Самое интересное происходило, как всегда, в кулуарах. Разговоры начинались и прерывались, менялись темы и собеседники. Все они тут были наслышаны о наших делах, даже о "бунте кинематографистов" в Москве; считали при этом, что мы не воспользовались должным образом дарованной нам сверху свободой. Я обижался: какая же она дарованная, если вы сами говорите о "бунте"! Да если на то пошло, мы сами заставили нам ее даровать! Так я возражал, напрягая весь свой немецкий; они слушали. Сыпались вопросы: а что там с Ельциным... а верно ли, что Горбачев... Это мне напоминало Ленинград: как ни приедешь, на тебя набрасываются с вопросами в ожидании каких-то чрезвычайных новостей из столицы, раз уж ты оттуда. Было в этом, если хотите, что-то провинциальное - вот в этом величественном дворце, где триста лет назад заседали Генеральные штаты!
   Под конец, к вечеру третьего дня, прибыли с опозданием немцы из ГДР и сразу оказались в плотном кольце. Стена действительно пала! Рядом с этой ошеломляющей новостью померкло всё остальное, немцев не отпускали. Пала Берлинская стена под напором толпы, ни больше ни меньше!
   Мне предстояло еще увидеть год спустя это живописное зрелище остатки этой "мауэр" у Бранденбургских ворот, сплошь испещренные надписями, и ряды торговцев сувенирами - наши военные фуражки, погоны, значки, ордена на подстилках вдоль бывшей Стены.
   А в те дни она рухнула. Был 1989-й, первые дни ноября.
   К началу 1990-го союз наш превратился в зрелую политическую организацию, своего рода партию, с отчетливыми целями, единством и даже дисциплиной, то есть добровольным подчинением непререкаемой воле лидеров; так оно было. Наверху, в Кремле, шла борьба, Горбачев судорожно лавировал между двумя оппозициями - с той стороны и с этой. На Манежной площади бушевали митинги, толпы кричали: "Ельцин!" - и наши посланцы были там же, среди ораторов, на трибуне у гостиницы "Москва". Депутаты, избранные нами в союзный парламент, держались стойко, ни разу не дав повода усомниться в правильности нашего выбора. Некоторые из этой славной десятки (мы выбирали десятерых, по квоте, и выбрали действительно удачно - ни одной компромиссной фигуры) превратились в видных политических деятелей, видных в прямом смысле слова - на экранах телевизоров, в прямых трансляциях из Кремля: Алесь Адамович, Борис Васильев, Эльдар Шенгелая...
   Пожалуй, один только Юра Клепиков не прижился на политической сцене, наш прямой и честный Юра - блистательный сценарист и рыцарского духа человек. Что-то с ним там случилось, признался мне впоследствии он сам: вдруг словно потерял голос, стушевался. У себя в Питере, на Дворцовой площади, на многотысячном митинге, на трибуне рядом с громкозвучным Собчаком, вдруг почувствовал себя не в своей тарелке, с трудом собрался, что-то пролепетал, хотя в других аудиториях выступал всегда с блеском.
   Понял, что он не "публичный политик". Рассказывал, что и в Кремле, среди коллег-депутатов, чувствовал себя неуютно.
   Я его понимал.
   Испытывал, пожалуй, что-то похожее на бурных наших заседаниях, где перекричать других мог не каждый. Зато старался изо всех сил на поприще начальника кинематографической прессы, напоминал о себе отзывчивому, но не быстрому в делах Алексею Алексеевичу то звонками (по вертушке, разумеется), то визитами. Вертушка все же великая вещь: с тобой разговаривают. А уж визиты хороши и тем, что спускаешься после аудиенции в их цековский буфет, а там сосиски... Так вот, хождения эти завершились неслыханным триумфом: все наши просьбы относительно журналов были хоть и с некоторым усечением а как иначе? - но удовлетворены. И это подтверждалось документом с грифом "Секретно" и за подписью самого Лигачева.
   Особенный восторг вызвал пункт относительно статуса журнала "Искусство кино" - он становился отныне органом Союза кинематографистов. Андрей Смирнов распорядился вывесить по этому поводу "дацзыбао" в вестибюле на Васильевской. Это было почему-то очень важно - чей орган. Меня поздравляли. Я и в самом деле бился за это года полтора. "Зачем вам это нужно?" - допытывался многомудрый Алексей Алексеевич, чуя здесь подвох.
   Пройдут каких-нибудь два-три года, и все эти наши дискуссии, и все эти мои хлопоты, волнения и поздравления окажутся в туманном неправдоподобном далеке.
   К VI съезду, перед тем как сложить полномочия, мы выпустим наконец и долгожданную газету под названием "Зеркало". А уж это стоило трудов неимоверных. Вдруг оказалось, что нет комнаты для редакции, и найти ее невозможно ни в союзе, ни в Кинофонде, ни в огромном новом Киноцентре на Пресне - одну-единственную комнату - нет ее, хоть убейся. Вот же освободилось помещение. Нет, оно занято. Сдано в аренду. Кому, когда, на каких условиях - дознаться невозможно. Начиналась новая эпоха. Мы принимаем строгие решения - одно, другое, Смирнов стучит кулаком по столу - все напрасно, нет комнаты. Кулаком по столу - это еще из той, прежней жизни, наступает новая. Мы сами ее "приближали, как могли"!
   За бумагой для газеты куда только ни обращались. Аж сам Совет Министров, лично товарищ Рыжков, по протекции Армена Медведева, занимавшего пост в аппарате правительства, выделил нам сколько-то тонн из своих заповедных фондов.
   Еще два-три года, и газет в стране окажется вдвое, если не вчетверо больше, а бумаги хоть завались. Где она вся таилась? Откуда взялась в одночасье?
   Прохожу иногда по Старой площади, мимо 10-го подъезда, где на четвертом этаже, за столом, заваленным кипами журналов, сидел Алексей Алексеевич. Где он теперь, что поделывает? И кто нынче в этих кабинетах? Буфет, я думаю, на прежнем месте, и там опять сосиски...
   Впечатление от письма Шостаковича. Только что его прочитал. Письмо 1932 года, адресовано Павлу Александровичу Маркову, сейчас впервые опубликовано. Оба были молоды, дружили. Павел Александрович, мой институтский учитель, показывал мне кипы писем "от Мити", лежавшие неразобранными в его старом комоде. Однажды они даже вывалились, и мы их вместе подбирали с пола. В этом письме, сейчас впервые опубликованном, Шостакович подробно рассказывает, как его представляли к награждению орденом "Трудового знамени" в связи с 15-летием Октября и какие слова при этом говорились - о "беспредельной преданности партии, пролетариату и советской власти", "энтузиазме в деле создания советской музыкальной культуры" и т. д. Все это Дмитрий Дмитриевич обильно и серьезно цитирует. Он озабочен вот чем: а вдруг не дадут? Ведь тогда "насмешкам и издевательствам не будет конца", да и самому будет "обидно и горько". Так вот, не написать ли письмо Калинину с отказом от награды, "а заверенную копию письма хранить у себя и показывать всем насмешникам". "Я растерян, не знаю, как быть".
   Тут все поражает. Мнительность, нервность Шостаковича известны, тому немало и других свидетельств. "Когда публика кашляет в зале, то это равносильно для меня ударам ножа по окровавленной ране",- признается он в этом же письме. Но орден?! Письмо к Калинину?! Сам он пишет тут же, не теряя самоиронии: "Вот какие дела. Я как Бурдюков из "Владимира 3-й степени" отравлен мечтой об ордене и волнуюсь нещадно".
   Что же с ними со всеми происходило? Даже с гениями?
   Этот феномен, я думаю, до сих пор не разгадан. Он длился десятилетиями. Ни одно из объяснений, что приходят на ум, не дает исчерпывающего ответа. Может быть, на самом деле тут область иррационального? Ведь не просто же страх и тем более не преданность и любовь. Вера. А она, как известно, не поддается рассудку.
   Два или три поколения жили с верой - в социализм ли, в партию и ее вождей, в справедливость нынешнюю или хотя бы грядущую,- с верой, то и дело колеблемой, подтачиваемой изнутри и извне, обраставшей оговорками ("несмотря на то, что..."), но все-таки сохранявшейся, повлиявшей на наши характеры, и не только в худшую сторону, надо признать. Расставались с этим трудно, болезненно, половинчато, под ухмыльчатые реплики тех, кого вера эта обошла или он ее обошел,- но, как хотите, мне ближе эта энергия заблуждения, по-толстовски говоря, или мука преодоления, это долгое изживание в себе раба, "совка", как кто-то когда-то назвал, и слово прижилось; это запоздалое обретение внутренней свободы, ближе и ценнее, нежели мудрость тех, кто все всегда понимал.
   Расфилософствовался. Пора вернуться к рассказу.
   Шел в комнату, попал в другую. Золотой век продлился, как я сейчас могу подсчитать, два с половиной - три года. Срок тоже немаленький. Но развязка - как в пьесе - близилась неотвратимо. Мы сами, вопреки собственным же надеждам и интересам, торопили ее.
   Получилось так, что независимые студии-кооперативы, предмет гордости и забот революционного союза, составили конкуренцию "большому кинематографу" намного раньше, чем предполагалось, и совсем не в области художественной мысли.
   Начать с того, что вы уже не могли найти для картины приличного гримера, хороших ассистентов и монтажеров. Все так называемое среднее звено, а уж за ним и операторы, и сами режиссеры потянулись в кооперативы, где людям платили вдвое, втрое больше. Сдавались в аренду павильоны. Пошла чехарда: там одни цены, здесь другие. И те и другие быстро росли. Государственные студии подтягивались к коммерческим. Теперь дело было за тем, чтобы снятую картину продать по новой цене. Но к этому не были готовы ни прокат, ни зритель.
   Но это не все. Коммерческие студии обозначили поворот, еще неведомый для нашего кинематографа: теперь-то он был всецело ориентирован на зрителя. Не на того воображаемого, которого имела в виду наша прекрасная "модель", а на реального, который хотел смотреть не Тарковского, а чего-нибудь попроще, тем более что кинотеатры уже полнились такими зрелищами в заграничном исполнении: дистрибьютеры, они же прокатчики, не заставили себя долго ждать... Теперь вам, сценаристу, говорили: хорошо, прекрасно, но, извините, у нас это не пойдет, нет ли у вас чего-нибудь про маньяков...
   Когда-то в городке Чинечитта, близ Рима, итальянском Голливуде братьев Ди Лаурентисов, один из братьев объяснял Райзману и мне, как они ухитряются работать с Феллини и Берталуччи, заведомо зная, что ни тот ни другой, равно как и Антониони и Пазолини, полных залов не соберут. "А мы и не ждем от них доходов,- сказал Луиджи Ди Лаурентис.- Пойдемте, я покажу вам, что мы снимаем для денег. Сейчас как раз в моде итальянские вестерны и вот, смотрите, павильон. На этот задник-экран проецируется небо с облаками, а эти скалы из пенопласта складываются в любую конфигурацию. Месяц - и снята картина. Но если у тебя не будет одного-двух фильмов для Канн или Венеции, считай, что ты потерял лицо. А значит, потерял и деньги кто из звезд пойдет к тебе сниматься в вестернах?!"
   Как просто и мудро. Может, и мы когда-нибудь к этому придем? Но у Лаурентисов 20 фильмов в год, а у какого-нибудь нашего доморощенного "Резонанса" их два или три - не больно рискнешь. И продюсеры наши, увы, не Лаурентисы.
   А тут еще грянуло и видео. И хлынул поток заграничных фильмов, теперь уже ничем не сдерживаемый. Ловкие ребята покупают их в США по бросовым ценам, что подешевле, и толкают на экраны кинотеатров - тоже отныне "юридических лиц". Можно сколько угодно слать протестов, писать петиции по этому поводу - ушло время, когда это на кого-то действовало. Вы же сами говорили: рубль - это свобода, рублю не прикажешь.
   В эти годы, говорят, делались состояния...
   Еще немного, и схлынут толпы на Пушкинской площади, опустеет сквер: фильмы всех стран станут общедоступными до безразличия, а собственные наши фильмы потеряют общественное значение и всеобщий интерес. Потому что в нормальном обществе фильмы смотрят те, кому они интересны, а не все подряд, а хорошую книгу покупают те, кому она нужна, а таких на самом деле не так уж и много.
   Вы ведь так добивались, чтобы у нас действовали рыночные законы, и правильно. Вы выступали по этому поводу со всех трибун. Припомните день за днем всю нашу революцию и себя в ней, вам это ничего не напоминает?
   А сзади, в зареве легенд,
   Герой, дурак, интеллигент
   Печатал и писал плакаты
   Про радость своего заката.
   Пастернак, "Высокая болезнь"
   Мы оказались в двух реальностях. Мы в них, собственно говоря, по сей день и живем. Тут уже капитализм на дворе, рынок, который не уговоришь. А здесь же где-то еще советская власть, ее институты, хоть и названные по-другому, ее чиновники, привычки, которые все еще в нас, эти письма к общественности, которые мы еще иногда строчим, государство, которое вроде бы есть. И непонятно, где ты в данную минуту. Шел в комнату, попал в другую.
   Завершение. Шестой съезд кинематографистов созван был на год раньше положенного срока, как внеочередной. Нам предстояло на год раньше сложить полномочия. Это было последней придумкой Андрея Смирнова, для всех неожиданной, и он провел ее в жизнь, как всегда, с неукротимым напором. Климов его поддержал. В итоге - большинство "за".
   Оппоненты, и я в их числе, утверждали, что еще не время нам уходить от дел - какие резоны? Кто уж нас так торопит, надо бы завершить начатое. Смирнов вяло пререкался, но стоял на своем. Мне показалось, что на этот раз в нем говорит не бес разрушения, а просто усталость.
   Позднее я понял его правоту - уже на самом Шестом съезде, прошедшем на удивление мирно и лениво. Вдруг оказалось, что устали все. Что этот боевой наш союз, сделав свое дело и исчерпав пыл, готов к своему исчезновению.
   Теперь это будет у нас то ли федерация, то ли конфедерация, то ли еще какое-то рыхлое сообщество с непонятными правами и задачами. Всем ясно, что съезд этот у нас последний: союз - вот этот, теперешний - прекращает свое существование.
   Вспомнят ли нас добром?
   Увы!
   Уж который год только и слышу, что Пятый съезд и мы, его команда, развалили великий кинематограф. В этих записках уже приведены высказывания.
   Что поделаешь, люди мыслят штампами. Ищут виноватых. Это наша, пожалуй, советская черта. Древние все валили на рок. В средние века искали ведьм.
   На самом деле в мире разваливается то, чему пришел срок развалиться, будь то союз республик от Балтики до Курил или даже такое чудо, как наш кинематограф - великое искусство в несвободной стране. Чудо, до сих пор, может быть, и неоцененное.
   В новой стране, свободной, мы не создали еще, надо признать, ничего равноценного. Можно ли сделать вывод, что цензура полезна для искусства там, где его угнетают, оно поднимается? Не хотелось бы так думать. Однако именно энергия сопротивления до сих пор питала все лучшее, что нам удавалось. Это так.
   Простор, распахнутый свободой, вдруг оказался малонаселенным, рабочие места - не занятыми. Отчего так? Где искать ответ?
   В этом смысле скромная оттепель начала 60-х была обеспечена не в пример щедрее. Там были шестидесятники. Полные сил, надежд, идеализма, они ждали своего часа. Они что-то даже успели сделать.
   На смену им выступили семидесяхнутые и восьмидерасты, так зло окрестил новое поколение кто-то из его представителей.
   Свобода быть самим собой не усовершенствовала человеческую породу. Может, я хватил лишку? Да нет, это правда. Избавившись от догм и запретов, от каких-то общих норм поведения, часто показных, от ханжества, то есть став наконец самими собой, мы без стеснения, уже не таясь, явили друг другу, как оказалось, не лучшие черты. Начать с того, что свобода не сплотила, а разделила, рассорила нас. Надо же! У нас сегодня два МХАТа, две Таганки, два Ермоловских театра, и этим список не кончается. Разделились гражданственный "Огонек", заслуженная "Юность", "Комсомолка", даже "Литературное обозрение", теперь вот уже и "Известия" - почему-то именно те, кто был в авангарде.
   При том - всеобщее уныние. Что же это такое, кого ни встретишь, вздыхают о прошлых благополучных временах. "Старые песни о главном" стали лейтмотивом жизни. Все забыто. Возражений, резонов, напоминаний не слышат. Слышать мы не умеем.
   Если уж винить реформаторов, то как раз в том, что не учли "человеческого фактора", как это одно время называлось при Горбачеве. Не они первые!
   Вот и наша "модель": брали в расчет предполагаемых режиссеров, сценаристов, бизнесменов, чего уж лучше. Но сценаристы и режиссеры, мы с вами, оказались без новых идей, а в бизнесе у нас пока еще каждый второй Шура Балаганов, по привычке лезущий в чужой карман за полтинником.
   Хотели избавиться от опеки государства, но при том получать от него же деньги на картины. Что, в общем, и происходит, только денег на всех не хватает. Вот к какому рынку пока пришли.
   За виноватыми ходить далеко не надо, имена на слуху, их назовет вам ребенок: Гайдар и Чубайс. Попробуйте поспорьте. У нас соответственно Климов, Смирнов и V съезд.
   Кстати, если уж о съезде: Климов на нем даже не выступал, а Смирнов, тот и вовсе не был делегатом. Но кто это помнит?
   Зато знают и помнят, кто из наших революционных секретарей успел за четыре года секретарства обзавестись прочными должностями вне союза, связями, в том числе международными, которыми пользуется и по сию пору. И это правда.
   Что тут скажешь? Разве реформаторы не такие люди, как все?
   ...Итак, VI съезд, июнь 1990-го.
   Кто-то выступил лучше, кто-то хуже. Без разницы. Опять кого-то забаллотировали, но это уже не имело значения. Нас, бывших, никто не разоблачал. Но и спасибо не сказали. Забыли.
   Что запомнилось? Выступления делегатов из республик. Отделяться, что интересно, никто не хочет. Идею конфедерации лениво поддерживают. Но поддерживают. А иначе, признаются в кулуарах, с глазу на глаз, дома нас не поймут. Ведь нам возвращаться...
   Отдельная встреча с литовской делегацией. В Литве блокада: Москва еще пытается удержать прибалтов. "Ничего, выживем,- утешает нас литовский режиссер.- Блокада научила нас ценить хлеб, тепло, время. С бензином тоже как-то устраиваемся - покупаем слева у ваших же военных".
   Последний вечер, завершающий. Посидеть на прощанье. Собираемся в кабинете Климова, ныне уже Давлата Худоназарова и Андрея Разумовского. Печально-значительные лица у наших милых и верных помощниц - Гали Пешковой и Наташи Бирюлиной. Они своим видом напоминают нам, что это прощальный ужин. Они же, конечно, и позаботились, чтобы был накрыт какой-никакой стол.
   И впрямь прощаемся. С этими четырьмя годами, перенесшими нас всех со скоростью самолета из одной эпохи в другую, как на другой континент. С этой головокружительной жизнью. А еще и друг с другом - когда еще соберемся этой компанией, за бутылкой. Хотя уверяем друг друга, что соберемся.
   Это - июнь 1990-го.
   Через год с небольшим, в августе 91-го, 19 числа, все, как по команде, здесь, на месте. Сбежались, никто не звал. Старые и новоизбранные, молчуны и краснобаи, те, кто работал, и те, кто филонил, кто тянул одеяло на себя и кто не тянул, горластые и скромные, хорошие и плохие - все мы, оказывается, одна семья. В доме на Васильевской не закрываются двери, звонят без умолку телефоны, стучат машинки. Подписи. Поступки. Еще ничего не ясно.
   Рафинированные киноведы из "Искусства кино", вместе с главным редактором Костей Щербаковым, расклеивают листовки-воззвания у себя на улице, с ведерком и кисточкой в руках.
   21-го к вечеру все проясняется. Танки на Ленинградском проспекте бесконечной вереницей - из города в сторону области, обратно. Какое-то злорадное, яростное чувство торжества, победы над бездарностями, облегчения, а еще и гордости за всех нас... Значит, все не зря... А помнишь эту длинную очередь на Брестской, от самого Белорусского, когда у нас в Белом зале выступал Сахаров, только что из ссылки... А помнишь, как два дня и две ночи подряд выбирали своих депутатов. И как наконец объявили результат - какие это были минуты! А помнишь...
   Что там, в конце концов, все наши беды и разочарования, если выпадают в жизни такие минуты. Жизнь состоит из минут.
   Глава 21
   "ПРОХИНДИАДА" С ПРОДОЛЖЕНИЕМ
   Рукопись была уже готова, когда один из издателей подал идею дописать в конце еще какую-нибудь историю, по возможности повеселее, разбавив ею уж очень серьезные и глубокомысленные, по его мнению, последние главы. Он имел в виду, по-видимому, какие-нибудь забавные случаи вокруг съемок, подробности из жизни звезд, что-нибудь из тех баек, каких всегда в избытке у каждого уважающего себя киношника.
   Я не стал отказываться, наоборот, с благодарностью принял этот совет, так как считаю, что юмор никогда и ничему не повредит. Тем более, что и мне, пожалуй, есть что вспомнить, в том числе и из жизни популярных звезд.
   Что касается модной нынче исповедальной темы, то есть собственных похождений, то признаюсь сразу: ни с кем из актрис романов у меня не было, а случись такое, я, наверное, не стал бы звонить об этом на каждом углу, тем более описывать в книжке. Меня, впрочем, уверяют, что сами кинозвезды, быть может, до смерти рады, когда амурные истории с их участием становятся достоянием публики. "Гораздо обиднее, по-моему, если вообще никто ничего про них не напишет",- говорит по этому поводу Андрей Кончаловский, установивший в этом смысле своеобразный рекорд откровенности в двух своих недавно вышедших книгах.
   Мне тут сказать нечего. У автора к актерам, будь то он или она, совсем особое чувство, когда они играют написанные тобою роли, становясь твоими созданиями,- так бы я это объяснил. Это твои дети. Чувство, которое, может быть, трудно понять, если его не испытал... Тем не менее романы в съемочной группе, особенно в экспедициях, дело обычное, люди день и ночь вместе, живут бок о бок, и вообще эта ненормальная будничная праздничная жизнь остается в памяти навсегда; говоря "картина", вспоминают не о премьере, не о рецензиях, успехе или неуспехе, а как раз о том, как и где жили и кто был рядом, и как везло или не везло с погодой.
   Недавно я написал об этом сценарий - "Кино про кино". Там как раз съемочная группа, экспедиция, какой-то бывший Дом творчества, где все они разместились,- нынче пансионат "Родник". Те, кто знает, вспомнят бывшее наше Болшево. А "Родник" - это, как выясняется, некие Роднянский и Николаев, нынешние владельцы дома. А к концу дом снова продан, и теперь это уже "Дубки" - Дубровский и Кириллов или как-то еще... А для героев фильма тут целая жизнь, сплетение судеб, дружбы, романы, страсти. Снимают они при этом какую-то муть - триллер, потом переделывают его в мелодраму. Так ли уж важно, что именно и с каким результатом...
   Так вот, из жизни звезд.
   Можно бы, впрочем, и про братьев режиссеров; тут у меня целая коллекция сюжетов - я, смею утверждать, постиг за годы близкого общения сокровенные тайны психологии этих замечательных людей, что позволяло иногда даже манипулировать ими, признаюсь в этом. Ну, например, подсунуть самый первый вариант сцены под видом четырнадцатого, зная, что капризный мэтр, уже позабыв, что и когда он забраковал, но видя твои труды, наконец-то вздохнет с облегчением: ну вот, теперь то, что надо! Или, в другом случае, выдавать свою придумку за его, аккуратно подводить его к этому. Здесь, словом, целая наука. Иногда за выпивкой я даже делился ею со своими жертвами, и те снисходительно улыбались.
   Одни из моих мэтров отличались крайней неуверенностью и самоедством, другие - непрошибаемым упрямством, третьи - тем и другим одновременно. На любой случай существуют свои приемы. Упрямого лучше не тормошить, согласиться: "ладно уж, пусть будет так",- но с безразлично-обреченным видом: "что ж, если ты так хочешь, я не настаиваю, пожалуйста",- пока он сам не взвоет: "Нет уж, давай сделаем по-твоему! Говори! Как ты хотел?"
   Подозреваю, что и у них для нас есть свой набор всяких хитрых приемов, о которых мы тоже не догадываемся.
   Но я обещал - про кинозвезд.
   И вот первое, что вспомнилось: Калягин с телефонной трубкой, в слезах. Нет, не в кадре, не перед камерой, а в жизни: у себя в кабинете на студии "Ленфильм", где он, режиссер, ставит "Прохиндиаду-2". Кончились деньги, они кончаются периодически, это уже середина 90-х - нищий кинематограф, нищий "Ленфильм". В перерывах между съемками Калягин садится на телефон и начинает искать очередного спонсора. Вхожу в кабинет и слышу:
   - Умоляю вас, Анатолий Александрович, выручайте! На два месяца, в долг, под расписку! Вы моя последняя надежда! Понимаю, Анатолий Александрович, я все понимаю, но вы представьте положение: стоит декорация, и завтра ее начнут ломать, если мы не погасим долги... Вот мне подсказывают: уже начали, уже ломают!
   Нетрудно догадаться, кто этот Анатолий Александрович, который должен нас выручить. Это Собчак, тогда еще мэр Санкт-Петербурга. Калягин описывает ему наше бедственное положение и так входит в роль, что на глазах появляются слезы, в горле ком. Вот оно, искусство переживания в чистом виде!
   Тут не устоял бы ни один человек, а тем более такой покровитель искусств, каким был, а еще и хотел выглядеть петербургский мэр Анатолий Александрович. Деньги он дал. Правда, через два месяца, день в день, нам пришлось их вернуть - напомнили. Мы, честно говоря, рассчитывали, что забудут.
   Вот этот плачущий Калягин с телефонной трубкой до сих пор у меня перед глазами.
   В другой раз он добыл деньги, правда, более скромную сумму, уже по всем правилам прохиндиады. Я в который раз подивился тому, как проникают друг в друга актер и его виртуальный герой. В тот день перед съемками Александр Александрович заехал на автомобильный рынок на окраине Питера за какой-то деталью для своих "Жигулей". В одном из магазинчиков деталь нашлась, и хозяин-абхазец тут же завернул ее для дорогого гостя, наотрез отказавшись взять деньги. Я думаю, Александр Александрович ломаться не стал. К тому, что его узнают на улице девять человек из десяти, он привык, не удивлялся; удивлялся скорее, когда вдруг почему-то не узнавали; словом, нес покорно свою ношу. Абхазца он тут же спросил, не хочет ли тот поучаствовать как спонсор в создании хорошего фильма, короче говоря, отстегнуть какую-нибудь, пусть даже небольшую сумму на благое дело. Абхазец Слава (так его звали) сказал смущенно, что приличных денег у него, к сожалению, нет, вот есть при себе пять миллионов, если это вас устроит. "Устроит",- сказал, не моргнув, Калягин. Пять миллионов (так, кажется) были в тот год еще приличной суммой. В тот же день Калягин привез их на студию и вручил нашей директорше, как раз очень кстати.