Дворники старались рознять их. Словом, вышел скандал.
   Наконец их розняли. Валентин, измятый, с разорванным платьем, с расцарапанным лицом, удалился, при общем хохоте дворни, к себе в комнату.
   Наутро он по обыкновению принес мне чай. Щеки и нос у него побелели почти совсем, на одной щеке и на лбу была царапина, впалые глаза смотрели тускло.
   – Что такое было вчера? – спросил я.
   – Пожалуйте мне расчет и паспорт! – тихо сказал он в ответ на мой вопрос.
   – Вот тебе на! Да ты расскажи, что такое…
   – Позвольте мне паспорт, – настойчиво повторил он. – Я сейчас извозчика приведу и уеду…
   – Дворники говорили, что у тебя вышла история… расскажи!
   – Нечего рассказывать-с: это мое дело. Только в этом разбойничьем доме я и дня не проживу… Еще убьют, чего доброго! Позвольте расчет и паспорт…
   – Это решительно?
   – Да-с, решительно, – уныло прибавил он.
   – Но ведь я имею право задержать тебя три дня, пока приищу кого-нибудь на твое место: нельзя же мне оставаться одному!
   – Я уж это сделал: когда вы почивали, я сходил к знакомому человеку: он сейчас придет и побудет, пока
   336
   вы приищите другого. А меня, сделайте милость, отпустите сейчас же.
   Он почти со слезами кончил эту просьбу. Я с глубоким сожалением согласился, и когда пришел человек, я отдал Валентину паспорт и сверх жалованья прибавил награду. Он поцеловал меня в плечо и прослезился.
   – Да ты подумай… может быть, обойдется, я спрашивать не стану! ты такой исправный и честный слуга!.. Мне жаль расставаться с тобой, право! – пробовал я уговорить его. – История эта забудется. Ты получил жестокий урок и, конечно, больше за женщинами ухаживать не станешь…
   – Как можно! Стану-с. Только не с таким необразованным мужичьем, как здесь. Буду выбирать по себе, где благородно и деликатно…
   – Подумай, – удерживал я, – все перемелется… Мне жаль тебя!
   – Покорнейше благодарю – нет, нет-с, я уйду!
   Он был так расстроен, что я больше не настаивал. Он быстро собрал свои пожитки и уехал. Долго еще после него, по привычке, по вечерам, у меня иногда звучало в ушах:
   И зри-мо ей в минуту ста-ло
   Незри-мое с давни-шних пор!!.
 

II
 
АНТОН

 
   Служивший у меня временно, вместо Валентина, человек объявил дня через три, что он долго оставаться не может, что господин его вернется с дачи и он вступит в свою должность. Он обещал привести мне другого слугу, недавно приехавшего из деревни, отпущенника из крепостных.
   – Да каков он? – Здесь его не знают: как же без рекомендации взять? – сомневался я.
   – Он на вольной квартире угол нанимал до места: там одобряют, говорят, деревенский, смирный, непорченный. Из себя видный, Антоном зовут.
   – Ну, хорошо!
   На другой же день он прислал мне молодца колоссального роста, брюнета лет сорока пяти, с лохматой головой,
   337
   с здоровыми, длинными мускулистыми руками, с такими же здоровыми крепкими ногами. Он был одет в длинном широком нескладном сюртуке, очевидно, сшитом не по нем. Он стал у дверей как вкопанный, смотрел на меня покорно, почти со страхом, тупым, апатичным взглядом, из которого не только не прорезывались иглы, луча света, но даже искры не было.
   – Тебя Антоном зовут? Ты из деревни? – спрашивал я, рассматривая его билет.
   – Точно так-с, – тихо, покорным голосом отвечал он, – у господ служил, теперь отпущен на оброк.
   – В какой ты должности служил?
   – При столе-с, с господами тоже выезжал по гостям и по егерской части…
   – Ты, значит, хороший стрелок?
   – Никак нет-с. Дичь стреляли другие у нас, те и по псовой части служили, а я больше насчет волков…
   – Волков! Да разве их много у вас?
   – Страсть сколько в нашем уезде! Все леса, вот они и разводились: много скота резали! Барин нас троих – здоровых, как я же… – Он мельком взглянул на свои руки и шевельнул кулаками слегка, – и посылал, да человек пять из мужиков, тоже которые поздоровее – на этих самых волков…
   – Ведь с ружьями же посылали вас, не с голыми руками?
   – Никак нет-с: с дубьем.
   – Как же на волков с дубьем?
   – Так точно-с. Как услышат, что волки прибежали в наши леса, нас и пошлют с тенетами. Мы, человек пять, кругом раскинем тенета и ждем. А с другой стороны их начнут пужать трещотками, свистками, они и бросаются, словно угорелые, да в тенетах и запутаются. Тут мы их и примем в дубье… вон так…
   Он вытянул руку, точно бревно, и махнул. Вылитый Илья Муромец! Кого ударит, у того рука прочь. «Ну, – думал я, – если он не примет меня самого в дубье, то будет надежным моим телохранителем и стражем дома: этакий с целой шайкой воров справится».
   – Как же с волками: тут же и убивали их? – спрашивал я дальше.
   – Точно так-с: по голове надо норовить его, а то, если
   338
   по чему другому, так не ошалеет сразу и мечется: того и гляди обдерет скрозь тенет.
   – И много на твою долю приходилось убивать? – Много-с, до полста я считал, а после уж и счет потерял!..
   – Ну, оставайся у меня, и если волки заведутся, так ты их… хорошенько…
   – Какие здесь волки! – наивно заметил он и как будто хотел улыбнуться, но улыбки не вышло.
   – Другой породы, – сказал я, – здешние волки забираются на чердаки, проникают в комоды, шкафы, в карманы…
   Я оставил его у себя, и он, как по машине, стал исправлять немудреную службу.
   Ходил он, несмотря на громоздкость свою и на огромную ступню, тихо, ступал мягко, осторожно, как кот, или, пожалуй, как волк, убирал комнаты неслышно, пока я спал, и дрова приносил, прижимая к груди, как родных детей, и складывал каждое полено у печки, как перышко, как мать кладет дитя в колыбель: ни одно полено у него не стукнет. Никогда не заговаривал сам и на вопросы мои всегда отвечал тихо и робко.
   «Есть же за ним какие-нибудь художества: но какие?» – спрашивал я боязливо, следя, как он тихо, в виде тени, скользил по комнатам.
   – Не пьешь ли ты, Антон? – спросил я его однажды мягко, ласково.
   Он помолчал немного.
   – Нынче курица – и та пьет-с, – уклончиво ответил он.
   – Да, если бы пить только то, что пьет курица…
   Я не кончил потому, что он, под предлогом взять щетку, тихо ускользнул в переднюю, к себе.
   Проходили недели, наконец месяцы, я ничего не замечал, никаких «художеств» – и про себя радовался приобретению смирного и исправного слуги.
   Иногда я замечал неважные уклонения от исправности, свойственные особенно крепостным людям, в барских дворнях. Я не обедал дома, но иногда завтракал, то есть пил чай с какой-нибудь холодной закуской, сыром, икрой и т. п. Велишь, бывало, на другой день, когда Антон подавал чай, принести вчерашний сыр или икру.
   339
   – Сейчас, – скажет он и пойдет в буфет.
   – Сыру там нет-с… – скажет тихо, воротясь.
   – Где же он? Вчера большой кусок оставался…
   – Я… употребил… – стыдливо скажет, потупив глаза.
   Точно так же в другой раз бывало и с икрой, с сардинками, холодным мясом. Когда спросишь, сначала всегда пойдет как будто справиться, а потом тихо скажет: «Употребил!»
   Я совестился замечать что-нибудь о неуместности такого «употребления», думал, что ради своего скудного питания где-нибудь в лавочке или соседней харчевне он дополняет свой стол моей закуской – и молчал. Я охотно готов был делиться с ним этими кусочками.
   Но однажды остались от вечернего чаю варенье, фрукты, печенье. Я на другой день, вечером, вспомнил о них и велел подать себе к чаю. Он по обыкновению пошел в буфет, позвенел там посудой и принес две штучки печенья и банку, где на дне едва осталась чайная ложка варенья.
   – Вчера я только что почал банку и печенья был целый поднос! – заметил я. – Где же это все?
   Он помялся на месте, помолчал.
   – Употребил-с… – чуть слышно прошептал он.
   Мне все-таки совестно было делать ему замечание, и я придумал другую меру. Когда мне хотелось оставить что-нибудь от закуски до другого раза, я ему говорил: «Вот это оставь мне, не «употребляй»!»
   Он на это приказание не отвечал мне ни слова и не «употреблял» никогда. А что я не считал нужным оставлять, я говорил ему: «Вот это употреби, если хочешь!»
   – Слушаю-с, – говорил он и «употреблял». Таким образом установился порядок и по закусочной части.
   Прошло несколько месяцев: все было хорошо. Тишина у нас в квартире была невозмутимая. Отлучался Антон из дома редко, недели в две раз. Днем я его мало видел, а по вечерам он раздевал меня, уходил к себе – я до утра его не видал и не знал, что он делал. Скучал ли он, нет ли без меня, – ходил ли к нему кто – я ничего не знал и был очень доволен. Но «на счастье прочно всяк надежду кинь!» – поет нам неумолимую правду известная песня.
   Воротясь как-то к себе часов в семь вечера зимой, помнится, в декабре, я сел за спешную работу и велел Антону подать мне чай в десять часов.
   340
   Долго я сидел за письменным столом, и до четверти одиннадцатого Антон не являлся с чаем. Между тем из передней доходил до меня какой-то шорох, шуршанье, будто тихие шаги. Очевидно, он не спал. Я позвонил, ответа не было. Через пять минут я опять позвонил, и опять, и опять.
   Наконец, дверь тихо отворилась, вошел или скорее протискался в нее совсем незнакомый мне человек – и не весь, а только головой и плечами.
   – Что прикажете-с? – спросил он почтительно.
   – Как что? Чаю! Где Антон? Что он нейдет?
   – Сейчас! – был ответ и голова с плечами скрылась.
   Я думал, что Антон отлучился куда-нибудь, в кухню, на лестницу, раздувает там самовар, что ли, и что это входил какой-нибудь его знакомый, гость. Я опять углубился в свое писание.
   Прошло около получаса, никого нет. Я позвонил изо всей мочи. Опять после некоторой паузы полуотворилась дверь и показалась большая голова и плечи другого человека, не того, который входил прежде и повторила вопрос:
   – Что вам угодно?
   – Что же чай? Где Антон? – с нетерпением повторил я.
   – Сейчас! – оказала голова и скрылась.
   Когда через десять минут ни чаю, ни Антона не показывалось, я скорыми шагами направился в переднюю посмотреть, что там делается, и остолбенел.
   В тесной комнате Антона битком набито было народу, человек шесть. Они сидели на двух стульях, на табуретке, на скамье, один взгромоздился на край стола, двое теснились на краю постели Антона, именно те самые, которые входили ко мне. На столе стояли штофы, бутылки, тарелки с пирогом, ветчиной, колбасой, огурцами и прочей закуской. Тут же были яблоки, винные ягоды.
   Сам Антон лежал навзничь во весь свой гигантский рост на постели, без чувств, со свесившимися на пол ногами, с открытым ртом и открытыми глазами. Были видны только два белка, зрачки закатились под лоб.
   – Ну! «употребил» же ты! – вырвалось у меня невольно. – Ах ты, тихоня, тихоня! Что это, кабак, что ли, здесь? – грозно вопросил я всю компанию. – Кто вы такие? Зачем сюда пришли толпой?
   341
   – Именины сегодня Антон Тихоныча! – сказал один пьяным, сладеньким голоском. – Мы и собрались… проздравить…
   – Пирожок… пирожок… принесли! – старался другой выговорить твердо, но ему не удавалось.
   Третий указывал на сласти, яблоки, изюм, и молча тыкал себя в грудь: «это, мол, я принес».
   – Ступайте! ступайте!
   Я указал им на дверь.
   – Поми… луй… те… мы… – силился говорить один, – мы… не то… чтобы…
   Я махнул им рукой.
   Они похватали свои шапки и кучей тискались в дверь, толкая друг друга. По лестнице, как каменьями, стучали они сапогами, стараясь уйти вперегонку.
   – Дворника пришлите сюда скорее! – крикнул я одному отставшему.
   Пришел дворник. Я показал ему на Антона, лежавшего все навзничь, с белыми, сияющими глазами, открытым ртом, без чувств.
   – Пожалуйста, приведи его как-нибудь в себя: посмотри!
   – Он мянинник ноньче, – сказал дворник, – так и… подгулял. Давеча и нам с Акимом поднес. Утром к ранней обедне ходил.
   – Уложи же его как следует, – сказал я, – я тебе завтра на чай дам.
   – Где же мне, барин! Одному не сладить, вон он какой: без малого сажень будет – я схожу за Акимом.
   Дворник привел товарища. Они вдвоем принялись оправлять «мянинника», облили ему голову водой, намочили виски и темя уксусом, раздели и уложили.
   «О ты, – вздыхал я с грустью про себя, ходя взад и вперед по зале, – о ты, зелено вино! ты иго, горшее крепостного права: кто и когда изведет тебя, матушка Русь, из-под него? Князь Владимир Великий сказал: «Веселие Руси – есть пити!» – и это слово стало тяжкою вечною заповедью для русского народа! Зачем он не прибавил: «пити, но не упиватися!»
   На другой день Антон своим волчьим шагом вошел, клоня голову и мутные глаза вниз. Я пристально поглядел на него. Он пошел было к себе.
   342
   – Постой: что это вчера было? – спросил я его.
   Он стал мяться на месте.
   – Именинник был! – тихо сказал он.
   – Хорошо, но ты мне ничего не сказал, не предупредил, что назовешь гостей, что у вас тут будет попойка! Я ушел бы куда-нибудь, не видал бы этого безобразия.
   – Я не знал, что они придут. Это они принесли вина, закусок, пирога… я и…
   – «Употребил» это все… – добавил я.
   – Они почесть все сами употребили… – тихо договорил он.
   – Я не знал, что у тебя такое обширное знакомство! Что это за люди?
   – Это со мной на квартире жили до места, а теперь они все по местам живут.
   – Ты часто так употребляешь?
   – Никак нет-с: в редкость. Вот именины случились, они и пришли. Кабы не пришли, так я бы не того-с…
   Я подумал, что именины бывают однажды в год – и решил оставить дело без последствий, а его опять до именин.
   – Чтоб это было в последний раз, – сказал я, – не то уволю тебя. Ты один здесь – пожалуй, беда какая-нибудь случится. Ступай!
   Все пошло попрежнему, но я уже не доверял этому тихому омуту – и недаром.
   Прошла зима, стало таять, в воздухе запахло весной, то есть навозом с каналов и грязью с улиц. Тогда еще не скалывали лед заблаговременно и по улицам стояли целые моря грязи, с горбами, провалами – ни конному, ни пешему не было пути. В апреле наступила жара на улицах, а на реке и в каналах еще держался лед.
   Такова была и святая неделя. Я в четверг предложил Антону воспользоваться целым днем, предупредив, что вернусь поздно вечером. С пятницы у меня начинались занятия по службе и надо было сидеть дома, принимать пакеты, письма, газеты, посетителей по делам и прочее. Он отнекивался, сказал, что дойдет разве до балаганов, которые тогда были на Адмиралтейской площади, посмотрит, да и домой.
   – Как хочешь! – сказал я и дал ему денег, чтоб он побывал и в балаганах.
   343
   Вечером, часу в двенадцатом, когда я возвращался, дворник, сидевший у ворот, сказал мне, что в дворнической есть казенный пакет на мое имя. «Вот я сейчас принесу…»
   – Отчего в дворнической, а не у меня? – спросил я.
   – Должно быть, вашего человека не было, так рассыльный и отдал нам.
   Я взял пакет и стал подниматься на лестницу. Я жил тогда в том же доме, где и теперь живу. У меня был особый ход на улицу, ни швейцаром и никем не охраняемый и никогда не запираемый. По этой лестнице, под моей квартирой, жила какая-то древняя старушка-фрейлина, должно быть «Екатерины первой» – и никого больше.
   Я беспечно поднимался вверх, позвонил, но никто не пошевелился, дверь не отпиралась. Я еще позвонил и еще. Никого. Я тронул за ручку, и дверь отворилась. Я вошел: в передней никого. Рядом в комнате Антона виден был свет. Я отворил к нему дверь и ахнул.
   На столе догорала, вся оплывши, свеча, над нею, в близком расстоянии, висели на протянутой веревке полотенца, платки, какие-то тряпки.
   Сам Антон лежал врастяжку на полу диагонально, навзничь, опять с открытым ртом, с закатившимися под лоб зрачками, без чувств.
   – «Употребил»! не выдержал! – сказал я с тоской и злостью, потрогивая его за плечи, стараясь поднять его голову. Напрасный труд: он не шевелился, не подавал голоса, не открывал глаз. «Это называется праздник, святая неделя! Святая! Вот уж, что называется, «святых вон выноси»!» – думал я злобно, даже, кажется, зубы сами невольно скрежетали у меня.
   Но сюрприз этим не кончился. Я взял со стола свечку, вышел в переднюю и второй раз ахнул, вошел в залу, в кабинет, в спальню – и все ахал и ахал.
   «Что это, погром!» Все мои чемоданы, картонки, корзинки, узлы были вытащены в залу и переднюю, все набиты моими платьями, бельем, разными вещами. Из корзин с бельем торчали подсвечники, лампы, посуда, на полу валялись зеркала, мелкие вещи. В кабинете мой письменный стол был взломан, также книжный шкаф и шкафчик с папками. Все это было сдвинуто с места и стояло посреди комнаты.
   По полу рассеяны были письма, пакеты, бумаги, и между
   344
   последними до тридцати больших тетрадей «Обломова», приготовленного совсем для печати.
   Полное разрушение! Волки были, как я предсказывал Антону. А он лежит, как мертвый: и дубье не помогло! У меня сердце сжалось тоской. Я чувствовал, что не живу под знаменем охраны, благоустроенности, порядка. Я предоставлен самому себе, я беззащитен. Будь я помоложе, я, может быть, заплакал бы. Никого около меня – нет опоры, нет защиты!
   – Вот не женились – и наказаны! Вот вам прелести холостой жизни! «Свобода, независимость!» – говорила мне потом одна приятельница, Анна Петровна, страстная охотница устраивать свадьбы. – Была бы жена, волки-то и не забрались бы… Женитесь-ка – еще время не ушло! я бы вам славную невесту сосватала!
   – Если б женился, может быть, забрались бы другие волки, злее этих! – меланхолически, ответил я.
   – Ну-у! – протяжно и нерешительно протестовала она загадочным тоном, глядя не на меня, а куда-то в пространство, с загадочной улыбкой и с загадочным же взглядом.
   Я замечал, что такой взгляд бывает у всех женщин, умных и неумных, потертых жизнью и непорочных, начиная от многоопытных матрон, до «пола нежного стыдливых херувимов» включительно. Он является в разные моменты их жизни: когда, например, они хотят замаскировать мысль, чувство, секретное желание или намерение, или когда им говорят о каком-нибудь чужом грешке, который и за ними водится, или когда надо выразить кому-нибудь участие, а участия нет и т. д.
   Тогда взгляд становится стекловидным, точно прозрачным; глазная влага, выразительница психических процессов, куда-то исчезает – и взгляд ничего не говорит, – становится, как я выше назвал, загадочным, или, если угодно, дипломатическим. Назвать его фальшивым не хочу: это грубо против милых дам.
   Таким взглядом и сопровождалось восклицание Анны Петровны – «ну!» Я позволил себе угадывать в этом ее дипломатическом взгляде затаенный ответ: «Да, конечно, это бывает (то есть «волки», нарушители супружеского спокойствия), может случиться и с вами – да что же мне до этого за дело, когда вы уж женитесь!..»
   345
   Прошу извинить меня за это отступление – и обращаюсь к своему «инциденту».
   Я ничего не тронул из моего разбросанного добра, только собрал тетради «Обломова», поверил, что они все целы, и успокоился. Воры шарили везде, очевидно искали денег, и не нашли. А деньги были: несколько крупных ассигнаций были разложены между листами разных старых рукописей, плотно уложенных в небольшой шкафик с папками. Ворам долго бы пришлось добираться до них.
   Они, очевидно, были застигнуты врасплох и разбежались. Их застал, как я после узнал, тот самый рассыльный, который принес мне пакет. Он не дозвонился у дверей и, полагая, что Антона нет, отдал пакет дворникам, а воры, услыхав неоднократный звонок, подумали, что воротился хозяин квартиры, то есть я, бросили все собранное в чемоданы и узлы и скрылись задним ходом, через двор.
   Мне худо спалось. Я проснулся раньше Антона и, услыхав, что он тоже встал, я вышел в переднюю. Он пришел в себя, намочил голову, оделся – и ждал, когда войти ко мне. Увидя меня, он привстал с постели, стараясь не смотреть на меня.
   – Где ты был вчера, Антон? – спросил я.
   – В балагане-с, как вы приказали, – невнятно шептал он.
   – А где еще?
   Он молчал.
   – Кто у тебя был в гостях?
   – У меня никого-с, – довольно живо отвечал он.
   – Не та ли твоя зимняя компания, что на именины к тебе приходила?..
   – Никак нет-с: я ее с тех пор и не вижу-с! – твердо говорил он.
   – Так волки, что ли, приходили?
   – Какие волки-с? Никого не было.
   Он с недоумением поглядывал на меня. Видно было, что он действительно не понимает моего вопроса.
   – Поди сюда, полюбуйся: это что?
   Я вывел его в переднюю и в залу, указывая на узлы, чемоданы с моим добром, разбросанным по полу, на мебель…
   – Господи, боже ты мой – господи! Господи владыко! – говорил он, оборачиваясь около себя, тараща
   346
   глаза и разводя руками, потом вдруг заплакал и стал на колени.
   – Сам Христос видит: ведать не ведаю, сударь! Виноват тем, что захмелел…
   – Встань и расскажи, что было вчера, а я запишу и дам знать полиции.
   Он рассказал, что ходил в балаган, там, рядом с ним, сидели какие-то три личности, не то торговцы, не то служащие у господ. Сначала читали вместе афишку, потом разговорились, потом гуляли около качелей и, наконец, пошли в трактир и его позвали, пили чай и прочее… Они расспрашивали его, кто он, где живет, у кого служит, каково ему на месте, бывает ли барин дома, богат ли он? – и все выведали. А сами все угощали его и сами пили. Один простился и ушел, а вместо его пришли еще двое – и опять стали пить и пить, и его угощали – пока…
   – Я к вечеру очень охмелел, – заключил Антон, – и… и… не помню, что было…. как попал домой…
   Он опять с ужасом стал осматриваться кругом и опять хотел стать на колени. Я удержал его и велел разобрать и уложить платье, белье и все вещи по местам.
   Пропавшими оказались дюжины две столовых ложек, дешевые деревянные столовые часы и отличный тулуп на беличьем меху, привезенный мною из Сибири, крытый китайским атласом.
   Все украденное оказалось мне ненужным. Я дома не обедал, и ложки, старинного фасона, семейные, взятые мною из дома так, на всякий случай, лежали у меня без употребления в письменном столе. Столовые часы ходили неверно и мало служили мне. Тулуп из отборных белок, сделанный в Якутске, я тоже никогда не надевал, чтоб не приучать тело к излишнему теплу. Но мне все-таки было жаль его: так он был хорош.
   Таким образом пропажа была нечувствительная, но я все-таки объявил о ней полиции, больше для острастки, чтобы знали хоть во дворе, что есть живые люди в квартире.
   Ничего из этого, как водится, не вышло. Пришел квартальный надзиратель, снял показание, Антона вызывали к допросу. Потом вызвали в часть и меня, показали какие-то окрашенные в черную краску столовые часы, спросили, не мои ли? Я отозвался, что мои были пальмовые,
   347
   желтого цвета. Предъявили также столовую ложку, с вопросом, не моя ли? А я своих ложек лет десять не вынимал из стола и забыл, какие они – и потому и ложку не признал своею.
   Тем все и кончилось. С Антоном я простился, убедившись окончательно, что он не вор, что его напоили мошенники, привезли замертво домой и хотели обокрасть квартиру.
   Я перекрестился, что дешево отделался.
 

III
 
СТЕПАН С СЕМЬЕЙ

 
   Где вы, мои слуги, мои телохранители, «и денег и белья моих рачители»? «Иных уж нет, а те далече». Но как только остановлюсь памятью на котором-нибудь из них, предо мною из тьмы предстанут, как живые, лица Михеев, Егоров, Максимов, Павлов и т. д.
   Вот я их вижу перед собой, с подносом или чашками, щетками в руках, слышу будто их говор.
   Пропускаю мимо несколько человек, служивших у меня неподолгу: они слишком однообразны.
   Их можно свести в одну группу – пьющих. Много портили они у меня крови и отравляли мою холостую жизнь. Под пару Антону возьму для образчика два-три силуэта.
   Был Петр, который, отслужив свой день, запирал меня на ночь на ключ и уходил куда-то – пить водку и играть в карты. Я узнал об этом случайно от старухи, которой давался у меня в кухне угол, чтобы квартира не оставалась совсем пустою, когда не было меня и слуги дома.
   Я вызывал его на откровенность, чтобы дознаться, правда ли это. Он упорно отрекался, особенно отрицал водку.
   – Ни-ни! – твердил он, – я уходил раза два, только не водку пить, нет!
   – Зачем же? Что ты делал?
   – Не водку пить ходил, – утверждал он упорно, – я за другим, за делом уходил.
   – Зачем?
   – За другим, только не водку пить!
   Однажды я хотел поверить, правду ли говорит старуха,
   348
   и, заработавшись долго ночью, вышел в переднюю, хотел пройти чрез его комнату в кухню. Его не было, и дверь оказалась запертой.
   Я еще не успел лечь, как услышал, что он пришел и возился у себя в темноте. Я вышел к нему со свечкой. Он раздевался, готовясь лечь.
   – Где ты был? – строго спросил я. – Скоро три часа.
   – А вам что за дело! – дерзко отвечал он. Он был очень в возбужденном состоянии.
   – Как что за дело: у меня живешь и бродяжничаешь по ночам.
   – Как вы смеете называть меня бродягой! – вскинулся он на меня с криком, с азартом, так что из кухни, услышав крик, пришла старуха. Он продолжал кричать и грубить.
   – Ну, ложись спать! – покойно сказал я, уходя.
   – Лягу и без вас, не дам куражиться над собой! Я не бродяга, я хожу в хорошие люди, не водку пить: нет, нет! – кричал он мне вслед.
   Утром я позвонил. Он как ни в чем не бывало принес мне чай, газеты. Я отдал ему паспорт, зажитое жалованье и сказал, чтобы он немедленно уходил. Он оторопел немного, переступил с ноги на ногу.
   – Помилуйте, за что же?.. – тихо сказал он.
   Я ничего не отвечал. Он взял паспорт, деньги и ушел.