Почему же все это! А будто не изменился! – Нет, видно, изменился и он, и его жизнь идет куда-то вперед, как все на белом свете…
    Июль,
    1891 г.
 
    Сноски
 
   Сноски к стр. 417
 
    1 Ну, дети мои ( франц.).
 
    2 Под соусом из мадеры? ( франц.)
 
    3 Что это такое? ( франц.)
   Сноски к стр. 418
 
    1 Бывшим молодым человеком ( франц.).
   Сноски к стр. 422
 
    1 Прощайте, дорогая! ( франц.).
 

Приложения
 
СЧАСТЛИВАЯ ОШИБКА

 
 
Господи боже ты мой! и так много всякой дряни на свете, а ты еще жинок наплодил!
 
    Гоголь
 
 
Шел в комнату – попал в другую.
 
    Грибоедов
 
   Однажды зимой в сумерки… Да! позвольте прежде спросить, любите ли вы сумерки? – Я «слышу молчание», а молчание есть знак согласия: стало быть, любите. Да и как не любить сумерек? кто их не любит? Разве только заблудившийся путник с ужасом замечает наступление их, расчетливый купец, неудачно или удачно торговавший целый день, с ворчаньем запирает лавку, еще – живописец, не успевший передать полотну заветную мечту, с досадой бросает кисть, да поэт, житель чердака, грозит в сумерки проклятиями Аполлона лавочнику, который не отпускает в долг свечей. Все прочие любят это время, не говоря уже о простом народе, мастеровых, работниках, которые, снедая в поте лица хлеб свой, покладывают руки от тяжкого труда, наконец магазинщицах, которые, зевая за иглой при божьем свете, с детской радостью надевают шляпки и спешат предаться увеселениям. Но то существенная, прозаическая радость, а в сумерках таятся поэтические наслаждения.
 
Благословен и тьмы приход!
 
   сказал Пушкин.
   Но есть ли это время нежной, мечтательной428 грусти, – не той грубой, неприятной грусти, которая изливается днем, при всех, горючими слезами, причины которой так тривиальны – крайняя бедность, потеря родственников и прочее; грусти, например, от невнимания любимой особы, от невозможности быть там, где она, от препятствий видеться с нею, от ревности? Не есть ли это, краснея скажу, время сладостного шопота, робкого признания, пожимания рук и… мало ли еще чего? – А сколько радостных надежд и трепетных ожиданий таится под покровом сумерек! сколько приготовлений совершается к наступающему вечеру! – О, как я люблю сумерки, особенно когда переношусь мысленно в прошедшее! Где ты, золотое время? воротишься ли опять? скоро ли?..
   Посмотрите зимой в сумерки на улицу: свет борется со тьмою; иногда крупный снег вступает в посредничество, угождая свету своею белизною и увеличивая мрак своим облаком. Но человек остается праздным свидетелем этой борьбы: он приумолкает, приостанавливается; нет движения; улица пуста; домы, как великаны, притаились во тьме; нигде ни огонька; все предметы смешались в каком-то неопределенном цвете; ничто не нарушает безмолвия, ни одна карета не простучит по мостовой: только сани, как будто украдкою, продолжают сновать вечную основу по Невскому проспекту. Одним словом, кажется, настала минута осторожности… а в самом деле эта минута есть, может быть, самая неосторожная в целом дне: зимой в сумерки совершается важный, а для некоторых наиважнейший, процесс нашей жизни – обед; у первых он состоит в наполнении, у вторых в переполнении желудков и нагревании черепов искусственными парами – сообразите следствия от этих двух последних обстоятельств.
   Теперь войдемте в любой дом. – Вот общество, собравшееся в гостиной: все тихо, безмолвно; никто не шевелится; разговор медленно вяжется слово за слово, поминутно перерываясь и не останавливаясь на одном предмете. Вглядитесь в физиономии: это самая лучшая, самая удобная минута для изучения настоящего характера и образа мыслей людей. Посмотрите, как в сумерки свободно глаза высказывают то, что задумала голова, как непринужденно гуляют взоры: они то зажигаются страстью, то замирают презрением, то оживляются насмешкой. Тут подчиненный смело меряет глазами начальника с ног до головы; влюбленный429 смело пожирает взорами красоту возлюбленной и дерзает на признание; взяточник, хотя шопотом, однако без ужимок объявляет, какую благодарность и в каком количестве чаял бы он получить за дельцо; – сколько доверенностей рождается в потемках! сколько неосторожных слов излетает! Но вот несут свечи: вдруг все оживилось; мужчины выпрямились, дамы оправились; разговор, медленно катившийся до тех пор, как ручеек по камешкам, завязывается снова, вступает, подобно могучей реке, в берега, делается шумнее, громче. А какая перемена в людях! подчиненный уж смотрится в лакированные сапоги начальника, влюбленный стоит почтительно за стулом возлюбленной, взяточник кланяется и приговаривает: «Что вы! что вы! какая благодарность! это мой долг!» – неосторожные раскаиваются в своей доверенности, и взоры перестают страстно глядеть; место презрения заступает сухое почтение или страх. – О! будьте только сумеречным наблюдателем… «Но наблюдать, – скажут мне, – в сумерки неудобно, темно». – Ах, в самом деле! ваша правда. «Да как же вы упустили это из виду? забыли?» – Нет-с, не догадался.
   Однажды зимой, в сумерки, сопровождаемые всеми вышеизложенными обстоятельствами, то есть падением снега и безмолвием на улицах – не то из Садовой, не то из Караванной выскочил на Невский проспект, как будто сорвавшись с цепи, лихой серый рысак, запряженный в маленькие санки, в которых сидел молодой человек. Далеко вперед закидывало стройные ноги благородное животное, гордо крутило шею, быстро неслось по улице; но седок все был недоволен. «Пошел!» – кричал он кучеру. Напрасно сейвытягивал руки во всю длину, ослаблял вожжи и привставал с места, понукая рысака. «Пошел!» – кричал седок. Но ехать скорее было невозможно: и так пешеходы, которые пускались, как вброд, поперек улицы, при грозном оклике кучера, вздрагивая, пятились назад, а по миновании опасности, плюнув, с досадой приговаривали: «Вот сумасшедший-то! эка сорвиголова! провал бы тебя взял! напугал до смерти!»
   С Невского кучер поворотил в Морскую и после минутной езды остановился у двухэтажного дома аристократической наружности, с балконом и большим подъездом. Молодой человек вошел в сени. Нигде в доме не было еще430 огня: сумерки царствовали, начиная с сеней. Там швейцар, сидя перед огромной печью, по временам помешивал кочергой жар и напевал вполголоса унылую песенку. В стороне тянулась лестница с позлащенными перилами.
   – Дома господа? – спросил молодой человек.
   – Должно быть, что дома-с, – отвечал швейцар. – Вот я позвоню.
   – Не нужно! – сказал тот и опрометью, как на приступ, бросился на лестницу.
   В передней сумерки были еще ощутительнее: из углов, где царствовала настоящая, прямая темнота, неслось храпенье; лакеи спали, вознаграждая себя вперед за предстоящие труды и вечернюю суматоху. Молодой человек остановился перед тремя дверьми, в нерешимости, в которую итти. «Отдамся на волю сердца: оно не обманет и поведет прямо к ней», – подумал он и отворил среднюю дверь. Прошедши залу и диванную, он пропал в коридоре, из которого лесенка в четыре ступеньки вела вверх.
   С трепетом в сердце, на цыпочках, подкрался он к библиотеке, и вдруг этот теплый, сердечный трепет превратился в холодный, лихорадочный озноб, когда он вошел в комнату. Там на мраморном столике чуть теплилась лампа и освещала лица двух стариков, которые, сидя в вольтеровских креслах друг против друга, сначала, вероятно, беседовали и потом утопили свою беседу в сладкой дремоте.
   Не только молодого человека, который ожидал встречи пламенных черных глаз, но всякого охватил бы озноб при взгляде на одного из спавших стариков. Вообразите огромную лысину, которая по бокам была вооружена двумя хохолками редких, седых, стоячих волос, очень похожими на обгоревший кустарник; вскоре после лысины следовал нос: то был конус значительной величины, в который упиралась верхняя губа, помещенная у самого его основания, а нижняя, не находя преграды, уходила далеко вперед, оставляя рот отворенным настежь; по бокам носа и рта бежали две глубокие морщины и терялись в бесчисленных складках под глазами. Сверх того, все лицо было испещрено самыми затейливыми арабесками. Таков был действительный тайный советник барон Карл Осипович Нейлейн, владетель этого дома. Другого старика не знаю; вероятно, приятель барона; физиономия его была, однакож,431 гораздо благопристойнее. Оба они покоились сном праведника, хотя лицо первого пристало бы самому отчаянному грешнику.
   – Вот поди, вверяйся сердцу, куда оно заведет! – с досадой сказал молодой человек и, повернув назад, вошел в маленькую диванную. Там, свесив одну ногу, а другую поджав под себя, сидела на богатом оттомане и также дремала, запрокинув голову, супруга барона. Подле нее лежала моська, которая, при появлении молодого человека, заворчала. Он, чтоб не возбудить тревоги, поспешно отправился назад.
   «Что за встречи! Где же Елена? – подумал он и остановился в нерешимости также, куда итти. – Здесь все сидят попарно. Поспешу сыскать ее для симметрии: нас будет также пара». – В эту самую минуту в соседней комнате раздался звучный аккорд на фортепиано, и молодой человек бросился как будто на призыв.
   Пора, однако, сказать, кто таков был он, зачем пожаловал в такую пору в чужой дом, почему так своевольно расхаживает и чего отыскивает. – Звали его Егор Петрович; он происходил из знаменитого рода Адуевых и был отдаленнейший родственник барона Нейлейн; приехал в дом к нему по двум причинам – одной обыкновенной, другой необыкновенной: первая – родство, как выше сказано, а вторая – любовь к прелестной восьмнадцатилетней дочери барона Елене, милой, стройной, пламенной брюнетке, которую он и отыскивал в потемках.
   Он уже намекал ее родителям о своем намерении жениться на ней, а они намекнули ему, что они рады такому союзу, потому что Адуев – разумеется, они этого не сказали ему – имел три тысячи душ и другие весьма удовлетворительные качества жениха и мужа, и вдобавок привлекательную наружность – обстоятельство, заметим мимоходом, весьма важное для Елены. Из этих обоюдных намеков возникло дело довольно ясное, приведенное в бо?льшую ясность молодыми людьми.
   При всем том Егор Петрович иногда жаловался, что он совсем не так счастлив в любви, как бы ему того хотелось. Сам он любил пламенно, со всею силою мечтательного сердца; даже думал, что любовь его к Елене есть окончательный расчет его с молодостью, что сердце, истомленное мелочными связями без любви, ожесточенное изменами,432 собрало, наконец, после неудачных поисков предмета по себе, последние силы, сосредоточило всю энергию и ринулось на отчаянную борьбу, из которой, как казалось ему, оно выйдет после неудачи разбитое, уничтоженное и неспособное более к электрическому трепету сладостного чувства. Что же бы оставалось ему в жизни после этой невозвратимой утраты? Любя Елену и будучи любим ею, он смотрел, при этих условиях, на жизнь, как на цветущий сад, на любовь к Елене, как на последнюю купу роскошных дерев и гряду блестящих цветов, растущих у самой ограды: без этого жизнь представлялась ему пустым, необработанным полем, без зелени, без цветов… Адуев жаловался не напрасно: на любовь его Елена отвечала едва приметным вниманием, мучила своенравием и капризами, которые не испортили бы характера какого-нибудь азиатского деспота; сверх того… но об этом будет говорено ниже, особо. Впрочем, она позволила себе такие поступки тогда, когда уже измерила степень, до которой достигла любовь Адуева к ней, когда уверилась, что обратный путь был для него невозможен и что он находится между двумя крайностями – страданием и блаженством. Не злодеяние ли это? на вас пошлюсь, mesdames.
   После всего этого чего бы, кажется, искать ему? зачем унижать себя страстью, которой не поймут и не разделят? – Зачем! какие вы смешные! Спросите у влюбленных. Ослепление: вот все, что можно сказать в оправдание им! Одни только они могут утешаться там, где, при другом расположении духа, следовало бы прийти в отчаяние; зато бывает и наоборот. Егору Петровичу, например, иногда казалось, – а может быть, и в самом деле так было, – что когда взор Елены покоился на нем, то сверкал искрой чудного пламени, потом подергивался нежною томностию; а щеки разгорались румянцем; или порой, склонив прелестную головку к плечу, она с меланхолическою улыбкою внимала бурным излияниям кипучей страсти, выражавшейся языком, который сначала, своею дикостию и необузданностию, не согласовался с ее, хотя прихотливым, избалованным, однако все-таки чистым, скромным, девическим характером. Впоследствии же, когда она разгадала степень его привязанности, то увидела, что и этим восторженным языком он не в состоянии передать и половины того чувства, которое бушевало в нем. Егор433 Петрович утешался, видя это, но, к несчастию, он видел и то, что она так же прилежно внимала таинственному шопоту камер-юнкера князя Каратыжкина, так же неподвижно останавливала взор на пестром мундире ротмистра Збруева: разница была только та, что они не давали ей задуматься ни на минуту, а иногда все три голоса их сливались в дружный хохот. Он не мог выносить этого адского трио и бежал прочь, с горечью в душе.
   Все это доводило иногда Адуева до раздражительности. «Зачем она так нежно смотрит на меня? – думал он, – зачем, ну зачем ей так смотреть?» – а потом мысленно сам же отвечал: «Зачем! смешной вопрос! затем, что любит; ну да, конечно, любит! Она сама говорила это». Вслед за этим ему слышались другие вопросы: «А зачем она пристально посматривает на князя Каратыжкина и Збруева? зачем все им улыбается и никогда на них не сердится, как, например, на него? и что она шепчет им?» На последний вопрос Егор Петрович не находил ответа и сердился.
   В самом деле, каким именем назвать это поведение Елены? Адуев, в припадке бешенства, называл – заметьте, пожалуйста, mesdames: Адуев, а не я, – называл… позвольте, как бишь?.. эх, девичья память! из ума вон… такое мудреное, нерусское слово… ко… ко… так и вертится на языке… да, да! – кокетством! кокетством! Насилу вспомнил. Кажется, так, mesdames, эта добродетель вашего милого пола – окружать себя толпою праздных молодых людей и – из жалости к их бездействию – задавать им различные занятия. Это, как называл их опять тот же Адуев (он иногда страдал желчью), род подписчиков на внимание избранной женщины: подписавшиеся платят трудом, беготней, суматохой и получают взамен робкие, чувствительные, пламенные, страстные взоры, хотя, конечно, искусственные, но нисколько не уступающие своею добротою природным. Иным достаются даже милые щелчки по носу веером, позволение поцеловать ручку, танцевать два раза в вечер, приехать не в приемный час; но чтобы заслужить это, надобно особенное усердие и постоянство.
   Бежать от Елены, скрыться от своей любви, заплатить за охлаждение презрением – Егор Петрович был, как сказано выше, не в состоянии. Сверх того, в нем еще434 тлелась, искра надежды на счастие: он изучал ее характер в ожидании, что ей надоест суетность, наскучат со временем бесплодные торжества самолюбия; что чувство истинной любви возьмет верх, и попрежнему, а может быть, и сильнее заговорит в его пользу: оттого единственно он и откладывал требование ее руки.
   Со страхом испытать какой-нибудь новый каприз и с надеждою застать Елену одну – вступил он в комнату, где раздались звуки фортепиано; но увы! и там была пара. Подле Елены сидела рыжая англичанка и вязала шарф двумя костяными спицами непомерной длины. Вскоре, однакож, дуэнью вызвали по хозяйству, и она более не возвращалась. Какое счастие! Он наедине с нею.
   Елена Карловна была мила и любезна, Егор Петрович любезен и мил: мудрено ли, что судьба свела их в маленькой зале? кому же после того и сходиться, как не им? ужели старому барону с женою? фи! как это можно! они сами чувствовали все неприличие, всю гнусность такого поведения и оставались каждый на своей половине, а если сходились, то только за обедом, да при гостях, и то в приличном друг от друга расстоянии, как следует благоразумным и степенным супругам.
   Елена мельком взглянула на Адуева, едва отвечала на грациозный поклон и начала сильнее и чаще прежнего брать аккорды, показывая вид, что вполне предалась музыке. Он молча с восторгом смотрел на нее.
   – Отчего вы не пошли к папеньке, а прямо явились ко мне? – спросила она сухо.
   – H?l?ne! – отвечал Егор Петрович голосом, в котором выражался нежный упрек.
   – Mademoiselle H?l?ne, или Елена Карловна, если вам угодно! Вы становитесь слишком фамильярны: скоро станете звать меня Аленушкой.
   – Н?-l?-ne! – с трепетом в сердце и в голосе проговорил молодой человек.
   – Егор Петрович, – спокойно отвечала она, смягченная избытком нежности, невольно изменявшей голосу и взорам Адуева.
   – Итак? – тоскливо произнес он после долгого молчания.
   – Итак! – насмешливо повторила она, живо перебирая клавиши.435 – Вы шутите, Елена Карловна.
   – Совсем нет! я стараюсь подделаться под расположение вашего духа и под ваш тон, чтоб угодить вам. Кажется, нельзя требовать большего внимания.
   – Если б я не был уверен, что это шутка, то…
   – То?..
   – Удалился бы давно.
   – Ах, это новое! – с колкостью заметила Елена, – я еще не испытала. Чем же, однако, вы недовольны? Я всегда рада свиданию с вами: вы, я думаю, по моим глазам видите это. К вам я внимательнее, нежели к другим; с другими я стараюсь, для приличия, быть только любезной.
   – Только из приличия!.. Стараться быть любезной – нельзя, баронесса: это дар неприобретаемый. Кто любезен, тот – поверьте! – не старается; притом же есть границы истинной любезности, а ваше обращение с князем Каратыжкиным и Збруевым…
   – А!.. вот что! так вам не нравится мое обращение сними? да отчего же! – Напротив, вы, кажется, должны радоваться их вниманию ко мне: это живой аттестат моим достоинствам, справедливая дань, как говорят они…
   – Слушайте их!
   – Что ж? разве не правда? Вы, я думаю, одного мнения с ними: по крайней мере любовь ваша доказывает это.
   Адуев закусил губу.
   – Но ваша холодность, странное обращение со мной становятся несносны! – сказал он.
   – Не сносите.
   – Скажите мне с прежнею искренностью, которой я не вижу в вас более, – любите вы меня?
   – Как это скучно! одно и то же! Ответ вы давно знаете.
   – Но с тех пор многое могло перемениться, и переменилось! – Он вздохнул.
   И она вздохнула.
   – Баронесса, меня никто, никогда не считал ни глупцом, ни ребенком. Ваша насмешка – первая в моей жизни. Еще пяти минут подобного разговора – и я…
   – И вы?
   – Оставлю вас сию минуту, и навсегда!
   – Как грозно!436 Адуев не мог сносить более насмешливого тона Елены: он вспыхнул.
   – Да! удалюсь, постараюсь забыть эту суетную женщину, пред которой я так долго бесплодно пресмыкался! – с гневом и скороговоркою начал говорить Егор Петрович. – Боже! та ли это, пред которой я благоговел, в чистоту чувств которой так слепо веровал, не считал себя достойным счастия обладать ею?.. И вот она! Едва успела сказать «люблю» в первый раз в жизни, и уже забывает святость своих обещаний, данное обязательство, сбирает дань лести ничтожных волокит!..
   – Каких обязательств! разве я ваша невеста?
   – Но могу ли требовать вашей руки, при этом обращении со мною и с другими, не будучи уверен в вашем чувстве? А своенравие, а капризы – какую будущность готовит мне это?.. Вы молчите?
   Елена сложила руки вместе, потупила глаза и склонила голову вперед.
   – Я ожидаю ваших приказаний, – сказала она.
   – А! вы решились оскорблять меня! Прощайте, баронесса. – Он взял шляпу.
   – Куда ж вы? Разве не хотите пить с нами чай? – насмешливо сказала она. – Маменька и папенька будут рады видеть вас.
   Адуев молчал несколько минут.
   – Благодарю вас, – сказал он наконец, – вы открыли мне глаза. Я приехал с тем, чтоб объясниться решительно, выведать от вашего сердца, которое давно уже сделалось тайною и загадкою для меня, попрежнему ли оно принадлежит мне, потребовать отчета в вашем обращении со мной, и если оно происходит от легкомыслия, то хотел просить вашей руки, в надежде, что со временем строгие обязанности супруги изменят ветреный характер… Но теперь, после этого разговора, мне не нужно никаких объяснений; более надеяться мне нечего; вы меня не любите!
   – Вы находите? а!
   – Смейтесь!.. Но вы увидите, что я не ребенок! Я готовился посвятить вам жизнь, быть вашим мужем, когда видел, что мог составить ваше и свое счастье, когда знал, что взаимность скрепит наш союз; но вести вас к алтарю без любви, холодно, как жертву приличий, по принятому обычаю, – я не могу и увольняю вас от данного слова!437 – Как это сильно сказано!
   Адуев не обратил внимания на ее слова и продолжал: «Признаюсь, до сих пор я существовал только любовью к вам и любимою моею мечтою была – ваша любовь. Не думайте, однакож, чтобы я так же легко вверился опытной женщине: нет! ваша молодость, чувство, которое вы обнаруживали вначале, – все ручалось мне за чистоту и искренность вашего сердца; кто бы мог подозревать тогда?..»
   – Что подозревать?
   – Сколько лукавства, притворства, кокетства…
   – Вы забываетесь, monsieur Адуев! – сказала она гордо и с гневом.
   – Таковы ли вы были прежде? И теперь, в ту минуту, когда воспоминания о прежнем столпятся в голове моей, – в глазах еще родится слеза умиления. Несмотря на явную холодность, на оскорбления, я бы все простил вам, в память прошедшего, если б заметил хоть тень того чувства. Но, повторяю, я не ребенок и знаю, что надежды на счастье нет: оно прошло, как все проходит своим чередом!..
   Адуев задумался. Елена поглядела на часы.
   – А помните ли, – начал он опять, – кто породил во мне эту страсть, кто раздул пламя пожара? – Как в вас достало столько хитрости? Так молоды, а коварство уже успело закрасться в сердце, которое, казалось, дышало одною искренностью, простосердечием! – Когда я воротился из чужих краев, усталый, недовольный ничем, – когда утомленная душа моя искала одиночества, – кто приветно улыбнулся мне и озарил будущность блестящими и – как я вижу теперь – несбыточными мечтами? – Вы, Елена! вы, очаровательною улыбкою, вызвали меня на сцену света, на участие в этом вихре жизни, в котором кружились сами. Я кинулся вслед за вами…
   Елена зевнула.
   – Помните ли, как, просиживая со мною по целым часам, вот здесь, на этом самом месте, или на даче в саду, вы забывали свет, не хотели никого видеть, кроме меня? Когда я, томимый нравственным недугом, медленно угасал, не вы ли, как ангел-утешитель, сказали мне: «Живи для любви»?
   – Кажется, я не говорила этого.438 – Тогда вы как будто разрешили за меня задачу счастия. Я жадно вслушивался в утешительные слова, впивался взорами в ваши глаза, и в них сиял теплый луч не одного сострадания, а взаимности, нежного участия; вы, кажется, говорили ими: «Люби меня, и тебе откроется целый мир блаженства, я создам тебе счастие и разделю его с тобою». Помните ли вы?
   – Ну, можно ли помнить такой вздор! Это так давно было! неужели вы все еще помните?
   – Я закрыл глаза. Вот где счастье! – подумал я, бросился за призраком и – очутился в бездне. – А как я любил вас!.. как любил!.. Теперь стыжусь признаться в этом самому себе. Это последняя дань сердца, последний отголосок чувства, которое вы уничтожаете так безжалостно!
   Елена небрежно играла локоном и, повидимому, рассматривала висевшую на стене картину, но если бы кто вникнул в выражение, которое то появлялось, то исчезало в глазах ее, тот – о! тот погрозил бы ей лукаво пальцем и назвал притворщицей.
   – Какая непостижимая перемена! – начал опять Адуев. – Холодность, насмешки, капризы… не этим ли вы хотите заставить меня полюбить жизнь! это ли награда за преданность? А внимательность, даже нежность, вы расточаете бог знает кому! и для чего? чтоб об вас говорили невыгодно в толпе негодяев!.. чтоб ваше драгоценное, святое для меня имя произносилось хором повес!.. чтобы поступкам вашим давали двусмысленный толк!.. Может быть, со временем вы вспомните обо мне и так же вздохнете, но только не притворно, не иронически, а прямо из души – даже когда будете замужем. – Прощайте, Елена Карловна! я все сказал.
   – Все?.. Ну, слава богу! Я думаю, вы устали?
   – Унижаться долее не стану. Благодарю судьбу, что остановился во-время.
   Он слегка поклонился ей; она встала и сделала ему грациозный и церемонный кникс.
   – О! как свет испортил ваше сердце, до какой степени заглушил все доброе! Теперь, в эту горькую для меня минуту, вместо того чтоб подать в утешение руку, кинуть взор хотя простого, дружеского участия, взамен блаженства, которое так легкомысленно обещали и которого дать439 не можете, – вы обнаруживаете такое язвительное пренебрежение! Вы не понимаете, какие глубокие раны наносите и без того растерзанному сердцу. В последний раз я в вашем доме!