Дагомеи.
- Вы же католик. И вы верите в разум.
- Те, кто заклинает духов, тоже католики, и мы не живем в разумном
мире. А вдруг только Огун Феррай и может научить нас драться?
- Больше вам Джонс ничего не сказал?
- Нет. Он еще сказал: "Ладно, старина, выпьем по стаканчику виски", -
но я не стал пить. Я спустился по парадной лестнице, чтобы шофер меня
видел. Я хотел, чтобы он меня видел.
- Если они станут допрашивать Джонса, это для вас может плохо
кончиться.
- Раз у меня нет пулемета, недоверие - мое единственное оружие. Я
подумал, что если они перестанут доверять Джонсу, из этого что-нибудь,
может, и выйдет...
В голосе молодого Филипо слышались слезы - слезы поэта, который
оплакивает потерянный мир, или слезы ребенка, которому не дают пулемета? Я
поплыл к мелкому концу бассейна, чтобы не видеть, как он плачет. Мой
потерянный мир были купальщицы в бассейне, а что потерял он? Я вспомнил
вечер, когда он читал свои эпигонские стихи мне, Пьеру Малышу и молодому
битнику романисту, который хотел стать гаитянским Керуаком; с нами был еще
пожилой художник, днем он водил camion [грузовик (фр.)], а ночью писал
своими мозолистыми руками картины в американском художественном центре,
где ему давали краски и холст. Он прислонил к балюстраде веранды свою
последнюю картину: коровы в поле - но не те коровы, которыми торгуют в
переулках к югу от Пиккадилли, и свинья, просунувшая голову в обруч на
фоне зеленых банановых листьев, темных от грозовых туч, вечно спускавшихся
с вершины горы. Было в этой картине что-то такое, чего не смог бы написать
мой молодой помощник.
Я дал время Филипо справиться со слезами и подошел к нему.
- Помните, - спросил я, - того молодого человека, который написал роман
"La Route du Sud"? ["Дорога на юг" (фр.)]
- Он живет в Сан-Франциско, куда он всегда стремился уехать. Бежал
после резни в Жакмеле.
- Я вспомнил тот вечер, когда вы читали нам...
- Я не жалею о тех временах. Та жизнь была какая-то ненастоящая.
Туристы, танцы и человек, одетый Бароном Субботой. Барон Суббота - не
развлечение для туристов.
- Они платили вам деньги.
- Кто видел эти деньги? Папа-Док научил нас одному: жить без денег.
- Приходите в субботу обедать, Филипо, я познакомлю вас с единственными
нашими туристами.
- Нет, в субботу вечером я занят.
- Во всяком случае, будьте осторожны. Я бы предпочел, чтобы вы снова
принялись за стихи.
На его лице сверкнула злая белозубая улыбка:
- Гаити воспето в стихах раз и навсегда. Вы их знаете, мсье Браун.
И он продекламировал:

Quelle est cette ile triste et noire? - C'est Cythere,
Nous dit-on, un pays fameux dans les chansons,
Eldorado banal de tous les vieux garcons.
Regardez, apres tout, c'est une pauvre terre.
[Что за остров, печальный и черный? Он в песнях воспет.
Он Киферою назван, легендами приукрашен.
Эльдорадо банальное всех чудаков. Приглядитесь к нему,
ведь такой нищеты больше нет. (пер. - В.Корнилов)]

Наверху отворилась дверь, и один из les vieux garcons [здесь: старых
чудаков (фр.)] вышел на балкон номера-люкс "Джон Барримор". Мистер Смит
взял с перил свои купальные трусы и выглянул в сад.
- Мистер Браун! - позвал он.
- Да?
- Я поговорил с миссис Смит. Она считает, что я немножко поторопился с
выводами. Ей кажется, что надо проверить, не ошибся ли я насчет министра.
- Да?
- Поэтому мы еще здесь поживем и попытаемся что-то сделать.


Я пригласил доктора Мажио на субботу обедать, чтобы познакомить его со
Смитами. Мне хотелось показать Смитам, что не все гаитяне - политические
дельцы или палачи. К тому же я не видел доктора с той ночи, когда мы
прятали труп, и не желал, чтобы он думал, будто я избегаю его из трусости.
Доктор пришел как раз, когда выключили свет и Жозеф зажигал керосиновые
лампы. Он слишком сильно выкрутил фитиль, и язык пламени, взметнувшийся в
ламповом стекле, распростер тень доктора Мажио по веранде, словно черный
ковер. Он и Смиты поздоровались со старомодной любезностью, и на миг мне
почудилось, будто мы вернулись в девятнадцатый век, когда керосиновые
лампы светили мягче, чем электрические, и наши страсти - как нам теперь
кажется - тоже не были такими накаленными.
- Мне нравится кое-что во внутренней политике мистера Трумэна, - сказал
доктор Мажио, - но вы уж меня извините, я не стану делать вид, будто я в
восторге от войны в Корее. Во всяком случае, для меня большая честь
познакомиться с его противником.
- Не слишком опасным противником, - сказал мистер Смит. - Мы с ним
разошлись не только по вопросу о войне в Корее, хотя само собой
разумеется, что я против всяких войн, какие бы оправдания для них ни
находили политики. Я выставил против него свою кандидатуру, защищая идею
вегетарианства.
- Я не знал, что вегетарианство играло роль в избирательной кампании, -
заметил доктор Мажио.
- К сожалению, не играло, кроме разве что одного штата.
- Мы собрали десять тысяч голосов, - сказала миссис Смит. - Имя моего
мужа было напечатано в избирательных бюллетенях.
Она открыла сумочку и, порывшись там, вытащила избирательный бюллетень.
Как и большинство европейцев, я плохо знал американскую избирательную
систему; у меня было смутное представление, что там выдвигается два или
самое большее три кандидата и избиратели голосуют за одного из них. Я
понятия не имел, что в бюллетенях большинства штатов фамилии кандидатов в
президенты даже не значатся, а печатаются только фамилии выборщиков, за
которых и подаются голоса. Однако в бюллетене штата Висконсин фамилия
мистера Смита была четко напечатана под большим черным квадратом с
эмблемой, которая должна была изображать кочан капусты. Меня удивило
количество соперничающих партий: даже социалисты раскололись надвое, а
мелкие должности тоже оспаривались либеральными и консервативными
кандидатами. Я видел по выражению лица доктора Мажио, что он в таком же
недоумении, как и я. Если английские выборы проще американских, то
гаитянские еще примитивнее. В Гаити тот, кто берег свою шкуру, даже в
относительно мирные времена предшественника доктора Дювалье в день выборов
не высовывал носа на улицу.
Мы передали друг другу избирательный бюллетень йод бдительным оком
миссис Смит, которая стерегла его зорко, как стодолларовую бумажку.
- Вегетарианство - идея любопытная, - сказал доктор Мажио. - Я не
уверен, что оно на пользу всем млекопитающим. Сомневаюсь, например, что
лев не отощал бы на одной зелени.
- У миссис Смит был однажды бульдог-вегетарианец, - с гордостью сообщил
мистер Смит. - Конечно, для этого понадобилась некоторая тренировка.
- И сильная воля, - сказала миссис Смит, с вызовом взглянув на доктора
Мажио.
Я рассказал доктору о вегетарианском центре и о нашем путешествии в
Дювальевиль.
- Как-то раз у меня был пациент из Дювальевиля, - сказал доктор Мажио.
- Он работал на строительстве - кажется, на постройке арены для петушиных
боев - и был уволен потому, что одному из тонтон-макутов потребовалось это
место для своего родственника. Мой пациент совершил глупейшую ошибку: он
стал упрашивать этого тонтон-макута, ссылаясь на свою бедность, и тот
всадил ему одну пулю в живот и другую в бедро. Я спас ему жизнь, но сейчас
он парализован и нищенствует на почтамте. На вашем месте я не стал бы
обосновываться в Дювальевиле. Там неподходящая ambiance [окружающая среда
(фр.)] для вегетарианства.
- Разве в этой стране нет закона? - спросила миссис Смит.
- Здесь нет другого закона, кроме тонтон-макутов. Знаете, что в
переводе значит тонтон-макуты? Оборотни.
- Разве здесь нет религии? - спросил, в свою очередь, мистер Смит.
- Что вы, мы очень религиозный народ. Государственной религией
считается католичество - архиепископ в изгнании, папский нунций в Риме, а
президент отлучен от церкви. Народ верит в воду, но эта религия обложена
такими налогами, что почти вымерла. Президент был когда-то ревностным
последователем народных верований, но, с тех пор как его отлучили от
церкви, он больше не может участвовать в обрядах: чтобы принимать в них
участие, нужно быть католиком и вовремя причащаться.
- Но это же язычество! - сказала миссис Смит.
- Мне ли об этом судить? Ведь я больше не верю ни в христианского бога,
ни в богов Дагомеи. А здесь верят и в то, и в другое.
- Тогда во что же вы верите, доктор?
- Я верю в определенные экономические законы.
- "Религия - опиум для народа", - непочтительно процитировал я.
- Не знаю, где Маркс это написал, - недовольно сказал доктор Мажио, -
если он это и написал вообще, но поскольку вы родились католиком, как и я,
вам, наверно, доставит удовольствие прочитать в "Das Kapital" ["Капитал"
(нем.)] то, что Маркс говорит о реформации. Он одобрительно отзывается о
монастырях на той ступени развития общества. Религия может быть отличным
лекарством от многих душевных недугов - от горя, от трусости. Не забудьте,
что опиум применяется в медицине. Я не против опиума. И безусловно, я не
против культа наших богов. Каким одиноким чувствовал бы себя мой народ,
если бы Папа-Док был единственной силой в стране.
- Но ведь это же идолопоклонство! - настаивала миссис Смит.
- Как раз то лечение, в каком нуждаются гаитяне. Уничтожить культ воду
пыталась американская морская пехота. Пытались иезуиты. А обряды все равно
совершаются, если только найдется богатый человек, чтобы заплатить жрецу и
внести налог. Я бы не советовал вам ходить на эти церемонии.
- Ее не так-то легко испугать, - отозвался мистер Смит. - Видели бы вы
ее в Нашвилле.
- Я не сомневаюсь в мужестве миссис Смит, но там есть такие обряды,
которые для вегетарианца...
Миссис Смит строго спросила:
- Вы коммунист, доктор Мажио?
Этот вопрос мне не раз хотелось задать ему. Интересно, что он ответит.
- Я верю, мадам, в будущее коммунизма.
- Я спросила, коммунист вы или нет.
- Детка, - сказал мистер Смит, - мы же не имеем права... - Он попытался
ее отвлечь. - Дай я налью тебе еще немного истрола.
- Здесь коммунисты, мадам, вне закона. Но с тех пор, как прекратилась
американская помощь, нам разрешается изучать коммунизм. Коммунистическая
пропаганда запрещена, труды Маркса и Ленина - нет; это очень тонкое
различие. Поэтому я и говорю, что верю в будущее коммунизма; это чисто
философская точка зрения.
Я слишком много выпил. Поэтому я сказал:
- Вы мне напоминаете молодого Филипо, который верит в будущее пулемета.
Доктор Мажио возразил:
- Мучеников не переубедишь. Можно только сократить их число. Если бы я
жил во времена Нерона и знал какого-нибудь христианина, я попытался бы
спасти его от львов. Я сказал бы ему: "Живи со своей верой. Зачем с ней
умирать?"
- Это малодушный совет, доктор, - сказала миссис Смит.
- Я с вами не согласен, миссис Смит. В западном полушарии - и в Гаити,
и в других местах - мы живем под тенью вашей великой и богатой державы.
Надо много мужества и терпения, чтобы не потерять голову. Я восхищаюсь
кубинцами; но хотелось бы верить в то, что они не потеряют голову, и в их
конечную победу.



    2



Я не сказал им тогда за обедом, что богач нашелся и в эту ночь, где-то
в горах за Кенскоффом должен состояться религиозный обряд. Мне рассказал
это по секрету Жозеф, да и то только потому, что попросил подвезти его
туда на машине. Если бы я отказал, он, несомненно, потащился бы пешком в
такую даль, невзирая на покалеченную ногу. Было уже за полночь; мы
проехали что-то около двенадцати километров и, выйдя из машины на дорогу
за Кенскоффом, услышали бой барабанов, тихий, как напряженное биение
пульса. Казалось, сама жаркая ночь лежит там задыхаясь. Впереди мы увидели
шалаш с кровлей из пальмовых листьев, открытый всем ветрам, мерцание
свечей и белое пятно.
Это был первый и последний ритуальный обряд, который мне привелось
видеть в жизни. За два года моего процветания мне по роду занятий не раз
приходилось наблюдать пляски воду, исполнявшиеся для туристов. Мне,
католику, они были так же отвратительны, как обряд причастия, поставленный
в балете на Бродвее. Я приехал сюда только ради Жозефа и отчетливее всего
запомнил не столько самый обряд, сколько лицо молодого Филипо по ту
сторону tonnelle, - оно было светлее и моложе, чем лица окружавших его
негров; закрыв глаза, он прислушивался к тихому, потаенному, настойчивому
бою барабанов, в которые били девушки в белом. Между нами стоял столб
молельни, торчавший, как антенна, - он должен был приманивать пролетающих
богов. На столбе в память о вчерашнем рабстве висела плеть и - по
требованию новых властей - увеличенная фотография Папы-Дока, как
напоминание о нынешнем рабстве. Я вспомнил, что ответил на мой упрек
молодой Филипо: "Может быть, нам как раз и нужны боги Дагомеи". Власти
обманули его надежды, обманул их я, обманул и Джонс - он так и не получил
своего пулемета, и вот теперь он стоял, слушая барабанный бой и надеясь
почерпнуть в нем силу, мужество, решимость. На земляном полу вокруг
небольшой жаровни были выведены пеплом знаки - призыв к богам. К кому
обращался этот призыв - к веселому соблазнителю Легбе, к тихой деве
Эрзули, воплощению чистоты и любви, к покровителю воинов Огун Ферраю или к
Барону Субботе, облаченному в черный костюм и в черные очки тонтон-макутов
и жаждущему поживиться мертвечиной? Жрец это знал; может, знал и тот, кто
платил за обряд, знали, наверно, и посвященные, умевшие читать иероглифы
из пепла.
Церемония продолжалась несколько часов, прежде чем достигла своего
апогея; только лицо Филипо не давало мне заснуть под монотонное пение и
бой барабанов. Среди молитв попадались и старые знакомые "Libera nos a
malo" ["Избави нас от лукавого" (лат.)], "Agnus dei" ["Агнец божий"
(лат.)], колыхались хоругви, посвященные разным святым, "Panem nostrum
quotidianum da nobis hodie" ["Хлеб наш насущный даждь нам днесь" (лат.)].
Я взглянул на часы и в слабом свечении фосфора увидел, что стрелки
приближаются к трем.
Из внутреннего покоя появился, размахивая кадилом, жрец, однако кадилом
служил ему связанный петух, он махал им прямо перед нами, и маленькие
осовелые глазки петуха заглядывали мне в глаза, а потом проплыла хоругвь
св.Люции. Обойдя вокруг tonnelle, houngan сунул голову петуха себе в рот и
разом откусил ее; крылья продолжали хлопать, а голова уже валялась на
земляном полу, как часть сломанной игрушки. Жрец наклонился и выдавил из
шеи, как из тюбика зубной пасты, кровь, окрасив в ржавый цвет
пепельно-черные узоры на полу. Когда я захотел посмотреть, как Филипо, эта
тонкая натура, воспринимает религиозный обряд своего народа, его уже не
было. Я бы тоже ушел, но я не мог покинуть Жозефа, а Жозеф не мог покинуть
эту церемонию.
Барабанщики били все отчаяннее. Они больше не пытались приглушать
удары. Что-то происходило в tonnelle, где вокруг алтаря были составлены
хоругви и под выжженной на доске молитвой стоял крест, пока наконец оттуда
не вышла процессия. Они несли то, что я поначалу принял за труп, обернутый
белой простыней, как саваном, - голова была скрыта, а одна черная рука
безжизненно свисала вниз. Жрец опустился на колени возле тлеющих углей и
раздул огонь. Труп положили рядом, жрец взял обнаженную руку и сунул ее в
пламя. Тело дрогнуло, и я понял, что оно живое. Может быть, новообращенный
вскрикнул - я ничего не слышал из-за барабанного боя и пения женщин, но я
почувствовал запах паленого мяса. Тело вынесли, его место заняло другое, а
потом третье. Жар ударял мне в лицо, когда порывы ночного ветра обдували
хижину. Последним, наверно, положили ребенка - тело было не более трех
футов в длину, - и на этот раз houngan держал его руку несколько выше
огня, он не был человеком жестоким. Когда я снова окинул взглядом шалаш, я
увидел, что Филипо вернулся на свое место, и тут же вспомнил, что одна
рука, которую совали в огонь, была светлой, как у мулата. Я твердил себе,
что это никак не могла быть рука Филипо. Стихи Филипо вышли в изящном
издании, небольшим тиражом, в переплете из телячьей кожи. Его, как и меня,
воспитывали иезуиты; он учился в Сорбонне, я помню, как он цитировал мне у
бассейна строки Бодлера. Если одним из новообращенных был Филипо - какая
это победа для Папы-Дока, как далеко ему удалось повернуть свою страну
вспять! Пламя озарило прибитую к столбу фотографию - очки в толстой
оправе, глаза, опущенные в землю, словно уставившиеся на труп,
приготовленный для вскрытия. Когда-то он был деревенским врачом и успешно
боролся с тифом; он был одним из основателей этнологического общества.
Меня воспитали иезуиты, и я умел произносить латинские тексты не хуже
houngan'a, который призывал сейчас богов Дагомеи. "Corruptio optimi..."
["Погибель лучших..." (лат.)].
Нет, в ту ночь нам явилась не богиня любви Эрзули, хотя на минуту могло
показаться, что дух ее вступил в хижину и снизошел на женщину, которая
сидела подле Филипо; она поднялась, закрыла лицо руками и принялась
тихонько раскачиваться. Жрец подошел к ней и отнял ее руки от лица. В
сиянии свечей оно выражало нежность, но жрецу была не нужна нежность.
Эрзули была здесь лишней. Мы собрались сегодня не для встречи с богиней
любви. Он положил руки на плечи женщины и толкнул ее назад, на скамью. И
не успел он отвернуться, как в круг вступил Жозеф.
Он пошел по кругу, закатив глаза так, что видны были одни белки, и
вытянув руки, словно за подаянием. Припадая на больную ногу, он, казалось,
вот-вот упадет. Люди вокруг напряженно наклонились вперед, словно ожидая
знамения, что бог уже здесь. Барабаны смолкли, пение замерло; лишь houngan
говорил на каком-то языке, более древнем, чем креольский, может быть, и
более древнем, чем латынь, а Жозеф стоял и слушал, глядя куда-то поверх
деревянного столба, поверх плети и лица Папы-Дока, на крышу, где шуршала
соломой крыса.
Потом houngan подошел к Жозефу. В руках он нес красный шарф, и он
накинул его на плечи Жозефу. Тут все поняли, что перед ними Огун Феррай.
Кто-то вышел вперед и всунул в одеревеневшую руку Жозефа мачете, словно он
был статуей, которую скульптор спешит закончить.
Статуя ожила. Она медленно подняла руку, потом взмахнула мачете, описав
им широкую дугу, и все пригнулись, боясь, что нож полетит через tonnelle.
Жозеф пустился бежать, а мачете сверкало и рассекало воздух; те, кто сидел
в первом ряду, подались назад, и на миг воцарилась паника. Жозеф уже не
был Жозефом. Лицо его с незрячим или пьяным взглядом обливалось потом, он
колол и размахивал мачете, и куда только девалась его хромота? Он ни разу
не споткнулся. На миг, правда, он остановился, чтобы схватить бутылку,
которую бросили на земляном полу бежавшие в ужасе люди, отпил большой
глоток и снова побежал.
Я увидел, что Филипо остался один на скамье: все вокруг него отступили
подальше. Он нагнулся вперед, следя за Жозефом, и Жозеф бросился к нему,
размахивая мачете. Он схватил Филипо за волосы, и я подумал, что он его
зарубит. Но он откинул назад голову Филипо и влил ему в глотку спирт. У
Филипо хлынуло изо рта, как из водосточной трубы. Бутылка упала к их
ногам. Жозеф сделал два оборота вокруг себя и свалился. Барабаны били,
девушки пели, Огун Феррай пришел и ушел.
Трое мужчин - один из них был Филипо - понесли Жозефа в каморку за
tonnelle, но с меня было довольно. Я вышел в душную ночь и глубоко вдохнул
воздух, пропитанный запахом костра и дождем. Я сказал себе, что бросил
иезуитов не для того, чтобы попасть в лапы африканскому богу. В tonnelle
колыхались хоругви, обряд повторялся снова и снова, я вернулся к машине и
стал ждать Жозефа - хотя, раз он мог так проворно бегать по хижине, он
сумел бы и домой добраться без моей помощи.
Скоро пошел дождь. Я поднял стекла и продолжал сидеть, несмотря на
удушающую жару, а ливень падал на tonnelle, как струя огнетушителя. Шум
дождя заглушил бой барабанов, и я чувствовал себя так одиноко, будто
очутился в незнакомой гостинице после похорон друга. В машине я держал на
всякий случай фляжку с виски, и отхлебнул глоток, и вскоре увидел, как
мимо шествуют участники церемонии - серые силуэты на фоне черного ливня.
Никто не остановился у машины: они обтекли ее двумя потоками с обеих
сторон. Раз мне показалось, что я слышу звук запускаемого мотора - Филипо,
наверно, тоже приехал на машине, но из-за дождя я ее не заметил. Мне не
надо было приходить на эти похороны, мне не надо было приезжать в эту
страну, я здесь чужой. У моей матери был черный любовник, значит, она была
причастна ко всему этому, но я уже много лет назад разучился быть
причастным к чему бы то ни было. Когда-то, где-то я напрочь потерял
способность сочувствовать чему бы то ни было. Раз я выглянул в окно, и мне
почудилось, что Филипо меня манит. Это был обман зрения.
Жозеф так и не появился; я завел машину и поехал домой один. Было уже
около четырех часов утра и слишком поздно ложиться спать; я еще не успел
сомкнуть глаз, когда в шесть к веранде подъехали тонтон-макуты и крикнули,
чтобы я спустился вниз.


Во главе компании был капитан Конкассер; он держал меня на веранде под
дулом револьвера, пока его люди обыскивали кухню и помещения для прислуги.
До меня доносился стук дверей, буфетных створок и звон разбитого стекла.
- Что вы ищете? - спросил я.
Он лежал в плетеном шезлонге, держа на коленях револьвер, направленный
на меня и на жесткий стул, на котором я сидел. Солнце еще не взошло, но он
все равно был в темных очках. Я не знал, достаточно ли он хорошо в них
видит, чтобы попасть в цель, но предпочитал не рисковать. На мой вопрос он
не ответил. Да и зачем он стал бы отвечать? Небо за его спиной заалело, а
очертания пальм стали черными и четкими. Я сидел на жестком стуле, и
москиты кусали мне ноги.
- Кого же вы ищете? Мы никого не прячем. Ваши подручные так шумят, что
могут и мертвого разбудить. А у меня в гостинице постояльцы, - добавил я с
законной гордостью.
Капитан Конкассер переместил револьвер - он вытянул ноги, может, его
мучил ревматизм. Раньше дуло револьвера было направлено мне в живот,
теперь - в грудь. Он зевнул, откинул голову назад, и я подумал, что он
заснул, но сквозь темные очки глаз не было видно. Я сделал попытку
подняться, и он тут же сказал:
- Asseyez-vous [сядьте (фр.)].
- У меня затекли ноги. Мне надо размяться. - Теперь револьвер был
нацелен мне в лоб. Я спросил: - Что это вы с Джонсом затеяли?
Вопрос был риторический, и я удивился, когда он ответил:
- Что вам известно о полковнике Джонсе?
- Очень немного, - сказал я, отметив, что Джонс повысился в чине.
Из кухни донесся оглушительный грохот, и я подумал, уж не разбирают ли
они плиту. Капитан Конкассер сказал:
- Здесь был Филипо.
Я промолчал, не зная, кого он имеет в виду - мертвого дядю или живого
племянника.
- Прежде чем прийти сюда, он был у полковника Джонса. Зачем ему
понадобился полковник Джонс?
- Откуда я знаю? Почему бы вам не спросить Джонса? Ведь он ваш друг.
- Мы пользуемся услугами белых, когда нет другого выхода. Но мы им не
доверяем. Где Жозеф?
- Не знаю.
- Почему его нет?
- Не знаю.
- Вы куда-то ездили с ним вечером.
- Да.
- И вернулись один.
- Да.
- У вас было свидание с мятежниками.
- Вы говорите глупости. Просто глупости.
- Мне ничего не стоит вас застрелить. Это даже доставило бы мне
удовольствие. Скажу, что вы оказывали сопротивление при аресте.
- Не сомневаюсь. У вас, должно быть, богатый опыт.
Я боялся, но еще больше я боялся показать ему свой страх - тут он
совсем сорвался бы с цепи. Как злая собака, он был безопаснее, пока лаял.
- Зачем вам меня арестовывать? - спросил я. - Посольство немедленно
этим заинтересуется.
- Сегодня в четыре часа утра было совершено нападение на полицейский
участок. Один человек убит.
- Полицейский?
- Да.
- Отлично.
- Не прикидывайтесь, будто вы такой храбрец, - сказал он. - Вам очень
страшно. Взгляните на свою руку. (Я вытер раза два вспотевшую ладонь о
штаны пижамы.)
Я неестественно захохотал.
- Сегодня жарко. Совесть моя абсолютна чиста. В четыре часа я уже был в
постели. А куда делись другие полицейские? Небось сбежали?
- Да. В свое время мы ими займемся. Они сбежали, бросив оружие. Это
грубая ошибка.
Из кухни повалили тонтон-макуты. Странно было в предутренней мгле
видеть столько людей в солнечных очках. Капитан Конкассер сделал одному из
них знак, и тот двинул меня в челюсть и разбил губу.
- Сопротивление при аресте, - сказал капитан Конкассер. - Надо, чтобы
на тебе были видны следы. Тогда, если мы захотим соблюсти вежливость, мы
покажем твой труп поверенному в делах. Как там его зовут? У меня плохая
память на имена.
Я чувствовал, что у меня сдают нервы. Даже человеку храброго десятка
трудно быть смелым до завтрака, а я не смельчак. Я почувствовал, что не
могу усидеть - меня так и тянуло броситься к ногам капитана Конкассера. Я
знал, что такой поступок оказался бы роковым. Никто и не пожалеет
пристрелить подобную мразь.
- Я скажу тебе, что случилось, - сказал капитан Конкассер. - Постового
полицейского задушили. Наверно, он заснул на посту. Какой-то хромой взял
его ружье, а метис револьвер, они ворвались туда, где спали другие
полицейские...
- И дали им уйти?
- Моих людей они бы не пожалели. Полицейских иногда щадят.
- Мало ли в Порт-о-Пренсе хромых.
- Где же тогда Жозеф? Почему он не ночует дома? Филипо узнали, и его
тоже нет дома. Когда ты, его в последний раз видел? Где?
Он подал знак тому же из своих подручных. На этот раз тонтон-макут с
силой лягнул меня в голень, а другой в это время выхватил из-под меня
стул, и я очутился там, где мне так не хотелось быть, - у ног капитана
Конкассера. Туфли у него были жуткого рыжего цвета. Я знал, что мне надо
встать, не то мне конец, однако нога очень болела, я не был уверен, что
устою, и сидел как дурак на полу, словно это была веселая вечеринка. Все
ждали, что я стану делать дальше. Может быть, когда я встану, они меня