в кабинете, кроме тех, кто проходил курс психоанализа, - на них он
тратил по часу в день. По дороге к нему надо было пройти через
гостиную, где больные читали газеты, играли в шашки или шахматы и вели
не всегда мирную беседу контуженых людей. Дигби обычно избегал этого
места; его расстраивало, когда он видел, как в углу комнаты, похожей
на салон роскошного отеля, тихонько плачет человек. Он чувствовал себя
душевно здоровым, если не считать провала памяти на какое-то
количество лет и непонятного ощущения счастья, словно его вдруг
избавили от какого-то непосильного бремени, - ему было неуютно в
обществе людей с явными признаками перенесенной травмы: дрожанием
века, визгливой интонацией или меланхолией, которая была так же
неотделима, как кожа.
Джонс повел его к доктору. Он с безукоризненным тактом выполнял
роль ассистента, секретаря и санитара. У него не было диплома, но
доктор иногда допускал его к лечению простейших психозов. К доктору
Джонс испытывал огромное благоговение, и Дигби понял из его намеков,
что какой-то несчастный случай, кажется, самоубийство больного - хотя
Джонс упорно не желал этого уточнять, - позволял ему смотреть на себя
как на заступника великого человека, не понятого современниками.
Он заливался краской, возмущенно разглагольствуя о том, что он звал
"голгофой, на которую взошел доктор". Было назначено следствие;
лечебные методы доктора далеко опередили его время; встал вопрос о
том, чтобы лишить доктора права практиковать. "Они его распяли", -
сказал как-то Джонс. Но нет худа без добра (при этом подразумевалось,
что добро - это он, Джонс): возмущенный столичными нравами, доктор
удалился в деревню и открыл частную клинику, куда он отказывался
принимать пациентов без их личного письменного прошения - даже буйные
больные и те достаточно в своем уме, чтобы охотно предать себя в
целительные руки доктора.
- А как же было со мною? - спросил Дигби.
- Ну, вы особый случай, - таинственно пробормотал Джонс. - Придет
время, доктор вам расскажет. В ту ночь вы чудом обрели спасение. Но и
вы ведь подписали...
Дигби не мог привыкнуть к мысли, что не помнит, как он сюда попал.
Проснулся в удобной комнате, под плеск фонтана, с привкусом лекарства
во рту и все. Он часами лежал погруженный в невнятные сны... Казалось,
он вот-вот что-то вспомнит, но у него не было сил поймать едва
уловимую ниточку, закрепить в памяти внезапно возникавшие картины,
связать их между собой. Он безропотно пил лекарство и погружался в
глубокий сон, который только изредка прерывался странными кошмарами, в
которых всегда появлялась женщина... Прошло много времени, прежде чем
ему рассказали, что идет война, и для этого потребовалось много
исторических пояснений. Ему казалось странным совсем не то, что
удивляло других. Например, то, что мы воевали с Италией, потрясло его,
как необъяснимое стихийное бедствие.
- Италия! - воскликнул он.
Бог мой, но в Италию каждый год ездили писать с натуры его две
незамужние тетки. Тогда Джонс терпеливо разъяснил ему, кто такой
Муссолини.
Доктор сидел за простым некрашеным столом, на котором стояла ваза с
цветами, и жестом пригласил Дигби войти. В его немолодом лице под
шапкой белых как снег волос было что-то ястребиное, благородное и
немножко актерское, как в портретах деятелей викторианской эпохи.
Джонс вышел бочком, пятясь до самой двери, и споткнулся о край ковра.
- Ну, как мы себя чувствуем? - осведомился доктор. - Судя по вашему
виду, вы с каждым днем все больше приходите в себя.
- Вы думаете? Но кто знает, так ли это? Я не знаю, и вы не знаете,
доктор Форестер. Может, я все меньше и меньше похож на себя.
- В этой связи я должен сообщить вам важную новость, - сказал
доктор Форестер. - Я нашел человека, который может об этом судить.
Некую персону, знавшую вас в прежние времена.
Сердце у Дигби отчаянно забилось:
- Кто он?
- Не скажу. Я хочу, чтобы вы вспомнили сами.
- Вот глупо, - сказал Дигби. - У меня немножко закружилась голова.
- Что ж, естественно. Вы еще не совсем окрепли. - Доктор отпер шкаф
и достал оттуда бокал и бутылку хереса. - Это вас подкрепит.
- "Тио Пепе", - произнес Дигби, осушая бокал.
- Видите, память возвращается. Еще стаканчик?
- Нет, это святотатство - пить такое вино как лекарство.
Новость его потрясла. И почему-то не очень обрадовала. Трудно
сказать, какая ответственность свалится на него, когда вернется
память. Человек входит в жизнь мало-помалу; долг и обязанности
накапливаются так медленно, что мы едва их сознаем. Даже в счастливый
брак врастаешь постепенно; любовь незаметно лишает свободы; немыслимо
полюбить чужого человека внезапно, по приказу. Пока память сохраняла
для него только детство, он был совершенно свободен. Это не значило,
что он боялся узнать себя; он знал, что собой представляет сейчас, и
верил, что может вообразить, кем стал тот мальчик, которого он помнил;
он боялся не встречи с неудачником, а непомерных усилий, неизбежных
для того, кто преуспел.
- Я ждал, чтобы вы окрепли, - сказал доктор Форестер.
- Понятно.
- Я верю, что вы не захотите нас огорчать.
- Как, он уже здесь?
- Она уже здесь, - сказал доктор.
Дигби почувствовал громадное облегчение, когда в комнату вошла
посторонняя женщина. Он боялся, что дверь отворится и войдет целый
отрезок его жизни, но вместо этого появилась худенькая хорошенькая
девушка с рыжеватыми волосами, очень маленькая девушка - может быть,
она была слишком мала, чтобы он мог ее запомнить. Она была не из тех,
кого ему надо бояться, он был в этом уверен.
Дигби встал, не зная, чего требует вежливость: пожать ей руку или
поцеловать? Он не сделал ни того, ни
другого. Они смотрели друг на друга издали, и у него тяжелыми
ударами билось сердце.
- Как вы изменились, - сказала она.
- А мне все время говорят, что я совсем пришел в себя...
- Волосы сильно поседели. И этот шрам... Тем не менее вы выглядите
гораздо моложе, спокойнее.
- Я здесь веду приятную, спокойную жизнь.
- Они с вами хорошо обращаются? - с тревогой спросила она.
- Очень хорошо. - У него было чувство, будто он пригласил
незнакомую женщину пообедать и не знает, о чем с ней говорить. -
Простите. Это звучит грубо. Но я не помню, как вас зовут.
- Вы меня совсем не помните?
- Нет.
Ему иногда снилась женщина, но та была другая. Он не помнил
подробностей, кроме лица женщины и того, что оно выражало сострадание.
Он был рад, что тут была другая.
- Нет, - повторил он, снова на нее поглядев. - Простите. Мне самому
очень жаль...
- Не жалейте, - сказала она с непонятной яростью. - Никогда больше
ни о чем не жалейте!
- Да нет, я хотел сказать... про свои дурацкие мозги.
- Меня зовут Анна, - сказала она. И, внимательно наблюдая за ним,
добавила: - Хильфе.
- Фамилия иностранная.
- Я австрийка.
- Для меня все еще так непривычно... Мы воюем с Германией. А разве
Австрия?..
- Я эмигрировала из Австрии.
- Ах, вот что... Да, я об эмигрантах читал.
- Вы забыли даже то, что идет война?
- Мне ужасно много еще надо узнать.
- Да, много ужасного. Но надо ли вам это узнавать? - И повторила: -
Вы стали гораздо спокойнее.
- Нельзя быть спокойным, когда ничего не знаешь. - Он запнулся, а
потом сказал: - Вы меня извините, но мне так много надо задать
вопросов. Мы были с вами просто друзьями?
- Друзьями. А что?
- Вы такая хорошенькая. Почем я знаю...
- Вы спасли мою жизнь.
- Каким образом?
- Когда взорвалась бомба, вы толкнули меня на пол и упали на меня.
Я осталась цела.
- Я очень рад. Понимаете... - и он неуверенно засмеялся. - Я ведь
могу не знать о себе самых позорных вещей. Хорошо, что есть то, чего
не надо стыдиться.
- Как странно, - сказала она. - Все эти страшные годы, начиная с
тысяча девятьсот тридцать третьего - вы о них только читали, -они для
вас - история. Вы их не переживали. Вы не устали, как все мы, повсюду.
- Тысяча девятьсот тридцать три... Вот что было в тысяча шестьдесят
шестом, я могу ответить легко... И насчет всех английских королей, по
крайней мере... нет, это не наверняка... Может, и не всех...
- В тысяча девятьсот тридцать третьем году к власти пришел Гитлер.
- Да, теперь помню. Я много раз об этом читал, но даты почему-то не
западают в память.
- И ненависть, как видно, тоже.
- Я не имею права об этом судить. Я этого не пережил. Такие, как
вы, имеют право ненавидеть. А я - нет. Меня ведь ничего не коснулось.
- А ваше бедное лицо? - спросила она.
- Шрам? Ну, я мог получить его и в автомобильной катастрофе. В
сущности, они ведь не собирались убивать именно меня.
- Вы думаете?
- Я человек маленький... - он чувствовал, что говорит глупо и
бессвязно. Все его предположения оказались несостоятельны. Он с
тревогой спросил: - Я ведь человек маленький, не так ли? Иначе обо мне
написали бы в газетах.
- А вам дают читать газеты?
- О да, ведь это же не тюрьма. - И он повторил: - Я человек
маленький...
Она уклончиво подтвердила:
- Да, вы ничем не знамениты.
- Я понимаю, доктор не позволил вам ничего мне рассказывать. Он
говорит, что надо дать моей памяти восстановиться самой, постепенно.
Но мне хотелось бы, чтобы вы нарушили правила только в одном. Это
единственное, что меня беспокоит. Я не женат?
Она произнесла раздельно, стараясь дать точный ответ, не говоря
ничего лишнего:
- Нет, вы не женаты.
- Меня ужасно мучила мысль, что мне придется возобновить отношения,
которые так много значат для кого-то другого и ничего не значат для
меня. Что на меня свалится Нечто, о чем я знаю из вторых рук, как о
Гитлере. Конечно, новые отношения - это совсем другое дело. - И он
договорил со смущением, которое нелепо выглядело при его сединах: -
Вот с вами у меня все началось сызнова...
- А теперь вас уже больше ничего не тревожит?
- Ничего. Разве что вы можете выйти в эту дверь и никогда больше не
вернуться. - Он все время то смелел, то снова отступал, как мальчик,
еще не умеющий обращаться с женщинами. - Видите ли, я ведь сразу
потерял всех своих друзей, кроме вас.
Она спросила почему-то с грустью:
- А у вас их было много?
- Думаю, что в мои годы их набралось уже немало. - И он весело
спросил: - Ведь я же не какое-нибудь чудовище?
Но развеселить ее он не мог.
- Нет, я вернусь. Они хотят, чтобы я приходила. Им надо тотчас же
знать, когда к вам начнет возвращаться память.
- Еще бы. Вы единственный след к моему прошлому, который у них
есть. Но разве я должен оставаться здесь, пока я все не вспомню?
- Вам же будет трудно там, за этими стенами, ничего не помня.
- Почему? Для меня найдется уйма работы. Если меня не возьмут в
армию, я могу поступить на оборонный завод.
- Неужели вам снова хочется в это пекло?
- Тут так мирно и красиво. Но, в конце концов, это просто отпуск.
Надо приносить какую-то пользу. - И он стал развивать свою мысль: -
Конечно, мне было бы куда легче, если бы я знал, кем я был и что умею
делать, Не может быть, чтобы я был богатым бездельником. В моей семье
не водилось таких денег. - Он внимательно смотрел на нее, пытаясь
отгадать свою былую профессию. - Разве я могу быть в чем-то уверен?
Адвокатура? Скажите, Анна, я был юристом? Почему-то мне в это не
верится! Не представляю себя в парике, отправляющим какого-нибудь
беднягу на виселицу,
- Нет, - сказала Анна.
- Я никогда не хотел быть юристом. Я хотел быть путешественником,
исследователем, но это вряд ли сбылось. Даже несмотря на бороду. Они
утверждают, будто у меня и раньше была борода. Медицина? Нет, мне
никогда не хотелось лечить. Слишком много видишь мучений. Ненавижу,
когда кто-нибудь страдает. - У него снова началось легкое
головокружение. - Я просто заболевал, мне становилось дурно, когда
слышал, что кто-то страдает. Помню... что-то было с крысой.
- Не насилуйте себя, - сказала она. - Напряжение вам вредно. Куда
вы торопитесь?
- Да нет, это ведь ни к чему не относится. Я был тогда ребенком. О
чем бишь я? Медицина... коммерция... Мне не хотелось бы вдруг
вспомнить, что я был директором универмага. Что-то меня это тоже не
греет. Мне никогда не хотелось быть богатым. Кажется, я просто
хотел... достойно жить.
Длительное напряжение ума вызывало у него головную боль.
Но кое-что он все равно должен вспомнить. Можно вернуть в небытие
былую дружбу и вражду, но, если он хочет под конец жизни что-то
совершить, ему надо знать, на что он способен. Он поглядел на свою
руку, согнул и разогнул кулак - рука не выглядела трудовой.
- Люди не всегда становятся тем, чем мечтают стать, - сказала Анна.
- Конечно нет; мальчишка всегда мечтает стать героем. Великим
путешественником. Великим писателем... Но обычно мечту и реальность
связывает тонкая нить неудачи... Мальчик, мечтавший стать богатым,
поступает на службу в банк. Отважный путешественник становится
колониальным чиновником с нищенским окладом и считает минуты до конца
рабочего дня в раскаленной конторе. Неудавшийся писатель идет работать
в грошовую газетенку... Простите, но я, оказывается, слабее, чем
думал. У меня кружится голова. Придется на сегодня прекратить... работу.
Она еще раз спросила с непонятным ему беспокойством:
- С вами здесь хорошо обращаются?
- Я их образцовый пациент, - сказал он. - Интересный случай.
- А доктор Форестер... Вам нравится доктор Форестер?
- Он вызывает почтение.
- Как вы изменились! - Она добавила фразу, которой он не понял: -
Вот таким вам следовало быть раньше. - Они обменялись рукопожатиями,
как чужие.
- Вы часто будете приходить? - спросил он.
- Это моя обязанность, Артур, - ответила она.
И лишь когда она ушла, он удивился, почему она его так назвала.
Утром горничная принесла ему завтрак в постель: кофе, гренки,
вареное яйцо. Клиника почти целиком снабжала себя продуктами: у нее
были куры, свиньи и большие охотничьи угодья. Доктор сам не охотился,
он, по словам Джонса, был противником убийства животных, но не был, с
другой стороны, доктринером - его пациентам нужно было мясо, поэтому у
него в имении охотились, хотя сам он не принимал в этом участия.
На подносе лежала утренняя газета. Первые несколько недель Дигби
был лишен этого удовольствия, пока ему деликатно не объяснили, что
идет война. Теперь он мог долго лежать в постели и просматривать
последние известия ("Число жертв воздушных налетов снизилось за эту
неделю до 255"), а потом, отхлебнув кофе и разбив ложечкой скорлупку
яйца, снова заглянуть в газету. "Битва в Атлантике..." Яйцо никогда не
бывало переварено: белок твердый, желток густой, но всмятку. Он снова
углубился в чтение: "Адмиралтейство с прискорбием извещает... погиб со
всем личным составом". Масла хватало, можно кусочек положить в яйцо, у
доктора свои коровы...
В это утро, когда он читал, пришел поболтать Джонс. Подняв глаза от
газеты, Дигби спросил:
- Что такое Пятая колонна?
Джонс обожал давать разъяснения. Он произнес длинную речь, упомянув
и Наполеона.
- Другими словами, это платные пособники врага? Ну, в этом нет
ничего нового.
- Нет, разница есть, - возразил Джонс. - В прошлой войне, кроме
ирландцев, вроде Кейзмента, агентура работала за деньги. Поэтому
привлечь можно было только определенный сорт людей. В этой войне у
людей разная идеология. - Стекла его очков поблескивали на утреннем
солнце от педагогического пыла. - Если вдуматься, Наполеон был
побежден маленькими людишками, материалистами: лавочниками и
крестьянами. Теми, кто ничего не видел дальше своего прилавка или хлева.
- Вы не слишком-то горячий патриот, - сказал Дигби.
- Нет, наоборот, - серьезно возразил Джонс. - Я маленький человек.
Мой отец аптекарь и ненавидит немецкие снадобья, которыми был завален
рынок. И я также... - Помолчав, он добавил: - И тем не менее у них
есть свое мировоззрение. Ломка всех старых барьеров, величие
замыслов... Все это заманчиво для тех, кто... не привязан к своей
деревне, своему городу и не боится, что их снесут. Для людей с тяжелым
детством, прогрессивного толка, вегетарианцев, которые не любят, когда
проливают кровь...
- Но Гитлер, по-моему, проливает ее вовсю!
- Да, но у идеалистов другой взгляд на кровь, чем у нас с вами. Для
них это закон больших чисел.
- А как на это смотрит доктор Форестер? Он, по-моему, из породы
этих людей, - сказал Дигби.
- Наш доктор чист как стеклышко! - с энтузиазмом воскликнул Джонс.
- Он даже написал памфлет для министерства информации - "Психоанализ
фашизма". Одно время, правда, ходили сплетни... Во время войны не
обойдешься без охоты за ведьмами, а завистники тут-то и подняли вой.
Вы же видите - доктор такой живой человек. Любознательный. Вот,
например, спиритизм. Он очень увлекается спиритизмом. С научной точки
зрения.
- Я только что читал о запросах в парламенте, - сказал Дигби. - Там
полагают, что существует и другая Пятая колонна. Люди, которых
вынуждают к измене при помощи шантажа.
- Да, немцы на редкость дотошный народ. Они прекрасно поставили это
дело у себя в стране. Я ничуть не удивлюсь, если здесь они сделают то
же самое. Они учредили, если можно так выразиться, нечто вроде
Ведомства Страха и назначили толковых руководителей. Дело не только в
том, что они берут в тиски каких-то отдельных людей. Важно, что они
повсюду распространяют атмосферу страха, поэтому нет человека, на
которого можно было бы положиться.
- Какой-то член парламента считает, что из министерства обороны
были выкрадены важные планы. Их прислали из военного министерства для
консультации и оставили на ночь. Он утверждает, будто утром была
обнаружена пропажа.
- Наверно, это как-нибудь разъяснится, - сказал Джонс.
- Уже разъяснилось. Министр ответил, что достойный член парламента
был введен в заблуждение. Планы не были нужны на утреннем совещании, а
на дневном они уже фигурировали, были обсуждены и возвращены военному
министерству.
- Эти члены парламента вечно выдумывают небылицы.
- Как вы считаете, не мог ли я быть детективом? Тогда хоть как-то
была бы оправдана детская мечта стать исследователем. В этом сообщении
концы с концами не сходятся.
- А по-моему, все очень логично.
- Член парламента, который сделал запрос, наверно, был информирован
кем-то, знавшим об этих планах. Либо участником того заседания, либо
тем, кто был причастен к посылке или получению планов. Никто другой не
мог о них знать. А то, что они существуют, подтвердил и министр.
- Да, да, это верно.
- Вряд ли кто-нибудь, занимающий такой пост, станет распространять
утку! И вы заметили, что, несмотря на гладкую, уклончивую, как у
всякого политика, манеру выражаться, министр, в сущности, не отрицает,
что планы пропадали? Он говорит, что в них не было нужды, а когда они
понадобились, их представили.
- Вы думаете, что у тех было время сфотографировать эти планы? -
взволнованно спросил Джонс. - Не возражаете, если я закурю? Дайте я
уберу ваш поднос. - Он пролил немножко кофе на простыню. - Знаете,
такое предположение уже высказывалось около трех месяцев назад. Сразу
после вашего приезда. Я найду для вас эту заметку. Доктор Форестер
сохраняет подшивку "Таймс". Какие-то бумаги пропадали несколько часов.
Историю хотели замять, уверяя, будто произошла служебная оплошность и
бумаги не выходили из министерства. Какой-то член парламента поднял
скандал, заявив, что они были сфотографированы, - его чуть в порошок
не стерли. Он, видите ли, подрывает общественное спокойствие и вносит
панику. Документы ни на минуту не покидали своего владельца, не помню
уж, кто он такой. Один из тех, чьему слову надо верить, не то либо
его, либо вас упекут в тюрьму, и можете не сомневаться, что в тюрьму
попадет не он. Газеты сразу же словно воды в рот набрали.
- Странно, если такая история повторилась снова! Джонс сказал с
жаром:
- Никто из нас об этом не узнает. А те тоже будут молчать.
- Может, в первый раз произошла осечка. Может, фотографии плохо
получились. Кто-то промахнулся. Они, конечно, не могли дважды
использовать одного и того же человека. Им пришлось ждать, пока они не
заполучат второго агента. - Дигби думал вслух. - Кажется, единственные
люди, которых им не запугать и не вынудить на темные делишки, - это
святые или отверженные, кому нечего терять.
- Вы были не детективом! - воскликнул Джонс. - Вы, наверно, были
автором детективных романов!
- Знаете, я почему-то устал. Мозги начинают связно работать, и тут
я вдруг чувствую такую усталость, что впору только уснуть. Наверно, я
так и поступлю. - Он закрыл глаза, а потом открыл их снова: - Надо бы,
конечно, изучить тот первый случай... когда они что-то прошляпили, и
выяснить, в чем произошла заминка. - Сказав это, он и в самом деле заснул.
День был ясный, и после обеда Дигби отправился погулять в сад.
Прошло уже несколько дней с тех пор, как его навещала Анна Хильфе, -
он был мрачен и не находил себе места, как влюбленный мальчишка. Ему
хотелось доказать ей, что он не болен и голова у него работает не
хуже, чем у других. Кому же интересно красоваться перед Джонсом? Шагая
между цветущими шпалерами кустарника, он предавался самым необузданным
мечтам.
Сад был запущенный, такой хорошо иметь в детстве, а не людям,
впавшим в детство. Старые яблони росли как дички; они неожиданно
поднимались из розария, на теннисном корте, затеняли окно маленькой
уборной, похожей на сарайчик, - ею пользовался старик садовник,
которого всегда было слышно издалека по звуку косы или скрипу тачки.
Высокая кирпичная ограда отделяла цветник от огорода и плодового сада,
однако от цветов и фруктов нельзя было отгородиться. Цветы расцветали
среди артишоков и высовывались из-за деревьев, словно языки пламени.
За плодовым садом парк постепенно переходил в выгон, там был ручей и
большой запущенный пруд с островком величиной с бильярдный стол.
Около этого пруда Дигби и встретил майора Стоуна. Сначала он
услышал его отрывистое сердитое ворчание, как у собаки со сна. Дигби
скатился по откосу к черному краю воды, и майор Стоун, поглядев на
него своими очень ясными голубыми воинственными глазами, сказал:
- Задание должно быть выполнено. - Весь его костюм из шотландской
шерсти был в глине, как и руки: он швырял в воду большие камни, а
теперь волочил за собой по берегу пруда доску, которую достал из
сарая. - Не занять такую территорию - чистейшая измена. Отсюда можно
держать под обстрелом весь дом... - Он подтянул доску и упер ее конец
в большой камень. - Главное, устойчивость. - И стал толкать ее дюйм за
дюймом к следующему камню. - Теперь двигайте ее вы. Я возьмусь за
другой конец.
- Неужели вы полезете в воду?
- С этой стороны мелко, - сказал майор и ступил прямо в пруд.
Жидкая черная глина покрыла его ботинки и отвороты брюк. - Толкайте!
Только равномерно! - Дигби толкнул, но слишком сильно: доска
перевернулась и увязла в глине. - Черт! - воскликнул майор. Он
наклонился, вытащил доску, выпачкавшись до пояса, и поволок ее на
берег. - Извините, - сказал он. - Я чертовски вспыльчив. А вы, я вижу,
не имеете военной подготовки. Спасибо за помощь.
- Боюсь, что от меня было мало толку.
- Эх, будь у меня полдюжины саперов, вы бы тогда поглядели... - он
смотрел на маленький, заросший островок. - Но чего нет, того нет.
Придется как-нибудь обойтись. И прекрасно обошлись бы, если бы повсюду
не было измены. - Он внимательно взглянул Дигби в глаза, словно его
оценивая. - Я вас часто здесь вижу, - сказал он. - Правда, никогда
раньше не разговаривал. Но лицо ваше, простите за откровенность, мне
по душе. Наверно, и вы были больны, как и все мы. Слава богу, я скоро
отсюда уеду. На что-нибудь еще пригожусь. А что с вами?
- Потеря памяти.
- Были там? - майор мотнул головой в сторону островка.
- Нет, бомба. В Лондоне.
- Паршивая война. Штатский - и контузия. - Дигби не понял, чего он
не одобряет, штатских или контузию.
Его жесткие светлые волосы поседели у висков, а ярко-голубые глаза
были ослепительно чистые - он, видно, всю жизнь старался быть в форме
и боевой готовности. Теперь, когда он не был в форме, в его бедном
мозгу царила страшная неразбериха. Он заявил: - Где-то кроется измена,
иначе этого никогда бы не случилось. - И, резко повернувшись спиной к
островку и остаткам импровизированного мола, вскарабкался на берег и
энергично зашагал к дому.
Дигби пошел дальше. На теннисном корте шла ожесточенная игра. Двое
людей прыгали, насупившись и обливаясь потом; единственное, что
выдавало ненормальность Стила и Фишгарда, была их безумная
поглощенность игрой; кончая партию, оба принимались визгливо кричать,
ссориться и чуть не плакали. Так же кончалась и партия в шахматы.
Розарий был защищен от ветра двумя заборами: тем, что отгораживал
грядки с овощами, и высокой стеной, которая преграждала доступ - если
не считать маленькой калитки - к тому крылу дома, которое доктор
Форестер и Джонс деликатно называли "лазаретом". Никому не хотелось
вспоминать про "лазарет" - с ним были связаны мрачные представления:
обитая войлоком палата, смирительные рубашки; из сада были видны
только окна верхнего этажа, а на них решетки. Каждый из обитателей
санатория отлично знал, как он близок к этому уединенному крылу дома.
Истерика во время игры, мысль, что кругом измена, слишком легкие
слезы, как у Дэвиса, - пациенты понимали, что все это признаки болезни
не меньше, чем буйные приступы. Они письменно отказывались от своей
свободы, вручив ее доктору Форестеру, в надежде избежать чего-то
худшего, но если худшее все же случится, "лазарет" тут же под рукой,
не нужно ехать в незнакомый сумасшедший дом. Один Дигби не чувствовал,
что над ним нависла тень: "лазарет" не для счастливых людей.
"Что такое этот "лазарет", если не плод измышлений расстроенного
ума?" - нередко задавал себе вопрос Дигби. Оно, конечно, существует,
это кирпичное крыло дома с решетками на окнах и высокой оградой, там
даже есть особый персонал. Но кто может поручиться, что в "лазарете"
вообще кто-то есть? Иногда Дигби казалось, что "лазарет" так же
реален, как ад в представлении добрых церковников, - необитаемое
место, которым только пугают.
Вдруг откуда-то стремительно появился майор Стоун. Увидев Дигби, он
резко свернул к нему по дорожке. На лбу у него блестели капельки пота.
- Вы меня не видели, понятно? - пробормотал он на ходу. - Вы меня
тратил по часу в день. По дороге к нему надо было пройти через
гостиную, где больные читали газеты, играли в шашки или шахматы и вели
не всегда мирную беседу контуженых людей. Дигби обычно избегал этого
места; его расстраивало, когда он видел, как в углу комнаты, похожей
на салон роскошного отеля, тихонько плачет человек. Он чувствовал себя
душевно здоровым, если не считать провала памяти на какое-то
количество лет и непонятного ощущения счастья, словно его вдруг
избавили от какого-то непосильного бремени, - ему было неуютно в
обществе людей с явными признаками перенесенной травмы: дрожанием
века, визгливой интонацией или меланхолией, которая была так же
неотделима, как кожа.
Джонс повел его к доктору. Он с безукоризненным тактом выполнял
роль ассистента, секретаря и санитара. У него не было диплома, но
доктор иногда допускал его к лечению простейших психозов. К доктору
Джонс испытывал огромное благоговение, и Дигби понял из его намеков,
что какой-то несчастный случай, кажется, самоубийство больного - хотя
Джонс упорно не желал этого уточнять, - позволял ему смотреть на себя
как на заступника великого человека, не понятого современниками.
Он заливался краской, возмущенно разглагольствуя о том, что он звал
"голгофой, на которую взошел доктор". Было назначено следствие;
лечебные методы доктора далеко опередили его время; встал вопрос о
том, чтобы лишить доктора права практиковать. "Они его распяли", -
сказал как-то Джонс. Но нет худа без добра (при этом подразумевалось,
что добро - это он, Джонс): возмущенный столичными нравами, доктор
удалился в деревню и открыл частную клинику, куда он отказывался
принимать пациентов без их личного письменного прошения - даже буйные
больные и те достаточно в своем уме, чтобы охотно предать себя в
целительные руки доктора.
- А как же было со мною? - спросил Дигби.
- Ну, вы особый случай, - таинственно пробормотал Джонс. - Придет
время, доктор вам расскажет. В ту ночь вы чудом обрели спасение. Но и
вы ведь подписали...
Дигби не мог привыкнуть к мысли, что не помнит, как он сюда попал.
Проснулся в удобной комнате, под плеск фонтана, с привкусом лекарства
во рту и все. Он часами лежал погруженный в невнятные сны... Казалось,
он вот-вот что-то вспомнит, но у него не было сил поймать едва
уловимую ниточку, закрепить в памяти внезапно возникавшие картины,
связать их между собой. Он безропотно пил лекарство и погружался в
глубокий сон, который только изредка прерывался странными кошмарами, в
которых всегда появлялась женщина... Прошло много времени, прежде чем
ему рассказали, что идет война, и для этого потребовалось много
исторических пояснений. Ему казалось странным совсем не то, что
удивляло других. Например, то, что мы воевали с Италией, потрясло его,
как необъяснимое стихийное бедствие.
- Италия! - воскликнул он.
Бог мой, но в Италию каждый год ездили писать с натуры его две
незамужние тетки. Тогда Джонс терпеливо разъяснил ему, кто такой
Муссолини.
Доктор сидел за простым некрашеным столом, на котором стояла ваза с
цветами, и жестом пригласил Дигби войти. В его немолодом лице под
шапкой белых как снег волос было что-то ястребиное, благородное и
немножко актерское, как в портретах деятелей викторианской эпохи.
Джонс вышел бочком, пятясь до самой двери, и споткнулся о край ковра.
- Ну, как мы себя чувствуем? - осведомился доктор. - Судя по вашему
виду, вы с каждым днем все больше приходите в себя.
- Вы думаете? Но кто знает, так ли это? Я не знаю, и вы не знаете,
доктор Форестер. Может, я все меньше и меньше похож на себя.
- В этой связи я должен сообщить вам важную новость, - сказал
доктор Форестер. - Я нашел человека, который может об этом судить.
Некую персону, знавшую вас в прежние времена.
Сердце у Дигби отчаянно забилось:
- Кто он?
- Не скажу. Я хочу, чтобы вы вспомнили сами.
- Вот глупо, - сказал Дигби. - У меня немножко закружилась голова.
- Что ж, естественно. Вы еще не совсем окрепли. - Доктор отпер шкаф
и достал оттуда бокал и бутылку хереса. - Это вас подкрепит.
- "Тио Пепе", - произнес Дигби, осушая бокал.
- Видите, память возвращается. Еще стаканчик?
- Нет, это святотатство - пить такое вино как лекарство.
Новость его потрясла. И почему-то не очень обрадовала. Трудно
сказать, какая ответственность свалится на него, когда вернется
память. Человек входит в жизнь мало-помалу; долг и обязанности
накапливаются так медленно, что мы едва их сознаем. Даже в счастливый
брак врастаешь постепенно; любовь незаметно лишает свободы; немыслимо
полюбить чужого человека внезапно, по приказу. Пока память сохраняла
для него только детство, он был совершенно свободен. Это не значило,
что он боялся узнать себя; он знал, что собой представляет сейчас, и
верил, что может вообразить, кем стал тот мальчик, которого он помнил;
он боялся не встречи с неудачником, а непомерных усилий, неизбежных
для того, кто преуспел.
- Я ждал, чтобы вы окрепли, - сказал доктор Форестер.
- Понятно.
- Я верю, что вы не захотите нас огорчать.
- Как, он уже здесь?
- Она уже здесь, - сказал доктор.
Дигби почувствовал громадное облегчение, когда в комнату вошла
посторонняя женщина. Он боялся, что дверь отворится и войдет целый
отрезок его жизни, но вместо этого появилась худенькая хорошенькая
девушка с рыжеватыми волосами, очень маленькая девушка - может быть,
она была слишком мала, чтобы он мог ее запомнить. Она была не из тех,
кого ему надо бояться, он был в этом уверен.
Дигби встал, не зная, чего требует вежливость: пожать ей руку или
поцеловать? Он не сделал ни того, ни
другого. Они смотрели друг на друга издали, и у него тяжелыми
ударами билось сердце.
- Как вы изменились, - сказала она.
- А мне все время говорят, что я совсем пришел в себя...
- Волосы сильно поседели. И этот шрам... Тем не менее вы выглядите
гораздо моложе, спокойнее.
- Я здесь веду приятную, спокойную жизнь.
- Они с вами хорошо обращаются? - с тревогой спросила она.
- Очень хорошо. - У него было чувство, будто он пригласил
незнакомую женщину пообедать и не знает, о чем с ней говорить. -
Простите. Это звучит грубо. Но я не помню, как вас зовут.
- Вы меня совсем не помните?
- Нет.
Ему иногда снилась женщина, но та была другая. Он не помнил
подробностей, кроме лица женщины и того, что оно выражало сострадание.
Он был рад, что тут была другая.
- Нет, - повторил он, снова на нее поглядев. - Простите. Мне самому
очень жаль...
- Не жалейте, - сказала она с непонятной яростью. - Никогда больше
ни о чем не жалейте!
- Да нет, я хотел сказать... про свои дурацкие мозги.
- Меня зовут Анна, - сказала она. И, внимательно наблюдая за ним,
добавила: - Хильфе.
- Фамилия иностранная.
- Я австрийка.
- Для меня все еще так непривычно... Мы воюем с Германией. А разве
Австрия?..
- Я эмигрировала из Австрии.
- Ах, вот что... Да, я об эмигрантах читал.
- Вы забыли даже то, что идет война?
- Мне ужасно много еще надо узнать.
- Да, много ужасного. Но надо ли вам это узнавать? - И повторила: -
Вы стали гораздо спокойнее.
- Нельзя быть спокойным, когда ничего не знаешь. - Он запнулся, а
потом сказал: - Вы меня извините, но мне так много надо задать
вопросов. Мы были с вами просто друзьями?
- Друзьями. А что?
- Вы такая хорошенькая. Почем я знаю...
- Вы спасли мою жизнь.
- Каким образом?
- Когда взорвалась бомба, вы толкнули меня на пол и упали на меня.
Я осталась цела.
- Я очень рад. Понимаете... - и он неуверенно засмеялся. - Я ведь
могу не знать о себе самых позорных вещей. Хорошо, что есть то, чего
не надо стыдиться.
- Как странно, - сказала она. - Все эти страшные годы, начиная с
тысяча девятьсот тридцать третьего - вы о них только читали, -они для
вас - история. Вы их не переживали. Вы не устали, как все мы, повсюду.
- Тысяча девятьсот тридцать три... Вот что было в тысяча шестьдесят
шестом, я могу ответить легко... И насчет всех английских королей, по
крайней мере... нет, это не наверняка... Может, и не всех...
- В тысяча девятьсот тридцать третьем году к власти пришел Гитлер.
- Да, теперь помню. Я много раз об этом читал, но даты почему-то не
западают в память.
- И ненависть, как видно, тоже.
- Я не имею права об этом судить. Я этого не пережил. Такие, как
вы, имеют право ненавидеть. А я - нет. Меня ведь ничего не коснулось.
- А ваше бедное лицо? - спросила она.
- Шрам? Ну, я мог получить его и в автомобильной катастрофе. В
сущности, они ведь не собирались убивать именно меня.
- Вы думаете?
- Я человек маленький... - он чувствовал, что говорит глупо и
бессвязно. Все его предположения оказались несостоятельны. Он с
тревогой спросил: - Я ведь человек маленький, не так ли? Иначе обо мне
написали бы в газетах.
- А вам дают читать газеты?
- О да, ведь это же не тюрьма. - И он повторил: - Я человек
маленький...
Она уклончиво подтвердила:
- Да, вы ничем не знамениты.
- Я понимаю, доктор не позволил вам ничего мне рассказывать. Он
говорит, что надо дать моей памяти восстановиться самой, постепенно.
Но мне хотелось бы, чтобы вы нарушили правила только в одном. Это
единственное, что меня беспокоит. Я не женат?
Она произнесла раздельно, стараясь дать точный ответ, не говоря
ничего лишнего:
- Нет, вы не женаты.
- Меня ужасно мучила мысль, что мне придется возобновить отношения,
которые так много значат для кого-то другого и ничего не значат для
меня. Что на меня свалится Нечто, о чем я знаю из вторых рук, как о
Гитлере. Конечно, новые отношения - это совсем другое дело. - И он
договорил со смущением, которое нелепо выглядело при его сединах: -
Вот с вами у меня все началось сызнова...
- А теперь вас уже больше ничего не тревожит?
- Ничего. Разве что вы можете выйти в эту дверь и никогда больше не
вернуться. - Он все время то смелел, то снова отступал, как мальчик,
еще не умеющий обращаться с женщинами. - Видите ли, я ведь сразу
потерял всех своих друзей, кроме вас.
Она спросила почему-то с грустью:
- А у вас их было много?
- Думаю, что в мои годы их набралось уже немало. - И он весело
спросил: - Ведь я же не какое-нибудь чудовище?
Но развеселить ее он не мог.
- Нет, я вернусь. Они хотят, чтобы я приходила. Им надо тотчас же
знать, когда к вам начнет возвращаться память.
- Еще бы. Вы единственный след к моему прошлому, который у них
есть. Но разве я должен оставаться здесь, пока я все не вспомню?
- Вам же будет трудно там, за этими стенами, ничего не помня.
- Почему? Для меня найдется уйма работы. Если меня не возьмут в
армию, я могу поступить на оборонный завод.
- Неужели вам снова хочется в это пекло?
- Тут так мирно и красиво. Но, в конце концов, это просто отпуск.
Надо приносить какую-то пользу. - И он стал развивать свою мысль: -
Конечно, мне было бы куда легче, если бы я знал, кем я был и что умею
делать, Не может быть, чтобы я был богатым бездельником. В моей семье
не водилось таких денег. - Он внимательно смотрел на нее, пытаясь
отгадать свою былую профессию. - Разве я могу быть в чем-то уверен?
Адвокатура? Скажите, Анна, я был юристом? Почему-то мне в это не
верится! Не представляю себя в парике, отправляющим какого-нибудь
беднягу на виселицу,
- Нет, - сказала Анна.
- Я никогда не хотел быть юристом. Я хотел быть путешественником,
исследователем, но это вряд ли сбылось. Даже несмотря на бороду. Они
утверждают, будто у меня и раньше была борода. Медицина? Нет, мне
никогда не хотелось лечить. Слишком много видишь мучений. Ненавижу,
когда кто-нибудь страдает. - У него снова началось легкое
головокружение. - Я просто заболевал, мне становилось дурно, когда
слышал, что кто-то страдает. Помню... что-то было с крысой.
- Не насилуйте себя, - сказала она. - Напряжение вам вредно. Куда
вы торопитесь?
- Да нет, это ведь ни к чему не относится. Я был тогда ребенком. О
чем бишь я? Медицина... коммерция... Мне не хотелось бы вдруг
вспомнить, что я был директором универмага. Что-то меня это тоже не
греет. Мне никогда не хотелось быть богатым. Кажется, я просто
хотел... достойно жить.
Длительное напряжение ума вызывало у него головную боль.
Но кое-что он все равно должен вспомнить. Можно вернуть в небытие
былую дружбу и вражду, но, если он хочет под конец жизни что-то
совершить, ему надо знать, на что он способен. Он поглядел на свою
руку, согнул и разогнул кулак - рука не выглядела трудовой.
- Люди не всегда становятся тем, чем мечтают стать, - сказала Анна.
- Конечно нет; мальчишка всегда мечтает стать героем. Великим
путешественником. Великим писателем... Но обычно мечту и реальность
связывает тонкая нить неудачи... Мальчик, мечтавший стать богатым,
поступает на службу в банк. Отважный путешественник становится
колониальным чиновником с нищенским окладом и считает минуты до конца
рабочего дня в раскаленной конторе. Неудавшийся писатель идет работать
в грошовую газетенку... Простите, но я, оказывается, слабее, чем
думал. У меня кружится голова. Придется на сегодня прекратить... работу.
Она еще раз спросила с непонятным ему беспокойством:
- С вами здесь хорошо обращаются?
- Я их образцовый пациент, - сказал он. - Интересный случай.
- А доктор Форестер... Вам нравится доктор Форестер?
- Он вызывает почтение.
- Как вы изменились! - Она добавила фразу, которой он не понял: -
Вот таким вам следовало быть раньше. - Они обменялись рукопожатиями,
как чужие.
- Вы часто будете приходить? - спросил он.
- Это моя обязанность, Артур, - ответила она.
И лишь когда она ушла, он удивился, почему она его так назвала.
Утром горничная принесла ему завтрак в постель: кофе, гренки,
вареное яйцо. Клиника почти целиком снабжала себя продуктами: у нее
были куры, свиньи и большие охотничьи угодья. Доктор сам не охотился,
он, по словам Джонса, был противником убийства животных, но не был, с
другой стороны, доктринером - его пациентам нужно было мясо, поэтому у
него в имении охотились, хотя сам он не принимал в этом участия.
На подносе лежала утренняя газета. Первые несколько недель Дигби
был лишен этого удовольствия, пока ему деликатно не объяснили, что
идет война. Теперь он мог долго лежать в постели и просматривать
последние известия ("Число жертв воздушных налетов снизилось за эту
неделю до 255"), а потом, отхлебнув кофе и разбив ложечкой скорлупку
яйца, снова заглянуть в газету. "Битва в Атлантике..." Яйцо никогда не
бывало переварено: белок твердый, желток густой, но всмятку. Он снова
углубился в чтение: "Адмиралтейство с прискорбием извещает... погиб со
всем личным составом". Масла хватало, можно кусочек положить в яйцо, у
доктора свои коровы...
В это утро, когда он читал, пришел поболтать Джонс. Подняв глаза от
газеты, Дигби спросил:
- Что такое Пятая колонна?
Джонс обожал давать разъяснения. Он произнес длинную речь, упомянув
и Наполеона.
- Другими словами, это платные пособники врага? Ну, в этом нет
ничего нового.
- Нет, разница есть, - возразил Джонс. - В прошлой войне, кроме
ирландцев, вроде Кейзмента, агентура работала за деньги. Поэтому
привлечь можно было только определенный сорт людей. В этой войне у
людей разная идеология. - Стекла его очков поблескивали на утреннем
солнце от педагогического пыла. - Если вдуматься, Наполеон был
побежден маленькими людишками, материалистами: лавочниками и
крестьянами. Теми, кто ничего не видел дальше своего прилавка или хлева.
- Вы не слишком-то горячий патриот, - сказал Дигби.
- Нет, наоборот, - серьезно возразил Джонс. - Я маленький человек.
Мой отец аптекарь и ненавидит немецкие снадобья, которыми был завален
рынок. И я также... - Помолчав, он добавил: - И тем не менее у них
есть свое мировоззрение. Ломка всех старых барьеров, величие
замыслов... Все это заманчиво для тех, кто... не привязан к своей
деревне, своему городу и не боится, что их снесут. Для людей с тяжелым
детством, прогрессивного толка, вегетарианцев, которые не любят, когда
проливают кровь...
- Но Гитлер, по-моему, проливает ее вовсю!
- Да, но у идеалистов другой взгляд на кровь, чем у нас с вами. Для
них это закон больших чисел.
- А как на это смотрит доктор Форестер? Он, по-моему, из породы
этих людей, - сказал Дигби.
- Наш доктор чист как стеклышко! - с энтузиазмом воскликнул Джонс.
- Он даже написал памфлет для министерства информации - "Психоанализ
фашизма". Одно время, правда, ходили сплетни... Во время войны не
обойдешься без охоты за ведьмами, а завистники тут-то и подняли вой.
Вы же видите - доктор такой живой человек. Любознательный. Вот,
например, спиритизм. Он очень увлекается спиритизмом. С научной точки
зрения.
- Я только что читал о запросах в парламенте, - сказал Дигби. - Там
полагают, что существует и другая Пятая колонна. Люди, которых
вынуждают к измене при помощи шантажа.
- Да, немцы на редкость дотошный народ. Они прекрасно поставили это
дело у себя в стране. Я ничуть не удивлюсь, если здесь они сделают то
же самое. Они учредили, если можно так выразиться, нечто вроде
Ведомства Страха и назначили толковых руководителей. Дело не только в
том, что они берут в тиски каких-то отдельных людей. Важно, что они
повсюду распространяют атмосферу страха, поэтому нет человека, на
которого можно было бы положиться.
- Какой-то член парламента считает, что из министерства обороны
были выкрадены важные планы. Их прислали из военного министерства для
консультации и оставили на ночь. Он утверждает, будто утром была
обнаружена пропажа.
- Наверно, это как-нибудь разъяснится, - сказал Джонс.
- Уже разъяснилось. Министр ответил, что достойный член парламента
был введен в заблуждение. Планы не были нужны на утреннем совещании, а
на дневном они уже фигурировали, были обсуждены и возвращены военному
министерству.
- Эти члены парламента вечно выдумывают небылицы.
- Как вы считаете, не мог ли я быть детективом? Тогда хоть как-то
была бы оправдана детская мечта стать исследователем. В этом сообщении
концы с концами не сходятся.
- А по-моему, все очень логично.
- Член парламента, который сделал запрос, наверно, был информирован
кем-то, знавшим об этих планах. Либо участником того заседания, либо
тем, кто был причастен к посылке или получению планов. Никто другой не
мог о них знать. А то, что они существуют, подтвердил и министр.
- Да, да, это верно.
- Вряд ли кто-нибудь, занимающий такой пост, станет распространять
утку! И вы заметили, что, несмотря на гладкую, уклончивую, как у
всякого политика, манеру выражаться, министр, в сущности, не отрицает,
что планы пропадали? Он говорит, что в них не было нужды, а когда они
понадобились, их представили.
- Вы думаете, что у тех было время сфотографировать эти планы? -
взволнованно спросил Джонс. - Не возражаете, если я закурю? Дайте я
уберу ваш поднос. - Он пролил немножко кофе на простыню. - Знаете,
такое предположение уже высказывалось около трех месяцев назад. Сразу
после вашего приезда. Я найду для вас эту заметку. Доктор Форестер
сохраняет подшивку "Таймс". Какие-то бумаги пропадали несколько часов.
Историю хотели замять, уверяя, будто произошла служебная оплошность и
бумаги не выходили из министерства. Какой-то член парламента поднял
скандал, заявив, что они были сфотографированы, - его чуть в порошок
не стерли. Он, видите ли, подрывает общественное спокойствие и вносит
панику. Документы ни на минуту не покидали своего владельца, не помню
уж, кто он такой. Один из тех, чьему слову надо верить, не то либо
его, либо вас упекут в тюрьму, и можете не сомневаться, что в тюрьму
попадет не он. Газеты сразу же словно воды в рот набрали.
- Странно, если такая история повторилась снова! Джонс сказал с
жаром:
- Никто из нас об этом не узнает. А те тоже будут молчать.
- Может, в первый раз произошла осечка. Может, фотографии плохо
получились. Кто-то промахнулся. Они, конечно, не могли дважды
использовать одного и того же человека. Им пришлось ждать, пока они не
заполучат второго агента. - Дигби думал вслух. - Кажется, единственные
люди, которых им не запугать и не вынудить на темные делишки, - это
святые или отверженные, кому нечего терять.
- Вы были не детективом! - воскликнул Джонс. - Вы, наверно, были
автором детективных романов!
- Знаете, я почему-то устал. Мозги начинают связно работать, и тут
я вдруг чувствую такую усталость, что впору только уснуть. Наверно, я
так и поступлю. - Он закрыл глаза, а потом открыл их снова: - Надо бы,
конечно, изучить тот первый случай... когда они что-то прошляпили, и
выяснить, в чем произошла заминка. - Сказав это, он и в самом деле заснул.
День был ясный, и после обеда Дигби отправился погулять в сад.
Прошло уже несколько дней с тех пор, как его навещала Анна Хильфе, -
он был мрачен и не находил себе места, как влюбленный мальчишка. Ему
хотелось доказать ей, что он не болен и голова у него работает не
хуже, чем у других. Кому же интересно красоваться перед Джонсом? Шагая
между цветущими шпалерами кустарника, он предавался самым необузданным
мечтам.
Сад был запущенный, такой хорошо иметь в детстве, а не людям,
впавшим в детство. Старые яблони росли как дички; они неожиданно
поднимались из розария, на теннисном корте, затеняли окно маленькой
уборной, похожей на сарайчик, - ею пользовался старик садовник,
которого всегда было слышно издалека по звуку косы или скрипу тачки.
Высокая кирпичная ограда отделяла цветник от огорода и плодового сада,
однако от цветов и фруктов нельзя было отгородиться. Цветы расцветали
среди артишоков и высовывались из-за деревьев, словно языки пламени.
За плодовым садом парк постепенно переходил в выгон, там был ручей и
большой запущенный пруд с островком величиной с бильярдный стол.
Около этого пруда Дигби и встретил майора Стоуна. Сначала он
услышал его отрывистое сердитое ворчание, как у собаки со сна. Дигби
скатился по откосу к черному краю воды, и майор Стоун, поглядев на
него своими очень ясными голубыми воинственными глазами, сказал:
- Задание должно быть выполнено. - Весь его костюм из шотландской
шерсти был в глине, как и руки: он швырял в воду большие камни, а
теперь волочил за собой по берегу пруда доску, которую достал из
сарая. - Не занять такую территорию - чистейшая измена. Отсюда можно
держать под обстрелом весь дом... - Он подтянул доску и упер ее конец
в большой камень. - Главное, устойчивость. - И стал толкать ее дюйм за
дюймом к следующему камню. - Теперь двигайте ее вы. Я возьмусь за
другой конец.
- Неужели вы полезете в воду?
- С этой стороны мелко, - сказал майор и ступил прямо в пруд.
Жидкая черная глина покрыла его ботинки и отвороты брюк. - Толкайте!
Только равномерно! - Дигби толкнул, но слишком сильно: доска
перевернулась и увязла в глине. - Черт! - воскликнул майор. Он
наклонился, вытащил доску, выпачкавшись до пояса, и поволок ее на
берег. - Извините, - сказал он. - Я чертовски вспыльчив. А вы, я вижу,
не имеете военной подготовки. Спасибо за помощь.
- Боюсь, что от меня было мало толку.
- Эх, будь у меня полдюжины саперов, вы бы тогда поглядели... - он
смотрел на маленький, заросший островок. - Но чего нет, того нет.
Придется как-нибудь обойтись. И прекрасно обошлись бы, если бы повсюду
не было измены. - Он внимательно взглянул Дигби в глаза, словно его
оценивая. - Я вас часто здесь вижу, - сказал он. - Правда, никогда
раньше не разговаривал. Но лицо ваше, простите за откровенность, мне
по душе. Наверно, и вы были больны, как и все мы. Слава богу, я скоро
отсюда уеду. На что-нибудь еще пригожусь. А что с вами?
- Потеря памяти.
- Были там? - майор мотнул головой в сторону островка.
- Нет, бомба. В Лондоне.
- Паршивая война. Штатский - и контузия. - Дигби не понял, чего он
не одобряет, штатских или контузию.
Его жесткие светлые волосы поседели у висков, а ярко-голубые глаза
были ослепительно чистые - он, видно, всю жизнь старался быть в форме
и боевой готовности. Теперь, когда он не был в форме, в его бедном
мозгу царила страшная неразбериха. Он заявил: - Где-то кроется измена,
иначе этого никогда бы не случилось. - И, резко повернувшись спиной к
островку и остаткам импровизированного мола, вскарабкался на берег и
энергично зашагал к дому.
Дигби пошел дальше. На теннисном корте шла ожесточенная игра. Двое
людей прыгали, насупившись и обливаясь потом; единственное, что
выдавало ненормальность Стила и Фишгарда, была их безумная
поглощенность игрой; кончая партию, оба принимались визгливо кричать,
ссориться и чуть не плакали. Так же кончалась и партия в шахматы.
Розарий был защищен от ветра двумя заборами: тем, что отгораживал
грядки с овощами, и высокой стеной, которая преграждала доступ - если
не считать маленькой калитки - к тому крылу дома, которое доктор
Форестер и Джонс деликатно называли "лазаретом". Никому не хотелось
вспоминать про "лазарет" - с ним были связаны мрачные представления:
обитая войлоком палата, смирительные рубашки; из сада были видны
только окна верхнего этажа, а на них решетки. Каждый из обитателей
санатория отлично знал, как он близок к этому уединенному крылу дома.
Истерика во время игры, мысль, что кругом измена, слишком легкие
слезы, как у Дэвиса, - пациенты понимали, что все это признаки болезни
не меньше, чем буйные приступы. Они письменно отказывались от своей
свободы, вручив ее доктору Форестеру, в надежде избежать чего-то
худшего, но если худшее все же случится, "лазарет" тут же под рукой,
не нужно ехать в незнакомый сумасшедший дом. Один Дигби не чувствовал,
что над ним нависла тень: "лазарет" не для счастливых людей.
"Что такое этот "лазарет", если не плод измышлений расстроенного
ума?" - нередко задавал себе вопрос Дигби. Оно, конечно, существует,
это кирпичное крыло дома с решетками на окнах и высокой оградой, там
даже есть особый персонал. Но кто может поручиться, что в "лазарете"
вообще кто-то есть? Иногда Дигби казалось, что "лазарет" так же
реален, как ад в представлении добрых церковников, - необитаемое
место, которым только пугают.
Вдруг откуда-то стремительно появился майор Стоун. Увидев Дигби, он
резко свернул к нему по дорожке. На лбу у него блестели капельки пота.
- Вы меня не видели, понятно? - пробормотал он на ходу. - Вы меня