– Но ведь Пушкин, как великий реалист и в то же время классик, прибавил к деве в одежде белой над волнами бурю и покрывало, которым играл ветер – и вышло картинно и правдиво, то есть реально! – сказал профессор. – Это и есть поэзия!
   – Куда его клубничное влечение завело: на скалу! – смеялся Кряков. – Это уж вовсе ненужное!
   – Позвольте, позвольте, – остановил его профессор, – вы противоречите сами себе: вы сейчас возвели ненужное в закон – и в жизни и в искусстве…
   – Ненужное, да правдивое! поймите меня: – что бывает! а черти над бездной не летают и девы на скалах не рисуются! – огрызался Кряков.
   – Автор наш классик, он чуждается реализма – это правда, – заговорил опять профессор. – Он строго придерживается во всем классического стиля. Он ближе к идеалу, нежели к типу, и оттого, между прочим, чуждается житейских обыденных мелочей жизни. Это его вкус, воспитание или природа, как хотите. Но ведь и вкусы дробятся на роды, как само искусство делится на школы. Различие школ и стилей обусловливается, между прочим, различием вкусов артистических натур. Это тропинки, по которым расходятся артисты, следуя каждый своей натуре…
   – Ну, заиграла музыка! – вставил Кряков вполголоса, но его услыхали и засмеялись, и оратор тоже.
   – Один ищет, например, природы в глубине дремучего леса, в степи, в диких скалах, – продолжал он, -
   169
   а другой видит и любит ее в парках, возделанных садах и цветниках! Кто пишет мадонн, библейские или мифологические сюжеты; другие – вседневную пеструю жизнь. Новые художники хотят смешать все, подвести под genre…1
   – Не клевещите на новых художников; они не смешивают никаких школ и стилей, а просто знать их не хотят! – забушевал опять Кряков. – Все – и Юпитеры, и Венеры, ваши ангелы у врат эдема и черти над бездной, отжили свой век и ничего не говорят более представлению артиста. Новые художники пишут, что видят и знают в природе и в жизни, и если заглядывают в историю, то и библейские события угадывают и пишут, как они случились, а не как смотрят на них идеалисты в свои очки, сквозь тысячелетия…
   После этого наступила пауза, и Чешнев с грустью поник головой, прошептав: «Боже мой! будет ли конец этому дикому разгулу!»
   – Так вы полагаете, – обратился он потом к редактору, не глядя на Крякова, – что одни джентльмены, их круг, нравы, быт не могут быть предметом художественного произведения?..
   – Какие это джентльмены? – вмешался опять Кряков, – эти причесанные, прибранные господа, которые ходят около друг друга, боясь дотронуться один до другого, кланяются, изъясняются в любви и дружбе, как тени? Они едят и пьют, как по нотам… Какая же это жизнь! разве так живут?
   – Конечно, – нехотя возражал ему Чешнев, – при отсутствии воспитания нравы обозначаются иначе… очень живо и натурально. Но избави боже иногда от такой натуры!
   – Кажется, господин Кряков недоволен тем, – вставил редактор, – что автор изображает одну парадную сторону жизни, жизнь салонов, в форме строго условных, регулированных отношений между лицами, и дает мало простора и свободы мысли, чувству, страстям. Это тоже правда! Он не трогает психических тайн и оттого поневоле изображает все поверхностно и условно…
   – И называет еще это романом! – насмешливо прибавил Кряков.
   170
   – Как же вы назовете это? – спросил Уранов.
   – Это протест аристократизма и милитаризма против демократии – вот как я назову! – сердито сказал он. – Протест привилегированных сословий, с их роскошью, приторною утонченностью, против…
   – Против грубости, цинизма, неряшества, всякой моральной и материальной распущенности… это правда! – добавил Чешнев тоже пылко.
   Генерал, Сухов и Уранов засмеялись. «Bien dit!»1 – раздалось с другого конца стола.
   – И это подвиг со стороны автора, – продолжал Чешнев. – Давно пора было поднять копье против буйного натиска на все то, чем живет и держится общество.
   – Например – на что? – почти грубо спросил Кряков.
   – Например, на человеческие приличия, уважение к человеческому достоинству, сдержанность, обуздание диких страстей – и вместе с этим, конечно, и на соответствующие формы общежития, на утонченность нравов, так же, как на чистый вкус и здравые понятия… и в искусствах! Словом, протест против всякой расшатанности и растрепанности в людском обществе, против всякого звероподобия! Вот в чем состоит подвиг автора! Человечество долгим и трудным путем достигало этих результатов, а тут вдруг явилось поколение, которое хочет стереть все добытое тысячелетиями… И что? оно поставит на это место? Вот против этой лжи и грубого насилия и протестует автор!
   – Нет, – бурно заговорил Кряков, – он протестует против простоты нравов, естественности быта, требований времени, против человеческих прав, личной свободы, равенства!.. вот в чем подвиг вашего автора! Он хочет защитить положение своих героев наверху, их привилегированную утонченность, роскошь, уклонение от прямого и положительного труда!
   – Пошли за полицией, – тихо, удерживая смех, сказал Сухов хозяину.
   – Постой, не мешай! Это любопытно! – отвечал тот.
   – Труда! – с горьким смехом повторил Чешнев, – да разве эти новые тунеядцы не от труда бежали в свои трущобы и проповедуют раздел чужой собственности!
   171
   Кряков выпил стакан красного вина.
   – А на скромные, низшие классы общества ваш автор-аристократ брызжет презрением! Так, Митя? ты ведь слышал, – обратился он к студенту, – брызжет?
   – Не помню! – сказал тот со смехом, – что ты ссылаешься на меня? говори за себя!
   – Где же? – спросил Чешнев, – о низшем классе там даже не упомянуто!
   – А зачем не упомянуто? – резко отозвался Кряков.
   – Вот, прошу угодить! – сказал Чешнев и засмеялся.
   – Об этом сейчас только говорили, – прибавил он, – и исчерпали этот предмет. Мы сказали уже, что автор не знает других классов…
   – И знать не хочет! значит, презирает! И как ему не презирать! все герои его – образцы изящества, утонченности мыслей, чувств, речи – и все ничего не делают! Как же вдруг ввести в их крут труженика, от которого может почуяться запах трудового пота… виноват… транспирации (поправился он с улыбкой и ироническим поклоном ко всем) и который, пожалуй, скажет «воняет дымом», вместо «пахнет дымом». Еще того гляди явится в поношенном платье, без перчаток… вот как я пришел: извините! – сказал он хозяину, показывая голые руки.
   – И я тоже не надеваю их! – перебил Чешнев со смехом.
   – И вдруг такой автор, – продолжал Кряков, – нарисовал бы мужика, мещанина, мелкого чиновника, труженика, ремесленника… Как же! барыни, пожалуй, его не стали бы читать!
   – Я и все почти мои знакомые дамы читали и знаем Гоголя! – сказала вдруг Лилина.
   Кряков мутно взглянул на нее.
   – Вы? – возразил он, – не может быть!
   – Отчего?
   – Если б вы читали Гоголя и других народных писателей – ваши глаза смотрели бы иначе и не было бы у вас этой блаженной улыбки.
   Она сконфузилась и смотрела в недоумении вокруг.
   – Qu’est се qu’il dit?1 – спросила она соседа.
   172
   – Des sottises! Gardez vous bien de le contredire!1 – отвечал тот, улыбаясь.
   – Вот так лучше, – прибавил Кряков, – объясняйтесь на своем природном языке и оставьте Гоголя в покое!
   – Dieu, dieu, dieu! Voil? un ours mal l?ch?!2 – донеслось с другого конца стола – и все засмеялись. Кряков остановился было, но махнул рукой, засмеялся сам и продолжал, обращаясь к Чешневу:
   – Нет, все эти лица романа – кучка праздных людей, живущих жирно и наслаждающихся на счет народа, а сами ничего не делающие! Вот что ваш высший класс! стоит ли описывать его!
   – Боже мой! – почти застонал Чешнев, – какая злоба и клевета! Праздных! Да кто же управляет, вместе с высшей властью, судьбами нашей страны? – горячо обратился он к Крякову. – Кто поставил ее на высокую ступень извне и кто держит силу, порядок и ход жизни внутри – как не лица того же круга, из которого автор взял своих героев?
   – Нет! трудом, кровью и духом народа держится все! – рыкал, как лев, Кряков с блистающими глазами.
   Студент поталкивал его тихонько в бок.
   – Да разве мы все – не народ? разве эти графы, князья, их предки – не из народа и не народ? – спорил Чешнев.
   – Были! а теперь лезут из кожи, чтобы уйти от него дальше, не походить на него! Разрушают даже последнюю связь с ним – язык; стараются быть ему непонятным, говорят по-французски, по-английски, всячески, лишь бы не по-русски!
   Чешнев вздохнул и поникнул головой перед этой последней, конечно, неоспоримой правдой насчет языка.
   – Да и в своем-то языке много иностранных слов употребляют, – вполголоса сказал генерал, – что правда, то правда!
   – Это отчасти справедливо, – с оттенком грусти заметил Чешнев, – и в этом смысле мы все, пожалуй, давно не народ. И вы тоже: одеты вы не по-русски и употребляете много не русского и кроме языка. Да и русский язык,
   173
   которым вы говорите, не тот, которым говорит народ; он вас не поймет, а вы на его языке говорить не умеете.
   – Оттого, что его не учат понимать нас, держат умышленно в невежестве…
   – Но ведь если он выучится одеваться, говорить не по-русски, пить, есть не русское, как мы теперь, так ведь он перестанет быть тем народом, какой вы разумеете. Все это всегда так было и будет; это вечное колесо! Стало быть, вы негодуете, зачем не все вверху или зачем мы все не внизу! Но ведь это физически невозможно? Вы не хотите понять, что народ составляет только часть того, что называется нацией! Вы, по крайней мере, скажите, чего вы хотите? Какое ребячество!
   – Не ребячество, а социализм это называется! Головы, получше наших с вами, решают этот вопрос; а нам нечего спорить!
   Все опять громко засмеялись. Решительно всем было весело от этих дебатов. И Чешнев засмеялся. Героем вечера был не автор и его роман, а Кряков и оригинальные приемы его полемики.
   – Чему вы обрадовались! – сердито сказал Кряков.
   Смех удвоился.
   – Что же это такое этот социализм? – спросил генерал.
   – Вам любопытно? – обратился к нему Кряков, – спросите того фельдфебеля, которого Скалозуб хотел дать Репетилову в Вольтеры, а меня увольте от ответа!
   – В наш огород камешки бросает! – добродушно заметил генерал, видя общий смех.
   – Народность, или, скажем лучше, национальность – не в одном языке выражается, – сказал после некоторого молчания Чешнев. – Она в духе единения мысли, чувств, в совокупности всех сил русской жизни! Пусть космополиты мечтают о будущем отдаленном слиянии всех племен и национальностей в одну человеческую семью, пусть этому суждено когда-нибудь и исполниться, но до тех пор, и даже для этой самой цели – если б такова была в самом деле конечная цель людского бытия – необходимо каждому народу переработать все соки своей жизни, извлечь из нее все силы, весь смысл, все качества и дары, какими он наделен, и принести эти национальные дары в общечеловеческий капитал! Чем сильнее народ, тем богаче будет
   174
   этот вклад и тем глубже и заметнее будет та черта, которую он прибавит к всемирному образу человеческого бытия.
   Он в раздумье поник головой.
   – Comme c’est profond!1 – шептали в одном конце.
   – Это… это… знаете… – начал Сухов, – это правда!.. – И он запил вином.
   Беллетрист Скудельников на минуту опять поднял глаза на Чешнева и потом снова впал в апатию.
   – Как это хорошо сказано! tr?s joli, n’est се pas?2 – говорила Лилина.
   – Затейливо, нечего сказать; ну, так что же? – сказал Кряков, – что вы хотели этим сказать?
   – То, что русский народ исполняет эту свою великую и национальную и человеческую задачу, и что в ней ровно и дружно работают все силы великого народа, от царя до пахаря и солдата! Когда все тихо, покойно, все, как муравьи, живут, работают, как будто вразброд; думают, чувствуют про себя и для себя; говорят, пожалуй, и на разных языках; но лишь только явится туча на горизонте, загремит война, постигнет Россию зараза, голод – смотрите, как соединяются все нравственные и вещественные силы, как все сливается в одно чувство, в одну мысль, в одну волю – и как вдруг все, будто под наитием святого духа, мгновенно поймут друг друга и заговорят одним языком и одною силою! Барин, мужик, купец – все идут на одну общую работу, на одно дело, на один труд, несут миллионы и копейки… и умирают, если нужно – и как умирают! Перед вами уже не графы, князья, военные или статские, не мещане или мужики – а одна великая, будто из несокрушимой меди вылитая статуя – Россия!
   – Браво! C’est sublime!3 отлично! – закричали все. – За здоровье Дмитрия Ивановича! человек, наливай шампанское! – приказывал Уранов.
   – За что? Вы все это думаете и чувствуете! – говорил он, отвечая чоканьем на чоканье, – это общий ответ нашему собеседнику господину Крякову!
   – Да! да! – подтвердили все.
   Кряков встал со стула, готовясь уходить, но вдруг опять сел.
   175
   – До сих пор я был хорошего мнения о вас, – начал он, обращаясь к Чешневу, но не договорил: его заглушил общий хохот. – А вы просто-напросто шовинист! – выпалил он, когда все утихли.
   С минуту длилось молчание. Профессор потупил глаза, журналист конфузливо улыбался. Скудельников вдруг взглянул широко на Крякова и на Чешнева. Красноперов, Уранов, Сухов и генерал с недоумением поглядывали друг на друга. «Что это еще такое?» – шепотом спросил генерал у Сухова. Тот спросил о том же Уранова, Уранов у Чешнева. Прочие с усиленным любопытством смотрели на Чешнева и Крякова. Трухин даже протер очки платком и ждал ответа. Чешнев взглянул на Крякова как будто с сожалением. Студент прятался от недовольных взглядов дяди за спину соседа.
   – Вы назвали меня «шовинистом», – сказал Чешнев тихо и почти печально, – нет, я не ослепляюсь условными сентиментами и не поддаюсь ходячему, дешевому патриотизму! Я мог бы с бо?льшим основанием, в свою очередь, назвать вас «псевдолибералом»…
   – Что ж, назовите: я не обижусь! – развязно сказал Кряков.
   – Нет, я этого не сделаю! – мягко перебил его Чешнев, – вы гость здесь, и ваша личность должна быть неприкосновенна.
   – Ah, bravo! oui, c’est ?a! это урок! Le?on bien m?rit?e!1 – пробежал тихий говор за столом. Кряков поглядывал кругом и слушал этот говор как-то равнодушно.
   – Дайте же мне вашу руку! – прибавил Чешнев, протягивая свою.
   – Извольте! – сказал Кряков и подал руку.
   – Но, оставляя личность в стороне, я не могу молчать пред псевдолиберализмом, ноты которого, извините, звучали в ваших речах. Этот псевдолиберализм точит корни того истинного либерализма, который один ведет к прогрессу. Он избрал своим девизом разрушение гражданственности, цивилизации, он не останавливается ни перед какими средствами – даже пожарами, убийствами… и не знает сам, чего хотеть, и мчится… куда? – задумчиво спросил как будто самого себя Чешнев, поникая головою.
   176
   – Вот, вот – да, это самое! Что я, давеча, не правду говорил? – вдруг прорек Красноперов.
   – Тш… – сделал ему Сухов. Кряков усмехнулся.
   – Уж об этом говорили-говорили, писали-писали, а нам все неймется! – сказал он.
   – Он еще смеется, каков молодец! – шептал Красноперов соседям, – как будто не его дело! Нет, вы отвечайте, куда он мчится, этот ваш либерализм? – прибавил старик громко.
   – Почем я знаю, куда! – сказал Кряков. – Пусть решит наш мудрец! – Он указал на Чешнева.
   – Почем я знаю – куда, – повторил Чешнев, – это верно! это один возможный, искренний ответ псевдолиберализма! А он мчится мало-помалу к той бездне, – заключил он, – от которой, умирая, отвернулся и Герцен и куда отчаянно бросился маниак Бакунин, увлекая за собой Панургово стадо…
   – Браво! браво! – закричали многие, гремя тарелками, звеня стаканами.
   – Ну, я туда вас не зову, – сказал Кряков и опять засмеялся.
   Засмеялся и студент.
   – Правда, Митя? ведь я не такой? – прибавил Кряков.
   – Ну, наслушались мы сегодня и новой и старой мудрости, – сказал Сухов своим соседям, – каково-то спать будем? – А все-таки весело, превесело здесь! – заключил он.
   – Да, весело, – сказал тихо Уранов, – только как мне придется разделываться? Вон Чешнев, и тот взволнован, Иван Петрович оскорблен, Лилина сконфужена, и все озадачены! Митя один только в ус себе не дует; ужо вымою я ему голову! А теперь надо как-нибудь загладить дурное впечатление!
   – Вы что-то хотели еще сказать о нынешнем чтении, Дмитрий Иванович? – обратился он к Чешневу.
   – Я хотел напомнить, – отвечал Чешнев, – как наш автор выразил живо, рельефно и патриотизм и чувство долга, в одной картине…
   – «Рельефно»! «шовинист»! как еще? «сикофант»? – шептал генерал Сухову, – в ушах даже звенит.
   – Я говорю об описании маневров, – продолжал Чешнев,
   177
   – со стороны посмотреть – кажется, пожалуй, монотонно; но автор поставил читателя в средину картины, слил его с строем этих русских душ, сердец, – и вы чувствуете себя единицею какой-то великой моральной и физической силы, и в каждом солдате, офицере, генерале видите родного брата, друга, самого себя!
   – Величественная картина! – подтвердил профессор.
   – Да, эффектная! – заметил редактор, – но в романе она кажется несколько официальною… натянутою…
   – Грандиозная! – сказал Уранов, – воля ваша!
   – Грандиозная казарма! – решил Кряков.
   – C’est tr?s joli и как похоже! я много раз бывала… так похоже, так похоже! – твердила с детскою радостью Лилина.
   – Да вот как, – вмешался генерал, – что я забыл, где я сижу; так и кажется, что веду бригаду; и даже давеча сам поймал себя: салютую рукой вот эдак, как будто у меня сабля в руках – ей-богу!
   – «Салютую!» – поймал! Что, какое это слово: разве русское? – сказал Сухов.
   – Это казенное, значит можно, – отвечал генерал.
   – Обращаясь к задаче романа, – продолжал Чешнев, – можно, кажется, безошибочно заключить, что главная цель автора – поставить на свое место все то, что многие стараются легкомысленно устранить…
   – Позвольте узнать, что еще он хочет ставить на ноги? против чего он сражается? – спросил Кряков.
   – Да вот хоть бы против какого-то напускного пренебрежения к представителям военной профессии…
   – Военное звание – c’est une vocation, comme une autre!1 – вставил генерал.
   – Что, и у тебя русского пороху не хватило! – сказал Сухов.
   – Против военного звания никто не восстает, – огрызнулся Кряков. – Оно – весь народ!
   – Нет, восставали и восстают, – спорил генерал, – где можно задеть, осмеять, брызнуть пером в офицера – и брызнут! Мне случалось самому нередко читать, да и от многих военных слыхал – тоже жалуются. Или – говорят – молчат совсем, как будто военных и на свете
   178
   нет! обходят и в газетах, и в повестях, и на сцене – это что значит? Пренебрежение! Мы-де вас и знать не хотим.
   – Равнодушие, а не пренебрежение, – смягчил редактор.
   – Да, равнодушие – это так! – сказал Чешнев, – но знаете ли, ведь равнодушие – это самое коварное оружие! Можно бороться со всякою силою, но как одолеть это гробовое молчание невидимого врага, это непризнавание значения, прав, – и за кем: за воинами!
   – Вы это все об офицерах, что ли, говорите? – спросил Кряков. – Да, их не трогают, это правда! но прежде всего оттого, что обругать не позволят, а по голове только гладить не за что! Да и неверно будет, односторонне, – как сейчас рассуждали, – если только хвалить! Вот и молчат – и хорошо делают! Что же общего у военного звания с офицерами?
   – Ба! ба! ба! А они к какому же званию принадлежат? Чем они провинились? Позвольте, позвольте, милостивый государь! – горячился генерал. – За что их не любят и обходят?
   – Обходят их – я сейчас сказал почему, – отвечал Кряков, – не велено трогать. А не любят – потому что… За что их любить? Смолоду они щеголяют, барствуют, роскошничают у Борелей, в обществе кокоток, катаются на рысаках и давят народ…
   – Когда? Где? позвольте спросить. – Ведь уж была возбуждена история, по навету печати, о каких-то офицерах, будто они скачут и давят народ – и оказалось клеветой!
   – Давите сколько хотите, все будет клевета; на то и привилегированное звание! – добавил Кряков.
   Генерал и другие иронически улыбались…
   – Ну-с, роскошничают у Борелей… еще чем они виноваты? – спросил генерал.
   – Потом из них дрессируют губернаторов, разных директоров, правителей… нужды нет, что, бывало, в обществе ходили рассказы об их милых скандальчиках.
   – Боже мой! боже мой! – стонал Чешнев, – какая злая несправедливость! И это русский человек говорит о русских, о своих братьях!
   В обществе сделалось серьезное движение.
   – Скажите, сколько на один скандал между военными приходилось скандалов между статскими? Вся разница
   179
   только в том, что одни собирались у Борелей и Дюсо, а другие на какой-нибудь «Средней Рогатке» платили дань молодости! Сами же вы говорите «бывало»; ведь изменились же с тех пор нравы, явились гласный суд, пресса… Зачем же вы хотите возвращать нас к давно минувшему одними злыми воспоминаниями?
   Он поник головой и вздохнул.
   – Офицеры, конечно, бывают молоды, как и студенты, и правоведы, и семинаристы, – прибавил он, – тех вы извиняете, а офицеров нет! Ужели вы не видите благородной цели автора – поправить эту несправедливость, напомнить о них, изобразить характер этого прекрасного, хотя и неприятного вам круга общества, той группы его, которая идет в эту минуту бороться и умирать за Россию?
   Раздались рукоплескания. Генерал встал с бокалом в руке.
   – Хоть я и воин, но так мужественно и искусно сразиться за военных не сумел бы. Позвольте выпить за ваше здоровье! – сказал он.
   – И мы! и мы! – подтвердили все.
   – Щеголяют… барствуют… роскошничают!.. – начал опять Чешнев, когда все затихли. – Да разве есть другая жизнь, более трудная, более исполненная дела и всяких лишений, как жизнь этой самой военной молодежи! Вы считаете какие-то давнишние, полинявшие пятна на их мундирах – и пятна эти хотите перенести на целую корпорацию! А она идет теперь побеждать или славно погибать!
   – Это народ, народ, – все народ! – твердил Кряков,
   – Да ведь и Минин не один пошел, а взял Пожарского! Боже мой! По-вашему, кто только образуется, оденется по-европейски, кого заслуга выдвинет вперед – тот и перестает принадлежать к народу! А мне кажется, что скорее тот, кто хочет отделаться от религии своего народа, от народного единодушия и единомыслия в своем государственном и общественном устройстве, – тот неизмеримо дальше уходит от него, нежели те, которые учатся говорить на иностранных языках и следуют своим вкусам, своим привычкам.
   – Браво! браво! admirable!1 – воскликнули все.
   180
   – Ну, теперь уйду! давай бог ноги! Того и гляди, за полицией пошлют! – ворчал Кряков, но так, что его слышали и невольно засмеялись.
   – Не беспокойтесь, вы здесь в полной безопасности! – сказал Уранов почти обидчиво.
   – Мы вас не выдадим, вы герой! – весело прибавил Сухов.
   – Погоди одну минуту, – удерживал его студент, – вон Чешнев хочет что-то сказать!
   – Вы говорите о богачах, щеголях, – сказал Чешнев, – но ведь они и не в военном быту жили бы так же, даже шире и роскошнее, – а в кругу товарищей они все-таки ограничены условиями своего быта. Но ведь это исключения; много ли их? А не-богачи, живущие в казармах, жалованьем? А в армии – разбросанные по селам и деревням? Спросите, как они роскошничают?
   – Этих автор не коснулся, – с злой улыбкой заметил Кряков.
   – Пусть так! автор показал квинт-эссенцию военного звания: высшие, тонко выработанные типичные черты чести и военного достоинства, – словом, взял вершины.
   – Да разве честь – это привилегия военная, полковая, как полковая музыка, что ли… а не свойство всех порядочных людей в мундирах и не в мундирах? А он усвоил ее им как исключение!
   – Он этого нигде не говорит, он только коснулся некоторых форм ее; есть степени и оттенки, своеобразные обычаи, условия, существующие во всяком деле для одних, не существующие для других…
   – В деле чести все равно! все равно! – твердил Кряков.
   – Ну, нет, – заметил генерал, – уйти, например, из департамента или уйти с военного поста – есть разница!
   После этого настала пауза.
   – Да, роман замечательный, – рассуждал журналист. – Если б он явился лет сорок назад, он произвел бы сильную сенсацию в обществе!
   – А теперь?
   – Теперь, с Гоголя, все до того охвачено отрицательным направлением, что положительный тип лица почти невозможен в литературе. К этому подоспел реализм, ввел
   181
   новые приемы в искусство и одержал бесповоротную победу над классицизмом.
   – Вы думаете, что классицизм исчезнет в искусстве? возможно ли это? – сказал Чешнев.
   – В том виде, в каком он господствовал прежде, конечно – да…
   – Это зависит от степени таланта, – вмешался профессор. – Гений может реставрировать (при этом слове генерал поморщился) тот или другой стиль искусства! Ведь отказаться от классиков – значит отказаться от всякого наследия предков, от всякой преемственной связи с прошедшим…
   – Ну, опять запела канарейка! – ворчал Кряков соседям, которые не могли не засмеяться.
   – Если мы в живых организмах следующих одно за другим поколений замечаем, – продолжал профессор, – поразительную наследственность отличительных признаков, моральных и физических свойств, переходящую из рода в род, – то как же мы отвергнем передачу умственного, духовного или эстетического достояния?.. Это значит отвергнуть цивилизацию – и начинать сначала. Зачем?
   – Это совершенно справедливо, – заметил редактор, – но вы берете в обширном смысле.
   – Позвольте, позвольте! – перебил Кряков, – ответьте на мой вопрос, только непременно правду!