Страница:
Прошло два года с тех пор, как мы с другом Федором разгуливали по Разгуляю в рассуждении, где бы достать денег. Теперь уже я чувствовал себя заправским киношником, что называется вошел во вкус и не мыслил для себя другого занятия, кроме как писать сценарии и ездить на съемки, если повезет. Выбор был сделан - как всегда в моей жизни - волею обстоятельств, а не моей собственной; игрой случая, а не сознательным решением. Так я в свое время оказался в театральном институте, о котором прежде - ни сном ни духом; так попал в газету. На этот рад карта легла так, что в общем-то определила мне судьбу и призвание навсегда. Кто это сказал, кажется, Шкловский: "Кинематограф - такое учреждение, куда вход стоит рубль, а выход - два рубля..."
Глава 3
ТУТУЦ-ДЖАН
15 октября 1964 года - дата запомнилась - в Болшеве, в Доме творчества, мы с Марленом Хуциевым закончили сценарий "Июльский дождь", и эта работа тоже была выпавшим мне жребием.
О Болшеве я еще расскажу подробней.
И о жребии (почему и на этот раз жребий) - тоже.
Сначала - о Марлене Хуциеве.
К тому времени он уже снял "Заставу Ильича". Фильм этот наделал много шума. На него обрушился Хрущев в речи, облетевшей весь мир. Марлен стал знаменитым. Федерико Феллини, приехав в Москву на фестиваль, первым делом потребовал встречи с опальным режиссером. Картины "Застава Ильича" он не видел.
На самом деле шум должен бы быть по другому поводу. Фильм этот событие в искусстве. С него, я уверен, началось у нас новое кино. Художник мог работать не по лекалам Голливуда или соцреализма, что, в общем, одно и то же, а по зову, по настроению, по прихоти, если на то пошло, собственного художнического "я". Рядом с кинематографом фабричным появлялся кинематограф кустарный, фильм как акт духовного самовыражения автора, исповедальный фильм.
Ничего подобного до тех пор я не видел.
В маленький просмотровый зал на Студии Горького вошла реальность, исчезли стены. Ты втягивался в это условное существование, как в подлинную жизнь; тебя обступали живые люди с их разговорами, надеждами и трудностями, любовью, веселым трепом; ты был в первомайской колонне, на празднике, в шуме, смехе, беготне. На пустом Садовом кольце, под аккомпанемент ночных светофоров, ты повторял звучавшие за кадром стихи: "Уже второй, должно быть, ты легла..." В этом фильме не было выстроенного сюжета, не было героев как характеров, раскрытых по классическим законам драматургии, в конфликтах. Его захватывающим содержанием была сама повседневность с ее новизною, с этим вот мальчиком, что бежит по весенним улицам, сбивая сосульки из водосточных труб. Вот этот рушащийся лед, это обещание другой, честной, опрятной и радостной жизни...
Разумеется, никакой крамолы там не было. Надо ж было умудриться ее найти. От первого кадра до последнего, от названия (которое потом было изменено) до финала - развода караула у мавзолея - "Застава Ильича" была картиной абсолютно правоверной в политическом смысле. Кое-что в этом плане сегодня даже шокирует. Например, знаменитая в свое время сцена с "картошкой". Там, напомню, дают пощечину некому молодому "цинику", в котором мы узнаем Андрея Тарковского (в ту пору студента ВГИКа), что приобретает какой-то уже и дополнительный смысл. А что же говорить о финале! Два года спустя, когда картину наконец посмотрели на Западе, там, наряду со всеми похвалами (картина получила приз в Венеции), раздался и вздох разочарования: они-то думали - потрясение основ, а там мавзолей в финале. Помню, одна итальянская газета написала: "конформистский финал" - я впервые узнал тогда это слово.
Да, картина "Застава Ильича" была, повторяю, по сути совершенно советской. Конформистской, скажем по-новому. И это не должно звучать упреком. Где они сейчас, наши тогдашние прогрессисты с фигой в кармане, и многое ли осталось из их сочинений, а великая картина Хуциева - жива. То, что выглядит сегодня лукавым или наивным, было на самом деле искренним поиском опоры, без которой, казалось, невозможно жить. Вспомним, какой это был год. Только что вынесли Сталина из мавзолея. Каким это было знаком, что знаменовало, что сулило. Мавзолей в "Заставе Ильича" - это мавзолей без Сталина. Потрясенный Хуциев снял эту сцену - развод караула - именно тогда, в те дни; в сценарии ее не было.
Появлялся кинематограф личной искренности.
Я вообще-то уверен, что искренность и была главной, быть может, подспудной, неназванной причиной того, что случилось с фильмом. Что еще за искренность, кому она нужна? Искренность подозрительна. Никогда не знаешь, чего от нее ждать.
Клялись в верности "идеалам", а "идеалы" на самом-то деле были уже другие. "И комиссары в пыльных шлемах..." - пел Окуджава, но уже и эти культовые комиссары никому, кроме вас, ребята, не нужны. И более того враждебны, как все чужое.
"Вон там у вас в кадре механический молот, баба чугунная - что она там крушит? Старые постройки, понятно. А на самом деле? Что вы имели в виду?" - допытывался у Хуциева секретарь ЦК Ильичев, главный идеолог страны.
Со Сталиным поторопились, конечно.
Призраки не уходили. Они чуяли опасность. Казалось, в те дни вся государственная машина, вся мощь армии и флота от Балтики до Курил обрушились на хрупкую фигуру 40-летнего режиссера. Марлен Хуциев весил тогда что-то около 45 килограммов, его не поднимал лифт!
Физическая немощь, как это бывает, сочеталась с силой духовной. В единоборстве с властью Марлен Мартынович не шел ни на какие уступки, и все тут - ну разве что на самые мелкие, с оговорками, удивляя, а отчасти и очаровывая своим невероятным упрямством и стойкостью характера. Всего через несколько лет это отзовется странным образом: вчерашние гонители начнут оказывать ему всяческие знаки внимания, словно бы пытаясь чем-то скомпенсировать ими же нанесенные удары. Так уже случалось не раз. Гонители, в общем, такие же люди, как и мы с вами, и тоже читали книжки и в душе уважают совсем не этих, а тех, то есть как раз тех, кто не склонял перед ними головы. Отсюда тот невероятный в нормальном обществе феномен, о котором писал популярный поэт шестидесятых: "Я делаю себе карьеру тем, что не делаю ее..."
Наше приятельство с Марленом Хуциевым насчитывало к тому времени более четверти века. Мы познакомились в пионерлагере, когда Марлен ходил в третий класс, а я соответственно в пятый. Было это в Патара Цеми - горном местечке между Боржоми и Бакуриани; туда ходила "кукушка" - миниатюрный поезд петлями поднимался в гору по узкой колее... А родным городом нашим был Тбилиси, и он одарил нас, как и всех наших земляков-ровесников, одними и теми же понятиями, привычками и даже словечками, целым лексиконом, по которому тотчас узнаешь в человеке своего. Национальность тут совершенно ни при чем, в это никто не вникал, словечки же были непонятного происхождения, скорее всего тюркского. Например, "скес", что означало "жадный", или "пинач", то есть "неумеха" в переводе на русский; "битур", то есть "обман", "обитурили" - значит, обманули. "Чатлах" и "готверан" - безобидные, но все же ругательства, при родителях не скажешь. Или еще ласково-снисходительное "тутуц". И больше того - "тутуц-джан". Это то, после чего невозможно держать обиды на друга, а кавказский человек, заметим, обидчив и горд. Ты ему: "Зло на тебя имею", а он в ответ: "Тутуц-джан" - и тут не захочешь да рассмеешься, и все как рукой сняло.
А кто такой "воздух" - догадайтесь. Не "что такое", а "кто такой". Воздух - это тот, кто наобещал и не сделал. А почему он наобещал? А по доброте, по желанию сотворить благо, по счастливому заблуждению в момент обещания, что он это благо сотворить может. Не судите строго человека-воздуха, но и не доверяйтесь ему особенно, держите ухо востро.
А еще тбилисский человек чтит ритуалы, будь то дни рождения, свадьбы или, не дай Бог, похороны. Тут ваше присутствие обязательно, даже если вы не знали лично усопшего, но, скажем, учились в школе когда-то с его сыном, или это дядя вашего сослуживца, или, тем более, сосед по дому. Моя матушка, жившая до своего последнего дня в Тбилиси, но навещавшая нас в Москве, спросила меня однажды, когда мы с ней возвращались домой и застали в большом московском дворе чьи-то похороны: "Кого хоронят?" и, когда я не смог ответить, не знал, промолвила с глубокой укоризной: "Как вы тут живете?!"
И впрямь - как живем?!
Сентиментальная любовь к родному городу и верность его традициям не помешали многим из нашего круга перебраться в свое время в Москву, и здесь наши ребята тбилисцы на удивление прижились и процвели на самых разных поприщах, можно сказать, все как один. Не хочется сыпать именами, скажу, не называя, что среди друзей-земляков один стал знаменитым кардиохирургом, другой - знаменитым русским поэтом, третий - государственным деятелем, сразу несколько человек - журналистами и партийными функционерами. Не обделили мы и кинематограф: вот здесь назову того же Хуциева, Кулиджанова, сценаристов Добродеева и Храбровицкого, режиссера Сергея Параджанова, с которым я учился в школе, и это еще не все...
К моменту, когда я начинал свои труды в кинематографе, Марлен Хуциев был уже признанным режиссером - поставил "Весну на Заречной улице",- и когда мы однажды крепко поспорили с Карасиком - режиссер, как всегда, требовал переделок, сценарист стоял, как скала, и кто-то должен был нас рассудить,- выбор пал на Марлена.
Он довольно быстро прочел сценарий и сам пришел к нам для разговора, как и обещал. Съемочная группа занимала номер в гостинице "Центральная", на Горького. Был Марлен не один. Я уже знал тогда его обыкновение, тоже чисто тбилисское, ходить всегда и всюду вдвоем, в чьем-то сопровождении, или на худой конец самому кого-то сопровождать по его делам. Это, кстати, замечательно показано у Отара Иоселиани в "Листопаде": там они все время вдвоем, большой и маленький... Так вот, сопровождал Марлена на этот раз мрачноватый молодой человек в шинели и гимнастерке. Он сидел и молча слушал наш разговор. "Наш студент режиссерского факультета,- представил его Марлен.- Снимается у меня в картине "Два Федора". Вообще, между прочим, пишущий парень. Такие занятные рассказы. Вася, у тебя ничего нет с собой? Он их прямо - в блокнот..."
Впоследствии Шукшин и я, коротая вечера в Болшеве, в "красном домике", вспоминали эту сцену нашего знакомства. Тогда он так и не проронил ни слова. А годы спустя воспроизвел мне весь тогдашний разговор, между Марленом, Карасиком и мной, мною уже забытый...
Да и сам Марлен Мартынович до сих пор при случае нет-нет да и припомнит, как он когда-то рассуживал нас с Карасиком, утверждая, что сыграл тем самым решающую роль в моей судьбе. Я с ним не спорю.
О совместной работе речи у нас не заходило. Марлен с успехом закончил "Двух Федоров", занялся "Заставой Ильича", мечтал снять картину о Пушкине; мне выпало работать на "Ленфильме" - сначала с тем же Юлием Карасиком над "Дикой собакой динго" по Фраерману (это был давний его замысел), затем над фильмом "Два воскресенья" с режиссером Владимиром Шределем. Это был сценарий, имевший в то время некоторый успех - его напечатали в "Искусстве кино"; Анатолий Эфрос рвался (именно так!) поставить эту вещь на "Мосфильме", но нам объяснили на первом же обсуждении, что кинематограф тоскует по "Великому гражданину" (цитирую слово в слово), а мы тут суемся с каким-то мелкотемьем. Слово это тогда уже было в ходу.
Я сдуру написал письмо, нечто вроде жалобы, главному редактору "Мосфильма" - кому бы вы думали? - Шейнину Льву Романовичу, тому самому, следователю сталинских времен, а ныне прогрессивному драматургу,- и этим, разумеется, окончательно испортил дело. Никогда не пишите жалоб!.. Кончилось тем, что Анатолий Эфрос взялся за другую работу, мои "Два воскресенья" повисли в воздухе, затем перекочевали на "Ленфильм", где их благополучно, а если точнее, то неблагополучно поставил мой друг Владимир Шредель.
Еще один мой сценарий был зарублен с самого начала на том же "Ленфильме", пригревшем меня. Там по "Великому гражданину" тосковал сам Фридрих Маркович Эрмлер, создатель этой знаменитой картины, а ныне худрук третьего творческого объединения, с которым я сотрудничал. Сценарий назывался "В этом городе я не был двадцать лет".
Немаловажная деталь: за отвергнутый сценарий автор все же умудрялся получать какие-то деньги. При заключении договора платили 25 процентов, еще 10 за первые поправки и 15 - за вторые; всего получалось 50 процентов, то есть 3 тысячи - сумма по тем временам приличная, если не роскошествовать. Таким способом можно было как-то существовать, делая, в общем, то, что тебе интересно, да еще и получая за это деньги. Где еще такое возможно! С годами к этому способу стал прибегать целый круг моих коллег. Так написал несколько сценариев Гена Шпаликов, так работали в разное время Рязанцева, Клепиков, Андрей Смирнов. Что-то из написанного застревало на полдороге, но что-то и проходило. "Ленфильм" был для этого, надо сказать, подходящей площадкой - люди по-ленинградски дружественные, интеллигентные, лишенные цинизма и по-ленинградски же запуганные. Тема эта, впрочем, заслуживает отдельного рассказа.
Приближаемся к изначальному сюжету.
Случилось так. С режиссером Яковом Сегелем оказались мы в Вильнюсе по командировке Союза кинематографистов, провели там прекрасные три дня и напоследок застряли в аэропорту в ожидании самолета. Яша, великий придумщик, стал рассказывать, а может, тут же и сочинять разные сюжеты для сценариев, предлагая что-нибудь вместе написать. Если сюжет не нравился, он не упорствовал и тут же предлагал следующий. Был Яша уже мастит и самоуверен, он снял "Дом, в котором я живу" вместе с Кулиджановым и еще, если не ошибаюсь, одну или две картины; известность к режиссерам приходит быстро, планы у Яши были обширные, и вот, пожалуйста, несколько историй на выбор. Такая, например: приходит наш современный парнишка к Пушкину и уговаривает его не ходить на дуэль с Дантесом - "вас там убьют".
Мне понравилось. Но где-то я уже слышал что-то подобное. Вспомнил! Шли с Марленом Хуциевым по Кирова, мимо почтамта, и там он как раз мне это рассказал. Тоже парнишка, тоже Пушкин, и, помнится, там был еще берег моря, пляж. У Сегеля моря не было.
Хуциев, правда, не имел в виду разрабатывать эту историю вместе со мною. Просто рассказал, уж не помню, в какой связи. Но - рассказал. Как же теперь быть?
- Постой,- сказал Сегель,- но ведь я это только что придумал, на твоих глазах. Причем тут Марлен?
- Но он мне это рассказывал!
- Тебе, но не мне же!
- Но ты хочешь, чтобы это писал я.
- Да, конечно. Ты это слышал от меня. Твоя совесть чиста.
- Но он-то этого не знает!..
Договорились, что по возвращении в Москву я схожу к Хуциеву и объясню ситуацию. Так я и сделал после настойчивых напоминаний Яши.
Марлен выслушал Яшин сюжет.
- Да,- сказал он,- похоже. Это примерно то же самое, что я тебе рассказывал. Помнишь, мы шли по Кирова...
- Помню, в том-то и дело.
- Так в чем вопрос? Это мой замысел.
- Но он-то этого не знает!
- Но ты-то знаешь!
Тогда я спросил Марлена, собирается ли он когда-либо использовать эту историю, ведь у него, насколько я знаю, совсем другие планы.
- Да,- сказал он внушительно.- Но планы всегда могут перемениться. У каждого режиссера, в конце концов, могут быть свои задумки на будущее.
Так и закончилась бы ничем наша деловая встреча. Но в последний момент в друге моем, как в истинном режиссере, проснулась настоящая жадность. Ему стало жаль уже не только замысла с Пушкиным.
- Подожди-ка,- сказал он,- а почему ты, собственно говоря, должен работать с Яшей? У меня есть истории не хуже. Вот, пожалуйста! Парень и девушка. Стоят оба под дождем, не знакомы. Девушке надо куда-то бежать, и парень одалживает ей свою куртку, берет у нее телефон. Начинает звонить, но куртку забирать не торопится. Чтобы был повод позвонить еще. Такой вот телефонный роман...
Так начался для меня "Июльский дождь" - сценарий, картина и кусок жизни.
Написали заявку. Предложили писательскому объединению "Мосфильма" (было такое в то время), заключили договор. Отправились в Болшево сочинять сценарий.
Началось все печально. Помню, я ждал Марлена весь первый день, он опаздывал, это с ним случалось, со мной, каюсь, тоже. Приехал он к вечеру с ужасным известием об автомобильном происшествии на кольцевой дороге: погиб Николай Петров, директор картины, работавший с Хуциевым на "Заставе Ильича"; наш друг Яков Сегель с черепной травмой доставлен в институт Склифосовского, он чудом остался жив.
Мы поселилась в домике-коттедже близ основного корпуса. Домиков было три, все разные: в красном Алов, Наумов и Зорин писали "Закон", увидевший свет двадцать пять лет спустя; в желтом жили Донские, Марк Семенович с женой Ириной, и с ними Галич - писали бесконечного "Шаляпина"; в зеленом мы с Марленом.
В корпусе основном, монументальном здании постройки тридцатых годов, обитали классики: Райзман в одном крыле, Юткевич - в другом, каждый в своей постоянной комнате. Райзман, известный своей методичностью, прогуливался по дорожкам в одни и те же часы и, проходя мимо, заглядывал к нам с Марленом. А вечером появлялся Галич с гитарой и публикой, которую он собирал и тащил к нам. Сидели обычно допоздна, просыпались с тяжелой годовой. Когда мы ухитрялась работать и как оно получилось, что сценарий был придуман и написан за месяц, для меня до сих пор загадка.
Помню, не могли начать. Спорили. Марлен Мартынович упрям не только с властями. Он человек, живущий настоящей минутой, но проживающий ее с такой интенсивностью и затратой души, что хватило бы на день. Если вы хотите его в чем-то переубедить, приходите завтра. Если он обижен на вас, знайте: он страдает. Случались у нас ситуации, когда сакраментальное "тутуц-джан" шло в ход то с одной, то с другой стороны.
Он долго еще оставался во власти "Заставы Ильича". Я нередко наблюдал это у режиссеров: картина забирает человека настолько, что он не может из нее выйти. С Райзманом мы начинали в 1970 году "Визит вежливости" после его картины "Твой современник", и я только и слышал: побольше публицистики! У самого Хуциева завод в "Заставе Ильича" - продолжение завода из "Весны на Заречной улицы", и "Застава" поначалу была похожа на "Весну", и лишь с приходом Шпаликова, как мне рассказывал сам Марлен, страница эта была наконец перевернута, пришла новая реальность, ее принес сценарист. Я не вижу в этом ничего обидного для режиссера и, думаю, не преувеличу собственных заслуг, если скажу, что и в новой работе роль сценариста в том и заключалась, чтобы принести еще не освоенный материал. В данном случае я убеждал моего друга, что героям не двадцать лет, как он предполагал, а целых тридцать, то есть тот возраст, когда человек уже платит по каким-то счетам, что-то уже состоялось, и это, может быть, самое интересное, о чем мы могли бы поведать миру... Спор наш, продолжавшийся достаточно долго, разрешился по обоюдному согласию "третейским судьей" - им оказался общий наш друг Александр Володин. "Тридцать",- сказал он, и мы сели работать.
Год спустя Марлен Мартынович говорил в своих интервью, что "Июльский дождь" - вторая часть задуманной им дилогии. Если первая называлась "Мне двадцать лет" (название, под которым "Застава Ильича" вышла в прокат), то вторую с успехом можно было бы назвать "Мне тридцать лет". Меня это нисколько не обидело, скорее обрадовало: без такого "присвоения" идеи, чьей бы она ни была, режиссер не может снимать картину. В ней все должно быть выстрадано им самостоятельно, присвоено, да, конечно. Те, кто этого не понимает, не должны идти в сценаристы.
В другом интервью по поводу "Июльского дождя", отвечая на вопрос, о чем картина, Марлен Мартынович сказал, что поймет это тогда, когда закончит ее. И это было правдой. Усаживаясь за работу в нашем зеленом домике, мы имели о сценарии самое смутное представление. Сочинив сцену, придумывали следующую, почти ничего не зная наперед. Это, вообще-то говоря, не дело, так не работают. Но зато какое удовольствие, кайф, как сказали бы теперь. Когда у тебя под пером возникает сам собой сюжетный поворот, а то и целая сцена с персонажами, о которых минуту назад ты не знал, это, конечно, захватывает. Так в "Июльском дожде" появились целые роли, например седого Алика, которого играет Визбор, или Владика, которого играет Митта. Писали сцену вечеринки, и оба они там возникли, а потом остались.
Конечно, этот метод импровизаций чреват какими-то потерями. Пьесу, по крайней мере, так не выстроишь. Но мы и не выстраивали, тем более пьесы. И уж точно отказывались от любого хода традиционной драматургии, как от вранья, там, где это у себя замечали. Вот тут у нас споров не было.
Он мне как-то сказал, давным-давно, что строит в своих фильмах монтажную фразу по образцу фразы литературной: подлежащее, сказуемое... придаточное предложение... сложносочиненное и т. д., то есть как бы сочиняя в уме текст и перенося его на экран. Это интересно. Это - кинематограф повести, а не пьесы, кинематограф нюансов, способный передать жизнь в богатстве ее оттенков и смыслов. Это вызов кинематографу - "грубому искусству", каковым его почему-то с удовольствием, в самооправдание, что ли, называют многие среди нас.
И это то, в чем мы были согласны, не сговариваясь.
Уже во время съемок и монтажа Хуциев боролся со сценарием, и я, как мне кажется, помогал ему в этом.
Борьба со сценарием - это процесс естественный и необходимый для режиссера. Это как борьба с самим собой, без чего нет творчества.
Сценарий испытывается на прочность. А вот, смотрите-ка, здесь у нас, оказывается, липа, натяжка. А тут слова, которые не нужны, поскольку ясно и без слов. То есть, может быть, нужны на бумаге; может быть, даже на экране с другим актером, но не с этим, не здесь...
А в нашем случае, как выяснялось по ходу съемок, имели место некоторые мотивы из арсенала привычной советской драматургии. Надо же, не углядели. Вся линия Шаповалова, то есть директора института, где служит Володя, наш герой, была как раз из этого ряда. Володя и друг его Лева писали за Шаповалова какие-то научные труды, то есть капитулировали морально перед человеком из "прошлого времени". И наша героиня, так получалось, расставалась с Володей чуть ли не по этой причине. Там было все несколько сложнее, и тем не менее. Типичная ситуация советской драматургии, уразумели мы наконец. Даже не так уразумели, как почувствовали. Хуциев выбрасывал одно за другим звенья этой цепочки. Шаповалов, научные труды все вразброс, пунктиром. Не "прояснить сюжет", как обычно призывают нас дотошные редакторы, а наоборот - разорвать его, смешать карты, упрятать в подтекст. Герои наши, Лена и Володя, расстаются, мирятся, расстаются вновь безотносительно к его, так сказать, общественному поведению, по причинам, так и не проясненным, скорее ощущаемым, и это дает другой объем всей истории. На вопрос "почему" нет прямого ответа. Всё вместе. "Я не пойду за тебя замуж, Володя..."
Само собой разумеется, ни о каком "зрителе" речи не было. Тема эта даже не обсуждалась. Человек исповедующийся не думает о том, какое он производит впечатление и как бы сделать поинтереснее. Мы делали картину, прощу прощения, для себя. Это не высокомерие, не снобизм. Делая картину для себя, мы не отрывались от вас, дорогой зритель, мы скорее идентифицировались с вами, простите за трудное слово. Оно означает знак равенства. Надо еще подумать, в чем больше высокомерия - в отношениях продавца и покупателя, когда фильм делается на потребу публики, или когда идет разговор на равных: вы - это я.
Тут самое время сказать об этой неповторимой ситуации, когда фильмы "для себя" можно было снимать за казенный счет, не беспокоясь о деньгах, не думая о выручке. Один из замечательных парадоксов ушедшего времени. Как мы этого тогда не ценили!
Борьба с сюжетом, к счастью, не вовсе затуманила смысл картины, и кто-то смог в ней прочесть или хотя бы почувствовать, что хотели сказать авторы. Повторю: мы не формулировали никаких идей; если они оказались там, то сами по себе, то есть где-то, значит, они были. Штучное кино, в отличие от фабричного, небезразлично к личности автора, его образу мыслей. Так или иначе, хочешь ты того или нет, ты в своей картине выясняешь отношения с целым миром, и с обществом и властью в том числе.
Герои "Заставы Ильича" вслед за Хуциевым и Шпаликовым искали духовной опоры в этой самой "картошке, которую ели в войну" и "песне Интернационал". Для героев "Июльского дождя" символ веры этот был потерян, они жили на излете шестидесятых, времени надежд и упований. Так совпало, кстати говоря, что в тот самый день, 15 октября, когда сценарий был закончен, поставлена последняя точка и мы с Марленом собирались распить по этому поводу бутылку с друзьями - дело было все в том же Болшеве,- приехал из Москвы взволнованный Юра Егоров, режиссер и одновременно начальник главка, затащил нас в комнату и, прикрыв дверь, сообщил новость: сняли Хрущева! Всю ночь мы не спали, ловили по радио "голоса" - никто у них там ни, в каком Би-Би-Си, еще ничего не знал, а мы тут в Болшеве уже знали! С тех пор скептически отношусь к "голосам"...
Чем жить, во что верить? Этот, может быть, чисто русский вопрос витал над нами и нашими неприкаянными героями. "А вы когда-нибудь прививали себе яд кураре?" - спрашивает вдруг Лена, и этот вопрос, неожиданный и неуместный, врезается тревожной нотой в сцену ночного пикника, где говорят ни о чем и обо всем и играют в слова. Двое каких-то ребят медиков где-то, кажется, в Киеве, рассказывает Алик, правили себе яд кураре в целях эксперимента, искали средство для обезболивания... Вот, видимо, на что еще можно опереться в этой жизни, все, что нам осталось,- личный героизм, бескорыстие. И еще, наверное, вот это, бескомпромиссное: "Я не пойду за тебя замуж, Володя".
Глава 3
ТУТУЦ-ДЖАН
15 октября 1964 года - дата запомнилась - в Болшеве, в Доме творчества, мы с Марленом Хуциевым закончили сценарий "Июльский дождь", и эта работа тоже была выпавшим мне жребием.
О Болшеве я еще расскажу подробней.
И о жребии (почему и на этот раз жребий) - тоже.
Сначала - о Марлене Хуциеве.
К тому времени он уже снял "Заставу Ильича". Фильм этот наделал много шума. На него обрушился Хрущев в речи, облетевшей весь мир. Марлен стал знаменитым. Федерико Феллини, приехав в Москву на фестиваль, первым делом потребовал встречи с опальным режиссером. Картины "Застава Ильича" он не видел.
На самом деле шум должен бы быть по другому поводу. Фильм этот событие в искусстве. С него, я уверен, началось у нас новое кино. Художник мог работать не по лекалам Голливуда или соцреализма, что, в общем, одно и то же, а по зову, по настроению, по прихоти, если на то пошло, собственного художнического "я". Рядом с кинематографом фабричным появлялся кинематограф кустарный, фильм как акт духовного самовыражения автора, исповедальный фильм.
Ничего подобного до тех пор я не видел.
В маленький просмотровый зал на Студии Горького вошла реальность, исчезли стены. Ты втягивался в это условное существование, как в подлинную жизнь; тебя обступали живые люди с их разговорами, надеждами и трудностями, любовью, веселым трепом; ты был в первомайской колонне, на празднике, в шуме, смехе, беготне. На пустом Садовом кольце, под аккомпанемент ночных светофоров, ты повторял звучавшие за кадром стихи: "Уже второй, должно быть, ты легла..." В этом фильме не было выстроенного сюжета, не было героев как характеров, раскрытых по классическим законам драматургии, в конфликтах. Его захватывающим содержанием была сама повседневность с ее новизною, с этим вот мальчиком, что бежит по весенним улицам, сбивая сосульки из водосточных труб. Вот этот рушащийся лед, это обещание другой, честной, опрятной и радостной жизни...
Разумеется, никакой крамолы там не было. Надо ж было умудриться ее найти. От первого кадра до последнего, от названия (которое потом было изменено) до финала - развода караула у мавзолея - "Застава Ильича" была картиной абсолютно правоверной в политическом смысле. Кое-что в этом плане сегодня даже шокирует. Например, знаменитая в свое время сцена с "картошкой". Там, напомню, дают пощечину некому молодому "цинику", в котором мы узнаем Андрея Тарковского (в ту пору студента ВГИКа), что приобретает какой-то уже и дополнительный смысл. А что же говорить о финале! Два года спустя, когда картину наконец посмотрели на Западе, там, наряду со всеми похвалами (картина получила приз в Венеции), раздался и вздох разочарования: они-то думали - потрясение основ, а там мавзолей в финале. Помню, одна итальянская газета написала: "конформистский финал" - я впервые узнал тогда это слово.
Да, картина "Застава Ильича" была, повторяю, по сути совершенно советской. Конформистской, скажем по-новому. И это не должно звучать упреком. Где они сейчас, наши тогдашние прогрессисты с фигой в кармане, и многое ли осталось из их сочинений, а великая картина Хуциева - жива. То, что выглядит сегодня лукавым или наивным, было на самом деле искренним поиском опоры, без которой, казалось, невозможно жить. Вспомним, какой это был год. Только что вынесли Сталина из мавзолея. Каким это было знаком, что знаменовало, что сулило. Мавзолей в "Заставе Ильича" - это мавзолей без Сталина. Потрясенный Хуциев снял эту сцену - развод караула - именно тогда, в те дни; в сценарии ее не было.
Появлялся кинематограф личной искренности.
Я вообще-то уверен, что искренность и была главной, быть может, подспудной, неназванной причиной того, что случилось с фильмом. Что еще за искренность, кому она нужна? Искренность подозрительна. Никогда не знаешь, чего от нее ждать.
Клялись в верности "идеалам", а "идеалы" на самом-то деле были уже другие. "И комиссары в пыльных шлемах..." - пел Окуджава, но уже и эти культовые комиссары никому, кроме вас, ребята, не нужны. И более того враждебны, как все чужое.
"Вон там у вас в кадре механический молот, баба чугунная - что она там крушит? Старые постройки, понятно. А на самом деле? Что вы имели в виду?" - допытывался у Хуциева секретарь ЦК Ильичев, главный идеолог страны.
Со Сталиным поторопились, конечно.
Призраки не уходили. Они чуяли опасность. Казалось, в те дни вся государственная машина, вся мощь армии и флота от Балтики до Курил обрушились на хрупкую фигуру 40-летнего режиссера. Марлен Хуциев весил тогда что-то около 45 килограммов, его не поднимал лифт!
Физическая немощь, как это бывает, сочеталась с силой духовной. В единоборстве с властью Марлен Мартынович не шел ни на какие уступки, и все тут - ну разве что на самые мелкие, с оговорками, удивляя, а отчасти и очаровывая своим невероятным упрямством и стойкостью характера. Всего через несколько лет это отзовется странным образом: вчерашние гонители начнут оказывать ему всяческие знаки внимания, словно бы пытаясь чем-то скомпенсировать ими же нанесенные удары. Так уже случалось не раз. Гонители, в общем, такие же люди, как и мы с вами, и тоже читали книжки и в душе уважают совсем не этих, а тех, то есть как раз тех, кто не склонял перед ними головы. Отсюда тот невероятный в нормальном обществе феномен, о котором писал популярный поэт шестидесятых: "Я делаю себе карьеру тем, что не делаю ее..."
Наше приятельство с Марленом Хуциевым насчитывало к тому времени более четверти века. Мы познакомились в пионерлагере, когда Марлен ходил в третий класс, а я соответственно в пятый. Было это в Патара Цеми - горном местечке между Боржоми и Бакуриани; туда ходила "кукушка" - миниатюрный поезд петлями поднимался в гору по узкой колее... А родным городом нашим был Тбилиси, и он одарил нас, как и всех наших земляков-ровесников, одними и теми же понятиями, привычками и даже словечками, целым лексиконом, по которому тотчас узнаешь в человеке своего. Национальность тут совершенно ни при чем, в это никто не вникал, словечки же были непонятного происхождения, скорее всего тюркского. Например, "скес", что означало "жадный", или "пинач", то есть "неумеха" в переводе на русский; "битур", то есть "обман", "обитурили" - значит, обманули. "Чатлах" и "готверан" - безобидные, но все же ругательства, при родителях не скажешь. Или еще ласково-снисходительное "тутуц". И больше того - "тутуц-джан". Это то, после чего невозможно держать обиды на друга, а кавказский человек, заметим, обидчив и горд. Ты ему: "Зло на тебя имею", а он в ответ: "Тутуц-джан" - и тут не захочешь да рассмеешься, и все как рукой сняло.
А кто такой "воздух" - догадайтесь. Не "что такое", а "кто такой". Воздух - это тот, кто наобещал и не сделал. А почему он наобещал? А по доброте, по желанию сотворить благо, по счастливому заблуждению в момент обещания, что он это благо сотворить может. Не судите строго человека-воздуха, но и не доверяйтесь ему особенно, держите ухо востро.
А еще тбилисский человек чтит ритуалы, будь то дни рождения, свадьбы или, не дай Бог, похороны. Тут ваше присутствие обязательно, даже если вы не знали лично усопшего, но, скажем, учились в школе когда-то с его сыном, или это дядя вашего сослуживца, или, тем более, сосед по дому. Моя матушка, жившая до своего последнего дня в Тбилиси, но навещавшая нас в Москве, спросила меня однажды, когда мы с ней возвращались домой и застали в большом московском дворе чьи-то похороны: "Кого хоронят?" и, когда я не смог ответить, не знал, промолвила с глубокой укоризной: "Как вы тут живете?!"
И впрямь - как живем?!
Сентиментальная любовь к родному городу и верность его традициям не помешали многим из нашего круга перебраться в свое время в Москву, и здесь наши ребята тбилисцы на удивление прижились и процвели на самых разных поприщах, можно сказать, все как один. Не хочется сыпать именами, скажу, не называя, что среди друзей-земляков один стал знаменитым кардиохирургом, другой - знаменитым русским поэтом, третий - государственным деятелем, сразу несколько человек - журналистами и партийными функционерами. Не обделили мы и кинематограф: вот здесь назову того же Хуциева, Кулиджанова, сценаристов Добродеева и Храбровицкого, режиссера Сергея Параджанова, с которым я учился в школе, и это еще не все...
К моменту, когда я начинал свои труды в кинематографе, Марлен Хуциев был уже признанным режиссером - поставил "Весну на Заречной улице",- и когда мы однажды крепко поспорили с Карасиком - режиссер, как всегда, требовал переделок, сценарист стоял, как скала, и кто-то должен был нас рассудить,- выбор пал на Марлена.
Он довольно быстро прочел сценарий и сам пришел к нам для разговора, как и обещал. Съемочная группа занимала номер в гостинице "Центральная", на Горького. Был Марлен не один. Я уже знал тогда его обыкновение, тоже чисто тбилисское, ходить всегда и всюду вдвоем, в чьем-то сопровождении, или на худой конец самому кого-то сопровождать по его делам. Это, кстати, замечательно показано у Отара Иоселиани в "Листопаде": там они все время вдвоем, большой и маленький... Так вот, сопровождал Марлена на этот раз мрачноватый молодой человек в шинели и гимнастерке. Он сидел и молча слушал наш разговор. "Наш студент режиссерского факультета,- представил его Марлен.- Снимается у меня в картине "Два Федора". Вообще, между прочим, пишущий парень. Такие занятные рассказы. Вася, у тебя ничего нет с собой? Он их прямо - в блокнот..."
Впоследствии Шукшин и я, коротая вечера в Болшеве, в "красном домике", вспоминали эту сцену нашего знакомства. Тогда он так и не проронил ни слова. А годы спустя воспроизвел мне весь тогдашний разговор, между Марленом, Карасиком и мной, мною уже забытый...
Да и сам Марлен Мартынович до сих пор при случае нет-нет да и припомнит, как он когда-то рассуживал нас с Карасиком, утверждая, что сыграл тем самым решающую роль в моей судьбе. Я с ним не спорю.
О совместной работе речи у нас не заходило. Марлен с успехом закончил "Двух Федоров", занялся "Заставой Ильича", мечтал снять картину о Пушкине; мне выпало работать на "Ленфильме" - сначала с тем же Юлием Карасиком над "Дикой собакой динго" по Фраерману (это был давний его замысел), затем над фильмом "Два воскресенья" с режиссером Владимиром Шределем. Это был сценарий, имевший в то время некоторый успех - его напечатали в "Искусстве кино"; Анатолий Эфрос рвался (именно так!) поставить эту вещь на "Мосфильме", но нам объяснили на первом же обсуждении, что кинематограф тоскует по "Великому гражданину" (цитирую слово в слово), а мы тут суемся с каким-то мелкотемьем. Слово это тогда уже было в ходу.
Я сдуру написал письмо, нечто вроде жалобы, главному редактору "Мосфильма" - кому бы вы думали? - Шейнину Льву Романовичу, тому самому, следователю сталинских времен, а ныне прогрессивному драматургу,- и этим, разумеется, окончательно испортил дело. Никогда не пишите жалоб!.. Кончилось тем, что Анатолий Эфрос взялся за другую работу, мои "Два воскресенья" повисли в воздухе, затем перекочевали на "Ленфильм", где их благополучно, а если точнее, то неблагополучно поставил мой друг Владимир Шредель.
Еще один мой сценарий был зарублен с самого начала на том же "Ленфильме", пригревшем меня. Там по "Великому гражданину" тосковал сам Фридрих Маркович Эрмлер, создатель этой знаменитой картины, а ныне худрук третьего творческого объединения, с которым я сотрудничал. Сценарий назывался "В этом городе я не был двадцать лет".
Немаловажная деталь: за отвергнутый сценарий автор все же умудрялся получать какие-то деньги. При заключении договора платили 25 процентов, еще 10 за первые поправки и 15 - за вторые; всего получалось 50 процентов, то есть 3 тысячи - сумма по тем временам приличная, если не роскошествовать. Таким способом можно было как-то существовать, делая, в общем, то, что тебе интересно, да еще и получая за это деньги. Где еще такое возможно! С годами к этому способу стал прибегать целый круг моих коллег. Так написал несколько сценариев Гена Шпаликов, так работали в разное время Рязанцева, Клепиков, Андрей Смирнов. Что-то из написанного застревало на полдороге, но что-то и проходило. "Ленфильм" был для этого, надо сказать, подходящей площадкой - люди по-ленинградски дружественные, интеллигентные, лишенные цинизма и по-ленинградски же запуганные. Тема эта, впрочем, заслуживает отдельного рассказа.
Приближаемся к изначальному сюжету.
Случилось так. С режиссером Яковом Сегелем оказались мы в Вильнюсе по командировке Союза кинематографистов, провели там прекрасные три дня и напоследок застряли в аэропорту в ожидании самолета. Яша, великий придумщик, стал рассказывать, а может, тут же и сочинять разные сюжеты для сценариев, предлагая что-нибудь вместе написать. Если сюжет не нравился, он не упорствовал и тут же предлагал следующий. Был Яша уже мастит и самоуверен, он снял "Дом, в котором я живу" вместе с Кулиджановым и еще, если не ошибаюсь, одну или две картины; известность к режиссерам приходит быстро, планы у Яши были обширные, и вот, пожалуйста, несколько историй на выбор. Такая, например: приходит наш современный парнишка к Пушкину и уговаривает его не ходить на дуэль с Дантесом - "вас там убьют".
Мне понравилось. Но где-то я уже слышал что-то подобное. Вспомнил! Шли с Марленом Хуциевым по Кирова, мимо почтамта, и там он как раз мне это рассказал. Тоже парнишка, тоже Пушкин, и, помнится, там был еще берег моря, пляж. У Сегеля моря не было.
Хуциев, правда, не имел в виду разрабатывать эту историю вместе со мною. Просто рассказал, уж не помню, в какой связи. Но - рассказал. Как же теперь быть?
- Постой,- сказал Сегель,- но ведь я это только что придумал, на твоих глазах. Причем тут Марлен?
- Но он мне это рассказывал!
- Тебе, но не мне же!
- Но ты хочешь, чтобы это писал я.
- Да, конечно. Ты это слышал от меня. Твоя совесть чиста.
- Но он-то этого не знает!..
Договорились, что по возвращении в Москву я схожу к Хуциеву и объясню ситуацию. Так я и сделал после настойчивых напоминаний Яши.
Марлен выслушал Яшин сюжет.
- Да,- сказал он,- похоже. Это примерно то же самое, что я тебе рассказывал. Помнишь, мы шли по Кирова...
- Помню, в том-то и дело.
- Так в чем вопрос? Это мой замысел.
- Но он-то этого не знает!
- Но ты-то знаешь!
Тогда я спросил Марлена, собирается ли он когда-либо использовать эту историю, ведь у него, насколько я знаю, совсем другие планы.
- Да,- сказал он внушительно.- Но планы всегда могут перемениться. У каждого режиссера, в конце концов, могут быть свои задумки на будущее.
Так и закончилась бы ничем наша деловая встреча. Но в последний момент в друге моем, как в истинном режиссере, проснулась настоящая жадность. Ему стало жаль уже не только замысла с Пушкиным.
- Подожди-ка,- сказал он,- а почему ты, собственно говоря, должен работать с Яшей? У меня есть истории не хуже. Вот, пожалуйста! Парень и девушка. Стоят оба под дождем, не знакомы. Девушке надо куда-то бежать, и парень одалживает ей свою куртку, берет у нее телефон. Начинает звонить, но куртку забирать не торопится. Чтобы был повод позвонить еще. Такой вот телефонный роман...
Так начался для меня "Июльский дождь" - сценарий, картина и кусок жизни.
Написали заявку. Предложили писательскому объединению "Мосфильма" (было такое в то время), заключили договор. Отправились в Болшево сочинять сценарий.
Началось все печально. Помню, я ждал Марлена весь первый день, он опаздывал, это с ним случалось, со мной, каюсь, тоже. Приехал он к вечеру с ужасным известием об автомобильном происшествии на кольцевой дороге: погиб Николай Петров, директор картины, работавший с Хуциевым на "Заставе Ильича"; наш друг Яков Сегель с черепной травмой доставлен в институт Склифосовского, он чудом остался жив.
Мы поселилась в домике-коттедже близ основного корпуса. Домиков было три, все разные: в красном Алов, Наумов и Зорин писали "Закон", увидевший свет двадцать пять лет спустя; в желтом жили Донские, Марк Семенович с женой Ириной, и с ними Галич - писали бесконечного "Шаляпина"; в зеленом мы с Марленом.
В корпусе основном, монументальном здании постройки тридцатых годов, обитали классики: Райзман в одном крыле, Юткевич - в другом, каждый в своей постоянной комнате. Райзман, известный своей методичностью, прогуливался по дорожкам в одни и те же часы и, проходя мимо, заглядывал к нам с Марленом. А вечером появлялся Галич с гитарой и публикой, которую он собирал и тащил к нам. Сидели обычно допоздна, просыпались с тяжелой годовой. Когда мы ухитрялась работать и как оно получилось, что сценарий был придуман и написан за месяц, для меня до сих пор загадка.
Помню, не могли начать. Спорили. Марлен Мартынович упрям не только с властями. Он человек, живущий настоящей минутой, но проживающий ее с такой интенсивностью и затратой души, что хватило бы на день. Если вы хотите его в чем-то переубедить, приходите завтра. Если он обижен на вас, знайте: он страдает. Случались у нас ситуации, когда сакраментальное "тутуц-джан" шло в ход то с одной, то с другой стороны.
Он долго еще оставался во власти "Заставы Ильича". Я нередко наблюдал это у режиссеров: картина забирает человека настолько, что он не может из нее выйти. С Райзманом мы начинали в 1970 году "Визит вежливости" после его картины "Твой современник", и я только и слышал: побольше публицистики! У самого Хуциева завод в "Заставе Ильича" - продолжение завода из "Весны на Заречной улицы", и "Застава" поначалу была похожа на "Весну", и лишь с приходом Шпаликова, как мне рассказывал сам Марлен, страница эта была наконец перевернута, пришла новая реальность, ее принес сценарист. Я не вижу в этом ничего обидного для режиссера и, думаю, не преувеличу собственных заслуг, если скажу, что и в новой работе роль сценариста в том и заключалась, чтобы принести еще не освоенный материал. В данном случае я убеждал моего друга, что героям не двадцать лет, как он предполагал, а целых тридцать, то есть тот возраст, когда человек уже платит по каким-то счетам, что-то уже состоялось, и это, может быть, самое интересное, о чем мы могли бы поведать миру... Спор наш, продолжавшийся достаточно долго, разрешился по обоюдному согласию "третейским судьей" - им оказался общий наш друг Александр Володин. "Тридцать",- сказал он, и мы сели работать.
Год спустя Марлен Мартынович говорил в своих интервью, что "Июльский дождь" - вторая часть задуманной им дилогии. Если первая называлась "Мне двадцать лет" (название, под которым "Застава Ильича" вышла в прокат), то вторую с успехом можно было бы назвать "Мне тридцать лет". Меня это нисколько не обидело, скорее обрадовало: без такого "присвоения" идеи, чьей бы она ни была, режиссер не может снимать картину. В ней все должно быть выстрадано им самостоятельно, присвоено, да, конечно. Те, кто этого не понимает, не должны идти в сценаристы.
В другом интервью по поводу "Июльского дождя", отвечая на вопрос, о чем картина, Марлен Мартынович сказал, что поймет это тогда, когда закончит ее. И это было правдой. Усаживаясь за работу в нашем зеленом домике, мы имели о сценарии самое смутное представление. Сочинив сцену, придумывали следующую, почти ничего не зная наперед. Это, вообще-то говоря, не дело, так не работают. Но зато какое удовольствие, кайф, как сказали бы теперь. Когда у тебя под пером возникает сам собой сюжетный поворот, а то и целая сцена с персонажами, о которых минуту назад ты не знал, это, конечно, захватывает. Так в "Июльском дожде" появились целые роли, например седого Алика, которого играет Визбор, или Владика, которого играет Митта. Писали сцену вечеринки, и оба они там возникли, а потом остались.
Конечно, этот метод импровизаций чреват какими-то потерями. Пьесу, по крайней мере, так не выстроишь. Но мы и не выстраивали, тем более пьесы. И уж точно отказывались от любого хода традиционной драматургии, как от вранья, там, где это у себя замечали. Вот тут у нас споров не было.
Он мне как-то сказал, давным-давно, что строит в своих фильмах монтажную фразу по образцу фразы литературной: подлежащее, сказуемое... придаточное предложение... сложносочиненное и т. д., то есть как бы сочиняя в уме текст и перенося его на экран. Это интересно. Это - кинематограф повести, а не пьесы, кинематограф нюансов, способный передать жизнь в богатстве ее оттенков и смыслов. Это вызов кинематографу - "грубому искусству", каковым его почему-то с удовольствием, в самооправдание, что ли, называют многие среди нас.
И это то, в чем мы были согласны, не сговариваясь.
Уже во время съемок и монтажа Хуциев боролся со сценарием, и я, как мне кажется, помогал ему в этом.
Борьба со сценарием - это процесс естественный и необходимый для режиссера. Это как борьба с самим собой, без чего нет творчества.
Сценарий испытывается на прочность. А вот, смотрите-ка, здесь у нас, оказывается, липа, натяжка. А тут слова, которые не нужны, поскольку ясно и без слов. То есть, может быть, нужны на бумаге; может быть, даже на экране с другим актером, но не с этим, не здесь...
А в нашем случае, как выяснялось по ходу съемок, имели место некоторые мотивы из арсенала привычной советской драматургии. Надо же, не углядели. Вся линия Шаповалова, то есть директора института, где служит Володя, наш герой, была как раз из этого ряда. Володя и друг его Лева писали за Шаповалова какие-то научные труды, то есть капитулировали морально перед человеком из "прошлого времени". И наша героиня, так получалось, расставалась с Володей чуть ли не по этой причине. Там было все несколько сложнее, и тем не менее. Типичная ситуация советской драматургии, уразумели мы наконец. Даже не так уразумели, как почувствовали. Хуциев выбрасывал одно за другим звенья этой цепочки. Шаповалов, научные труды все вразброс, пунктиром. Не "прояснить сюжет", как обычно призывают нас дотошные редакторы, а наоборот - разорвать его, смешать карты, упрятать в подтекст. Герои наши, Лена и Володя, расстаются, мирятся, расстаются вновь безотносительно к его, так сказать, общественному поведению, по причинам, так и не проясненным, скорее ощущаемым, и это дает другой объем всей истории. На вопрос "почему" нет прямого ответа. Всё вместе. "Я не пойду за тебя замуж, Володя..."
Само собой разумеется, ни о каком "зрителе" речи не было. Тема эта даже не обсуждалась. Человек исповедующийся не думает о том, какое он производит впечатление и как бы сделать поинтереснее. Мы делали картину, прощу прощения, для себя. Это не высокомерие, не снобизм. Делая картину для себя, мы не отрывались от вас, дорогой зритель, мы скорее идентифицировались с вами, простите за трудное слово. Оно означает знак равенства. Надо еще подумать, в чем больше высокомерия - в отношениях продавца и покупателя, когда фильм делается на потребу публики, или когда идет разговор на равных: вы - это я.
Тут самое время сказать об этой неповторимой ситуации, когда фильмы "для себя" можно было снимать за казенный счет, не беспокоясь о деньгах, не думая о выручке. Один из замечательных парадоксов ушедшего времени. Как мы этого тогда не ценили!
Борьба с сюжетом, к счастью, не вовсе затуманила смысл картины, и кто-то смог в ней прочесть или хотя бы почувствовать, что хотели сказать авторы. Повторю: мы не формулировали никаких идей; если они оказались там, то сами по себе, то есть где-то, значит, они были. Штучное кино, в отличие от фабричного, небезразлично к личности автора, его образу мыслей. Так или иначе, хочешь ты того или нет, ты в своей картине выясняешь отношения с целым миром, и с обществом и властью в том числе.
Герои "Заставы Ильича" вслед за Хуциевым и Шпаликовым искали духовной опоры в этой самой "картошке, которую ели в войну" и "песне Интернационал". Для героев "Июльского дождя" символ веры этот был потерян, они жили на излете шестидесятых, времени надежд и упований. Так совпало, кстати говоря, что в тот самый день, 15 октября, когда сценарий был закончен, поставлена последняя точка и мы с Марленом собирались распить по этому поводу бутылку с друзьями - дело было все в том же Болшеве,- приехал из Москвы взволнованный Юра Егоров, режиссер и одновременно начальник главка, затащил нас в комнату и, прикрыв дверь, сообщил новость: сняли Хрущева! Всю ночь мы не спали, ловили по радио "голоса" - никто у них там ни, в каком Би-Би-Си, еще ничего не знал, а мы тут в Болшеве уже знали! С тех пор скептически отношусь к "голосам"...
Чем жить, во что верить? Этот, может быть, чисто русский вопрос витал над нами и нашими неприкаянными героями. "А вы когда-нибудь прививали себе яд кураре?" - спрашивает вдруг Лена, и этот вопрос, неожиданный и неуместный, врезается тревожной нотой в сцену ночного пикника, где говорят ни о чем и обо всем и играют в слова. Двое каких-то ребят медиков где-то, кажется, в Киеве, рассказывает Алик, правили себе яд кураре в целях эксперимента, искали средство для обезболивания... Вот, видимо, на что еще можно опереться в этой жизни, все, что нам осталось,- личный героизм, бескорыстие. И еще, наверное, вот это, бескомпромиссное: "Я не пойду за тебя замуж, Володя".