вы. Однако, услыхав однажды, что я сказал человеку: «Петр, пожалуйста, принеси мне…» (не помню что), он обернулся от окна и с живостью заметил мне: «Как это твое «пожалуйста» хорошо!» Скажут, что ссылаться на Фамусова нельзя: он-де на то и Фамусов, что в нем воплощается застарелая порча его века, как и в Скалозубе, и в Молчалине, и в других. А вот был же-де Чацкий, который лучом света рассеял эту тьму, и т. д.
   Да, был Чацкий – Грибоедов: а много ли их было, этих вестников нового миросозерцания, новой жизни? Стало быть, всякий новый современный судья прошлого, оглядываясь назад, ставит себя на место Чацкого? Это скромно! Не походит ли, однако, такой судья на вышеприведенного студента математического факультета, который, зная теперь больше, чем Пифагор или Птоломей, вздумал бы поставить себя на их место?
    Как прав был Гоголь в своем ответе на упрек, зачем он не вывел в «Ревизоре» ни одного хорошего человека!Все бы стали ставить себя на место хорошего человека, и никто не захотел бы узнать в себе ни Хлестакова, ни Городничего и прочих. Грибоедову нельзя было обойтись в своей комедии без «хорошего человека», и вот все судьи прошедшего ставят себя в роль Грибоедова – Чацкого.
   Но ведь Фамусовы, Скалозубы, Молчалины, Хлестаковы есть и теперь и будут, может быть, всегда не в одном русском, но и во всем человеческом обществе, только в новой форме: тем и велики и бессмертны обе комедии, что они создали формы, в которые отливаются типы целых поколений.253 Поэтому не мешало бы поглубже задуматься над вопросом всякому, куда бы он в прошлом мог пристроить себя: к Фамусову, Хлестакову, Городничему и другим, которых была целая рать, большинство, или же к редким, блестящим исключениям вроде Чацкого?..
   Я брошу на Якубова еще бо?льшую в глазах «строгих судей» тень. Он был вспыльчивый, как порох, но не желчный; незлобивый старик. От мгновенных вспышек его не оставалось никакого дыма, как от пороха. Провинится человек, не угодит ему, рассердит, обыкновенно пустяками какими-нибудь, он затопает, поднимет оба кулака, иногда сложит их вместе и, грозя, закричит: «Дьявол твою душу побери! Я тебе голову проломаю!» Это были его точные выражения в гневе. В эти минуты тому, кто не знает его коротко, он покажется страшен. Но в одну минуту гнев погасал, как молния, и никогда ни одному слуге он не только «головы не проломал», но никто не видал, чтобы он тронул кого-нибудь щелчком, даже чтобы мальчишку взял за ухо или за волосы. У него в руках и приемов для драки не было.
   А грозен он бывал до комизма. Сидит, бывало, за столом: случится иногда, что суп пересолен или жаркое пережарено. «Малый! – закричит он грозно, – подай палку!»
   У него была дубинка с круглой головкой, сопровождавшая его в прогулках. «Малый», иногда лет пятидесяти или шестидесяти, стоявший, в числе других трех или четырех таких же «малых», с тарелками за нашими стульями, а летом махавшими над нашими головами ветвями от мух, – «малый» приносил дубинку.
   – Поди, дай понюхать Акимке (повару)! – приказывал Якубов, – и скажи, что он отведает этого кушанья, если опять пересолит суп.
   «Малый» серьезно выслушивал приказание и шел в кухню, к Акимке, с дубинкой. Неизвестно, давал ли он ему понюхать ее.
   Вспыльчивость Якубова была, конечно, делом его личного темперамента, а сдержанное, холодное отношение к крепостным людям исходило из условий не одного крепостного права. Он служил в военной, и притом морской службе, где субординация и дисциплина, особенно в прежнее время, соблюдались во всей строгости по морскому уставу Петра I, даже до жестокости. Командиру военного254 судна предоставлялись во время похода, в море, широкие права, между прочим, в крайнем случае право на смертную казнь подчиненных. Эти следы субординации и почтения к властям и вообще к старшим, он вынес оттуда же и сохранил до гроба.
   По этой причине он настаивал, чтобы и я ехал «представляться» к губернатору, к архиерею и всем губернским властям и вообще людям с чином, с весом в губернии.
   Нечего делать, надо было исполнить желание старика.
 

VI

 
   На паре, в дрожках, подкатил я к губернаторскому дому, робея, сам не зная чего, вероятно, под влиянием понятий Якубова о приличиях, и вошел в швейцарскую. Швейцаров в провинции тогда не водилось: не от кого было стеречь, оттого и звонков не было, двери в подъездах никогда не запирались. Лакейские были битком набиты праздными лакеями. Меня принял жандарм и пошел доложить «камердину». Приказано просить.
   Через обширную, изящно убранную длинную залу, всю в зеркалах, с шелковыми занавесами, люстрами, канделябрами, меня ввели в кабинет. Я ожидал видеть какого-нибудь обрюзглого старика, как видал прежде губернаторов, в детстве, и вдруг увидел господина лет сорока с чем-нибудь, красивого, стройного, в утреннем элегантном неглиже, с кокетливо повязанным цветным галстуком. Он встретил меня по-губернаторски, бегло взглянул на меня, слегка кивнул, но не подал руки. Тогда высшие чины не были, как теперь, фамильярны с низшими.
   – Сию минуту кончу, а пока присядьте, – сказал он, указывая стул, ласковым, приятным голосом.
   Я сел. Худощавый брюнет, секретарь, читал ему бумаги и подавал к подписи. Я между тем всматривался в губернатора и в убранство кабинета.
   У губернатора были красивые, правильные черты лица, живые карие глаза с черными бровями, прекрасно очерченный рот с тонкими губами. Взгляд беглый, зоркий, улыбка веселая, немного насмешливая. Стройные, красивые руки с длинными прозрачными ногтями. Дома, в утреннем наряде, с белыми, как снег, манжетами, он смотрел франтом,255 каких я видал потом в Петербурге, в первых рядах Михайловского театра. В черных волосах у него пробивалась преждевременная седина, как бывает у брюнетов.
   На этажерках, на столе стояли статуэтки, дамские портреты, разные элегантные безделушки. На стенах несколько картин и у одной – шкаф с книгами.
   Губернатор кончил. Секретарь стал откланиваться.
   – Вы не знакомы? – спросил он нас.
   – Нет, – отвечали мы оба.
   – Иван Иванович Добышев, правитель канцелярии.
   Мы слегка поклонились друг другу.
   – А… ваше имя и отчество, позвольте…
   Я сказал; он повторил секретарю.
   – Вы прямо из университета? – обратился он ко мне.
   – Да-с.
   – Что ж вы намерены теперь делать?
   – Теперь пока отдыхаю, а зимой собираюсь в Петербург на службу.
   – Военную или статскую? и т. д.
   Я стал раскланиваться.
   – Кланяйтесь Петру Андреевичу (Якубову), – прощался он, опять не подавая руки, – да скажите ему, что и я и жена, мы оба пеняем, что он не заедет к нам. Я его почти всякий день вижу, как он ездит кататься мимо.
   – Хорошо-с, скажу. Он никуда не заезжает, боится! – сказал я,
   – Чего?
   – 14 декабря всех здесь напугало: его, кажется, больше других.
   Губернатор звонко закатился смехом, показывая отличные белые зубы.
   – Пойдемте к жене, скажите ей, – и повел меня через залу в другую, третью и, наконец, четвертую комнату.
   – Марья Андреевна, где ты? Послушай, отчего Якубов не бывает у нас!.. – Он ввел меня.
   Жена его, уже упомянутая выше худощавая дама, с поблекшими щеками и синими впалыми глазами, сидела в белом пеньюаре, с неубранной головой, в маленькой гостиной.
   – Послушай, Лев Михайлыч: это ни на что не похоже; ты ведешь прямо ко мне, да еще молодого человека, а я не одета!.. – упрекнула она.256 – Представляю тебе: такой-то.
   – Monsieur est tr?s pr?sentable
    1, – бесцеремонно, вслух заметила она, с любопытством оглядывая меня с ног до головы.
 
   Я поежился от этого замечания прямо мне в глаза. «Как римская матрона с рабом, не церемонится!» – подумал я, помня еще римскую историю после университета.
   – Знаешь, отчего Петр Андреевич не ездит к нам? боится заговора, тайных обществ: у нас-то! А впрочем, знаете что, – прибавил он, обращаясь ко мне, – у меня между декабристами много приятелей, есть и родные. Да от нас, кто был помоложе, таились тогда, и я попал в противный лагерь и фигурировал на площади 14 декабря: в меня камнем бросили из бунтующих рядов, с ног сшибли… Это было замечено…
   – И слава богу! – заметила жена, – за то ты теперь губернатор, а то бог знает, что было бы с тобой, если б связался с ними!
   Якубов верить не хотел, когда я передал ему этот разговор. «Он с ума сошел: в первый раз видит тебя и разболтался! Услышит жандарм, ведь донесет!» – говорил он.
   – Скажите Петру Андреевичу, что мы его очень любим, – прощаясь, говорила губернаторша, – чтобы заезжал каждый день; обедать бы приехал! А вы, когда начнутся вечера, будьте нашим гостем. Вы танцуете, и, верно, хорошо?
   – Большой охотник! В Москве, на вечерах, я всегда начинал мазурку, – похвастался я
   – И прекрасно. Соня! где ты, Соня? Поди сюда! – кликнула она в открытую дверь боковой комнаты.
   Вошла молодая прелестная девушка, между пятнадцатью и шестнадцатью годами, с таким же острым и живым взглядом, как у отца, с грациозно сложенными губами, с красивым носиком, с ярким, нежным румянцем.
   Она застенчиво присела в ответ на мой поклон.
   – Вот у нас еще танцор: он будет твоим кавалером на наших вечерах вместо этого неуклюжего Миши Лопарева…
   Ее взгляд мельком скользнул в мою сторону. Она опять присела и скрылась. После этого я уехал и долго не являлся257 к губернатору, пока он не прислал за мной жандарма, как меня ни принуждал Якубов.
   – Вместе с вами, пожалуй, – отговаривался я, зная, что он не поедет.
   Еще до наступления зимы я успел перезнакомиться со всеми губернскими властями, председателями, советниками палат, членами разных правлений и многими приехавшими на житье в город помещиками.
   Почти всех этих членов, от больших до малых, привязывало к службе не одно жалованье, тогда незначительное Какой-нибудь председатель палаты получал тысячи три, советники – тысячи по две с половиной (ассигнациями), а младшие, правители дел, разные секретари и т. п., кто полторы, кто тысячу рублей; ниже спускалось до семисот и трехсот рублей, даже менее.
   Очевидно, жить этим было нельзя, иногда с семейством, особенно в провинции, где даже у мещан водились свои лошади. Обедал всякий дома, клубов не водилось. Обедая в гостях, приходилось принимать и у себя: везде расход. Чем же жили все эти «служилые люди»? А доходами.
   От Якубова я узнал историю состояния каждого из губернских тузов. Крупные дворянские состояния, источники и количество доходов он, не знавший только своих собственных, знал отлично. «Вот у братьев Иглевых, – говорил он, – до пятисот тысяч дохода: старший живет роскошно, мотает, а у младшего, Н. М., никто никогда чашки чая не выпил. Сидит безвыездно в деревне. Сам по утрам пьет молоко, а за обедом ест вареную говядину с кислой капустой. А дом у него старинный, барский, одни оранжереи чего стоят! Персики, ананасы свои…»
   – Ведь он ест же их: не все одну капусту! – возражал я.
   – Как не так, – ест! Всё посылает в город на базар. На одних яблоках тысяч пять получит в год. А тронет в саду яблоко мальчишка или баба – так вздует!
   Про другого говорил:
   – А этот сотню тысяч получит в год, а проживет две – на псовую охоту.
   Про чиновников, дельцов, катаясь со мной по городу, сообщал много подробностей. Укажет, бывало, то на тот, то на другой дом: «Вот это дом советника или председателя258 такого-то – и расскажет при этом: – Он приехал сюда, на мундир денег занял у меня, а теперь у него деревенька с тремястами душ, да домик этот выстроил, жене из Москвы наряды выписывает, ведет большую игру».
   – Откуда же все это: богатую невесту, что ли, взял? – спросишь.
   – Нет, бедную дворяночку взял, сироту. Как откуда? Лет десять секретарем в консистории пробыл, там нажил, потом губернатор Тмакин переманил его к себе в секретари, дельный был, а потом съездил в Петербург, подмазал где следует и воротился председателем. Хапун, пострел! – заключал он.
   Обо всех отставных и служащих он развивал передо мной такую же хронику. Отзывы эти проникнуты были брезгливостью. Честный моряк, не знавший даже доходов с своего имения, очевидно презирал этот способ наживы. От этого он бросил свою гражданскую губернскую службу. «Нашему брату, дворянину, грязно с ними уживаться», – отзывался он.
   Впрочем, весь город, то есть все губернское общество, не только мирилось с системой чиновничьих доходов, но даже покровительствовало ей. Плохенького, не умевшего наживать этим способом или занимавшего недоходное место – не носили на руках.
   Правительство, конечно, знало, что казенного жалованья нехватает на прожиток, потому и не совало носа в омут непривилегированных поборов – стало быть, терпело их; по-французски есть верное слово: tol?rait
    1.
 
   Такие поборы и не назывались взятками. Этим словом клеймили обыкновенно вымогательство, прижимательство, голую продажу правосудия в уездном суде, в палате, в процессах по имущественным делам. Такие судьи-лихоимцы были у всех на виду и на счету и уважением не пользовались. Если в обществе водились с ними, то это только по личным расчетам.
   – Хапун, пострел! – говорил Якубов при встрече с таким судьей и быстро перекидывался на другую сторону линейки, чтоб не отвечать на поклон.
   Какие же, спрашивается, доходы затем могли получать служащие? Я недоумевал, но, перезнакомившись259 с служебным персоналом, я мало-помалу проник взглядом в губернскую бездну. Например, я узнал, что всякий священник или благочинный, обязательно представляя в год две книги в консисторию, одну метрическую, другую не помню какую, прилагал, смотря по приходу, известную сумму для секретаря: кто сто, кто двести или и более рублей. Можно сообразить, по числу приходов в епархии, какая почтенная сумма составлялась из таких приношений. А если к этому прибавить бракоразводные дела – то как было не нажить секретарю дома и деревни!
   Точно так же и в губернской службе: городничие, исправники представляли свои годичные ведомости, отчеты и прочее, тоже «со вложением» известной суммы, иногда крупной, если в этих отчетах и ведомостях, то есть в городах и уездах, не все обстояло благополучно.
   Давали не то что случайно, для покрытия каких-нибудь крупных дел, а так просто, по обычаю. И как не дать: пожалуй, иной правитель дел или лицо по особым поручениям при случае и напакостит, а получив подарочек – посовестится, а если бы случился грешок, то замнет, промолчит.
   Прошу заметить, что я говорю про давнопрошедшее время: теперь, вероятно, священники посылают в консисторию только одни книги, а городничие и исправники – одни чистые отчеты, без «вложений» для секретарей.
   Я помню юмористический рассказ губернаторского чиновника по особым поручениям, Янова, человека образованного, собеседника веселого, неистощимого на анекдоты и рассказы. Предместник Углицкого употреблял его по письменной части, так как он писал скоро, живо и хорошо, но должен был удалить его от писания. Он в деловые бумаги подпускал остроты и юмор. Губернатор ему однажды заметил, что в деловых письмах к важным лицам надо писать имена их полностию, например: не Егор Петрович, а Георгий, не Ефим, а Евфимий Иванович, не Сергей, а Сергий и т. д., а к неважным лицам можно-де писать просто. Янов принял это к сведению и пошел писать: к какому-нибудь министру в Петербург – «Федорей Павлович», «Михалий Иванович», а к простым, напротив, вместо Афанасий Степанович, писал «Афанас Степанович» и т. п. Несколько таких бумаг успели проскочить в Петербург и возбудили там внимание. Потом в одной деловой бумаге, говоря о каком-то умершем чиновнике, написал, что260 «покойный был беспокойного нрава». За эти остроты от писания бумаг его устранили.
   Обращаюсь к его рассказу. Это говорилось в губернаторской канцелярии, при других, между прочим, при правителе канцелярии. Губернатор задумал объезжать, по положению, губернию и послал Янова вперед, в те места, где он хотел сам побывать и осмотреть. Это делалось с тем, чтобы по уездам привели все в порядок, исправили неисправности, словом – чтоб проснулись, где власти спят, и принялись за дело. Заставать врасплох и потом карать за неисправности или ждать исправления – казалось хуже. По отъезде губернатора опять спустили бы рукава – и спускали. Губернские власти знали это очень хорошо по опыту.
   – Вот я поехал, – рассказывал Янов, – приехал в К., остановился у городничего; квартира уже была готова. Он угостил отличным завтраком, потом стал показывать толстые дела, какие-то книги и бумаги. «Потрудитесь проверить приход и расход сумм», – говорит. Я, наморщив лоб, пристально заглянул в них, не прочитал ни строчки, притворился, что проверил итоги. «Верно, говорю, прощайте». – «Вот еще полиция, пожарная команда, говорит, не угодно ли взглянуть?» А я уж влез в тарантас. «Ах, чорт бы тебя взял, мучитель!» – думаю. «Превосходно, говорю, так и блестит! А пожарные, какие молодцы?» – добавил я, глядя на мизерных, меленьких четырех солдатиков в изношенных мундирах. «Мундиры с иголочки», – подсмеивался я. Я стал надевать перчатки: только один палец не лезет – что такое? Я опрокинул перчатку: из пальца ко мне на колени посыпались золотые, штук двадцать. Я проворно подобрал, спрятал их в карман. «Прощайте, говорю, приподняв фуражку, у вас все в отличном порядке, вы примерный чиновник, – так и губернатору доложу. Трогай!» Приехал в С. Та же история: ночлег у городничего, отличный ужин с шампанским – и где только они его там берут в захолустье? На другой день такой же смотр и отъезд. Прощаюсь, надеваю перчатку: опять палец не лезет и перчатка тяжела. Мне это понравилось. Дальше я уж сам стал смотреть, – тяжела ли перчатка и лезут ли пальцы?
   – Вы, может быть, думаете, что он шутит? – сказал мне секретарь, смеясь, – вовсе нет: это точь-в-точь было!261 – Какие шутки! – почти обидчиво заметил рассказчик. – Воротясь, после ревизии, я за обедом у губернатора рассказал и распотешил всех.
   – И губернатор слышал?
   – Как же: он больше всех тешился! – заключил рассказчик.
   – За что же вам давали?
   – Как же: за то, что не смотрел и не видал ничего.
   – И у вас не было того, что называется… – начал я и остановился, приискивая слово.
   – Scrupule
    1, верно, хотите вы сказать? – договорил Янов, – было, как не быть! Я даже думал, не отдать ли назад, да… передумал. Ведь это не взятка, – фи, как можно! Я не способен ни прижать, ни пожаловаться, и если б нашел неисправность, сам заметил бы и посоветовал исправить. А тут просто суют в руки лишние деньги, да еще нажитые, очевидно, неправедно. Как же их не отобрать и не спрятать в карман, тем более что перчатки разорвались, не выдержали бы…
 
   И рассказчик, и все слушатели смеялись.
   Зимой, я помню, одна барыня, небогатая помещица, сетовала, рассказывая своей приятельнице при мне и еще при одном родственнике, старике, по секрету, о своем недоумении, за кого выдать дочь, хорошенькую девушку, с которой мне приходилось иногда танцевать на вечерах.
   – Двое приглядываются к моей Кате, – говорила она, – и Ягорский и Мальхин: того и гляди сделают предложение, а я не знаю, как быть, за которого отдать? Ягорский – жених бы хоть куда! И Кате нравится, из себя видный, славно танцует, по-французски говорит, так и сыплет…
   – Так вот за него бы и отдать, если он нравится барышне, – вставил я.
   – Вот молодые люди: у них все романы в голове! У меня еще дома две на руках: многого я дать не могу, чем же станут молодые жить? Вот у Мальхина, так у того полтораста душ, доходу от должности, говорят, тысяч пять получает…
   – Помилуйте, он плешивый, толстый, да еще взятки берет! – брезгливо перебил я.262 – Ну, нет: он свежий, бодрый, что называется – «в соку». Брюшко точно – есть, но он еще танцует на балах, – заступился за него старичок. – А какие это взятки! Не взятки, милостивый государь, а доходы получает по месту советника казенной палаты! – строго прибавил он.
   – Ну, это все равно! – сказал я.
   – Как все равно! – горячился старик, – не все равно! Вот будете служить, тоже сами будете получать доход: без дохода нельзя…
   – Не буду! – сердито отрезал я.
   – Молодо, зелено! – сказала мать Кати.
   Так казна, пассивно допуская нештатные «сборы», негласно делилась с служащими своими доходами и тем дополняла не хватавшее на прожиток скудное жалованье.
 

VII

 
   Губернатор, Лев Михайлович Углицкий, был старинного дворянского рода, учился, кажется, в пажеском корпусе или дома, а вернее, должно быть, нигде не учился. Он бегло говорил по-французски, а русской речью владел мастерски, без книжного красноречия. Она свободно лилась у него, умно, блестяще, с искрами юмора, с неожиданными ловкими оборотами, остроумными сравнениями, антитезами. Я, да и другие тоже заслушивались его рассказов: он был виртуоз-рассказчик. Он отлично пользовался – не приобретенными систематическим путем, а всячески нахватанными знаниями почти во всем и обо всем. А нахватал он знания не из книг, не в школе, а с живых людей, на ходу, в толпе бесчисленных знакомых во всех слоях общества. У него в памяти, как у швеи в рабочем ящике, были лоскутки всяких знаний, и он быстро и искусно выбирал оттуда нужный в данную минуту клочок. Что западало ему в память, то и оставалось там навсегда и служило ему верно. У него развился взгляд и вкус и в литературе и в искусствах, особенно в живописи. Он был не только любитель, но и знаток хороших картин. Апломб в разговоре, что называется, у него был удивительный: он отважно врезывался в разговор, как рубака в неприятельский строй, и отлично уклонялся, когда натыкался на неодолимую преграду.263 Особенно мастерски владел он софизмом, как отличный дуэлист шпагой, и спорить с ним, поставить его в границы строгой логики было мудрено: он не давался.
   Некоторые из его рассказов так и просились под перо. Если б я мог предвидеть, что когда-нибудь буду писать для печати, я внес бы некоторые рассказы в памятную книжку. Иные еще и теперь сохранились у меня в памяти. Особенно интересны у него выходили характеристики некоторых известных, громких личностей, с которыми он был в сношениях личных или служебных. Он долго служил адъютантом у разных начальников и сохранил в памяти живую характеристику о них. У него была масса воспоминаний, скопившихся за тридцать с лишком лет, с начала нынешнего столетия. Он так же, как Онегин, помнил и все анекдоты «от Ромула до наших дней». У него в натуре была артистическая жилка – и он, как художник, всегда иллюстрировал портреты разных героев, например выдающихся деятелей в политике, при дворе или героев отечественной войны, в которой, юношей, уже участвовал, ходил брать Париж, или просто известных в обществе людей. Но вот беда: иллюстрации эти – как лиц, так и событий – отличались иногда такою тонкостью, изяществом деталей и такою виртуозностью, что и лица и события казались подчас целиком сочиненными. Иногда я замечал, при повторении некоторых рассказов, перемены, вставки. Оттого полагаться на фактическую верность их надо было с большой оглядкой. Он плел их, как кружево. Все слушали его с наслаждением, а я, кроме того, и с недоверием. Я проникал в игру его воображения, чуял, где он говорит правду, где украшает, и любовался не содержанием, а художественной формой его рассказов. Он, кажется, это угадывал и сам гнался не столько за тем, чтобы поселить в слушателе доверие к подлинности события, а чтоб произвести известный эффект – и всегда производил.
   Между тем все-таки он был безграмотный, или по меньшей мере полуграмотный. Ни по-русски, ни по-французски он не напишет двух-трех строк грамматически правильно. Орфография и синтаксис отсутствовали. Для переписки, даже для писания простых интимных писем ему нужен был секретарь или секретари. Как это могло случиться – не знаю и до сих пор. Я долго, особенно после, в Петербурге, служил ему добровольным секретарем.264 Губернаторский дом был убран со вкусом и поставлен Углицким на широкую, щегольскую ногу. Особенно коллекция картин в его кабинете была замечательна. Кроме того, вдобавок к казенной мебели он выписал еще много ненужных вещей, всегда с печатью вкуса, из Петербурга и Москвы, завел щегольский экипаж, красивых лошадей, выписал тонкого повара. Камердинер у него был что-то вроде какого-нибудь французского Ляфлёра, Пикара или Лебедя, гладкий, красивый, откормленный, одет щегольски, почти как его господин, с напускной важностью, почтительный с его превосходительством и наглый с просителями, плут и взяточник. Словом, все – на широкую, барскую ногу, и не по провинциальному, а по петербургскому масштабу.
   «Стало быть, у него много было денег?» – следует за этим вопрос. – Ничего у него не было, кроме жалованья и… долгов! Жалованья полагалось губернатору шесть тысяч рублей (ассигнациями), казенный дом, отопление, освещение – и только. После, кажется, впрочем, удвоили оклад, но не помню, было ли то при Углицком, или после него. Как же жить, да еще на такую широкую ногу, щегольски?
   Подумают, может быть, что он тоже имел «доходы» по должности. Нет, никогда. Он был очень опрятен, держал себя безукоризненно, джентльменом. Все, что доставлялось на губернаторский дом из лавок, оплачивалось немедленно. Так было во все время его губернаторства, и при отъезде его оттуда за ним ни у одного купца, ни в какой лавке не осталось ни гроша долга.
   Он щеголял этим, как щеголял изящным костюмом от петербургского портного, покроем и белизной белья, чистыми, прозрачными ногтями. Ничем этим, как и мелкими долгами, он не грешил. «Это «mauvais genre»