Страница:
Я стал уходить. В дверях показалась губернаторша. Я поклонился.
– Что же вы у нас не бываете? – начальственно строго спросила она. – Я пригласила вас, а вы ни разу не заглянули?
– Я хотел начать мои посещения вместе с Петром Андреевичем, – оправдывался я, – звал его, просил патронировать меня..
– Что же, он все еще боится?
Оба, и муж и жена, рассмеялись.
– Поздравь меня, – сказал он, – j’ai fait une belle acquisition
2. И. А. поступает с завтрашнего дня ко мне на службу и будет, bongr?-malgr? 3нашим ежедневным гостем.
– Так это состоялось? вы согласны? – с живостью спросила она.
– Позвольте… Это еще не решено, надо подумать… – защищался я, пятясь к дверям и раскланиваясь.
Недаром я отнекивался от губернаторского предложения. Потом до меня доходили слухи, что секретарь посоветовал определить на его место меня не как «нового, свежего, бескорыстного» и т. д. или если и так, то еще более всего как неопытного молодого человека, именем которого он мог бы продолжать вести дела по губернии, по-своему, как он вел их прежде, то есть плавать под чужим278 флагом в тех же водах… «Шипы» (предупреждали меня по секрету) доставались бы мне, а «розы» падали бы на его голову. Я счел это за губернскую сплетню и не обратил на нее внимания. Если же в самом деле таковы были его сокровенные замыслы на мой счет, то они ему не удались. Судьба решила иначе.
X
Alea jacta est!
1Я на другой день вступил, если не de jure 2, то de facto 3, на службу в губернаторскую канцелярию. Родным моим очень улыбалось удержать меня дома: мать мечтала со временем женить меня и нянчить внучат; сестры приобретали своего домашнего кавалера для вечеров; слуги радовались сами не знали чему. Особенно няня утешалась, что я не пропаду из глаз навсегда, и смотрела на меня кротко и любовно.
– Завтра тебе надо явиться к губернатору уже как к начальнику: надень белый галстук, – сказал мне Якубов.
Я белый галстук не надел, зато напустил на лицо некоторую важность и явился прямо в канцелярию. Предместник мой, Добышев, был уже там. Он представил мне всех чиновников по очереди.
– Это столоначальник Трусецкий, – говорил он, указывая на господина с большими черными бакенбардами, в синем поношенном сюртуке («Поляк, присланный сюда из западных губерний»
4, – шепнул при этом). – Это Милианович, сынок Марфы Яковлевны, знаете?279 – Как не знать! Мы знакомы. – Я поклонился, но руки, подражая губернатору, не подал: нельзя, подчиненный!
И так далее. Добышев перезнакомил меня со всеми. Чиновники почтительно щелкали нога об ногу и смотрели с любопытством на меня, и я на них, не зная, что им сказать.
– А это сторож Чубук, – со смехом заключил Добышев, указывая на прямого, как палка, солдатика у дверей, с полинявшими галунами.
– Здрравия желаю, ваше высокородие! – провозгласил тот.
– Вот и дела у нас здесь! – продолжал Добышев, отворяя старый шкаф с еле державшеюся дверью: – а эти, что на столе, теперь рассматриваются. Вот бумаги, заготовленные к подписанию его превосходительства. А это новые входящие. Покажите, Иван Семенович, входящий реестр! Вот вам и ключ от стола!
Добышев отдал мне ключ. «Тут, в столе, есть две секретные бумаги с губернаторской отметкой. Велено исполнить их поскорее», – прибавил он.
– То есть как это исполнить бумаги? – наивно спросил я, вдруг потеряв всякую важность.
– Написать по губернаторской резолюции исполнение.
Тут Добышева позвали к губернатору. Я сел за стол.
«Написать исполнение!» – думал я, стараясь вникнуть в смысл этой новой для меня фразы.
Вошел Чубук.
– Солдат пришел к вашему высокородию, да еще женщина дожидается давно, – доложил он мне.
Я вышел в прихожую. «Что тебе надо?» – спрашиваю солдатика.
– Егорья потерял, ваше высокородие, – говорит.
– Какого Егорья?
– Хрест, значит, потерял.
Я стал втупик.
– Поищи хорошенько, – сказал я.
– Иди в полицию, а ты!.. Подай прежде объявление! Что лезешь прямо сюда! – раздался из другой комнаты голос чиновника.280 Солдатик посмотрел на меня, я на него.
– Слышь, в полицию ступай! – сказал Чубук.
Он помялся, помялся, стукнул ногой, сделал направо кругом и ушел. Баба жаловалась, что сыну не выходит «ослобождение» от «некрутчины». «Ослобонить ослобонили, потому – негодный, спина кривая, а бумаги из правления не даю тьи сына не отпущаю ть, а она проелась, жимши в городе…» и т. д.
– Пожалуйте к его превосходительству! – раздалось сзади меня.
Я попросил – или, виноват, «поручил» одному из чиновников разобрать просителей и пошел наверх. Тем и заключился первый мой дебют на службе.
– C’est charmant!
1Это любезно, что послушались! – встретил меня губернатор, не подавая руки. – Присядьте. Не хотите ли позавтракать?
Перед ним стоял поднос с закусками: икрой, селедкой, дымилась котлетка. Я отговаривался, что завтракал, да и предложение, казалось мне, сделано было таким голосом, чтобы его не принять.
Я стал каждый день являться в канцелярию – и сделался одним из колес губернской административной машины, да еще каким важным! Недели через две мне дома со смехом передали, что наш повар даже стращал моим именем какого-то несговорчивого торговца мясом и дичью.
Но главным, хотя и негласным воротилой в делах остался все-таки Добышев А я накупил побольше перчаток, белых галстуков и выписал еще пару платья из Москвы. Это оказалось самым важным делом в моей службе.
Мои утренние, надо было бы сказать – деловые часы, если бы было дело, оказались довольно приятными. Летнее сонное безделье кончилось: я тогда не знал, куда оно уходило. Летом, бывало, я стрелял на волжских отмелях скворцов, трясогузок, излазил по всем обрывам крутого нагорного берега, купался, отправлялся со своими целым домом на зеленый остров, пить, между сеном и осокой, чай, иногда обедать, удить рыбу.281 И за всем этим времени оставалось пропасть Оно уходило больше на чтение. Я перезнакомился со всеми, у кого были библиотеки, за неимением публичной, читал все, что выписывал Якубов, – и все-таки оставался досуг, тратившийся на затрапезные и чайные беседы со своими, на прогулки «для воздуха» с крестным и на блаженную дремоту, иногда среди белого дня.
Зимой все это безделье кончилось: у меня просто нехватало времени. Утром едешь в канцелярию, прочитаешь присланную сверху, то есть от губернатора, почту, потом «исполняешь» бумаги «к подписанию его превосходительства». С этими последними, часов в двенадцать, являешься к нему наверх, в кабинет.
Как весело бывало там наверху! Идучи по лестнице, уже слышишь какое-нибудь блестящее рондо Герца или сонату Моцарта, разыгрываемые хорошенькой, грациозной Софьей Львовной. Она ласково, немного краснея, ответит на поклон веселой улыбкой, с оттенком легкой иронии, которая, как скрытая булавка, нет-нет, да и кольнет. Дитя и вместе не дитя: прелесть девушка! Она мило краснела. Румянец вспыхнет и в ту ж секунду спрячется, и опять покажется, глазки блеснут и прикроются ресницами.
Я большею частью угадывал, что у нее на уме, и скажу ей, а она мило вспыхнет и кивнет утвердительно, если угадаю. Иногда скажу какое-нибудь свое наблюдение и рассмешу ее. Покажутся два белых чудесных зубка.
На пути к губернаторскому кабинету она была для меня, как сирена для Улисса. Перекинешься с ней сначала двумя-тремя словами и иногда застоишься, заслушаешься сонаты или просто засмотришься, как она застенчиво краснеет и сверкает веселыми агатовыми глазками.
А тут кругом лес тропических растений, попугай – то свистит, то орет, точно его режут, двигаясь по медной перекладине из стороны в сторону. Там трещат канарейки. Не хочется уйти, а надо. Вон губернатор звонит. Ему поспешно пронесли поднос с завтраком. Секретарь, то есть бывший мой предместник, оканчивает свой доклад.
У него какие-то особые бумаги, которые ко мне не поступали. Случалось мне заставать их на разговоре о282 постройках, заготовках, подрядах. Но я в это не вникал вовсе, губернатор – очень мало; вникал один Добышев.
– Что это у вас, бумаги? – спросит, поздоровавшись, Углицкий. – Есть что-нибудь важное? – И, не дождавшись ответа, велит обыкновенно положить на бюро. – Мы ужо с Егорьевым (домашним чиновником) разберем: я подпишу и пришлю в канцелярию. А теперь давайте завтракать. Не хотите ли? – прибавит равнодушным, ленивым голосом. Это повторялось ежедневно. Он приглашал постоянно и Добышева и меня, а мы постоянно отказывались. Углицкий садился за завтрак и съедал все дочиста. Ему приносили завтрак на одного. С семьей он редко завтракал: дела, вишь, не позволяли. Но однажды он принудил-таки меня попробовать, а Добышева никак не мог склонить. Тот, застегнутый на все пуговицы вицмундира, так и остался на ногах.
– Что это ты мне принес? – спросил он камердинера, когда тот поставил поднос на стол. – Я велел почку, а это ris de veau! Как ris de veau по-русски? – спросил он меня. – Я не знал. – Как ris de veau по-русски? – спросил он Добышева.
– Не знаю, ваше превосходительство, – я ведь по-французски не говорю, – отвечал тот.
– Поди спроси повара, как это блюдо называется и отчего он мне не приготовил почку, sauce mad?re
1? Я с утра заказал. Не угодно ли? – прибавил он, подвигая поднос мне и Добышеву.
Этот отказался из почтения, а я из почтения же попробовал.
– Что, вкусно?
– Очень, – сказал я. – У нас дома часто готовят это блюдо, только я не знаю, как оно называется.
– И я попробую, – сказал Углицкий, а попробовав, с аппетитом доел остальное. – Недурно, только отчего не почка?
Камердинер воротился и сказал, что это называется «сладкое мясо» из груди теленка.
– Отчего ж почку не приготовил?
– Он думал, что почку приказывали к столу.283 – А? как вам это покажется! – обратился он к нам, – почка к обеду! Кто ест почку за обедом? Вы любите почку? – обратился он ко мне.
– Да-с… ничего…
– Так приезжайте сегодня обедать.
Я поклонился.
– А теперь вы пройдите туда, к жене, или с Сонечкой поговорите. Выберите ей что-нибудь, пожалуйста, по-русски читать: она любит. А я еще два слова скажу Ивану Ивановичу и потом приду.
Они остались вдвоем, как это часто случается, совещались о чем-то друг с другом, но меня в эти совещания не посвящали, а я не напрашивался.
XI
Я шел туда, на женскую половину. Там было весело. В гостиной сидела Марья Андреевна, принимала визиты и важничала среди губернских дам. Она жила сознанием, что она – первая дама в губернии. Только у нее, кажется, и было утешения. Прочее все, с летами, изменяло ей, начиная с мужа. А если не было визитов и она сама не выезжала, около нее сидела Соня, ласкаясь к матери, как кошечка.
Тут же постоянно присутствовали две барышни, сестры неопределенных лет – не менее двадцати пяти и не более тридцати лет. Наружности у них не было, то есть женской: это были два засохшие цветка. Одна круглолицая, с наивными, цвета болотной воды, немигающими глазами, с широкой улыбкой. Другая, белокурая, с серыми, прятавшимися под низеньким лбом глазами, с хитреньким, высматривающим взглядом. По фамилии их никто никогда не называл. Губернаторша, и дочь ее, и сам Углицкий звали их Лина и Чуча, как сами сестры звали друг друга. Они были бедные дворянки-сироты, жили с нуждой, в тесной квартирке, в мезонине маленького деревянного домика, пробавляясь маленькой пенсией за службу отца да некоторыми женскими работами: вышиваньем подушек, вязаньем шарфов, деланием цветов из воску и других ненужных вещей, которые покупались у них знакомыми, ради их положения, для подарков.284 Они были старинного дворянского рода: бабка их была из княжеской, впрочем, давно угасшей фамилии. Они любили иногда поминать об этом, кажется единственном, их преимуществе. Их в некоторых домах принимали, в других смотрели на них небрежно, ради их бедности. Так было до приезда Углицких. Губернаторша приняла их под свое крыло, сначала тоже ради их положения, ради сиротства и памяти о княжеской породе, потом они мало-помалу вошли в штат дома ее превосходительства и умели сделаться необходимыми, собственно Лина, старшая. Они были порядочно воспитаны, то есть умели в дурном переводе с русского говорить французские фразы, прилично сидеть в гостиной и держать себя за столом. Прежде они прихаживали к обеду, а вечером уходили домой. Потом, когда губернаторша сделала им приличный гардероб, они, что называется, живмя жили у нее и постоянно исполняли ее поручения.
Впрочем, последние возлагались собственно на одну старшую, Лину. Лина было сокращение ее имени Капитолина. Имя младшей сестры «Чуча» переделали из их фамилии Чучины, потому что ее настоящее имя, Аполлинария, сокращению не поддавалось.
Чуча оказалась неспособною ни к каким поручениям, кроме одного – сидеть в гостиной, с вечным вышиваньем в руках какой-то бесконечной тесьмы, не то для звонка, не то для каймы к портьере, «pour avoir une contenance»
1, – говорили Углицкие. Ее обязанность была принимать и занимать гостя или гостью, пока губернаторша оканчивала свой туалет или губернатор не выходил еще из кабинета. Пробовала было Углицкая поручать ей другие дела, но ничего из этого не выходило.
Чего, кажется, проще – разлить чай? Когда гостей не было и чай не разносился из буфета лакеями, то пили его в маленькой гостиной у камина, на маленьком столе – и поручили разливать ей.
Вот тут точно домовой тешился над ней. У нее чашки скользили из рук, ложечки летели на пол, поднимался звон, гром. То она нальет чаю в сахарницу; кому вовсе не положит, кому переложит сахар. Ее удалили от этой обязанности.285 И другое шло не лучше. Сонечка однажды заболела. Ее уложили в постель и посадили около больной Чучу, когда Углицкой или няни не было в комнате, чтобы она в срок подавала то или другое лекарство и вообще смотрела бы за больной. Тут она чуть не наделала беды. Накапала в рюмку, вместо миндальных капель, какого-то спирта, которым надо было натирать горло. К ее счастью, больной показался противен запах, и она не приняла. Мать пришла в ужас, и сама Чуча струсила. Она прижала ладони к вискам, как всегда делала в критические минуты, заохала и заахала.
Ее удалили за это из комнаты и из дома на две недели, к себе, на «антониеву пищу», как говорил Углицкий. Потом соскучатся. И гости привыкли видеть ее в уголку гостиной, с вязаньем, тоже спрашивают, почему ее нет? За ней и пошлют. Она явится как ни в чем не бывало, садится на свое место в гостиной и за столом, занимает гостей до прихода губернатора или губернаторши. И как занимает хорошо, прилично, с своей неизменной широкой улыбкой, открытыми настежь глазами, с вечно ласковым взглядом. У нее установилась одна мина навсегда и для всех.
– Здравствуйте! – отчеканит она каждому входящему гостю, всегда с сияющими радостью глазами и с улыбкой. – Прошу садиться, вот здесь, подальше от окна, тут дует. Вчера Иван Иванович посидел тут, потом целый вечер жаловался, что зуб ноет.
Гость или гостья сядет. Она не смигнет с него: так и смотрит, не нужно ли ему чего, пуще всего, не ушел бы он, не соскучился бы.
– Марья Андреевна принимает? Не помешал ли я? – спросит тот.
– Нет, нет: подождите чуточку – она сейчас, сейчас будет! Она теперь в буфете, по хозяйству, повар пришел. Она заказывает, что обедать сегодня… и бранит его… – добавляет шепотом, все улыбаясь, – сейчас кончит.
– Бранит? За что?
– Вчера столько петрушки в суп навалил, что есть нельзя…
Гость смеется.
– Право. Вы не верите? Вот спросите Сонечку, когда придет: точно мухи в тарелке плавают!286 Гость опять смеется. И она тоже. Ей весело, что она умеет занимать.
– Это вы на серой лошади приехали? Какая большая! – продолжает она, глядя в окно. – Ах, кажется, Наталья Николаевна подъехала: вон ее карета, вы видите?
– Да, вижу, – говорит гость.
– Надо встретить ее в зале! – И бежит с сияющим лицом встречать гостью, как родную мать. Та, слегка кивнув ей, заговаривает с гостем, а она удаляется в свой угол и берет вышивание.
– Что Марья Андреевна: занята? – спрашивает гостья.
– С поваром бранится: сейчас придет, – говорит гость.
– Вы почем знаете?
– Да вот кто сказывал! – Он указывает на Чучу. Оба смеются, и Чуча тоже.
Входит Марья Андреевна. «Здравствуйте, здравствуйте!» и т. д.
– Мы мешаем вам: вы по хозяйству… – говорит гостья.
– Кто вам сказывал?
– Чуча говорит, что вы повара бранили… Ах, эти повара!
Марья Андреевна смотрит на них вопросительно.
– Петрушки много в суп наклал! – шутит гость.
Лицо Углицкой свирепеет.
– Подите к Сонечке в комнату! – резко командует она Чуче.
Та, бросив вышиванье, быстро уходит, приложив дорогой ладони к вискам. «Ах, ах, что это я наделала!» – и рассказывает Сонечке. Та вечером расскажет мне – и мы в уголку весело хихикаем. Бедная Чуча!
Еще ее немного вышколили, стараясь преподать несколько тем для занятия гостей, а то она прежде доходила до геркулесовых столбов в деле нескромности. Однажды какая-то значительная губернская дама застала ее в сильном, непривычном для нее волнении. На вопрос гостьи, дома ли Марья Андреевна, принимает ли, Чуча, после обычной, неизменной широкой улыбки и вопросов о здоровье, о том, прошел ли «родимчик» у маленькой и т. д., на вопрос гостьи, что делают их превосходительства,287 внезапно приложила ладони к вискам и заахала.
– Ах, ах, не знаю!.. Что у нас делается – ах, что делается…
– Что, что такое? – удерживая дыханье, спрашивала любопытная гостья.
– Ах, ах, не могу… не спрашивайте!
– Да говорите, милая, я никому не скажу, никому… никому…
Чуча, чтоб занять гостью, боясь, что она, пожалуй, рассердится и уедет, начала рассказывать жестокую семейную сцену между Углицким и женой. «Лев Михайлович так рассердились, так кричали… ужас, ужас!.. – шепчет она. – У Марьи Андреевны сделалась истерика… Лев Михайлович кричали, что лучше застрелиться… Сонечка заперлась у себя в комнате, плакала… ах!..»
– Да из-за чего, из-за чего? Говорите скорей! – настаивала гостья.
– Еще вчера… – начала было Чуча и прикусила язык. В дверях явилась сама Марья Андреевна. Она из-за портьеры слышала кое-что из разговора и поспешила помешать продолжению. «Идите домой и глаз больше сюда не показывайте!» – прошипела она змеиным шепотом.
Чуча отчаянно приложила ладони к вискам и стремглав бросилась домой. «Ax, ax, – твердила она дорогой, – что я наделала!»
Ее воротили из ссылки не прежде как через месяц, дав ей нагоняй и подробную инструкцию, как и чем занимать гостей.
Когда никого не было около Углицкой, Чуча должна была сидеть в комнате около нее. Губернаторша зевнет, и она зевнет, подставит скамеечку.
– Почитайте, Чуча, вон из той книги, что в спальне. – Чуча почитает, но и тут перепутает слова, не там делает ударения, где надо. «Однажды (мне рассказывала Софья Львовна) maman попросила ее почитать путешествие какого-то иеромонаха по святым местам. Архиерей прислал. Она и читает в одной главе: «сей ядовитый подлец…» Я из своей комнаты слышу голос maman: «Ах, какая гадость! Какие выражения! Вы, Чуча, должны были пропустить. Сонечка, послушай, какая гадость!» Я посмотрела288 в книгу, а там сказано: «сей ядовитый ползец»: это говорилось про скорпиона».
Чуча исполняла какие-нибудь несложные поручения: сказать что-нибудь горничной, принести из другой комнаты ту или другую вещь, пойти в кабинет к Углицкому, передать что-нибудь или просто посмотреть, кто там у него. Если же пошлют ее, например, в лавку, да дадут два-три поручения, купить то, отрезать аршин такой-то материи, заехать к портнихе и т. п., она наполовину перепутает, наполовину забудет.
Впрочем, с ней, кроме этих временных ссылок домой «на антониеву пищу», обходились ласково, гуманно и шутили над ней весело, не оскорбляя ее. И прислуга обращалась к ней, правда, без особой услужливости, но учтиво. Углицкий, если не для чего другого, то ради хорошего тона, не допустил бы диких нравов в доме.
Но он подшучивал над ней беспрестанно и смешил на ее счет других, но так безобидно, что та первая отвечала на его шутки своей широкой улыбкой. Только однажды она как будто сконфузилась, когда Углицкий спросил меня при ней: «Вам Чуча ничего не рассказывала о просвирке».
– Нет, о какой просвирке?
– Расскажите ему, Чуча…
– Ах, ах, Лев Михайлович!.. – заахала Чуча, приложив ладони к вискам, и поспешила спрятаться в угол гостиной, к камину, за экран. Марья Андреевна с насмешливой улыбкой смотрела на нее. Софья Львовна тоже покраснела от удовольствия. В это время Углицкого позвали в кабинет. Приехал гость. Губернаторша ушла одеваться и позвала Чучу с собой. Мы остались с Сонечкой.
– Какая это просвирка? – спросил я, – расскажите, Софья Львовна.
Дело вот в чем. Губернаторше за обедней в соборе подносилась просвира, которую она передавала в руки Лине или Чуче, обычно сопровождавшим ее в церковь. Эти просвирки приносились домой и благоговейно употреблялись на другой день, натощак. Иногда же отдавались по дороге какой-нибудь бедной женщине или старику, ребенку, на кого укажет губернаторша, кто ей казался жалок, голоден. Однажды в дождливую погоду, садясь на паперти с дочерью в карету, Углицкая передала просвирку, за отсутствием Лины, Чуче, чтобы она, по289 дороге пешком домой, отдала просвиру какому-нибудь нищему или нищей да спросила бы прежде, не ели ли они что-нибудь утром, так как просвирка освященная.
– Отдала самому бедному! – хвасталась, с сияющими глазами, Чуча, пришедши домой, за завтраком. «Ничего, говорит, со вчерашнего дня не ел: вот, говорит, только на копеечку луку купил, хотел было поесть…» У него из-за пазухи и лук торчит… Я и отдала… «Смотри же, говорю, прежде вот это скушай: это благословенная просвирка!..» Как он благодарил! «Спасибо, говорит, спасибо…», кланяется до земли, даже ермолку снял…
– Какую ермолку?
– Он татарин, – вразумила Чуча.
– Татарину освященную просвирку! – Губернаторша всплеснула руками, губернатор откатился с хохотом от стола; веселее всех было Софье Львовне. И теперь, рассказывая мне, она смеялась до слез.
– Maman зазвонила во все сонетки, позвали людей, разослали искать татарина по окрестным улицам…
– А Чуча что? Вот так – ладони к вискам: ах, ax! – Я представил, как она делает.
Софья Львовна досказала, что татарина нашли и привели. Он успел съесть только верхнюю, то есть освященную, половину и закусывал луком. Набожная губернаторша ужаснулась, хотела ехать к архиерею, спросить, что делать: не надо ли окрестить татарина и прочее. Но губернатор отпустил его и целую неделю тешил гостей этим анекдотом. Он стал еще ласковее и шутливее с Чучей. Но Марья Львовна приняла это серьезно и осудила Чучу на трехдневную ссылку домой.
Чуча была со мной любезна, стараясь и меня занимать, когда никого не было в гостиной, нужды нет, что я был уже свой в доме.
– Вы довольны, что здесь остались, а не уехали в Петербург: вам весело? – сладко спрашивала она меня.
– Да, я доволен: мне очень весело.
– Когда же вам бывает весело у нас?
– Да вот теперь, с вами.
У нее засияли глаза.
– В самом деле! Вы это взаправду говорите? Не шутя?
– Нет.290 – А отчего ж смеетесь? О, вы насмешник, я знаю.
– Отчего же вы знаете?
– Да уж знаю: кто из столицы заедет сюда – все такие насмешники! Вот и новый прокурор – тоже такой насмешник: все смеется! Вы и с Сонечкой все смеетесь, шутите надо мной: я уж знаю, знаю… А мы вот так вас очень любим! – прибавила, помолчав.
– Кто это «мы»?
– Да все: Марья Андреевна, Лев Михайлович – и Сонечка тоже… все рады, когда вы приедете… Всегда об вас говорят…
– Что же говорят?
– Лев Михайлович вчера еще рассказывал Владимиру Петровичу… он недавно из деревни… вы знаете?..
– Нет, не знаю… Какой это Владимир Петрович?
– Он дороги да мосты строит, инженерный полковник. Его фамилия Алтаев… Вы видели его… Пузан такой…
Я засмеялся. «Как?»
Она сконфузилась. «Толстый такой!» – поправилась она.
– Так что же Лев Михайлович говорил про меня?
– Он сказал про вас: «Il est pr?sentable, tr?s pr?sentable»
1, три раза сказал. А Марья Андреевна говорит: «Только дикарь, говорит, когда есть гости, тихонько уйдет. Надо, говорит, его вышколить: вот начнутся собрания – Сонечке выезжать еще нельзя, так он будет моим кавалером, в собрании… когда не будет другого…»
Я засмеялся.
– Право! Вы не верите?
– Я спрошу у Марьи Андреевны, правда ли, что она мне назначает роль подставного кавалера? – шутил я.
– Что вы, что вы: я не сказала «подставного»! Ах, как это можно!
– Выходит так: если недостанет кавалера, так меня! Марья Андреевна разъяснит, как она сказала…
Она прижала ладони к вискам: «Ах, ах, что это я наделала, зачем сказала вам? Ах, голубчик, не говорите Марье Андреевне… ради бога! меня отошлют домой…»
Я успокоил ее, но пересказал Софье Львовне, и мы посмеялись.291
XII
Другая сестра, Лина, была совсем противоположного характера. Она была подвижная, живая, как ртуть, в постоянных разъездах по городу, в суете, в хлопотах. В гостиной у Углицких она появлялась редко, обедала у них, когда не было гостей. Зато с раннего утра она присутствовала в спальне и будуаре Марьи Андреевны. Когда они были вдвоем, к ним не допускалась ни Чуча, ни горничная. Даже Соня входила только поздороваться и уходила. Без нее губернаторша так же не могла обойтись, как муж ее без Добышева.