Страница:
Я не люблю слова "ошибка", оно отсылает к чьей-то досадной неосмотрительности, случайному просчету - тогда как дело серьезнее: над всеми нами, что там ни говори, довлеет рок исторической неизбежности. Нам нужна была свобода, мы ее отвоевали, никто нам ее не даровал. Мы только не справились о ее цене. Где он, тот провидец, который поведал бы нам, что под ее напором, под натиском рыночной стихии рухнет дело нашей жизни советский кинематограф. Мы пытались улучшить его реформами, а он возьми да и развались. Когда мы производим нашу продукцию, платя по мировым ценам за каждый гвоздь, а продаем, то есть прокатываем по ценам местным, да и то дороговато для населения; когда в доме шесть каналов ТВ, а в киоске за углом - полный выбор видеокассет; когда в ангарах-кинотеатрах, воздвигнутых посреди спальных районов, по полтора десятка тинейджеров со жвачкой во рту и банкой пива в руках,- кого прельстят наши неокупаемые кинопроекты, если даже они и интересны для сегодняшнего зрителя, что тоже еще вопрос; сколько их может выдержать наша тощая казна?
Если уж смотреть, в чем ошиблись, то ошибка была у нас та же, что и у авторов замечательного нашего закона о печати. Кто-то здорово сказал, что этот закон составлялся диссидентами для диссидентов, тогдашних, разумеется. А воспользовались им, как всегда, другие люди. Вот они, эти мерзкие газетки на каждом углу, выходящие ныне вполне легально. И вот они, фильмы-поделки, хлынувшие на экраны по полному праву, нами же завоеванному для Германа и Панфилова.
Но я, наверно, слишком удалился от своего рассказа, да и рассуждения на общие темы лучше бы оставить просвещенным людям, теоретикам. Мне же больше с руки описать то, что видел и чувствовал.
И вот чем, стало быть, запомнился мне навсегда Пятый съезд.
15 мая, третий день. Кремль. Долгие часы ожидания. Сначала ждем, пока напечатают бюллетени. Говорят, они были готовы заранее, теперь, после наших баталий, их надо печатать заново; ждем. Наконец голосование. Потом еще три часа, если не больше, пока подсчитают голоса и объявят результаты. Сами же там все так почеркали, места живого не оставили, теперь вот счетной комиссии работы на часы. Ждем.
Съедены все сосиски в кремлевских буфетах (коротенькие такие, и вкус сосисок, нигде в другом месте их нет). Вышли во двор подышать. Мягкий майский вечер, поздние сумерки. У крыльца толпится народ. Женщины в вечерних платьях. Это гости. Пришли на заключительный прием, он должен был начаться в полвосьмого, сейчас уже десятый час. Подъехала машина, солдат из охраны с птицей в руках. Это сокол, его выпускают разгонять здесь воронье, и вот оно тучей взмывает в воздух. Никогда такого не видел.
Непередаваемое чувство. Одни и те же лица, никто не расходится. Чего мы все ждем? Что должно случиться? Неужели вот так и ощущаешь историю - не ту, о которой потом читаешь в книжках, а ту, что совершается вот сейчас на твоих глазах? Счастлив, кто посетил сей мир в его минуты роковые? Вот это оно?
Покойный Виктор Демин приравнивал эти три дня к десятилетиям. Он писал, что они были лучшими в его жизни. Я его понимаю. Для меня по крайней мере они сопоставимы по ощущениям с днями марта 53-го, февраля 56-го, августа 91-го.
Потом наступает отрезвление, но ведь это - потом! Меня всегда умиляли театральные критики: он смотрит спектакль - слезы на глазах, а потом, поразмыслив, пишет кислую рецензию. Но ведь это же твои слезы, твой смех, куда же это теперь денешь. Это ты ходил по кремлевскому дворику взад и вперед, томясь ожиданием, и у тебя, не у кого-нибудь, стучало сердце, когда вновь наполнился зал, и наступила пауза, и стали читать результаты, полные значения для посвященных. И ты торжествовал вместе со всеми, сознайся, это был ты.
Глава 19
ПРОЦЕСС - В КАВЫЧКАХ И БЕЗ
Привычная жизнь, работа - все на время отставлено; хорошо еще, что только на время. Многие из моих коллег по секретариату тоже забросили свое профессиональное дело, а кто-то так до конца и не пришел в себя; сейчас им даже ставят это в упрек: такой-то, к примеру, не снял за все годы ни одной картины, а тот ничего не написал. Но это, я полагаю, их личные проблемы, скорее всего непростые, и уж если кто пострадал от этого, то в первую очередь они сами.
Не знаю, кто как, а я не жалею о потерянном времени; время, я думаю, вообще никуда не теряется, оно - твоя жизнь. Сейчас, по крайней мере, вспоминаешь с улыбкой... да, в общем, есть что вспомнить. Ну, например, с каким остервенением добывал сколько-то тонн бумаги для киногазеты, которую затеяли издавать: бумаги не было, были "фонды", требовалось чуть ли не решение ЦК на каждую тонну и т. д. и т. п. И вдруг в один прекрасный день бумаги в стране оказалось хоть завались, откуда-то она взялась, а я ее все еще добывал; и так во всем: мы жили на грани абсурда и здравого смысла, существуя одновременно в реальном и иллюзорном мирах.
В том же 1986-м, после Пятого съезда, осенью, я ездил в Болгарию, затем в Польшу, оба раза с делегациями, но и с особыми поручениями, как эмиссар революционного союза и перестройки в целом - давал интервью, выступал, а в Варшаве даже вел переговоры с партийными функционерами о возможности приезда к нам Анджея Вайды, чью ретроспективу мы задумали устроить у себя в Москве.
В Польшу мы направились небольшой делегацией - с артистом Филиппенко и режиссером Лопушанским; нас возили по городам и весям по случаю очередной годовщины Октябрьской революции, всюду были полные залы, красные флаги, Ленин - и тут же рядом где-то таилась другая Польша, "Солидарность", а нас еще возят, и с нами сонм сопровождающих, местные чиновники, и за стол всякий раз садимся вдесятером, и спутники наши искренне обижаются, когда мы, обожравшись, отказываемся от очередной трапезы, разумеется, дармовой, лишая тем самым и их...
Картинка эта довольно типичная: так ездят мои коллеги из года в год по братским странам, и сам я был таким же образом недавно еще в Югославии, а перед тем в Будапеште - вечная дружба с ее ритуалами все еще льется рекой к удовольствию всех.
В Варшаве, на праздничном приеме в нашем посольстве, знакомимся с Ярузельским, "генералом", как его тут называют уважительно, мило беседуем с ним о кинематографе. Европа!
Дело по поводу Вайды оказалось щекотливым: функционеры еще все на месте, к событиям в Москве, перестройке, нашему съезду в том числе, относятся с болезненным подозрением; сам Вайда, хоть и находится в настоящий момент в Польше, в Кракове, остается в немилости у властей. "Человек из мрамора", "Человек из железа" - под запретом. Чиновник в ЦК, по-европейски лощеный, но по-нашему непрошибаемый, объясняет мне, что положение пана Вайды будет зависеть в дальнейшем от его политической ориентации, то есть от него самого, понимай, как хочешь. О выездной визе туманно: скорее нет, чем да.
Кажется, ничто не предвещает перемен. Никаких знаков. Все, как было. Братские страны выжидают. В один прекрасный день они разом, все, как один, сбросят брезгливо эти опротивевшие одежды.
А пока - все, как было.
Из Варшавы уезжал с гриппом, приехал в Москву, как оказалось, с инфарктом. Пока отлеживался, было время опомниться: пора за работу.
Итак, все-таки - о судебном процессе. Сценарий "Процесс", так я его и назвал. Написать так, как еще не писали до тебя о нашем судопроизводстве. Как и сам не решился бы еще года два назад. И не потому что было "нельзя" в смысле "не пройдет". Но существовало "нельзя" и другого рода. "Нельзя" как нереализованное "можно". Не приходило в голову, всего лишь. Не возникало замысла. А вот сейчас возник.
Тут надо по справедливости оказать, что был это не такой уж легкий хлеб даже и теперь, когда, казалось бы, можно все. Можно-то можно, но как? Мощный вал разоблачений уже захлестывал страну, объединив, кажется, весь народ, как объединяет война. Взятки, взяточники, коррупционеры сверху донизу - источник всех бедствий, всех трудностей, вот оно где зло и вот кому - никакой пощады. В "Огоньке" с миллионными тиражами раскручивается узбекское "хлопковое дело". Застрелился Щелоков, арестован Чурбанов; вот-вот грядут новые громкие разоблачения...
К "ростовскому делу" добавилось к тому времени "московское", также наделавшее шуму. Не застав уже самого процесса, я отправился в Верховный суд, получил в пользование гору сшитых папок и засел за чтение. Строго говоря, мне хватило бы для моего замысла и того, что я уже знаю, и тех живых голосов, что остались на пленках диктофона, спрятанного под газетой. Но какой-то зуд заставлял копать дальше, с дотошностью, которая отчасти даже пугала меня самого, как предвестие старости. Я, впрочем, и раньше считал нелишним ездить "на натуру", собирать "материал", пусть даже для внутренней уверенности, а не прямого использования. Но сейчас, просиживая день за днем в комнатушке, мне отведенной, с этими папками - томами "дела", которых оказалось что-то около сотни, я каждый, день говорил себе, что пора остановиться - и не мог.
Мало того, я отправился еще и в прокуратуру, в следственную часть, где любезные хозяева предложили мне видеозаписи, относящиеся к процессу: допросы, очные ставки.
Это было знаменитое дело Трегубова, главного начальника московской торговли, человека, отмеченного дружбой самого Гришина, с которым они, как оказалось, даже ездили вместе в отпуск. Гришин еще оставался московским вождем и членом Политбюро; вполне возможно, что таким образом под него и копали в чьих-то интересах. Вскоре он уже и полетел. Помню письмо его, уже снятого, где-то чуть ли не в журнале "Театр", что зря-де его упоминают в связи с запрещением каких-то спектаклей или фильмов - это, мол, никогда не входило в круг его обязанностей. Я тогда подумал: как же они следят за текущей прессой! А умер Гришин, как я где-то читал, в очереди в собесе.
С Трегубовым вместе судили директоров крупнейших московских магазинов - ГУМа, Новоарбатского и других. Вменялось им всем одно и то же взятки; схема та же самая, что и в Ростове, и картина та же: брали и давали все.
Здесь был, правда, иной размах, приличествующий столице - с именами известных людей, кутежами на дачах в Серебряном бору, подарками высоким чиновникам и так далее.
И подсудимые были на этот раз посолиднее. О покойном уже Соколове из Елисеевского рассказывали очевидцы, что его "мерседес" разворачивался на улице Горького наперекор движению, прямо у магазина, и милиция отдавала честь. Те, которых сейчас судили, были, пожалуй что, не мельче. По крайней мере на следствии они держались еще независимо, порой и вызывающе, надеясь, видимо, на высокие связи или большие деньги. На суде присмирели, хотя и признаваться не спешили. Как и ростовские братья по несчастью, они считали - небезосновательно,- что пострадали по воле случая, попали под очередную кампанию, брать можно было любого - взяли их. Не повезло... Да и судьи, как я понимаю, были не далеки от такой трактовки событий.
С судьями сложнее. Конечно же, они не могли не понимать, что судят если не невинных, то случайных. Выйди из подъезда, и ты увидишь ту же систему отношений где угодно: в прачечной, булочной, поликлинике, домоуправлении, райсовете, магазине. Закон, преступаемый всеми, уже перестает быть законом, а преступление - преступлением, я об этом уже говорил. Но что делать, судьи не законодатели, их обязанность соблюдать букву закона, и ничего другого им не остается, пока они судьи.
Испытывали ли они хоть какое-нибудь сострадание к тем, кого приводили под конвоем, слава богу, тогда еще без наручников, в зал судебных заседаний, к этим несчастным с тюремной желтизной лиц, обреченным провести остаток дней где-нибудь в мордовских лагерях - за что? - за то, что они жили по неписаным правилам своей среды?
Полагаю, что нет, не испытывали.
Умный и безусловно честный человек Владимир Иванович Черкасов, член Верховного суда, председательствовавший на процессе Трегубова и влепивший этому Трегубову 13 лет, соглашался со мной - мы провели долгие часы в разговорах,- что взятка в наших условиях вообще трудно доказуема; что, скажем, поборы без вымогательства, подарки, в том числе и денежные, за которыми не последовало прямого действия в пользу дарителя, по формуле закона нельзя признать взяткой; все так, соглашался Владимир Иванович, но ведь бороться со злом нужно! Так или нет?
Владимир Иванович свердловчанин, рос без родителей, с малых лет - в армии, в музыкантской команде, воспитанник; окончил юридический. Судя по костюму, по выщербленным чашкам, из которых мы пили чай с ним и его коллегами там же, в кабинете, с черствыми бутербродами из буфета, все они, члены Верховного суда РСФСР, ранг немалый, жили скромной жизнью совслужащих, никаких привилегий, метро и трамвай, звонки из дому: купи на обратном пути батон...
На столах у них я видел свежие "Московские новости" и "Огоньки", весьма радикальные издания по тому времени. Владимир Иванович выказывал осторожный интерес к текущей политике, перестройке; как думающий человек, он не мог не видеть пороков системы, все еще существовавшей, но на приговоры, которые он выносил, это, я думаю, не влияло. Я спрашивал, может быть, не очень корректно, распоряжаясь откровенностью, проявленной им в разговорах,- спрашивал, оказывают ли на него давление, влияют ли, скажем, люди или обстоятельства. Обстоятельства - да, отвечал он непритворно. Общественное мнение, куда денешься. Другой раз приняли бы, может быть, какое-то иное решение, но нас бы не поняли в этом случае, с этим приходится считаться.
"Нас бы не поняли" - это я слышал в жизни не раз, от людей самых разных, по поводам серьезным и мелким. Люди боятся быть непонятыми. То есть оказаться в меньшинстве, в одиночестве. В оппозиции к общему мнению. Это требует мужества. Крепких нервов. Это порой и опасно. "Не поняли" - значит, вооружились против тебя. Всякий ли выдержит?
Сам Владимир Иванович только что вернулся из Краснодара, с выездной сессии, рассматривавшей неординарное дело. Судили судью. Судью и следователя. Одного за неправосудный приговор, другого за незаконные методы следствия. Приговорили к расстрелу невиновного. За умышленное убийство, которого тот не совершал. Следователь выбил из него признание, а судья вынес приговор. В последний момент явился с повинной истинный убийца приятель приговоренного. Замучила совесть. А того - еще немного, и шлепнули бы. Такая история.
"Как же так он признался? Почему?" - ужаснулся я, как ужаснулся бы на моем месте любой нормальный, то есть несведущий человек. Владимир Иванович объяснил популярно, какие существуют приемы у следствия. Тут я услышал впервые о "пресс-камере", раньше такого слова не знал. Человека сажают к отпетым уголовникам, туда им - водку: вы помогите, ребята, вот этот негодяй убил собственную мать и не признается.
Изуродуют. А то и женщину из тебя сделают. А после этого, продолжает мой собеседник, следователи сажают этого малого в машину, возят по городу как раз Первое мая, гуляющие толпы. Подпиши, а не то сгниешь в тюрьме.
Такая вот современная история, действие происходит в наши дни.
Процесс продолжался неделю. Владимир Иванович жил в гостинице. С охраной? Да нет, конечно. А питались где? Там буфет на этаже. И что, не давили на вас? Намекали, вызывали в крайком. Им не хотелось лишнего шума. В местной прессе вообще ни строчки. Там у них, дорогой друг, своя власть. Перестройка еще не дошла.
Так, и что же в результате, какой приговор? Приговор согласно статье. Превышение власти. По два года исправительно-трудовых работ прокурору и следователю. Судья соответственно получил партвзыскание, отстранен от ведения уголовных дел. Есть такая норма в законе. Переведен на гражданское судопроизводство.
И только-то? А за решетку всех троих? Что, разве нет в законе другой статьи кроме этой туманной по поводу превышения власти?
Вот тут Владимир Иванович и произнес эту сакраментальную фразу: "Нас бы не поняли".
Он говорил об этом, не скажу - благодушно, скорее с мудрым бесстрастием человека, не могущего изменить то, что нельзя изменить. Точно так же говорил он и об этой пресс-камере, от которой при одной только мысли у меня мороз по коже. А может, судьи привыкают, как медики, к своей работе, и это только нам с вами в диковинку?
Кстати, возвращаясь к нашему процессу: уж если кто и мог повлиять на моего Владимира Ивановича в сторону ужесточения приговора, то это как раз наша прогрессивная пресса во главе с "Огоньком", из номера в номер возбуждавшим праведный гнев народа против торговой, хлопковой и прочих мафий. Наступала эпоха народных заступников Гдляна и Иванова. Они у нас, по-моему, и сейчас еще в депутатах.
Тем не менее я не решусь сказать, что Владимир Иванович судил Трегубова в угоду конъюнктуре. Думаю, уверен даже, что он твердо держался норм, предписанных законом. И даже упомянутое в законе "внутреннее убеждение", которым может или должен руководствоваться судья, в данном случае не шло вразрез с доказательствами. По крайней мере никаких личных чувств с его стороны я не ощутил. Все то же мудрое, может быть, горькое бесстрастие человека, принимающего жизнь такою, какая она есть.
В следственной части мне встретились люди совсем другого склада - не скрывавшие эмоций.
На площади Маяковского, теперешней Триумфальной, в доме, где ресторан "София" и журнал "Юность", по другую сторону от редакции есть малоприметный подъезд, в нем лестница со стертыми ступенями; вы поднимаетесь на третий этаж, а там, пройдя милиционера, оказываетесь в коридоре с одинаковыми дверями и тесными комнатками за ними. Это и есть следственная часть российской прокуратуры, не знаю, вся ли она тут или только часть этой части. Здешний начальник Владимир Иванович - тоже Владимир Иванович - усадил меня перед экраном монитора, и я увидел то, что было до сих пор скрыто от любых посторонних глаз: допросы подследственных. Допрашивал их он, Владимир Иванович, иногда, в очередь с ним, следователь из госбезопасности. На мониторе мелькали даты, минуты и секунды. Подследственными были те, что стали позднее подсудимыми у другого Владимира Ивановича.
Был здесь, конечно, и сам Трегубов. Несколько допросов, в разные дни: до ареста и после, а главное, во время - в тот момент, когда Владимир Иванович объявил ему о задержании и вручил ордер.
- Это вот здесь, в этом же кабинете, примерно где вы сейчас сидите, там сидел он. Вот смотрите, абсолютно спокойное лицо, бровью не шевельнул, не дрогнул. Уверен, что день-два, и все прояснится, он будет на свободе, а нам влепят выговора. Просит разрешения от нас позвонить. Видите - руку тянет к телефону. Я говорю: нет, не положено. Мы сами позвоним вашей жене, скажем, что вы у нас и куда подвезти то, что вам понадобится - мыло там, зубную щетку, тренировочный костюм...
Тут в разговор вступил толстенький человек в кителе, с двумя звездами на петлицах, в коротких, не по росту брючках, тоже Владимир Иванович, такое совпадение, Владимир Иванович третий.
- Я его тут как раз обыскивал,- сообщил он с видимым удовольствием.Полагается обыскать при задержании. Значок, говорю, снимайте депутатский. Помог ему отвинтить. А уж отсюда в Лефортово на нашей машине. Машина старенькая "Волга", то и дело ломается. Ничего, доехал. А сами тем временем домой к нему, с обыском. Копались до пяти утра. Ничего интересного. Ценности, какие были, они уж все давно по родственникам, ясное дело. Ну, подарки мелкие. Зато, верите или нет, вот такая гора поздравительных открыток. Ко всем праздникам, можно сказать. И кого там только нет, вся Москва. Артисты, космонавты. Товарищ Гришин само собой. Сами посудите, кто мы тут для него? Мелкая сошка. А вот поди ж ты, достали!..
В другой раз мне показали на видео очные ставки. И среди них такую. Грузный человек, бритый череп, седая щетина, в полосатой, черное с синим, тюремной робе, одежде смертника, сидел по одну руку следователя, а по другую - тощий, узколицый, впалые глаза, в нормальном костюме, при галстуке, значит, с воли, не арестованный,- и они объяснялись друг с другом, вернее так: грузный корил тощего, не желавшего брать на себя часть вины. То есть надо понимать так, что тощий, будучи его прямым начальником, брал у него деньги, а теперь не признается. На очной ставке обе стороны должны обращаться только к следователю, а не друг к другу, но человек в робе то и дело нарушал это правило, сбиваясь на крик: "Говори правду, гад! Ведь получал же!"
Дело происходило в Бутырках, в комнате с красивыми шторами, на что я обратил внимание,- в кабинете начальника тюрьмы, как объяснил мне Владимир Иванович второй, главный, проводивший эту очную ставку. Грузный человек, по фамилии Амбарцумян, был до ареста начальником плодоовощной базы, одной из самых крупных в Москве. Герой войны, участник Парада победы, грудь в орденах. Приговор вынесен еще год назад, с тех пор каждый час ждет исполнения, пишет во все концы.
- Я просил повременить,- говорит Владимир Иванович,- он ведь мог быть еще полезен как свидетель, знал много. Не послушались, шлепнули на другой же день. Кому-то нужно было, чтобы он замолчал.
Грузный человек на экране монитора продолжает еще говорить. Я заметил: у него перевязан палец. Где-то поранил, перевязали. Это смотрелось странно: какой-то там палец, когда жить ему оставалось сутки. Я до сих пор не знаю, как это происходит, никто не знает. Им завязывают глаза?.. Сейчас он стыдил тощего глухим голосом: меня, говорил он, расстреляют из-за таких, как ты! Тощий, по фамилии Коломийцев, начальник какого-то там торга, в прошлом секретарь райкома где-то в Московской области, отвечал невозмутимо: не был... не подтверждаю... Он хотел жить.
В отличие от судейских, мастера следствия не скупились на комментарии и чувств своих не скрывали. Они не просто делали свою работу - они ненавидели. И тех, кого уличали во взятках, и тех, кого еще не схватили, а больше всего тех, кого никогда не схватят - руки коротки. И тут назывались имена высоких чиновников, министров, да и не только - бери повыше. Казнокрады, коррупционеры, разложившаяся сволочь, эти вот, в "членовозах", с охраной - вот кто грабит страну и народ. Сами следователи считали себя в числе ограбленных, с этой вот поломанной "Волгой" - ждешь ее полдня, чтобы поехать на обыск; плюнешь в конце концов и берешь такси. Когда брали Трегубова, здесь под окнами стоял его "мерседес" с шофером. Машину отпустите, сказали ему, она вам не понадобится, поедете на нашей.
Такой классовой ненависти, такого ее напора я, признаться, не ожидал. Богатые и бедные, благополучные и обделенные, преступник на "мерседесе", преступник на "членовозе", на государственной даче, с чадами и домочадцами, упакованный - и следователь с ордером на обыск в потертом портфеле. Ну ничего, всех вас достанем, далеко не уйдете!
Следствие, судя по всему, обходилось без современной лазерной техники, каких-нибудь скрытых видеокамер и подслушивающих устройств. И у самих следователей, не в обиду им будь сказано, я не обнаружил особой изобретательности, гениальных догадок и озарений, когда смотрел часами видеозаписи всех этих допросов и очных ставок. Индуктивный и дедуктивный методы - это все-таки что-то из области литературы. В жизни все куда как проще: вина одного устанавливается при помощи другого. Поскольку дают и берут практически все, снизу доверху, то начинать можно с любого конца или с середины, как придется. Есть тем более такая хитрая норма в законе, придуманная, кажется, несколько лет назад: добровольное признание в даче взятки, явка с повинной освобождает от уголовной ответственности. Напиши, что давал такому-то - и ты свободен, вернешься к жене и детям. А нет пеняй на себя. И сколько, надо понимать, таких "добровольных признаний".
Одним словом, бери любого - не ошибешься!
- Вы их жалеете? - сказала мне Вера Алексеевна, секретарь суда, беря у меня очередной прочитанный том.- А чем эти люди нас кормили и кормят, каким маслом, какой сметаной, что туда добавляют, что делают с сосисками почитайте в протоколах судебных заседаний! Да у них у всех по две машины, да у них возможности, какие вам не снились! Что их жалеть!
Не могу сказать, чтобы так уж их жалел. Было, скорее всего, двойственное чувство, как и тогда в Ростове (ох уж это вечное наше двойственное, но что поделаешь). С одной стороны, топорная работа следствия, несправедливость законов, случайность кары, постигшей этих людей, а не других, которые могли оказаться на их месте; да и просто сочувствие к тем, кто за решеткой. А с другой... с другой стороны, надо же как-то бороться с этим злом, в чем почти убедил меня мой судья Владимир Иванович первый. С той же самой другой стороны весь этот чужой, непереносимый, враждебный мир, проступающий пятнами сквозь строчки протоколов, вся эта МКовская и моссоветовская шарага, вконец разложившаяся, с этими пьянками, иностранными делегациями, подарками, госдачами в Серебряном бору, распределением квартир, все эти Гришины, Промысловы, Дерибины и за ними секретари райкомов, черные "Волги" с МОСовскими номерами, купленное ГАИ и ОБХСС, торговля и сфера услуг, Трегубовы и Соколовы, и те, что вовремя умерли, как Нониев, директор Смоленского гастронома, или ушли на пенсию, или еще сидят на своих местах, вобрав голову в плечи,- всех вас к стенке, как говорит во мне голос народа, не обремененный правовым сознанием.
Один из персонажей, чье имя я встретил в томах следствия, был мне лично знаком - Сергей Нониев. Это был тот самый Сережа, милый и безотказный, к которому хаживали общие наши с ним друзья тбилисцы, когда нужны были продукты к семейному празднику или хорошая водка для заграничного вояжа; он всегда выручал. Нас с Сергеем познакомили однажды в Доме кино, где был он, оказывается, постоянным гостем, многих знал, со многими дружил - я потом увижу их имена в его записной книжке, подшитой к следственному делу. Деятели искусств, как я уже понял, были категорией, к которой деятели торговли питали особую слабость, и чувство это было взаимным. Впрочем, Нониев, как мне показалось, был человеком достаточно культурным.
Если уж смотреть, в чем ошиблись, то ошибка была у нас та же, что и у авторов замечательного нашего закона о печати. Кто-то здорово сказал, что этот закон составлялся диссидентами для диссидентов, тогдашних, разумеется. А воспользовались им, как всегда, другие люди. Вот они, эти мерзкие газетки на каждом углу, выходящие ныне вполне легально. И вот они, фильмы-поделки, хлынувшие на экраны по полному праву, нами же завоеванному для Германа и Панфилова.
Но я, наверно, слишком удалился от своего рассказа, да и рассуждения на общие темы лучше бы оставить просвещенным людям, теоретикам. Мне же больше с руки описать то, что видел и чувствовал.
И вот чем, стало быть, запомнился мне навсегда Пятый съезд.
15 мая, третий день. Кремль. Долгие часы ожидания. Сначала ждем, пока напечатают бюллетени. Говорят, они были готовы заранее, теперь, после наших баталий, их надо печатать заново; ждем. Наконец голосование. Потом еще три часа, если не больше, пока подсчитают голоса и объявят результаты. Сами же там все так почеркали, места живого не оставили, теперь вот счетной комиссии работы на часы. Ждем.
Съедены все сосиски в кремлевских буфетах (коротенькие такие, и вкус сосисок, нигде в другом месте их нет). Вышли во двор подышать. Мягкий майский вечер, поздние сумерки. У крыльца толпится народ. Женщины в вечерних платьях. Это гости. Пришли на заключительный прием, он должен был начаться в полвосьмого, сейчас уже десятый час. Подъехала машина, солдат из охраны с птицей в руках. Это сокол, его выпускают разгонять здесь воронье, и вот оно тучей взмывает в воздух. Никогда такого не видел.
Непередаваемое чувство. Одни и те же лица, никто не расходится. Чего мы все ждем? Что должно случиться? Неужели вот так и ощущаешь историю - не ту, о которой потом читаешь в книжках, а ту, что совершается вот сейчас на твоих глазах? Счастлив, кто посетил сей мир в его минуты роковые? Вот это оно?
Покойный Виктор Демин приравнивал эти три дня к десятилетиям. Он писал, что они были лучшими в его жизни. Я его понимаю. Для меня по крайней мере они сопоставимы по ощущениям с днями марта 53-го, февраля 56-го, августа 91-го.
Потом наступает отрезвление, но ведь это - потом! Меня всегда умиляли театральные критики: он смотрит спектакль - слезы на глазах, а потом, поразмыслив, пишет кислую рецензию. Но ведь это же твои слезы, твой смех, куда же это теперь денешь. Это ты ходил по кремлевскому дворику взад и вперед, томясь ожиданием, и у тебя, не у кого-нибудь, стучало сердце, когда вновь наполнился зал, и наступила пауза, и стали читать результаты, полные значения для посвященных. И ты торжествовал вместе со всеми, сознайся, это был ты.
Глава 19
ПРОЦЕСС - В КАВЫЧКАХ И БЕЗ
Привычная жизнь, работа - все на время отставлено; хорошо еще, что только на время. Многие из моих коллег по секретариату тоже забросили свое профессиональное дело, а кто-то так до конца и не пришел в себя; сейчас им даже ставят это в упрек: такой-то, к примеру, не снял за все годы ни одной картины, а тот ничего не написал. Но это, я полагаю, их личные проблемы, скорее всего непростые, и уж если кто пострадал от этого, то в первую очередь они сами.
Не знаю, кто как, а я не жалею о потерянном времени; время, я думаю, вообще никуда не теряется, оно - твоя жизнь. Сейчас, по крайней мере, вспоминаешь с улыбкой... да, в общем, есть что вспомнить. Ну, например, с каким остервенением добывал сколько-то тонн бумаги для киногазеты, которую затеяли издавать: бумаги не было, были "фонды", требовалось чуть ли не решение ЦК на каждую тонну и т. д. и т. п. И вдруг в один прекрасный день бумаги в стране оказалось хоть завались, откуда-то она взялась, а я ее все еще добывал; и так во всем: мы жили на грани абсурда и здравого смысла, существуя одновременно в реальном и иллюзорном мирах.
В том же 1986-м, после Пятого съезда, осенью, я ездил в Болгарию, затем в Польшу, оба раза с делегациями, но и с особыми поручениями, как эмиссар революционного союза и перестройки в целом - давал интервью, выступал, а в Варшаве даже вел переговоры с партийными функционерами о возможности приезда к нам Анджея Вайды, чью ретроспективу мы задумали устроить у себя в Москве.
В Польшу мы направились небольшой делегацией - с артистом Филиппенко и режиссером Лопушанским; нас возили по городам и весям по случаю очередной годовщины Октябрьской революции, всюду были полные залы, красные флаги, Ленин - и тут же рядом где-то таилась другая Польша, "Солидарность", а нас еще возят, и с нами сонм сопровождающих, местные чиновники, и за стол всякий раз садимся вдесятером, и спутники наши искренне обижаются, когда мы, обожравшись, отказываемся от очередной трапезы, разумеется, дармовой, лишая тем самым и их...
Картинка эта довольно типичная: так ездят мои коллеги из года в год по братским странам, и сам я был таким же образом недавно еще в Югославии, а перед тем в Будапеште - вечная дружба с ее ритуалами все еще льется рекой к удовольствию всех.
В Варшаве, на праздничном приеме в нашем посольстве, знакомимся с Ярузельским, "генералом", как его тут называют уважительно, мило беседуем с ним о кинематографе. Европа!
Дело по поводу Вайды оказалось щекотливым: функционеры еще все на месте, к событиям в Москве, перестройке, нашему съезду в том числе, относятся с болезненным подозрением; сам Вайда, хоть и находится в настоящий момент в Польше, в Кракове, остается в немилости у властей. "Человек из мрамора", "Человек из железа" - под запретом. Чиновник в ЦК, по-европейски лощеный, но по-нашему непрошибаемый, объясняет мне, что положение пана Вайды будет зависеть в дальнейшем от его политической ориентации, то есть от него самого, понимай, как хочешь. О выездной визе туманно: скорее нет, чем да.
Кажется, ничто не предвещает перемен. Никаких знаков. Все, как было. Братские страны выжидают. В один прекрасный день они разом, все, как один, сбросят брезгливо эти опротивевшие одежды.
А пока - все, как было.
Из Варшавы уезжал с гриппом, приехал в Москву, как оказалось, с инфарктом. Пока отлеживался, было время опомниться: пора за работу.
Итак, все-таки - о судебном процессе. Сценарий "Процесс", так я его и назвал. Написать так, как еще не писали до тебя о нашем судопроизводстве. Как и сам не решился бы еще года два назад. И не потому что было "нельзя" в смысле "не пройдет". Но существовало "нельзя" и другого рода. "Нельзя" как нереализованное "можно". Не приходило в голову, всего лишь. Не возникало замысла. А вот сейчас возник.
Тут надо по справедливости оказать, что был это не такой уж легкий хлеб даже и теперь, когда, казалось бы, можно все. Можно-то можно, но как? Мощный вал разоблачений уже захлестывал страну, объединив, кажется, весь народ, как объединяет война. Взятки, взяточники, коррупционеры сверху донизу - источник всех бедствий, всех трудностей, вот оно где зло и вот кому - никакой пощады. В "Огоньке" с миллионными тиражами раскручивается узбекское "хлопковое дело". Застрелился Щелоков, арестован Чурбанов; вот-вот грядут новые громкие разоблачения...
К "ростовскому делу" добавилось к тому времени "московское", также наделавшее шуму. Не застав уже самого процесса, я отправился в Верховный суд, получил в пользование гору сшитых папок и засел за чтение. Строго говоря, мне хватило бы для моего замысла и того, что я уже знаю, и тех живых голосов, что остались на пленках диктофона, спрятанного под газетой. Но какой-то зуд заставлял копать дальше, с дотошностью, которая отчасти даже пугала меня самого, как предвестие старости. Я, впрочем, и раньше считал нелишним ездить "на натуру", собирать "материал", пусть даже для внутренней уверенности, а не прямого использования. Но сейчас, просиживая день за днем в комнатушке, мне отведенной, с этими папками - томами "дела", которых оказалось что-то около сотни, я каждый, день говорил себе, что пора остановиться - и не мог.
Мало того, я отправился еще и в прокуратуру, в следственную часть, где любезные хозяева предложили мне видеозаписи, относящиеся к процессу: допросы, очные ставки.
Это было знаменитое дело Трегубова, главного начальника московской торговли, человека, отмеченного дружбой самого Гришина, с которым они, как оказалось, даже ездили вместе в отпуск. Гришин еще оставался московским вождем и членом Политбюро; вполне возможно, что таким образом под него и копали в чьих-то интересах. Вскоре он уже и полетел. Помню письмо его, уже снятого, где-то чуть ли не в журнале "Театр", что зря-де его упоминают в связи с запрещением каких-то спектаклей или фильмов - это, мол, никогда не входило в круг его обязанностей. Я тогда подумал: как же они следят за текущей прессой! А умер Гришин, как я где-то читал, в очереди в собесе.
С Трегубовым вместе судили директоров крупнейших московских магазинов - ГУМа, Новоарбатского и других. Вменялось им всем одно и то же взятки; схема та же самая, что и в Ростове, и картина та же: брали и давали все.
Здесь был, правда, иной размах, приличествующий столице - с именами известных людей, кутежами на дачах в Серебряном бору, подарками высоким чиновникам и так далее.
И подсудимые были на этот раз посолиднее. О покойном уже Соколове из Елисеевского рассказывали очевидцы, что его "мерседес" разворачивался на улице Горького наперекор движению, прямо у магазина, и милиция отдавала честь. Те, которых сейчас судили, были, пожалуй что, не мельче. По крайней мере на следствии они держались еще независимо, порой и вызывающе, надеясь, видимо, на высокие связи или большие деньги. На суде присмирели, хотя и признаваться не спешили. Как и ростовские братья по несчастью, они считали - небезосновательно,- что пострадали по воле случая, попали под очередную кампанию, брать можно было любого - взяли их. Не повезло... Да и судьи, как я понимаю, были не далеки от такой трактовки событий.
С судьями сложнее. Конечно же, они не могли не понимать, что судят если не невинных, то случайных. Выйди из подъезда, и ты увидишь ту же систему отношений где угодно: в прачечной, булочной, поликлинике, домоуправлении, райсовете, магазине. Закон, преступаемый всеми, уже перестает быть законом, а преступление - преступлением, я об этом уже говорил. Но что делать, судьи не законодатели, их обязанность соблюдать букву закона, и ничего другого им не остается, пока они судьи.
Испытывали ли они хоть какое-нибудь сострадание к тем, кого приводили под конвоем, слава богу, тогда еще без наручников, в зал судебных заседаний, к этим несчастным с тюремной желтизной лиц, обреченным провести остаток дней где-нибудь в мордовских лагерях - за что? - за то, что они жили по неписаным правилам своей среды?
Полагаю, что нет, не испытывали.
Умный и безусловно честный человек Владимир Иванович Черкасов, член Верховного суда, председательствовавший на процессе Трегубова и влепивший этому Трегубову 13 лет, соглашался со мной - мы провели долгие часы в разговорах,- что взятка в наших условиях вообще трудно доказуема; что, скажем, поборы без вымогательства, подарки, в том числе и денежные, за которыми не последовало прямого действия в пользу дарителя, по формуле закона нельзя признать взяткой; все так, соглашался Владимир Иванович, но ведь бороться со злом нужно! Так или нет?
Владимир Иванович свердловчанин, рос без родителей, с малых лет - в армии, в музыкантской команде, воспитанник; окончил юридический. Судя по костюму, по выщербленным чашкам, из которых мы пили чай с ним и его коллегами там же, в кабинете, с черствыми бутербродами из буфета, все они, члены Верховного суда РСФСР, ранг немалый, жили скромной жизнью совслужащих, никаких привилегий, метро и трамвай, звонки из дому: купи на обратном пути батон...
На столах у них я видел свежие "Московские новости" и "Огоньки", весьма радикальные издания по тому времени. Владимир Иванович выказывал осторожный интерес к текущей политике, перестройке; как думающий человек, он не мог не видеть пороков системы, все еще существовавшей, но на приговоры, которые он выносил, это, я думаю, не влияло. Я спрашивал, может быть, не очень корректно, распоряжаясь откровенностью, проявленной им в разговорах,- спрашивал, оказывают ли на него давление, влияют ли, скажем, люди или обстоятельства. Обстоятельства - да, отвечал он непритворно. Общественное мнение, куда денешься. Другой раз приняли бы, может быть, какое-то иное решение, но нас бы не поняли в этом случае, с этим приходится считаться.
"Нас бы не поняли" - это я слышал в жизни не раз, от людей самых разных, по поводам серьезным и мелким. Люди боятся быть непонятыми. То есть оказаться в меньшинстве, в одиночестве. В оппозиции к общему мнению. Это требует мужества. Крепких нервов. Это порой и опасно. "Не поняли" - значит, вооружились против тебя. Всякий ли выдержит?
Сам Владимир Иванович только что вернулся из Краснодара, с выездной сессии, рассматривавшей неординарное дело. Судили судью. Судью и следователя. Одного за неправосудный приговор, другого за незаконные методы следствия. Приговорили к расстрелу невиновного. За умышленное убийство, которого тот не совершал. Следователь выбил из него признание, а судья вынес приговор. В последний момент явился с повинной истинный убийца приятель приговоренного. Замучила совесть. А того - еще немного, и шлепнули бы. Такая история.
"Как же так он признался? Почему?" - ужаснулся я, как ужаснулся бы на моем месте любой нормальный, то есть несведущий человек. Владимир Иванович объяснил популярно, какие существуют приемы у следствия. Тут я услышал впервые о "пресс-камере", раньше такого слова не знал. Человека сажают к отпетым уголовникам, туда им - водку: вы помогите, ребята, вот этот негодяй убил собственную мать и не признается.
Изуродуют. А то и женщину из тебя сделают. А после этого, продолжает мой собеседник, следователи сажают этого малого в машину, возят по городу как раз Первое мая, гуляющие толпы. Подпиши, а не то сгниешь в тюрьме.
Такая вот современная история, действие происходит в наши дни.
Процесс продолжался неделю. Владимир Иванович жил в гостинице. С охраной? Да нет, конечно. А питались где? Там буфет на этаже. И что, не давили на вас? Намекали, вызывали в крайком. Им не хотелось лишнего шума. В местной прессе вообще ни строчки. Там у них, дорогой друг, своя власть. Перестройка еще не дошла.
Так, и что же в результате, какой приговор? Приговор согласно статье. Превышение власти. По два года исправительно-трудовых работ прокурору и следователю. Судья соответственно получил партвзыскание, отстранен от ведения уголовных дел. Есть такая норма в законе. Переведен на гражданское судопроизводство.
И только-то? А за решетку всех троих? Что, разве нет в законе другой статьи кроме этой туманной по поводу превышения власти?
Вот тут Владимир Иванович и произнес эту сакраментальную фразу: "Нас бы не поняли".
Он говорил об этом, не скажу - благодушно, скорее с мудрым бесстрастием человека, не могущего изменить то, что нельзя изменить. Точно так же говорил он и об этой пресс-камере, от которой при одной только мысли у меня мороз по коже. А может, судьи привыкают, как медики, к своей работе, и это только нам с вами в диковинку?
Кстати, возвращаясь к нашему процессу: уж если кто и мог повлиять на моего Владимира Ивановича в сторону ужесточения приговора, то это как раз наша прогрессивная пресса во главе с "Огоньком", из номера в номер возбуждавшим праведный гнев народа против торговой, хлопковой и прочих мафий. Наступала эпоха народных заступников Гдляна и Иванова. Они у нас, по-моему, и сейчас еще в депутатах.
Тем не менее я не решусь сказать, что Владимир Иванович судил Трегубова в угоду конъюнктуре. Думаю, уверен даже, что он твердо держался норм, предписанных законом. И даже упомянутое в законе "внутреннее убеждение", которым может или должен руководствоваться судья, в данном случае не шло вразрез с доказательствами. По крайней мере никаких личных чувств с его стороны я не ощутил. Все то же мудрое, может быть, горькое бесстрастие человека, принимающего жизнь такою, какая она есть.
В следственной части мне встретились люди совсем другого склада - не скрывавшие эмоций.
На площади Маяковского, теперешней Триумфальной, в доме, где ресторан "София" и журнал "Юность", по другую сторону от редакции есть малоприметный подъезд, в нем лестница со стертыми ступенями; вы поднимаетесь на третий этаж, а там, пройдя милиционера, оказываетесь в коридоре с одинаковыми дверями и тесными комнатками за ними. Это и есть следственная часть российской прокуратуры, не знаю, вся ли она тут или только часть этой части. Здешний начальник Владимир Иванович - тоже Владимир Иванович - усадил меня перед экраном монитора, и я увидел то, что было до сих пор скрыто от любых посторонних глаз: допросы подследственных. Допрашивал их он, Владимир Иванович, иногда, в очередь с ним, следователь из госбезопасности. На мониторе мелькали даты, минуты и секунды. Подследственными были те, что стали позднее подсудимыми у другого Владимира Ивановича.
Был здесь, конечно, и сам Трегубов. Несколько допросов, в разные дни: до ареста и после, а главное, во время - в тот момент, когда Владимир Иванович объявил ему о задержании и вручил ордер.
- Это вот здесь, в этом же кабинете, примерно где вы сейчас сидите, там сидел он. Вот смотрите, абсолютно спокойное лицо, бровью не шевельнул, не дрогнул. Уверен, что день-два, и все прояснится, он будет на свободе, а нам влепят выговора. Просит разрешения от нас позвонить. Видите - руку тянет к телефону. Я говорю: нет, не положено. Мы сами позвоним вашей жене, скажем, что вы у нас и куда подвезти то, что вам понадобится - мыло там, зубную щетку, тренировочный костюм...
Тут в разговор вступил толстенький человек в кителе, с двумя звездами на петлицах, в коротких, не по росту брючках, тоже Владимир Иванович, такое совпадение, Владимир Иванович третий.
- Я его тут как раз обыскивал,- сообщил он с видимым удовольствием.Полагается обыскать при задержании. Значок, говорю, снимайте депутатский. Помог ему отвинтить. А уж отсюда в Лефортово на нашей машине. Машина старенькая "Волга", то и дело ломается. Ничего, доехал. А сами тем временем домой к нему, с обыском. Копались до пяти утра. Ничего интересного. Ценности, какие были, они уж все давно по родственникам, ясное дело. Ну, подарки мелкие. Зато, верите или нет, вот такая гора поздравительных открыток. Ко всем праздникам, можно сказать. И кого там только нет, вся Москва. Артисты, космонавты. Товарищ Гришин само собой. Сами посудите, кто мы тут для него? Мелкая сошка. А вот поди ж ты, достали!..
В другой раз мне показали на видео очные ставки. И среди них такую. Грузный человек, бритый череп, седая щетина, в полосатой, черное с синим, тюремной робе, одежде смертника, сидел по одну руку следователя, а по другую - тощий, узколицый, впалые глаза, в нормальном костюме, при галстуке, значит, с воли, не арестованный,- и они объяснялись друг с другом, вернее так: грузный корил тощего, не желавшего брать на себя часть вины. То есть надо понимать так, что тощий, будучи его прямым начальником, брал у него деньги, а теперь не признается. На очной ставке обе стороны должны обращаться только к следователю, а не друг к другу, но человек в робе то и дело нарушал это правило, сбиваясь на крик: "Говори правду, гад! Ведь получал же!"
Дело происходило в Бутырках, в комнате с красивыми шторами, на что я обратил внимание,- в кабинете начальника тюрьмы, как объяснил мне Владимир Иванович второй, главный, проводивший эту очную ставку. Грузный человек, по фамилии Амбарцумян, был до ареста начальником плодоовощной базы, одной из самых крупных в Москве. Герой войны, участник Парада победы, грудь в орденах. Приговор вынесен еще год назад, с тех пор каждый час ждет исполнения, пишет во все концы.
- Я просил повременить,- говорит Владимир Иванович,- он ведь мог быть еще полезен как свидетель, знал много. Не послушались, шлепнули на другой же день. Кому-то нужно было, чтобы он замолчал.
Грузный человек на экране монитора продолжает еще говорить. Я заметил: у него перевязан палец. Где-то поранил, перевязали. Это смотрелось странно: какой-то там палец, когда жить ему оставалось сутки. Я до сих пор не знаю, как это происходит, никто не знает. Им завязывают глаза?.. Сейчас он стыдил тощего глухим голосом: меня, говорил он, расстреляют из-за таких, как ты! Тощий, по фамилии Коломийцев, начальник какого-то там торга, в прошлом секретарь райкома где-то в Московской области, отвечал невозмутимо: не был... не подтверждаю... Он хотел жить.
В отличие от судейских, мастера следствия не скупились на комментарии и чувств своих не скрывали. Они не просто делали свою работу - они ненавидели. И тех, кого уличали во взятках, и тех, кого еще не схватили, а больше всего тех, кого никогда не схватят - руки коротки. И тут назывались имена высоких чиновников, министров, да и не только - бери повыше. Казнокрады, коррупционеры, разложившаяся сволочь, эти вот, в "членовозах", с охраной - вот кто грабит страну и народ. Сами следователи считали себя в числе ограбленных, с этой вот поломанной "Волгой" - ждешь ее полдня, чтобы поехать на обыск; плюнешь в конце концов и берешь такси. Когда брали Трегубова, здесь под окнами стоял его "мерседес" с шофером. Машину отпустите, сказали ему, она вам не понадобится, поедете на нашей.
Такой классовой ненависти, такого ее напора я, признаться, не ожидал. Богатые и бедные, благополучные и обделенные, преступник на "мерседесе", преступник на "членовозе", на государственной даче, с чадами и домочадцами, упакованный - и следователь с ордером на обыск в потертом портфеле. Ну ничего, всех вас достанем, далеко не уйдете!
Следствие, судя по всему, обходилось без современной лазерной техники, каких-нибудь скрытых видеокамер и подслушивающих устройств. И у самих следователей, не в обиду им будь сказано, я не обнаружил особой изобретательности, гениальных догадок и озарений, когда смотрел часами видеозаписи всех этих допросов и очных ставок. Индуктивный и дедуктивный методы - это все-таки что-то из области литературы. В жизни все куда как проще: вина одного устанавливается при помощи другого. Поскольку дают и берут практически все, снизу доверху, то начинать можно с любого конца или с середины, как придется. Есть тем более такая хитрая норма в законе, придуманная, кажется, несколько лет назад: добровольное признание в даче взятки, явка с повинной освобождает от уголовной ответственности. Напиши, что давал такому-то - и ты свободен, вернешься к жене и детям. А нет пеняй на себя. И сколько, надо понимать, таких "добровольных признаний".
Одним словом, бери любого - не ошибешься!
- Вы их жалеете? - сказала мне Вера Алексеевна, секретарь суда, беря у меня очередной прочитанный том.- А чем эти люди нас кормили и кормят, каким маслом, какой сметаной, что туда добавляют, что делают с сосисками почитайте в протоколах судебных заседаний! Да у них у всех по две машины, да у них возможности, какие вам не снились! Что их жалеть!
Не могу сказать, чтобы так уж их жалел. Было, скорее всего, двойственное чувство, как и тогда в Ростове (ох уж это вечное наше двойственное, но что поделаешь). С одной стороны, топорная работа следствия, несправедливость законов, случайность кары, постигшей этих людей, а не других, которые могли оказаться на их месте; да и просто сочувствие к тем, кто за решеткой. А с другой... с другой стороны, надо же как-то бороться с этим злом, в чем почти убедил меня мой судья Владимир Иванович первый. С той же самой другой стороны весь этот чужой, непереносимый, враждебный мир, проступающий пятнами сквозь строчки протоколов, вся эта МКовская и моссоветовская шарага, вконец разложившаяся, с этими пьянками, иностранными делегациями, подарками, госдачами в Серебряном бору, распределением квартир, все эти Гришины, Промысловы, Дерибины и за ними секретари райкомов, черные "Волги" с МОСовскими номерами, купленное ГАИ и ОБХСС, торговля и сфера услуг, Трегубовы и Соколовы, и те, что вовремя умерли, как Нониев, директор Смоленского гастронома, или ушли на пенсию, или еще сидят на своих местах, вобрав голову в плечи,- всех вас к стенке, как говорит во мне голос народа, не обремененный правовым сознанием.
Один из персонажей, чье имя я встретил в томах следствия, был мне лично знаком - Сергей Нониев. Это был тот самый Сережа, милый и безотказный, к которому хаживали общие наши с ним друзья тбилисцы, когда нужны были продукты к семейному празднику или хорошая водка для заграничного вояжа; он всегда выручал. Нас с Сергеем познакомили однажды в Доме кино, где был он, оказывается, постоянным гостем, многих знал, со многими дружил - я потом увижу их имена в его записной книжке, подшитой к следственному делу. Деятели искусств, как я уже понял, были категорией, к которой деятели торговли питали особую слабость, и чувство это было взаимным. Впрочем, Нониев, как мне показалось, был человеком достаточно культурным.