Страница:
Александр Егорович, сидящий насупротив меня за столиком, представлял собой в этом смысле почти идеальный образец; уверен, что ассистенты выбрали бы его одного из тысячи на роль такого плана.
Речь его представляла странную смесь простоязычия с обязательным южнорусским "г" и вполне книжных оборотов, как, например, "демографическая ситуация", или "допустимый минимум", или "оптимальный вариант". При этом он пересыпал свои фразы одним и тем же речением "будем говорить", употребляя его вместо "так сказать".
Говорил же он, в общем, дельные вещи - пока касалось строительных и других производственных дел. Тут он был в курсе. Меня даже удивила откровенность, с какой он нападал на московское и областное руководство, повинное в тех безобразиях, которые здесь, на месте, приходится расхлебывать. Знаю ли я, например, что даже на Атоммаше, в главном цехе, как только краны оказались под нагрузкой, так сразу просели стены, сдвинулись перекрытия.
Пьем чай с сушками. Александр Егорович показывает мне генеральный план города. Для этого с места вставать не надо: вот он, план - рельефная карта во всю стену. Замкнутые ячейки микрорайонов. Большинство уже построено.
Я говорю, что мне, признаться, больше по душе наши традиционные российские города - с главной улицей, площадью. Театр, гостиница, ратуша с часами.
- Ну нет,- отвечает Александр Егорович.- Тут вы не правы. Ведь это как раз и есть наш замысел,- он кивает на карту.- Вот почему, скажите, в деревне нравственность выше, чем в больших городах? А потому, что люди друг друга знают, каждый у каждого на виду! Вот это и есть наш принцип, учитывая, что народ съезжается из разных мест. Глядишь, и перезнакомились у себя в микрорайоне. И легче будет, к примеру, идеологическую работу вести по месту жительства, как нас сейчас призывают. Оптимальный вариант!
Молчу.
Он продолжает:
- Я вообще, если хотите знать, за разумную регламентацию частной жизни граждан. Скажем, вот сейчас - как у нас происходит? Пришел ребенок из школы, садится за уроки. Посмотрел в окно - а там другие дети играют в футбол. Он у вас и уроков толком не сделает, и в футбол не поиграет. А я за то, чтобы в городе был единый час приготовления уроков. Ну, скажем, с полвторого до трех. В три - обед. А, скажем, с четырех до шести - время спортивных мероприятий. Тут как раз и родители с работы подоспели, могут побыть с детьми - погулять, позаниматься. Представляете, весь город в одно время готовит уроки. И кругом - тишина!
Слушаю и молчу. Потом вспоминаю: где-то что-то подобное читал... Щедрин?
Никакого представления о личной свободе. Этого как бы и нет вовсе. Воспитание по месту жительства.
Он - искренен. Он по-своему романтик. Наверняка честен, не ворует. Работает семь дней в неделю. Вот и сегодня - воскресенье ведь, а он с утра на месте. И весь аппарат тут же. Мало того, что при галстуках, а женщины в жакетах, еще и по имени-отчеству друг с другом, если даже на "ты" - все равно...
Прощаемся. Ухожу.
Обедать негде: свадьбы. У почты, у междугородного автомата, группа мужчин-армян. Это "химики", я уже знаю. То есть осужденные, отбывающие свой срок на стройках, на "химии".
А вот и сама химия: стало пасмурно, и, как всегда перед дождем, тянет с химкомбината...
История с рухнувшим домом в конце концов воплотилась в сценарий. Написан он был год спустя, еще через год-полтора поставлен на "Ленфильме"; назывался - "Знаю только я"; успеха нам с режиссером не принес. Режиссер, Карен Геворкян, человек талантливый, на этот раз, я думаю, ошибся в актерах, а может быть, и в сценарии тоже; что-то он там не угадал. Но и сам сценарий был скорее всего обманчив. Герой, благополучный архитектор, едет в отпуск на юг, по дороге - этот туннель с могилой инженера, после чего в жизни героя происходит похожая ситуация - профессиональная ошибка и острая реакция на нее. Человек терзается, взыскует истины, встречается с одним, другим, третьим, но после встреч остаются лишь новые вопросы.
Прежде было всегда наоборот: шел от характера к сюжету, часто не зная, куда он меня выведет; об идее же думал меньше всего - считал, что сама как-нибудь проявится, а нет - так сформулируют умные критики. На этот раз взял на себя задачу утвердить в умах какие-то мысли, мною же, можно сказать, выстраданные. Поставить вопрос об общей ответственности всех и личной - каждого. Поставить вопрос! Уж тут не герой ведет автора, а автор героя, и конечно, мой архитектор, согласно замыслу, должен прийти - или не прийти - к трагическому финалу, ведь эта мысль витает над ним с самого начала.
Что и говорить, нелегкая для автора задача. Трезвомысляший реалист Юлий Яковлевич Райзман, прочитав сценарий, сразил меня одним-единственным вопросом по поводу героя и его терзаний: "Вы встречали такого человека среди ваших знакомых?"
Тем не менее там было, по-моему, несколько сцен достаточно выразительных. И разумеется, рухнувший дом был метафорой, за этим читалось что-то другое, более общее, даже крамольное. Так стреляло в нас наше прошлое и настоящее со всем неправедным, что в нем было. И человек, который маялся и казнился по этому поводу, был я сам, были мы с вами... Беда лишь в том, что к моменту выхода фильма, а это был 1986 год, эти терзания уже мало кого могли взволновать, метафора потеряла свой смысл в соседстве с грубой правдой, всем сразу открывшейся. То, чем мы дорожили, к чему стремились, чем мерили успех - актуальность, смелость - оказывались, в общем-то, пустым звуком.
Мне это еще предстояло понять.
В Братск я ездил оба раза зимой, в пятидесятиградусные морозы, там они, кстати сказать, легче переносятся, чем в нашем влажном климате; а еще переносятся легче, когда ты молод, и даже житье в бараке-времянке, с буржуйкой, на раскладушке, когда кругом тайга, а в комнате с тобой человек двадцать,- и то не в тягость. Я помню эти времянки на "трассе", и как там жили, и это радио на полную громкость, не умолкавшее в течение всей ночи и никому не мешавшее, запомнилось до сих пор. Поражала выносливость этих людей, уже и не очень юных, успевших покочевать по сибирским городам и стройкам, их равнодушная неприхотливость и, конечно, здоровье. В этих, как хотите, экзотических условиях они жили не неделю, не месяц, а целую зиму, затем еще и весну и лето со страшным таежным гнусом, и потом еще следующую зиму, и это было не наказанием за правонарушения, а как бы даже отличием и честью - их провожали с музыкой и речами, и тучи корреспондентов слетались, чтобы восславить их жизнь в условиях, непригодных для жизни.
Эта неприхотливость наших людей была в своем роде предметом патриотической гордости. (Особенно трогательно звучали голоса патриотов из столичных благоустроенных квартир). В этом видели знак величия, хотя можно было и прямо наоборот - знак вечного унижения и рабства. Во всяком случае, гордиться тут было нечем.
Как мы этого не понимали!
Как не видели и другого: сотни тысяч, если не миллионы, стронутые со своих родных насиженных мест, пересаженные на другую почву, скопившиеся на вокзалах, на пересадочных станциях, бросившие якорь где попало,становились бедствием для нации и страны. Эта великая миграция - от ГУЛАГа, положившего ей начало, и до наших дней - и привела к падению нравов.
Мне могут возразить: а как же Америка? Но в Америке цена жизни, надо полагать, другая. У нас же люди, отторгнутые от своих вековых очагов, отрезанные от корней, от дедов и бабок, люди без недвижимого имущества, с узлом и чемоданом,- становятся беспризорной массой маргиналов, и тут даже можно понять моего Кампанеллу из Волгодонска с его Городом солнца, где все враз обедают и готовят уроки.
Ни в песнях, ни в фильмах про "голубые города" не сказано всей правды.
Не видели? Не задумывались?
Это был один из тех мифов, на изжитие которых должны были уйти годы; из тех, что сопровождали тебя с первых шагов, с первого урока в начальной школе, как азбука и таблица умножения. Тут даже не было сознательного самообмана, обдуманного компромисса, ничего подобного. Просто - не приходило в голову, как ни грустно в этом признаваться.
Говорю по крайней мере о себе. Вероятно, есть среди нас люди, которые всегда всё понимали. Но я таких, честно скажу, не встречал. В моем поколении уж точно. Так, чтобы - всегда и всё. Может быть, я ошибаюсь. Тем интересней, наверное, и это заблуждение, одно из тех, о которых я и хочу поведать сегодняшнему читателю - будем надеяться, свободному от заблуждений и предрассудков.
Итак, предрассудки. Вот и такой среди них, живучий: мы воспитаны на отношении к "простым людям" - рабочему классу и крестьянству - как носителям истины и кормильцам, перед которыми "прослойка" - интеллигенция в постоянном неоплатном долгу. Сама интеллигенция, как известно, и люди искусства не в последнюю очередь, немало сделали, чтобы утвердить в сознании масс и своем собственном комплекс вины и долга. Недавно я смотрел по телевидению знаменитый некогда фильм "Строгий юноша" - сценарий Юрия Олеши, режиссер Абрам Роом, начало 30-х годов. Там эта идея доведена до вопиющей наглядности: маститый профессор (в этой роли - один из корифеев Малого театра Михаил Климов) добровольно, с сознанием исторической обязанности, уступает собственную жену гегемону-физкультурнику. Вот такой мазохизм, куда уж дальше2.
И ведь все наше старшее поколение, лучшие сценаристы и режиссеры, жили в убеждении, что их собственный человеческий опыт - ничто по сравнению с жизнью других людей, имевших привилегию принадлежать к "простому народу". В этом не раз мужественно признавался уже на склоне лет Габрилович, пробившийся в конце концов через толпу своих героев, сплошь почему-то с простонародными именами-отчествами, к "Монологу", "Началу", "Объяснению в любви", то есть наконец к себе...
Предрассудок этот погубил, как посмотришь, немало замыслов, не дав оформиться одним, исказив другие, а вообще-то говоря, напитав наши творения то там, то здесь едва уловимой, неосознанной ложью. Оставаясь как бы за пределами народа, глядя на него снизу вверх, художник не мог не впасть в подобострастное умиление, или страх, или просто украшательство.
А вот украшательство бывает тоже разных видов. Я не говорю сейчас о рассчитанном вранье. Интересно как раз другое - то, что на уровне подсознания. Этот легкий, почти прозрачный налет неправды, этот бесцветный лак, которым покрыто, хочешь не хочешь, твое честное сочинение.
Иногда тут повинно прекраснодушие автора (ловил и себя на этом), твой собственный откуда-то взявшийся максимализм, когда, скажем, мелкое прегрешение воспринимается чуть ли не как трагедия. Это оно по жизни мелкое, а в микромире твоего сочинения оно вырастает до события, из-за которого расстаются герои. Этот повышенный моральный счет есть не что иное, как обман. Мы создаем некий улучшенный мир, выдавая его за существующий!
У меня в сценарии и фильме "Утренний обход" - работе, которой я не стыжусь,- доктор Нечаев, мой герой, находит у себя на столе в кабинете денежную купюру, оставленную кем-то из посетителей в его отсутствие, так сказать, в благодарность за услугу. Он относится к этому факту с брезгливой иронией, вычислив "дарителей" - мужа и жену, просивших, чтобы доктор подержал у себя в больнице их старушку мать, пока они съездят в отпуск. Тут надо сказать, что гораздо строже, чем мой доктор, расценили этот поступок наши редакторы. И деньги-то были не бог весть какие - всего-навсего четвертной (правда, 1977 года), но нам с режиссером твердо сказали: пусть он немедленно вернет эту купюру, иначе он взяточник. Доктор же отреагировал по-своему: старушку он тут же выписал, назло сыну и невестке, а деньги преспокойно сунул в карман. Вот такая интрига.
Сцену эту мы кое-как отвоевали. В представлении редакторов эти 25 рублей являли собой большой грех, дискредитировавший героя. Автор тоже, конечно, не одобрял поборов, и доктор Нечаев их также не одобрял, правда, без чистоплюйства: он просто видел в этом кусочек той действительности, которая окружала его и которую он вызывающе не принимал. О чем, собственно, и был фильм.
Но, видимо, этот налет чистоплюйства все-таки присутствовал. Лучше бы мне, конечно, не трогать истории с деньгами. Мой ленинградский приятель, хирург, отозвался об этом эпизоде с неподдельным сарказмом. Думаю, что я уронил себя в его глазах. Как-то после этого мне случилось обратиться к нему за помощью, и Юра мой сказал: "Я тебя вылечу, хоть ты и не автомеханик",- имея в виду еще один эпизод фильма с актуальным в то время мотивом "блата".
Конечно, приятель мой брал с больных если не деньги, то подарки, а может быть, и то и другое. И, разумеется, оказывал предпочтение автомеханикам и еще, вероятно, работникам торговли. И если, общаясь с ним, я этого не понимал, то только по дурацкой наивности, непростительной для писателя. А если понимал, догадывался, но как бы игнорировал эту правду в своих писаниях, предъявляя к героям некий другой, повышенный счет, то это отнюдь не лучше. Да ведь и редакторы мои наверняка имели дело с врачами, с больницами и тоже знали, что почем, но, приходя на студию и усаживаясь в просмотровом зале, становились другими людьми - не из этой жизни, а из какой-то иной, воображаемой, долженствующей. Вот в чем дело. О чем я и толкую.
Вообще деньги оказались для советских авторов темой весьма сложной. В отличие от классиков, не брезговавших этой щекотливой материей, мы целомудренно избегали ее, так что порой и критики пеняли нам - мол, непонятно, на что живут ваши герои. Ясно было одно: не в деньгах счастье. Оно, кстати, и верно, но в данном случае народная мудрость была как нельзя к месту и очень устраивала власть: коли не в них счастье, тогда о чем речь? Не в деньгах счастье, и миллионы нас работали за гроши, жили в собачьих условиях, еще и гордясь своей самоотверженностью и презирая буржуазный достаток. "На буржуев смотрим свысока", как сказал поэт.
Между тем корысть и стяжательство - черты и впрямь малосимпатичные, богатство подозрительно, а бескорыстие прекрасно. Об этом и до нас написаны тома.
А уж в наше время, при равенстве в нищете, развенчание неправедно нажитого (а как же еще!) богатства и похвала честной бедности стали, можно сказать, лейтмотивом искусства. Знаменитая метафора: юный Олег Табаков, крушащий дедовской заслуженной шашкой новую мебель, кажется, сервант, этот символ мещанского благополучия,- в спектакле Эфроса по пьесе Розова,надолго запомнилась, как яркий знак своего времени. Так мы расправлялись с "приобретательством".
Думаю, что уже тогда - шел 1958-й или 59-й год - зрители, восторженно рукоплескавшие пылкому герою Табакова, присматривали себе чешские гарнитуры в мебельных магазинах. Насколько я знаю, и сами инженеры человеческих душ, в том числе и строгие моралисты, тоже не чуждались житейских благ. Наступила эпоха кооперативных квартир и личных автомобилей. За пьесы и сценарии, надо заметить, платили хорошо.
Не могу удержаться, чтобы не сказать об иронии судьбы: сам Олег Табаков сегодня мало того, что замечательный артист и педагог, но и солидный театральный предприниматель, преуспевающий человек, и слава Богу. Шашку, если она уцелела, я бы поместил в театральный музей.
При всем том презрение к деньгам и достатку вовсе не означало, что другая, так сказать, противоположная сторона - сирые и убогие - пользуются симпатиями в нашем искусстве. По пренебрежению к слабым, к неудачникам мы абсолютно буржуазны, куда там американцам. Ведь что интересно: у них в Америке - культ успеха и здоровья, а американское кино исполнено сочувствия к тем, кто не преуспел, к людям с обочины жизни. Возможен ли у нас такой персонаж, как этот трогательный подпрыгивающий бродяга - Дастин Хоффман в "Полуночном ковбое"? А его партнер в том же фильме? А все эти Бонни и Клайды и прочие правонарушители, которым американский кинематограф 70-х и 80-х годов, в лучших своих образцах, отдает недвусмысленное предпочтение перед буржуазными блюстителями порядка?
Вот довольно типичный для нас расклад: две подруги - одна мыкала горе в молодости, была обманута и брошена, однако выстояла и осуществилась как личность. А это что значит? А это значит, что она директор фабрики. А другая пошла легким путем, судьбы своей не выстрадала - и что в результате? Приемщица в химчистке! Наш Паратов в "Бесприданнице" неотразим и победителен, а Карандышев жалок, и убог, и презираем. Какое уж там сочувствие к "маленькому человеку", как нас учили в школе. Или - "все мы вышли из гоголевской "Шинели"". Как бы не так!
Фильмы, на которые я ссылаюсь, пользовались в свое время огромным и вполне заслуженным массовым успехом. В плане социальном это означало, что общество поменяло критерии или, как теперь сказали бы, приоритеты. Жизнь брала свое.
Жизнь брала свое. Проклятый капитализм внедрялся в нашу экономику и психологию всеми доступными способами, то есть по преимуществу уродливыми и незаконными. К началу недолгого правления Андропова предприниматели-теневики и торговые короли хозяйничали или, скажем так, хозяйствовали по всей стране, недосягаемые для властей официальных. Их стали выдергивать по одному. Массовое сознание раздваивалось между растущим уважением к богатству и традиционной ненавистью к тем, кто его достиг. Когда прошел слух об аресте Соколова, всесильного директора Елисеевского гастронома, это было встречено, помню, одними со злорадством, другими с удивлением или даже легким сожалением, чаще - со смешанным чувством. Чувства у нас часто - смешанные... Мой приятель, популярный актер, услышав от меня эту новость, поцокал языком: "Как, Юра? Ну и ну! Где же я теперь буду брать продукты?"
Короли гастрономов питали явную склонность к мастерам искусства, бывали в Доме кино, в ЦДЛ, любили знаменитостей. Те, в свою очередь, не брезговали их дружбой...
В октябре 1984-го я переступил порог старого двухэтажного особняка в центре Ростова-на-Дону, с затейливой надписью над входом - "Дворец правосудия", и оказался в зале с телевизионными камерами, на процессе, гремевшем в то время на всю стану: это было знаменитое "ростовское дело", суд над торговой мафией, как писали газеты.
Так совпало: я приехал в этот город с культурной миссией, по линии "бюро пропаганды", с фильмом "Успех". Коллеги мои, случалось, подрабатывали таким способом, подрядился на сей раз и я - и вот Дворец правосудия и "ростовское дело", в пяти минутах от гостиницы, каждый день с десяти утра.
Судят пятерых. Всего же обвиняемых по делу более 70, как мне объяснили. Их разделили на группы. И эти пятеро еще не самые главные. Главные проходят на этот раз в качестве свидетелей, их привезут из тюрем.
Десять утра. В зал еще не впускают. Здесь только подсудимые, их обычно приводят первыми. Солдаты-конвойные по обе стороны барьера. (Клетки появятся позднее, сейчас их еще нет). Адвокаты за отдельным столом. Важные. Рассаживаются, раскрывают портфели. И я, один в "партере". Пришлось представиться судейскому начальству, иначе было не попасть. Усадили в первом ряду, с краю, в трех шагах от столика прокурора, на виду у подсудимых. Все пятеро разглядывают меня, отвожу глаза.
Посмотрел снова. Встретились взглядом с пожилым интеллигентного вида человеком. В приличном костюме, в роговых очках, ворот рубашки расстегнут. Галстуки им в тюрьме не положены, можно повеситься. Позже я узнаю, что именно этот человек, такой основательный и по виду, и по прежней должности, пытался вскрыть себе вены вскоре после ареста.
Смотрят затравленно. Тюремная бледность на лицах. Сидят уже скоро год. Все это время шло следствие.
Открыли центральную дверь, хлынула публика. Быстрым деловым шагом из боковой двери - прокурор в форменном кителе, со звездой на петлицах. Молодой еще человек и - надо же - абсолютное сходство с артистом Толей Грачевым, прокурором в фильме "Слово для зашиты". Усаживается за столик с непроницаемым видом, раскладывает свои бумаги, будет работать. Белобрысый парнишка, секретарь суда,- буднично, впроброс: "Прошу встать". Судьи занимают места за длинным столом на помосте.
Те, кто в зале, и те, кто за барьером, посылают друг другу осторожные знаки, кто-то кому-то улыбается. Жены, взрослые дети. Всего какой-нибудь десяток метров - так близко и так недосягаемо далеко. Не виделись год. Ничего хорошего не светит. От семи до пятнадцати, такая статья.
Обвиняются все пятеро в даче и получении взяток, двое сверх того - в хищении государственной собственности в особо крупных размерах. Государственная собственность - это в данном случае фрукты-овощи, особо крупный размер - сумма от десяти тысяч.
Фабула простая, куда уж проще: какой-нибудь завмаг приплачивает начальнику районного торга, тот - начальнику городского и так далее, оттуда - в Москву, в министерство, чиновнику, распределяющему эти самые фонды. А затем - в обратном порядке, уже не деньги, а фонды, сверху вниз. Дело, очевидно, в этих фондах, без которых нечем было бы торговать на местах. Вот и здесь, в Ростове, колбаса, сыр, масло только по талонам; я сам в первый же вечер немало насмешил народ в магазине, когда по незнанию выбил в кассе чек и направился к прилавку за колбасой. В очереди решили, что я с луны свалился.
В массовом сознании причиною этих нехваток, их, так сказать, прямыми виновниками и были пресловутые "торгаши". Они-то, собственно говоря, и сожрали всю колбасу, а кто же еще? Ну, может быть, доля правды здесь и была. Сожрать не сожрали, но уж очень сноровисто и изощренно паразитировали на нехватках, приспособили к ним и свою, и всю остальную жизнь.
Были сюжеты и покруче. В бункер с апельсинами, к примеру, вываливают несколько килограммов гнилых плодов, приглашают карантинную инспекцию (есть такая), те пишут акт: такой-то процент естественной убыли,- после чего весь этот процент в виде целого бункера годных плодов превращается в деньги и идет в карман вот хотя бы этому маленькому, лысому, что сидит сейчас скромненько за барьером рядом с солидными начальниками. Маленький пришибленный человек, им не чета, ведал всего лишь каким-то фруктохранилищем в Батайске, но устроен был в этой жизни, надо полагать, не хуже других. Фрукты-овощи - это золотое дно. Недаром и знаменитый Соколов в Елисеевском, получая ежемесячную дань от заведующих секциями, наибольшую получал от секции, торгующей фруктами.
Это я узнал здесь, из текста приговора по делу Соколова. Приговор уже вынесен и исполнен: Соколова расстреляли. Текст разослан по областным судам. Видимо, для примера.
Фруктовый старичок напуган. Операция с апельсинами, конечно, не его изобретение. Но выдернули почему-то его. И он, видно, уже смирился с такой участью. И лучше уж ответить им без запинки. Аккуратно, с ростовским мягким "г", как у всех здешних армян: "торговал" ("торховал"), "брал", "давал".
На него нацелены сейчас телевизионные камеры, направлен слепящий свет. Ребята-телевизионщики расположились здесь по-хозяйски, включают и выключают приборы, когда им вздумается, да еще подносят их к лицам подсудимых, не церемонясь. Никто не ропщет. Так надо.
Вообще телевидение и пресса, надо сказать, немало потрудились над образами злокозненных торгашей, не жалея красок для описания их роскошной жизни. О "ростовском деле" народ узнал еще задолго до суда из статьи в "Известиях" "С черного хода". Газеты тогда еще читали все. В нашумевшей статье упомянут и кто-то из сегодняшних подсудимых, но основное внимание уделено некоему Будницкому - фигуре поистине демонической. Этот Будницкий, главный начальник торговли в Ростове и области, и стоял вверху всей пирамиды, к нему сходились нити, и ворочал он, надо понимать, миллионами. Процесс Будницкого еще впереди, на этом суде он должен давать показания как свидетель, для чего в ближайшие дни будет доставлен из Москвы, из Бутырок.
За окном октябрь. Похолодало. В городе еще не топят. И судьи, и подсудимые, и публика в зале набросили на плечи пальто и куртки. Это всех вдруг каким-то образом объединило. Все - люди, и всех пробирает холод. Процесс продолжается.
Странно - никто из них не защищается. "Брал", "торховал"... Почему? Вроде никто не приперт уликами, не пойман с поличным, никаких меченых денег. Только показания: один дал, другой взял. Какой резон признаваться одному, или другому, или обоим вместе?
И что за смешные суммы, даже по тем временам: двести рублей, триста...
Кравцов Николай Иванович, директор торга в Новочеркасске, теперь уже бывший, обвиняется в даче взяток одному из заместителей Будницкого Малиновскому. Вот он встает с тетрадкой в руке, этот Кравцов. Парень лет тридцати пяти, аккуратно одетый, внешность комсомольского работника из выдвиженцев. Малиновского поднимают снизу, сейчас он - свидетель. "Поднимают" - слово это я слышу не в первый раз. Там внизу, в подвальном этаже, боксы для заключенных, оттуда по лесенке их вводят в зал, прямо за барьер, то есть в самом деле поднимают.
Малиновский - высокий, худой, с маленькой головкой, стриженной под ноль. Пытаюсь представить его другим. Их всех уже трудно представить себе другими - теми, кем они были. Смирный Кравцов у себя в Новочеркасске держал в подчинении три тысячи человек. Магазины, склады, автобазы. Заместители, секретарши, личный шофер... Стриженый под ноль Малиновский был его начальством. Он-то его и посадил, показав на следствии, что получал от него взятки. Один раз триста рублей, другой раз двести и сверток с бутылками вина. Это когда Малиновский ехал в Москву, а Кравцов подошел к поезду: "У вас там наверняка расходы".
Малиновский показал на следствии, а Кравцов признался. Не сказал, что это оговор, не возмутился. А ведь мог! Сейчас, комкая тетрадку, он говорит, что давал Малиновскому деньги в долг. Малиновский усмехается. Почему? Что за этим скрыто? Зачем Малиновскому топить Кравцова, да и себе добавлять лишний эпизод? И почему признается Кравцов? Мог сказать "нет" - сказал "да". В обмен на что? Чем его пугали или что посулили?
Речь его представляла странную смесь простоязычия с обязательным южнорусским "г" и вполне книжных оборотов, как, например, "демографическая ситуация", или "допустимый минимум", или "оптимальный вариант". При этом он пересыпал свои фразы одним и тем же речением "будем говорить", употребляя его вместо "так сказать".
Говорил же он, в общем, дельные вещи - пока касалось строительных и других производственных дел. Тут он был в курсе. Меня даже удивила откровенность, с какой он нападал на московское и областное руководство, повинное в тех безобразиях, которые здесь, на месте, приходится расхлебывать. Знаю ли я, например, что даже на Атоммаше, в главном цехе, как только краны оказались под нагрузкой, так сразу просели стены, сдвинулись перекрытия.
Пьем чай с сушками. Александр Егорович показывает мне генеральный план города. Для этого с места вставать не надо: вот он, план - рельефная карта во всю стену. Замкнутые ячейки микрорайонов. Большинство уже построено.
Я говорю, что мне, признаться, больше по душе наши традиционные российские города - с главной улицей, площадью. Театр, гостиница, ратуша с часами.
- Ну нет,- отвечает Александр Егорович.- Тут вы не правы. Ведь это как раз и есть наш замысел,- он кивает на карту.- Вот почему, скажите, в деревне нравственность выше, чем в больших городах? А потому, что люди друг друга знают, каждый у каждого на виду! Вот это и есть наш принцип, учитывая, что народ съезжается из разных мест. Глядишь, и перезнакомились у себя в микрорайоне. И легче будет, к примеру, идеологическую работу вести по месту жительства, как нас сейчас призывают. Оптимальный вариант!
Молчу.
Он продолжает:
- Я вообще, если хотите знать, за разумную регламентацию частной жизни граждан. Скажем, вот сейчас - как у нас происходит? Пришел ребенок из школы, садится за уроки. Посмотрел в окно - а там другие дети играют в футбол. Он у вас и уроков толком не сделает, и в футбол не поиграет. А я за то, чтобы в городе был единый час приготовления уроков. Ну, скажем, с полвторого до трех. В три - обед. А, скажем, с четырех до шести - время спортивных мероприятий. Тут как раз и родители с работы подоспели, могут побыть с детьми - погулять, позаниматься. Представляете, весь город в одно время готовит уроки. И кругом - тишина!
Слушаю и молчу. Потом вспоминаю: где-то что-то подобное читал... Щедрин?
Никакого представления о личной свободе. Этого как бы и нет вовсе. Воспитание по месту жительства.
Он - искренен. Он по-своему романтик. Наверняка честен, не ворует. Работает семь дней в неделю. Вот и сегодня - воскресенье ведь, а он с утра на месте. И весь аппарат тут же. Мало того, что при галстуках, а женщины в жакетах, еще и по имени-отчеству друг с другом, если даже на "ты" - все равно...
Прощаемся. Ухожу.
Обедать негде: свадьбы. У почты, у междугородного автомата, группа мужчин-армян. Это "химики", я уже знаю. То есть осужденные, отбывающие свой срок на стройках, на "химии".
А вот и сама химия: стало пасмурно, и, как всегда перед дождем, тянет с химкомбината...
История с рухнувшим домом в конце концов воплотилась в сценарий. Написан он был год спустя, еще через год-полтора поставлен на "Ленфильме"; назывался - "Знаю только я"; успеха нам с режиссером не принес. Режиссер, Карен Геворкян, человек талантливый, на этот раз, я думаю, ошибся в актерах, а может быть, и в сценарии тоже; что-то он там не угадал. Но и сам сценарий был скорее всего обманчив. Герой, благополучный архитектор, едет в отпуск на юг, по дороге - этот туннель с могилой инженера, после чего в жизни героя происходит похожая ситуация - профессиональная ошибка и острая реакция на нее. Человек терзается, взыскует истины, встречается с одним, другим, третьим, но после встреч остаются лишь новые вопросы.
Прежде было всегда наоборот: шел от характера к сюжету, часто не зная, куда он меня выведет; об идее же думал меньше всего - считал, что сама как-нибудь проявится, а нет - так сформулируют умные критики. На этот раз взял на себя задачу утвердить в умах какие-то мысли, мною же, можно сказать, выстраданные. Поставить вопрос об общей ответственности всех и личной - каждого. Поставить вопрос! Уж тут не герой ведет автора, а автор героя, и конечно, мой архитектор, согласно замыслу, должен прийти - или не прийти - к трагическому финалу, ведь эта мысль витает над ним с самого начала.
Что и говорить, нелегкая для автора задача. Трезвомысляший реалист Юлий Яковлевич Райзман, прочитав сценарий, сразил меня одним-единственным вопросом по поводу героя и его терзаний: "Вы встречали такого человека среди ваших знакомых?"
Тем не менее там было, по-моему, несколько сцен достаточно выразительных. И разумеется, рухнувший дом был метафорой, за этим читалось что-то другое, более общее, даже крамольное. Так стреляло в нас наше прошлое и настоящее со всем неправедным, что в нем было. И человек, который маялся и казнился по этому поводу, был я сам, были мы с вами... Беда лишь в том, что к моменту выхода фильма, а это был 1986 год, эти терзания уже мало кого могли взволновать, метафора потеряла свой смысл в соседстве с грубой правдой, всем сразу открывшейся. То, чем мы дорожили, к чему стремились, чем мерили успех - актуальность, смелость - оказывались, в общем-то, пустым звуком.
Мне это еще предстояло понять.
В Братск я ездил оба раза зимой, в пятидесятиградусные морозы, там они, кстати сказать, легче переносятся, чем в нашем влажном климате; а еще переносятся легче, когда ты молод, и даже житье в бараке-времянке, с буржуйкой, на раскладушке, когда кругом тайга, а в комнате с тобой человек двадцать,- и то не в тягость. Я помню эти времянки на "трассе", и как там жили, и это радио на полную громкость, не умолкавшее в течение всей ночи и никому не мешавшее, запомнилось до сих пор. Поражала выносливость этих людей, уже и не очень юных, успевших покочевать по сибирским городам и стройкам, их равнодушная неприхотливость и, конечно, здоровье. В этих, как хотите, экзотических условиях они жили не неделю, не месяц, а целую зиму, затем еще и весну и лето со страшным таежным гнусом, и потом еще следующую зиму, и это было не наказанием за правонарушения, а как бы даже отличием и честью - их провожали с музыкой и речами, и тучи корреспондентов слетались, чтобы восславить их жизнь в условиях, непригодных для жизни.
Эта неприхотливость наших людей была в своем роде предметом патриотической гордости. (Особенно трогательно звучали голоса патриотов из столичных благоустроенных квартир). В этом видели знак величия, хотя можно было и прямо наоборот - знак вечного унижения и рабства. Во всяком случае, гордиться тут было нечем.
Как мы этого не понимали!
Как не видели и другого: сотни тысяч, если не миллионы, стронутые со своих родных насиженных мест, пересаженные на другую почву, скопившиеся на вокзалах, на пересадочных станциях, бросившие якорь где попало,становились бедствием для нации и страны. Эта великая миграция - от ГУЛАГа, положившего ей начало, и до наших дней - и привела к падению нравов.
Мне могут возразить: а как же Америка? Но в Америке цена жизни, надо полагать, другая. У нас же люди, отторгнутые от своих вековых очагов, отрезанные от корней, от дедов и бабок, люди без недвижимого имущества, с узлом и чемоданом,- становятся беспризорной массой маргиналов, и тут даже можно понять моего Кампанеллу из Волгодонска с его Городом солнца, где все враз обедают и готовят уроки.
Ни в песнях, ни в фильмах про "голубые города" не сказано всей правды.
Не видели? Не задумывались?
Это был один из тех мифов, на изжитие которых должны были уйти годы; из тех, что сопровождали тебя с первых шагов, с первого урока в начальной школе, как азбука и таблица умножения. Тут даже не было сознательного самообмана, обдуманного компромисса, ничего подобного. Просто - не приходило в голову, как ни грустно в этом признаваться.
Говорю по крайней мере о себе. Вероятно, есть среди нас люди, которые всегда всё понимали. Но я таких, честно скажу, не встречал. В моем поколении уж точно. Так, чтобы - всегда и всё. Может быть, я ошибаюсь. Тем интересней, наверное, и это заблуждение, одно из тех, о которых я и хочу поведать сегодняшнему читателю - будем надеяться, свободному от заблуждений и предрассудков.
Итак, предрассудки. Вот и такой среди них, живучий: мы воспитаны на отношении к "простым людям" - рабочему классу и крестьянству - как носителям истины и кормильцам, перед которыми "прослойка" - интеллигенция в постоянном неоплатном долгу. Сама интеллигенция, как известно, и люди искусства не в последнюю очередь, немало сделали, чтобы утвердить в сознании масс и своем собственном комплекс вины и долга. Недавно я смотрел по телевидению знаменитый некогда фильм "Строгий юноша" - сценарий Юрия Олеши, режиссер Абрам Роом, начало 30-х годов. Там эта идея доведена до вопиющей наглядности: маститый профессор (в этой роли - один из корифеев Малого театра Михаил Климов) добровольно, с сознанием исторической обязанности, уступает собственную жену гегемону-физкультурнику. Вот такой мазохизм, куда уж дальше2.
И ведь все наше старшее поколение, лучшие сценаристы и режиссеры, жили в убеждении, что их собственный человеческий опыт - ничто по сравнению с жизнью других людей, имевших привилегию принадлежать к "простому народу". В этом не раз мужественно признавался уже на склоне лет Габрилович, пробившийся в конце концов через толпу своих героев, сплошь почему-то с простонародными именами-отчествами, к "Монологу", "Началу", "Объяснению в любви", то есть наконец к себе...
Предрассудок этот погубил, как посмотришь, немало замыслов, не дав оформиться одним, исказив другие, а вообще-то говоря, напитав наши творения то там, то здесь едва уловимой, неосознанной ложью. Оставаясь как бы за пределами народа, глядя на него снизу вверх, художник не мог не впасть в подобострастное умиление, или страх, или просто украшательство.
А вот украшательство бывает тоже разных видов. Я не говорю сейчас о рассчитанном вранье. Интересно как раз другое - то, что на уровне подсознания. Этот легкий, почти прозрачный налет неправды, этот бесцветный лак, которым покрыто, хочешь не хочешь, твое честное сочинение.
Иногда тут повинно прекраснодушие автора (ловил и себя на этом), твой собственный откуда-то взявшийся максимализм, когда, скажем, мелкое прегрешение воспринимается чуть ли не как трагедия. Это оно по жизни мелкое, а в микромире твоего сочинения оно вырастает до события, из-за которого расстаются герои. Этот повышенный моральный счет есть не что иное, как обман. Мы создаем некий улучшенный мир, выдавая его за существующий!
У меня в сценарии и фильме "Утренний обход" - работе, которой я не стыжусь,- доктор Нечаев, мой герой, находит у себя на столе в кабинете денежную купюру, оставленную кем-то из посетителей в его отсутствие, так сказать, в благодарность за услугу. Он относится к этому факту с брезгливой иронией, вычислив "дарителей" - мужа и жену, просивших, чтобы доктор подержал у себя в больнице их старушку мать, пока они съездят в отпуск. Тут надо сказать, что гораздо строже, чем мой доктор, расценили этот поступок наши редакторы. И деньги-то были не бог весть какие - всего-навсего четвертной (правда, 1977 года), но нам с режиссером твердо сказали: пусть он немедленно вернет эту купюру, иначе он взяточник. Доктор же отреагировал по-своему: старушку он тут же выписал, назло сыну и невестке, а деньги преспокойно сунул в карман. Вот такая интрига.
Сцену эту мы кое-как отвоевали. В представлении редакторов эти 25 рублей являли собой большой грех, дискредитировавший героя. Автор тоже, конечно, не одобрял поборов, и доктор Нечаев их также не одобрял, правда, без чистоплюйства: он просто видел в этом кусочек той действительности, которая окружала его и которую он вызывающе не принимал. О чем, собственно, и был фильм.
Но, видимо, этот налет чистоплюйства все-таки присутствовал. Лучше бы мне, конечно, не трогать истории с деньгами. Мой ленинградский приятель, хирург, отозвался об этом эпизоде с неподдельным сарказмом. Думаю, что я уронил себя в его глазах. Как-то после этого мне случилось обратиться к нему за помощью, и Юра мой сказал: "Я тебя вылечу, хоть ты и не автомеханик",- имея в виду еще один эпизод фильма с актуальным в то время мотивом "блата".
Конечно, приятель мой брал с больных если не деньги, то подарки, а может быть, и то и другое. И, разумеется, оказывал предпочтение автомеханикам и еще, вероятно, работникам торговли. И если, общаясь с ним, я этого не понимал, то только по дурацкой наивности, непростительной для писателя. А если понимал, догадывался, но как бы игнорировал эту правду в своих писаниях, предъявляя к героям некий другой, повышенный счет, то это отнюдь не лучше. Да ведь и редакторы мои наверняка имели дело с врачами, с больницами и тоже знали, что почем, но, приходя на студию и усаживаясь в просмотровом зале, становились другими людьми - не из этой жизни, а из какой-то иной, воображаемой, долженствующей. Вот в чем дело. О чем я и толкую.
Вообще деньги оказались для советских авторов темой весьма сложной. В отличие от классиков, не брезговавших этой щекотливой материей, мы целомудренно избегали ее, так что порой и критики пеняли нам - мол, непонятно, на что живут ваши герои. Ясно было одно: не в деньгах счастье. Оно, кстати, и верно, но в данном случае народная мудрость была как нельзя к месту и очень устраивала власть: коли не в них счастье, тогда о чем речь? Не в деньгах счастье, и миллионы нас работали за гроши, жили в собачьих условиях, еще и гордясь своей самоотверженностью и презирая буржуазный достаток. "На буржуев смотрим свысока", как сказал поэт.
Между тем корысть и стяжательство - черты и впрямь малосимпатичные, богатство подозрительно, а бескорыстие прекрасно. Об этом и до нас написаны тома.
А уж в наше время, при равенстве в нищете, развенчание неправедно нажитого (а как же еще!) богатства и похвала честной бедности стали, можно сказать, лейтмотивом искусства. Знаменитая метафора: юный Олег Табаков, крушащий дедовской заслуженной шашкой новую мебель, кажется, сервант, этот символ мещанского благополучия,- в спектакле Эфроса по пьесе Розова,надолго запомнилась, как яркий знак своего времени. Так мы расправлялись с "приобретательством".
Думаю, что уже тогда - шел 1958-й или 59-й год - зрители, восторженно рукоплескавшие пылкому герою Табакова, присматривали себе чешские гарнитуры в мебельных магазинах. Насколько я знаю, и сами инженеры человеческих душ, в том числе и строгие моралисты, тоже не чуждались житейских благ. Наступила эпоха кооперативных квартир и личных автомобилей. За пьесы и сценарии, надо заметить, платили хорошо.
Не могу удержаться, чтобы не сказать об иронии судьбы: сам Олег Табаков сегодня мало того, что замечательный артист и педагог, но и солидный театральный предприниматель, преуспевающий человек, и слава Богу. Шашку, если она уцелела, я бы поместил в театральный музей.
При всем том презрение к деньгам и достатку вовсе не означало, что другая, так сказать, противоположная сторона - сирые и убогие - пользуются симпатиями в нашем искусстве. По пренебрежению к слабым, к неудачникам мы абсолютно буржуазны, куда там американцам. Ведь что интересно: у них в Америке - культ успеха и здоровья, а американское кино исполнено сочувствия к тем, кто не преуспел, к людям с обочины жизни. Возможен ли у нас такой персонаж, как этот трогательный подпрыгивающий бродяга - Дастин Хоффман в "Полуночном ковбое"? А его партнер в том же фильме? А все эти Бонни и Клайды и прочие правонарушители, которым американский кинематограф 70-х и 80-х годов, в лучших своих образцах, отдает недвусмысленное предпочтение перед буржуазными блюстителями порядка?
Вот довольно типичный для нас расклад: две подруги - одна мыкала горе в молодости, была обманута и брошена, однако выстояла и осуществилась как личность. А это что значит? А это значит, что она директор фабрики. А другая пошла легким путем, судьбы своей не выстрадала - и что в результате? Приемщица в химчистке! Наш Паратов в "Бесприданнице" неотразим и победителен, а Карандышев жалок, и убог, и презираем. Какое уж там сочувствие к "маленькому человеку", как нас учили в школе. Или - "все мы вышли из гоголевской "Шинели"". Как бы не так!
Фильмы, на которые я ссылаюсь, пользовались в свое время огромным и вполне заслуженным массовым успехом. В плане социальном это означало, что общество поменяло критерии или, как теперь сказали бы, приоритеты. Жизнь брала свое.
Жизнь брала свое. Проклятый капитализм внедрялся в нашу экономику и психологию всеми доступными способами, то есть по преимуществу уродливыми и незаконными. К началу недолгого правления Андропова предприниматели-теневики и торговые короли хозяйничали или, скажем так, хозяйствовали по всей стране, недосягаемые для властей официальных. Их стали выдергивать по одному. Массовое сознание раздваивалось между растущим уважением к богатству и традиционной ненавистью к тем, кто его достиг. Когда прошел слух об аресте Соколова, всесильного директора Елисеевского гастронома, это было встречено, помню, одними со злорадством, другими с удивлением или даже легким сожалением, чаще - со смешанным чувством. Чувства у нас часто - смешанные... Мой приятель, популярный актер, услышав от меня эту новость, поцокал языком: "Как, Юра? Ну и ну! Где же я теперь буду брать продукты?"
Короли гастрономов питали явную склонность к мастерам искусства, бывали в Доме кино, в ЦДЛ, любили знаменитостей. Те, в свою очередь, не брезговали их дружбой...
В октябре 1984-го я переступил порог старого двухэтажного особняка в центре Ростова-на-Дону, с затейливой надписью над входом - "Дворец правосудия", и оказался в зале с телевизионными камерами, на процессе, гремевшем в то время на всю стану: это было знаменитое "ростовское дело", суд над торговой мафией, как писали газеты.
Так совпало: я приехал в этот город с культурной миссией, по линии "бюро пропаганды", с фильмом "Успех". Коллеги мои, случалось, подрабатывали таким способом, подрядился на сей раз и я - и вот Дворец правосудия и "ростовское дело", в пяти минутах от гостиницы, каждый день с десяти утра.
Судят пятерых. Всего же обвиняемых по делу более 70, как мне объяснили. Их разделили на группы. И эти пятеро еще не самые главные. Главные проходят на этот раз в качестве свидетелей, их привезут из тюрем.
Десять утра. В зал еще не впускают. Здесь только подсудимые, их обычно приводят первыми. Солдаты-конвойные по обе стороны барьера. (Клетки появятся позднее, сейчас их еще нет). Адвокаты за отдельным столом. Важные. Рассаживаются, раскрывают портфели. И я, один в "партере". Пришлось представиться судейскому начальству, иначе было не попасть. Усадили в первом ряду, с краю, в трех шагах от столика прокурора, на виду у подсудимых. Все пятеро разглядывают меня, отвожу глаза.
Посмотрел снова. Встретились взглядом с пожилым интеллигентного вида человеком. В приличном костюме, в роговых очках, ворот рубашки расстегнут. Галстуки им в тюрьме не положены, можно повеситься. Позже я узнаю, что именно этот человек, такой основательный и по виду, и по прежней должности, пытался вскрыть себе вены вскоре после ареста.
Смотрят затравленно. Тюремная бледность на лицах. Сидят уже скоро год. Все это время шло следствие.
Открыли центральную дверь, хлынула публика. Быстрым деловым шагом из боковой двери - прокурор в форменном кителе, со звездой на петлицах. Молодой еще человек и - надо же - абсолютное сходство с артистом Толей Грачевым, прокурором в фильме "Слово для зашиты". Усаживается за столик с непроницаемым видом, раскладывает свои бумаги, будет работать. Белобрысый парнишка, секретарь суда,- буднично, впроброс: "Прошу встать". Судьи занимают места за длинным столом на помосте.
Те, кто в зале, и те, кто за барьером, посылают друг другу осторожные знаки, кто-то кому-то улыбается. Жены, взрослые дети. Всего какой-нибудь десяток метров - так близко и так недосягаемо далеко. Не виделись год. Ничего хорошего не светит. От семи до пятнадцати, такая статья.
Обвиняются все пятеро в даче и получении взяток, двое сверх того - в хищении государственной собственности в особо крупных размерах. Государственная собственность - это в данном случае фрукты-овощи, особо крупный размер - сумма от десяти тысяч.
Фабула простая, куда уж проще: какой-нибудь завмаг приплачивает начальнику районного торга, тот - начальнику городского и так далее, оттуда - в Москву, в министерство, чиновнику, распределяющему эти самые фонды. А затем - в обратном порядке, уже не деньги, а фонды, сверху вниз. Дело, очевидно, в этих фондах, без которых нечем было бы торговать на местах. Вот и здесь, в Ростове, колбаса, сыр, масло только по талонам; я сам в первый же вечер немало насмешил народ в магазине, когда по незнанию выбил в кассе чек и направился к прилавку за колбасой. В очереди решили, что я с луны свалился.
В массовом сознании причиною этих нехваток, их, так сказать, прямыми виновниками и были пресловутые "торгаши". Они-то, собственно говоря, и сожрали всю колбасу, а кто же еще? Ну, может быть, доля правды здесь и была. Сожрать не сожрали, но уж очень сноровисто и изощренно паразитировали на нехватках, приспособили к ним и свою, и всю остальную жизнь.
Были сюжеты и покруче. В бункер с апельсинами, к примеру, вываливают несколько килограммов гнилых плодов, приглашают карантинную инспекцию (есть такая), те пишут акт: такой-то процент естественной убыли,- после чего весь этот процент в виде целого бункера годных плодов превращается в деньги и идет в карман вот хотя бы этому маленькому, лысому, что сидит сейчас скромненько за барьером рядом с солидными начальниками. Маленький пришибленный человек, им не чета, ведал всего лишь каким-то фруктохранилищем в Батайске, но устроен был в этой жизни, надо полагать, не хуже других. Фрукты-овощи - это золотое дно. Недаром и знаменитый Соколов в Елисеевском, получая ежемесячную дань от заведующих секциями, наибольшую получал от секции, торгующей фруктами.
Это я узнал здесь, из текста приговора по делу Соколова. Приговор уже вынесен и исполнен: Соколова расстреляли. Текст разослан по областным судам. Видимо, для примера.
Фруктовый старичок напуган. Операция с апельсинами, конечно, не его изобретение. Но выдернули почему-то его. И он, видно, уже смирился с такой участью. И лучше уж ответить им без запинки. Аккуратно, с ростовским мягким "г", как у всех здешних армян: "торговал" ("торховал"), "брал", "давал".
На него нацелены сейчас телевизионные камеры, направлен слепящий свет. Ребята-телевизионщики расположились здесь по-хозяйски, включают и выключают приборы, когда им вздумается, да еще подносят их к лицам подсудимых, не церемонясь. Никто не ропщет. Так надо.
Вообще телевидение и пресса, надо сказать, немало потрудились над образами злокозненных торгашей, не жалея красок для описания их роскошной жизни. О "ростовском деле" народ узнал еще задолго до суда из статьи в "Известиях" "С черного хода". Газеты тогда еще читали все. В нашумевшей статье упомянут и кто-то из сегодняшних подсудимых, но основное внимание уделено некоему Будницкому - фигуре поистине демонической. Этот Будницкий, главный начальник торговли в Ростове и области, и стоял вверху всей пирамиды, к нему сходились нити, и ворочал он, надо понимать, миллионами. Процесс Будницкого еще впереди, на этом суде он должен давать показания как свидетель, для чего в ближайшие дни будет доставлен из Москвы, из Бутырок.
За окном октябрь. Похолодало. В городе еще не топят. И судьи, и подсудимые, и публика в зале набросили на плечи пальто и куртки. Это всех вдруг каким-то образом объединило. Все - люди, и всех пробирает холод. Процесс продолжается.
Странно - никто из них не защищается. "Брал", "торховал"... Почему? Вроде никто не приперт уликами, не пойман с поличным, никаких меченых денег. Только показания: один дал, другой взял. Какой резон признаваться одному, или другому, или обоим вместе?
И что за смешные суммы, даже по тем временам: двести рублей, триста...
Кравцов Николай Иванович, директор торга в Новочеркасске, теперь уже бывший, обвиняется в даче взяток одному из заместителей Будницкого Малиновскому. Вот он встает с тетрадкой в руке, этот Кравцов. Парень лет тридцати пяти, аккуратно одетый, внешность комсомольского работника из выдвиженцев. Малиновского поднимают снизу, сейчас он - свидетель. "Поднимают" - слово это я слышу не в первый раз. Там внизу, в подвальном этаже, боксы для заключенных, оттуда по лесенке их вводят в зал, прямо за барьер, то есть в самом деле поднимают.
Малиновский - высокий, худой, с маленькой головкой, стриженной под ноль. Пытаюсь представить его другим. Их всех уже трудно представить себе другими - теми, кем они были. Смирный Кравцов у себя в Новочеркасске держал в подчинении три тысячи человек. Магазины, склады, автобазы. Заместители, секретарши, личный шофер... Стриженый под ноль Малиновский был его начальством. Он-то его и посадил, показав на следствии, что получал от него взятки. Один раз триста рублей, другой раз двести и сверток с бутылками вина. Это когда Малиновский ехал в Москву, а Кравцов подошел к поезду: "У вас там наверняка расходы".
Малиновский показал на следствии, а Кравцов признался. Не сказал, что это оговор, не возмутился. А ведь мог! Сейчас, комкая тетрадку, он говорит, что давал Малиновскому деньги в долг. Малиновский усмехается. Почему? Что за этим скрыто? Зачем Малиновскому топить Кравцова, да и себе добавлять лишний эпизод? И почему признается Кравцов? Мог сказать "нет" - сказал "да". В обмен на что? Чем его пугали или что посулили?