Он покончил с собой в самом начале событий, вероятно, за несколько дней до собственного ареста. Тогда уже начали брать, и будто бы он сказал кому-то из приятелей, что знает себя - он слабый человек; если начнут давить, может не выдержать и заложить других - лучше уж умереть, не дожидаясь. Приятель якобы не придал значения этим словам, а наутро Сергея нашли мертвым в его квартире, жену он предусмотрительно куда-то отправил. Говорили еще, что таким образом он решил разом все проблемы, в том числе проблему обеспечения семьи - теперь-то у них ничего никто не отнимет.
   В материалах дела нет никаких указаний на самоубийство. Врач констатировал смерть от разрыва сердца. Так оно и было: Сергей Нониев принял смертельную дозу какого-то сердечного средства, кажется, нитроглицерина. Об остальном позаботились друзья - и о врачебном заключении, и о том, чтобы обойтись без вскрытия. Похороны состоялись чуть ли не вечером того же дня - по одной версии тайно, по другой - при большом стечении народа (верно, впрочем, может быть и то и другое) на привилегированном Новокунцевском кладбище, на главной его аллее. Сейчас там памятник, воздвигнутый друзьями - бронзовый бюст Сергея. Кто эти все друзья и как им это все удалось - осталось тайной для следствия. Значит, были люди, которые ничего не боялись. Были и есть, как я не раз слышал в следственной части над рестораном "София".
   После всех этих откровений я топал с Маяковской на Васильевскую, в Союз, продолжать перестройку.
   Сценарий придумывался. Я уже знал название - "Процесс". Не слишком оригинально, но подходит. Процесс во всех смыслах.
   Следуя своей методе, я стал писать портреты с натуры, с реальных персонажей, как всегда, опасаясь, что прототипы узнают себя и обидятся, чего, к счастью, еще не случалось. В "Процессе" нашлось место и судьям, с которыми я сталкивался в Ростове и Москве, и прокурору, и подсудимым, и следователям. Героя ростовских процессов Будницкого я вывел, разумеется, под другой, но похожей фамилией (из-за чего, кстати, получился скандал с обладателем фамилии, известным деятелем перестройки, заявившим по этому поводу решительный протест); Кравцов, которому я симпатизировал на ростовском процессе, стал у меня Жильцовым, сцены его допросов я воспроизвел почти буквально. Следователи, как и в жизни, кипели классовой ненавистью. Одного из них, Владимира Ивановича третьего, как он назван выше, я постарался сохранить с его повадкою, глумливой улыбкой ловца, обкладывающего жертву, да и с похожей фамилией Корытов. В фильме эту роль сыграл покойный Михаил Данилов, замечательный актер ленинградского БДТ.
   Но главный мой следователь списан с человека совсем другой профессии, моего товарища по революционному Союзу кинематографистов. Списан - это, конечно, сильно сказано, точнее будет так: стоял перед глазами. Человек со сжатыми кулаками, с неподкупным взглядом якобинца, безжалостный борец за справедливость. Санитар леса.
   Этот мой следователь - в сценарии он называется Амелиным, а в фильме его играл Владимир Стеклов - наделен еще и неутолимым честолюбием, комплексом человека, которому не дали состояться. Тут как раз пришлась кстати история моего ростовского приятеля прокурора, рассказавшего мне, как ему в свое время перебежала дорогу чья-то высокопоставленная дочка, из-за чего сломалась его карьера. Мой Амелин в сценарии, переживший подобное, полон мстительного чувства к сильным мира сего, и он это чувство с упоением реализует. Здесь придумалась еще и сцена обыска на богатой даче, владелец которой отошел накануне в мир иной, сделав это по собственной воле, "перехитрив" следователей. Теперь Амелин ходит по даче, рассматривает богатую библиотеку - сам он тоже книжник, но куда ему до таких богатств! и мучается своим бессилием: близок локоть, да не укусишь. Наложить арест на имущество не может, ничего не может, разве что изъять какие-то фотографии и записную книжку с телефонами. (Читатель этих заметок уже понял, откуда что взято).
   Вдобавок и на работе, в следственной части, Амелина ждут огорчения: папку с самыми важными документами, венец его трудов, забирает себе шеф и вот уже демонстрирует корреспондентам, общества которых не чуждается хлебом не корми. (Тоже из жизни!) У Амелина моего непростые отношения со спиртным, все это время он, надо понимать, держался, теперь - развязывает. Жена встречает его горькой фразой: "Зачем ты это сделал?!"
   Идея заключалась в том, что в этом "Процессе" - процессе - нет правых и виноватых: каждый поступает согласно своим жизненным интересам, то есть предопределенной ему роли и судьбе. Будницкий, он же Рунич у нас в фильме, берет и дает потому, что не может не брать и не давать; следователи должны преследовать таких, как он, судьи - судить, адвокаты - защищать; никто не делает ничего сверх того, что есть его интерес, его вектор - и все эти воли и интересы, сплетаясь друг с другом, образуют один кошмарный клубок человеческих страданий. Так было задумано.
   И это был, пожалуй, первый сценарий, первый фильм в нашем кино, где правосудие оказывалось неправедным. Это у них, у американцев, правым или по крайней мере достойным сочувствия всегда был человек и никогда государство и общество. Это они выступали гуманистами - шла ли речь о "полуночном ковбое", живущем за чертой общества, о правонарушителях ли Бонни и Клайде, за которыми охотится полиция. У нас полиция, то бишь милиция, всегда права, суд - справедлив, приговор - правосуден, преступники - наказаны по заслугам. Кажется, первый раз люди за барьером, на скамье подсудимых, "торгаши", как их презрительно именовали в народе, "торговая мафия", как их называла пресса, в том числе прогрессивные "Известия" и "Огонек" из номера в номер,- эти люди возбуждали к себе хоть толику сострадания как жертвы системы.
   Сценарий был написан сравнительно быстро, все в том же Болшеве, еще существовавшем. Трудностей прохождения уже не было, ситуация на "Мосфильме" почти идеальная: серьезный, основательный худсовет во главе с Юлием Райзманом был теперь единственной инстанцией, правомочной принимать сценарий и фильм, распоряжаясь средствами. То есть с одной стороны творческий, элитарный, если хотите, художественный совет, озабоченный одним лишь тем, чтобы "держать планку", а с другой - никаких тебе коммерсантов-продюсеров, считающих копейку. Трудно даже поверить. Но так было.
   Жаль только, что это не могло длиться вечно!
   За постановку "Процесса" взялся режиссер Алексей Симонов. Худсовет, как и положено, надавал нам советов; при том подчеркивалось, что это ни в коем случае не диктат, а только рекомендации - на усмотрение автора и режиссера. Пожалуй, только сам худрук Юлий Яковлевич был категоричен в своих суждениях, но уж таков режиссерский характер, спорить с ним всегда было трудно. Иногда, опоминаясь, добавлял: "А впрочем, смотрите сами" тоже хотел быть либералом, не отставать от века.
   Это был 1987 год.
   Фильм вышел в 1989-м. Успеха он не имел.
   Это, собственно, и есть предмет моего рассказа. Процесс без кавычек.
   Алеша Симонов - сын своего отца, очень похож лицом, но существенно ниже ростом. Как бы укороченное издание Симонова-старшего.
   Так же активен, отзывчив, неутомим. Образован. С той же, до удивления, склонностью к текущей политике и общественной деятельности, отвлекшей его в конце концов от режиссуры. Сейчас он председатель Фонда защиты гласности и очень полезен, насколько я знаю, на этом посту.
   Тогда он еще делил свое время между постановкой фильма, работой в Союзе кинематографистов и писанием хороших статей. К фильму однако отнесся серьезно. Актеров пригласил хороших. Снимали солидно, добротно: зал судебных заседаний - в декорации на "Мосфильме", тюрьму - в Бутырках, интерьеры - в подлинных интерьерах, в том числе в кабинете председателя Московского городского суда.
   Может быть, гадаю я теперь, нашей общей ошибкой был неточно угаданный стиль картины. Я писал, увлеченный фактурой, воспроизводя подлинные диалоги, благо они сохранились у меня на магнитофонной ленте. Это можно было слушать часами - все эти подробные допросы подсудимых и свидетелей, перекрестные допросы, заявления адвокатов. Смотреть на их лица, угадывать скрытые сюжеты, затаенные страсти. Неужели я ошибался? До сих пор вопрос "интересно или нет?" решался самым простым образом: пока интересно мне, интересно и вам. И, кажется, я не ошибался. Интересно писать - значит, интересно читать и смотреть. Скучно писать какую-то сцену - значит, к черту ее, в корзину, не ошибешься. Ты и зритель - это одно и то же. Вот и вся премудрость.
   Так что же приключилось, почему я там сидел, как завороженный, а здесь, уже в ходе монтажа, приходилось выбрасывать кусками такой подлинный, такой, казалось бы, захватывающий текст? Судебная рутина, которую мы так пытались воспроизвести, чувствуя кожей весь ее драматизм, в итоге рутиной же и оборачивалась. Может быть, тут нужны были какие-то иные средства? Скажем, снимать "под документ", с неизвестными актерами, добиваясь иллюзии подлинности, от которой вздрогнул бы зритель. Или он у нас уж теперь не вздрогнет ни в каком случае?
   Так ведь "под документ" и сделан сценарий. Может, это ошибка? Традиционнее, резче, компактнее, с явным, а не скрытым сюжетом - чтоб "смотрелось"! Так в конце концов и пришлось делать уже на ходу, сокращая судебные длинноты, которыми так дорожил автор.
   На ходу пришлось менять и другое: цифры, суммы, которые фигурировали у нас на процессе. Сумма в 300 рублей, упомянутая в тексте 1987 года, уже в 1988 году звучала неубедительно, а уж в 1989-м могла вызвать только смех. Мы переозвучивали реплики, меняя триста аж на тысячу триста - не умели смотреть вперед.
   Сценарий старел на глазах. И не только в части денежных сумм. Пока мы снимали, пока монтировали и озвучивали, дело гласности, которому в дальнейшем посвятил себя мой друг Алексей Симонов, не стояло на месте. Знаменитое в то время "Пятое колесо", газеты, радио, телевидение день за днем дружно расширяли территорию свободы слова, сообщая нам захватывающие подробности жизни, о которых мы до сих пор не знали или говорили шепотом. Факты, события, сенсации сменяли друг друга. "Процесс пошел", как говаривал Михаил Сергеевич.
   Воспрянувшая журналистика мало-помалу отбивала хлеб у искусства, бывшего до сих пор чуть ли не единственным и главным проводником правды. Теперь искусство, и кино в частности, уступало эту привилегию, рискуя во многих случаях остаться ни с чем. Получалось, что Алеша Симонов - борец за гласность заступил дорогу Симонову-режиссеру, все еще целившемуся поразить мир впервые сказанным словом. Так было не только с нами, и это еще предстояло понять. А пока -судебные репортажи, дела о коррупции, откровения следователей, прямые разоблачения и многообещающие намеки (например, четыре установленные, известные лично редактору "Огонька", но так и не названные фамилии коррупционеров в самом ЦК) - все это хлынуло с экранов телевизоров; мы же еще доозвучивали наш двухсерийный фильм. Время от времени я еще встречал старых знакомых; о ком-то узнавал стороной. Владимир Иванович второй, руководитель следственной бригады, умный и проницательный, каким я его запомнил, неожиданно покинул свой кабинет на Маяковской, ушел, как мне передавали, в коллегию адвокатов - из прокуроров в защитники, а вскоре начал политическую карьеру, обойдя соперников на выборах в парламент, о чем я узнал уже из газет. Далее я видел его по телевизору как депутата и публичного политика, а спустя какое-то время - уже в мантии судьи Конституционного суда.
   О его помощнике Владимире Ивановиче третьем, том самом, который сладострастно обыскивал Трегубова при аресте, не знаю с тех пор ничего. Там ли он до сих пор, над рестораном "София"? А может, куда и переехал вместе с другими? Борется ли до сих пор с коррупцией или тоже ушел в политику?
   Борьба с коррупцией, как известно, продолжается. До сих пор, правда, она приносила плоды разве что только самим борцам: кому всенародную известность, кому депутатский мандат, а то и нечто покрупнее, как это вышло у самого ретивого из борцов - нынешнего белорусского президента. В остальном все по-прежнему, если не хуже.
   Что касается фильма "Процесс", то вышел он, как уже сказано, в 1989-м, в самом конце года. Судя по отзывам критики, авторам вполне удалось то, что они замышляли, а именно: нет правых и виноватых, нет праведного суда над неправедными людьми, и об этом действительно сказано было впервые в нашем кинематографе. Помню статью Ольги Чайковской в "Советском экране", очень нас в этом смысле ободрившую.
   Тем и кончилось. Прокат к тому времени был уже наглухо отделен, там правили совсем другие люди, с другими интересами и соответственно другими фильмами. Мы у себя могли сколько угодно "держать планку", все это уже не имело реального значения.
   Думаю, однако, что и при нормальном, то есть прежнем прокате, еще не отданном в чужие руки, мы все равно не собрали бы большой аудитории, не говорю уж такой, как раньше.
   Мы оказались в ловушке: стало можно говорить то, чего не дали бы открыто сказать еще вчера. Можно, но уже не нужно. Нужно было, когда было нельзя.
   И это обозначало, как мы теперь поняли, конец эпохи. Той, в которой мы жили и старались быть честными, и имели своих лидеров и своих аутсайдеров, своих героев и негероев, свое искусство наконец с его странной свободой.
   Глава 20
   "ДОРОГАЯ МАМА, СИЖУ В ПРЕЗИДИУМЕ..."
   Телеграмма от Расула. Нет, не об этой классической телеграмме, что нейдет у меня из головы. О другой.
   В апреле 1982 года я получил премию, весьма почетную по тем временам - Ленинскую, и вслед за этим, как и полагалось, кипу поздравительных телеграмм. Одна из них и была от Расула Гамзатова.
   Телеграммы были большей частью официальные. Послание же Расула отличалось и некоторой восточной изысканностью, и дружеским тоном, слегка удивившим меня, поскольку знакомы мы не были.
   Это было по-своему трогательно. Не иначе, был он наслышан обо мне, как и я о нем, от общих друзей. И вот он отозвался. Спасибо ему за это.
   И так случилось, что буквально через несколько дней встретились мы с Расулом в доме общего приятеля. Пришли почти одновременно, раздевались вместе в прихожей. Я поздоровался - он культурно ответил. Я понял, что он не знает меня, по крайней мере в лицо. Я назвался - никакого впечатления. Похоже, что и слышит впервые. Я хотел было поблагодарить за телеграмму, но вовремя удержался, сообразив, что и о телеграмме этой он скорее всего ни сном, ни духом: сердечные эти слова в восточном стиле посланы мне учреждением по имени Расул Гамзатов, но не этим седым грузным человеком, много написавшим и немало выпившим за свою жизнь, стоящим передо мной сейчас в прихожей московского дома. Вскоре я узнал, что и впрямь существует такая контора: поэт и член президиума Верховного Совета держит в Москве, на улице Горького, квартиру с секретарями, которые, надо понимать, и отслеживают всяческие юбилея и награждения, откликаясь телеграммами за подписью патрона и даже как бы в его стиле.
   Года три назад мы все-таки наконец познакомились с Расулом - в Переделкине, в писательском Доме творчества. Он, как мне показалось, сильно сдал, был озабочен и печален. Рассказывал, как пытается издать в Москве свои сочинения, а ему говорят: достань деньги, достань бумагу. Выслушав эту горькую исповедь, я все-таки не удержался и рассказал Расулу про телеграмму. Он ностальгически усмехнулся. Все это было в той, прошлой жизни. Квартира в Москве, впрочем, осталась, в ней жил теперь кто-то из детей с внуками...
   "Это для моих друзей строят кабинеты. Вот построят, и тогда станет легче жить",- предрекал Булат Окуджава в очаровательной шутливой песенке. У Володина в "Назначении" Лямин - Олег Ефремов на сцене "Современника" когда еще, в середине шестидесятых - "необщественный человек" - принимал должность и, между прочим, не собирался ее уступать.
   Тема давно назрела. А с кабинетами не спешили, "звук пилы и топора" слышался только поэту. Поколение оставалось не у дел.
   Так долго ждали своего часа, так перестоялись, а кто-то уже и перегорел.
   И вот - превращаемся в начальников. Упоенно играем эти роли. Наш друг и коллега, великий артист, никогда ни в каком начальстве, слава Богу, не состоявший, нынче так внушителен, солиден, громогласен, так выгрался в свое новое амплуа, что оно, похоже, становится его натурой. Бывает с артистами!
   Вообще же писатель-функционер, режиссер-депутат, артист-сановник явление, по-видимому, чисто наше, советское, нигде больше не возможное. Ну вот разве что старик Гете стал министром у герцога в Веймаре. Или наш Державин - вельможей. Интересно, кстати, сами ли они писали поздравительные письма или Гете, к примеру, поручал это дело Эккерману.
   Так вот, стало быть, дождались.
   С важностью на лицах, недоступные, загадочные, идем, не оборачиваясь, чувствуя на себе взгляды, и открываем заветные двери и закрываем их за собой, а с боков нас ловят корреспонденты, а там, за дверями, в кабинетах, в табачном чаду, в крике и оре людей, не умеющих слышать друг друга, и впрямь решаются вопросы первостепенные, дела исторического смысла, не иначе.
   Снимаем с полки картины, о чем недавно еще никто не смел заикнуться. "Тема", "Агония", картины Германа, картины Муратовой, то, что у всех на слуху,- эти и другие фильмы, наша гордость и наш позор, казалось, безвозвратно канувшие, не упомянутые ни словом даже на Пятом съезде, вдруг в одночасье легализованы, возвращены. И все это - с какой-то подозрительной легкостью, без малейшего сопротивления, как будто так и надо! Мало того, мы еще учреждаем специальную комиссию для просмотра и реабилитации других загубленных фильмов, их накопилось, оказывается, более двухсот, включая неигровые.
   И это при том, что в стране еще существует цензура, она никем не упразднена. И на месте - ЦК КПСС. И КГБ, и обкомы. Все на месте.
   И все молчат.
   А мы входим во вкус. Отныне ни одно решение государственного органа Госкино СССР - не имеет силы без "второй подписи" - нашей. Это кем же так постановлено? А нами же. И все согласны.
   Нагнали страху.
   Никакого сопротивления.
   Это даже интересно для историка. Что случилось? Люди, избранные таким неслыханным, скандальным образом, на таком съезде, приобретают вдруг в этой отлаженной системе какую-то особую власть: поди знай, чего от них теперь ждать; лучше не связываться.
   Эта пассивность, с которой все отдавалось - должности, права, запрещенные фильмы - все, к чему б мы ни протянули руку, без разговоров,эта, я бы сказал, покорность судьбе даже в какой-то степени настораживала и пугала. Власти трусливо пасовали перед заявленной силой, и кто знает, чем это могло обернуться, какие еще самозванцы вроде нас могли воспользоваться этой слабиной.
   Я наблюдал за коллегами-секретарями, дивясь и завидуя их напору, неуступчивости, порой даже остервенелости, с какою взламывалось то, к чему все привыкли, как к неизбежному. А оно должно быть все иначе, наоборот. И не когда-нибудь, а сейчас. И мы это можем, потому что хотим. Хотим значит, можем.
   Так это было, так ощущалось. И была в этом, что и говорить, захватывающая дух новизна. Что-то никогда еще не испытанное. Твоя поднятая рука, твой голос - когда это раньше было? - означают поступок.
   Между долгом и чувством. "Сижу в президиуме, а счастья нет...", как сказал все-таки в знаменитой телеграмме, ему приписываемой, член президиума Расул Гамзатов. Долг и чувство, увы, не всегда согласуются, что, как известно, счастья не приносит. На этом построена чуть ли не вся классическая драматургия, ничего не поделаешь. В данном конкретном случае, признаюсь, страдал, когда в реформаторском запале мы - опять скажу "мы" обижали людей, даже и тех, кто сам кого хочешь обидит.
   Проникался сочувствием, неуместным для революционного секретаря.
   Да вот пример. Борис Павленок. Фигура по-своему одиозная, бывший всесильный зам нашего министра, причинил лично мне немало неприятностей это он мурыжил сценарий "Успех", портил поправками готовые картины, и не только мои, разумеется, да и просто хамил безнаказанно. Последний год его все-таки сняли и назначили редактировать альманах "Киносценарии", здесь он поутих. Так вот, явился к нему наш секретарь, мой коллега и друг Женя Григорьев и заявил: мол, так и так, пришел вас снимать, пишите заявление об уходе. Я и сам об этом подумываю, признался Павленок. Вот выпущу первый номер, январский, сейчас он как раз в работе... Нет уж, сказал неумолимый Женя, ждать не будем, выпустим номер без вас. Какие же вы все-таки жестокие люди, сказал бывший замминистра.
   Я цитирую эту сцену со слов самого Жени - он рассказывал ее нам, вернувшись от Павленка, без малейших угрызений совести, с веселым торжеством. Самое интересное, что этот поход и демарш предприняты были им исключительно по собственной инициативе, исходя из понимания своего революционного долга и власти, вот только что без маузера. Я сильно подозреваю, что наш Женя, человек, по-моему, очень одаренный, выгрался в эту свою комиссарскую роль. Жалости он, по крайней мере, не испытывал.
   На место Павленка он посадил (именно он и именно посадил) другого человека, а вскоре и тот подал в отставку, и редакторское кресло занял сам Женя. Так, наверное, и кончаются революции.
   Должен сказать, что я противился этому как мог, и мы с Женей даже рассорились на этой почве и года два не разговаривали, потом помирились. Человека этого я по-прежнему люблю.
   А Павленка мне было жаль.
   Ведь он, думал я, славно воевал, был в партизанах, ранен, до сих пор прихрамывает, а на своем посту в Госкино работал не за страх, а за совесть, тащил огромный воз, все это помнят, а то, что лютовал, так ведь на то и был поставлен - вспомним, какое это было время.
   Да и то сказать, сами "творцы" порядком избаловали начальников, прощая им хамство, по-детски радуясь, когда те к нам снисходили и не мучили лишними поправками. Это мы им поддакивали, смеялись их плоским шуткам, разрешали произносить "кебениматография" - это мерзкое словцо было на устах у каждого второго - верх начальственного остроумия! Что угодно, только бы дали работать! И они это знали.
   Одним словом, находились оправдания!
   Уже рассказывал, повторюсь: сидел, вобрав голову в плечи, опустив глаза, когда мои коллеги, вызвав на ковер редакторов кинематографических журналов, сначала одного, а следующий раз другого, унижали их, как могли, и те с непривычки хлопали глазами и оправдывались, а я не знал, куда деваться от неловкости за тех и за этих, и за себя в том числе.
   Оба редактора, конечно, платили по чужим счетам - они вели свои журналы в полном согласии с линией своего начальства, а как иначе. Но когда наступает час расплаты, виновным, крайним, как теперь говорят, оказывается тот, кто выполнял. И он должен это знать, принимая должность. Другое дело, что и на этих, и на других должностях люди быстро перестраиваются в духе времени, чему мы все свидетели. И ревностно работают, расставшись с прошлым, как будто его и не было. И всё в порядке... А тут - не дали. Отправили в отставку. Но зачем же с такой низменной злобой? Где тут права личности, толерантность и все прочее, ради чего мы, собственно говоря, и взошли на эту сцену?
   После одной такой выволочки на нашем секретариате, в тот же день, умер от разрыва сердца Михаил Александров, один из замов нашего министра, ведавший международными связями. Ему досталось на орехи, и поделом, конечно. Но кроме того, что он ведал "связями" и проводил "линию", был он еще и свойским парнем, не чванился, любил семью и друзей, а уж "линию" проводил в те годы постольку-поскольку, как и многие другие. За что ж мы его-то так?
   Однажды, не вытерпев, я все же попробовал остудить пыл моих коллег. И тут же поплатился за это, получив резкую отповедь Климова уже в мой адрес. Меня одернули. Я заткнулся и, не скрою, в дальнейшем стал осмотрительнее. Помнил урок. Поистине принципиальность, в данном случае объективность,такое оружие, которое надо держать в чехле, как сказал один мудрый человек. Не стоит размахивать ею на каждом шагу.
   Может быть, утешал я себя, не возьмись мы за дело так круто и агрессивно, нам не повернуть бы события в нужную сторону. Так и толклись бы на месте со своей интеллигентностью. Некрасиво? Ну так и что же. Неуютно? Ничего не поделаешь.
   А с другой стороны...
   Так нужно, говорил я себе в утешенье, терзаемый диалектикой.
   "Так нужно" - уж который раз в моей жизни.
   Заседаем. Затягивает рутина. Может, это неизбежно? "Слушали постановили". И те же испытанные формулировки: "предложить", "считать необходимым", "усилить". И наконец: "повысить роль".
   Как будто играется та же старая пьеса, только с другими актерами, второй состав.
   Выдвигаем, как выдвигали до нас, на госпремии СССР и РСФСР, на "заслуженных" и "народных" - и как подробно, с какой угрюмой серьезностью, с обсуждением кандидатур, все то же самое.
   С той лишь разницей, что раньше получали одни, теперь получат другие. И то слава Богу.
   Советская власть не отменена, партия на месте. Климов исправно ездит на Старую площадь, в ЦК, держа на этот случай в кабинете пиджак и галстук. И ребята со Старой площади то и дело захаживают к нам на заседания, как видно, не сильно перегруженные работой там у себя. Наш собственный секретарь парткома Ольга Павловна, жена видного дипломата,- уж та присутствует непременно. И сами наши заседания все больше смахивают на бюро райкома - с вопросами повестки дня, персональными делами и, конечно, неприступным "первым" во главе стола. Лидер наш, честный и неподкупный, с исступленным лицом аскета, отказавшийся демонстративно от положенных ему номенклатурных благ,- из той же системы. Он чем-то даже похож на Ельцина эпохи Московского горкома.