Страница:
Староста отделался тем, что его предупредили, а он не внял угрозе и снова за свое: на сей раз обвинил солдат в краже двух буйволов, приказал остричь воров наголо и наказать палочными ударами по пяткам. И вести о подавлении Шекинского восстания: многие тогда восстали, и джарские лезгины тоже, - кто погиб, кто бежал, а кто, изъявив покорность, сдался, и пленные, эту весть принесли лазутчики, вошли в город Тифлис с повешенными на шее саблями - символ унижения!! И снова красовался герб Тифлиса: две руки, держащие крест святой Нины, попирающей полумесяц, а в углах креста львиные головы, что в переводе с геральдического языка означает: Тифлис, мужественный как лев, победоносный как крест Христов, попрал мусульман. Аббас-Мирза перевернет их герб, чтоб вознесся полумесяц, он повторит подвиг родоначальника их каджарского рода - захватит и разорит Тифлис, овладеет неприступной крепостью Шуша!...
Тут столько дел и стратегических планов (чему учат его высшее офицерство - английские советники), а его смеют отвлекать мелкими неприятностями, этот произвол низших чинов, старост, поднять руку на доблестных его воинов. Аббас-Мирза был вне себя от ярости: "Как?! Мы собираем армию, создаем великое регулярное войско на манер французов и англичан, а какой-то староста из захудалого Хамнэ позорит наших воинов?!"
Мамед-Таги лишился должности, имущество его конфисковали, и он сделался мелким торговцем: нитки-иголки, дешевые безделушки, вырезанные из ореха. Шеки! Вот куда поехать! Он слышал, рассказывали, что из Шеки, где кончилась власть шаха и началась власть царя, вывозят шелк в грубом виде, выделывают его ("кто?"), тростят и окрашивают ("жена и дочки?"), а потом продают втридорога.
На другой берег Аракса, он пока шахский, из деревни в деревню, пять ночевок у друзей и дальних родственников - и он в Шеки, прибыл сюда, чтоб на вырученные от продажи пряностей деньги купить шелк и начать крупную торговлю. И как он не угодил под пулю казака при пересечении зыбкой линии фронта через Арпачай?! А в Шеки - дом земляка Ахунд-Алескера, они почти ровесники, их отцы ездили на паломничество в Хорасан, из одной медной пиалы воду пили, из одной медной миски ели; и пиалу, всю испещренную изречениями из Корана, и миску - ею уже не пользуются, она как реликвия семейная, очищена, сама из красной меди, а ручки из желтой, - как бесценный дар вез Мамед-Таги в Шеки. А в Шеки как в ловушке: попал если, не скоро вырвешься. И ему сватают - мужчина ведь! полгода как уехал! - племянницу Ахунд-Алескера, Нанэ, почти девочку, но уже ханум. Всем хорошо: и Ахунд-Алескеру, что устроилась судьба сироты, все по закону, а он, член шариатского суда, на его страже, и Мамед-Таги не будет маяться, заключая временные браки, - у него будут две освященные договором жены: одна по ту сторону границы, персидская, на юге, Лалэ-ханум и две девочки, другая - по эту, российская, Нанэ-ханум, и, да, да, время прошло быстро, и уже родился долгожданный сын. Фатали. А какие цветы, эти жены! Лалэ - это мак, а Нанэ это душистая полевая мята!...
И два мечтателя, сидящие в Шеки (и надоевшие друг другу), Мамед-Таги и Ахунд-Алескер, думают, как разбогатеть. И скорее б расстаться!
А тут еще вскоре вспыхивает война двух держав: той, что в силе, и сила эта неумолимо растет, прибавляя к империи год от году новые земли; и той, что одряхлела и не в состоянии уже удерживать некогда захваченные края меж двух морей - Черным и Каспийским. И, не успев начаться, близится к развязке, еще не окончательной: царь вынудил шаха подписать - собрались представители держав в сказочно красивом селе Гюлюстане, что в Карабахе, а земля здесь обильно полита кровью, и маки багрово вспыхивают весенней порой, - условия перемирия.
И к Российской империи отошли навсегда и бесповоротно хилые азербайджанские ханства - Бакинское, Гянджинское, Дербентское, Карабахское (по алфавиту, что ли?...), Кубинское, Талышское, Шекинское, Ширванское, а также Дагестан и Восточная Грузия. Вернулся в родное Хамнэ и Мамед-Таги, чтоб воссоединить семьи: уехал один, а тут новая жена, нечто подвижное и быстрое под яркой чадрой, ловкие локти и крепкие ноги, и двухлетний сын.
"Фатали?! Ха-ха, Фатали-шах пожаловал, крепко папаху держи, как бы не слетела!"
Аксакалы деревни сидели на корточках, прислонясь к полуразрушенной стене некогда оживленного караван-сарая. "Неужто отсюда пролегала когда-то хоть какая караванная дорога из Индостана в Арабистан? Кто-кто? Александр Македонский? Ах, Двурогий Искандееер? Так бы и говорил! Ну да, было такое, и он здесь проезжал! - И чешет, чешет ржавую от хны бороду. - Как же, помнится..."
Подал голос осел. Затяжной, жалостливый, будто всхлипы при рыдании, крик доносился со стороны мутной от недавних весенних дождей Куры. Осел привязан во дворе угольщика и кричит, глядя на голубеющий кусочек неба, а рядом две огромные плетеные корзины, снятые со вспотевшей спины, разинули черные пасти, никак не отдышатся.
А Фатали - с чего бы вдруг? - вспомнил ржанье гнедого коня, обида, негодованье, боль, дрожат губы и ноздри, отец схватил его под уздцы и с размаху ударил плетью по шее, и на потной шкуре остался след - темная широкая полоса. Копь вздрагивает, брызжет слюной, а отец ему: "Вот тебе! Вот тебе!" А рядом разинутая пасть домотканого коврового хурджииа, из которого только что вылез - как же он уместился? - Фатали, а какие узоры на нем, вязь как лабиринт - не в этот ли хурджин спрячет Колдун разрушенные дома Парижа?
И такая же мутная, с кровавым отливом в закатный час река, не Кура, а другая - Араке. "Я посажу Фатали в хурджин, а в другое гнездо... кого же в другое, а? - оглядывает дочерей от старшей жены. - А в другое тебя!" - и сажает ту, что спасет Фатали, переменив его судьбу. В хурджине тесно, бок коня крепкий, как стена, что-то стучит молотком гулко-гулко, не шевельнуться, больно коленкам и локтям, трутся об узлы ковровой ткани. Едут и едут, он и сестра, в двух гнездах хурджина, и оба слышат большое сердце коня.
"Ах ты тварь! - и плетью по шее; конь оступился, дрогнула нога, споткнувшись о камень, чуть не свалился на бок, где Фатали. Фатали помнит коня: нечто высокое и недоступное, дрожит ноздря, и в глазах испуг. Помнит осла, в чьих больших глазах всегда горькая-горькая тоска, будто не овсом его кормили, а полынью. И помнит верблюда, гордого и равнодушного; слышит голос караванщика, прерывающего на миг звон колокольчиков, привязанных к шее верблюда.
Чистейшее везенье, фатум: шаги верблюда, убаюкивающе-медленные, переносили Фатали через Араке из сонной Азии в бурлящую Европу, хотя и здесь, и даже за Кавказским хребтом, не совсем Европа, немало примешано всякого однообразно монотонного, как пески, сонного (блаженство?), дурного и жестокого (а где его нет?!), уже невмоготу, а ты потерпи, и познаешь самую совершенную и сладостную любовь - подчиненье силе, а когда воспоешь ее, и вовсе почувствуешь себе ее частицей, и голос твой на высокой ноте упоенно звучит, сливаясь с другими голосами, и в каждой трели - окрыляющее: я верноподданный!
Развод?! И Мамед-Таги ударил Нанэ-ханум. А потом затряслись руки... Лишь имя грозное, а сам вроде теста, которое можно мять и мять, потом раскатать на доске, тонко-тонко разрезать и сварить домашнюю лапшу с мелкой в крапинку фасолью. Мак и мята не ужились, и Мамед-Таги привык к нытью младшей жены, будто комар из близкого болота звенит над ухом в тихий вечерний час перед сном. У Нанэ-ханум лихорадка, тело ее покрылось крупными пятнами, а по ночам, чем ее ни накроешь, дрожи не унять, трясет и трясет.
- Эй, Фатали, - разбудила чуть свет старшая сестра, - вставай!
Фатали никак не откроет глаза. Сестра тормошила изо всех сил:
- Вставай же! - Чуть не плачет.
А он сядет на миг и, как куль, снова валится на ковер мимо подушки.
- Мама уезжает! Ты ее больше не увидишь!
Вскочил:
- Где? - И на улицу. А там мать с заплаканными глазами, стоит верблюд, и меж его горбов крепят хурджин.
Бросился к матери на шею:
- А я? Как же я?
"Разбудили! Ведь говорила!!" Но и радуется: в последний раз, больше никогда не увидит.
Фатали девять лет, не маленький, но упустил что-то важное - мать уезжает, а он остается. Ни за что! И он раскричался, упал на землю, бьет ее кулаком, раз, еще, еще. "Нет! нет! нет!" - лицо искажено.
Сестрам страшен Фатали, ни разу его таким не видели. Стоят бледные, и жалеет старшая сестра, что разбудила, она слышала, что не хотят, договорились рано-рано и сама не помнит, как решилась. А если бы узнал потом, когда караван уйдет?!
Поражена и Лалэ-ханум. Ей казалось, что останется послушный помощник, а он хуже жеребца необъезженного, с таким мук не оберешься. Она не в обиде на Нанэ-ханум, аллах ей судья! Была ревность (но это противно воле аллаха, чтоб жены ревновали друг к другу!), когда Мамед-Таги привез соперницу, но Лалэ-ханум примирилась. И к Фатали была ревность, скрывать не станет, - не смогла родить Мамед-Таги сына. "Наследник!... Подумаешь, шах, ему наследник нужен!" Лалэ-ханум жаль мальчика, но молчит. Если скажет: "Отпусти", Мамед-Таги заупрямится.
- Я ненадолго уезжаю, вернусь к тебе! - Нанэ-ханум успокаивает Фатали, а в душе: "Не верь мне". Фатали слышит второе, он глух к тому, что говорит мать.
И погонщик вдруг к Мамед-Таги:
- Да отпусти ты его с матерью! Она же без сына зачахнет, и сыну без матери каково?
Фатали, кто подойдет к нему, дикий какой-то, отскакивает, он в руки не дастся, убежит, пешком за караваном пойдет.
Мамед-Таги и хочет отпустить сына ("А когда я его еще увижу?"), и на силу закона надеется: сын принадлежит отцу и при разводе остается с ним. Он сам вырос без матери, она рано умерла, и знает, что это. Останется, и что? Кем он будет здесь, его сын? Мелким, как он, торговцем? А Мамед-Таги хотел бы видеть сына... Кем? Образованным, ученым. Он и отдал его уже год как в ученики к сельскому молле, тот и учит; он молитву читает на поминках, он и развел Мамед-Таги с Нанэ-ханум. Но почему-то Мамед-Таги мало верит в образованность моллы, повидал, пока в Шеки был, молл-шарлатанов, Ахунд-Алескер рассказывал. Но сына отдал. "Мясо твое, - сказал, - истязай, даю тебе право, а кости мои", - не до смерти чтоб бил.
Кем будет здесь Фатали? В Шеки Мамед-Таги видел: молодой, в погонах, фуражка на голове, гяур распоряжался солдатами, мост разрушенный строили. "Может, и Фатали станет мосты строить?" Ноги изодраны, сколько рек перешел, то мутные, то чистые, камни скользкие, острые, нога попадает между ними, изрезана, перецарапана до крови нога, в холодной воде кровь не видна, а выйдет, оттаивает царапина, и кровь на ноге, облепляет рану травой, что у дороги растет. "Будет строить мосты, а здесь что? Что же ты будешь делать здесь, сын мой?!"
Бренчит колокольчик, Фатали смотрит, как плывет горизонт, домик уменьшился, отец... по папахе узнает, что это отец, старшая сестра стоит рядом, та, что разбудила, темный платок на голове, пока не чадра, но скоро, очень скоро вся будет укрыта с головы до ног. И развод, и возвращение на родину не без ведома Ахунд-Алескера: он живет почти рядом, в селе Хоранид, куда переселился в свите покровительствующего ему бывшего правителя Щеки Селим-хана (того, кто поднял мятеж!), - его жёны, кажется, три, дети, семь, что ли? слуги, верблюды, телеги, арбы, кони, скот, навьюченные ослы, овчарки, пастухи, собственная охрана, еще какие-то люди; а неподалеку, в местечке Шюкюрлю, в часе езды на добром скакуне, ширванец Мустафа-хан, тоже покровительствующий ученому человеку Ахунд-Алескеру; ханы без ханств, и он обучает ханских детей мусульманской грамоте. "О боже, как ты коверкаешь арабскую речь!"
Ахунд-Алескеру постелили на лужайке, и бабочка, приняв маковый узор на паласе за цветок, села на него. Фатали не сводит с нее глаз и невпопад отвечает на вопросы своего нового учителя, дяди матери Ахунд-Алескера. Нанэ-ханум лежит в шатре, хворь у нее не проходит, только в первые дни, когда кончилось черное время в Хамнэ, она чувствовала себя лучше. Ушла головой под толстое, набитое шерстью одеяло, и лишь изредка доходит до нее голос Ахунд-Алескера - он ей за отца, и сыну ее - как отец; ей теперь пожить бы, молода еще, что она видела?
День - арабский, Коран; день - фарси, поэзия Саади, Хафиза, Низами; день - азербайджанский и по ходу кое-что из других тюркских языков, поэзия Физули. И даже - или предвидел будущность Фатали? и горские войны? знал он горцев, живя в Шеки, шумные, вспыльчивые, обидчивые, - учил различать: араб ли говорит или лезгин, выучивший арабский, быстро, съедая окончания, или, напротив, четко выявляя, как кумык, переходы между словами.
Полугость, полуслуга, и ощущение покоя редко, оно посещает Ахунд-Алескера лишь в утренние часы, когда царит оживление в большом стане. Появляются порой близ поселения какие-то вооруженные люди, но не трогают их, - то ли шахские воины, то ли кочующие племена. Иногда соберутся ханы: "Надо спасать нацию! (А меж слов Ахунд-Алексер слышит: "собственную шкуру".) Кто-кто? Чеченец Бей-Булат?! Ты что, думаешь - Ермолов не слышит?! О ком ты вспомнил?! - Но звуки глушатся о густой и плотный ворс ковров и тюков постели над сундуками. - За горцем пошли люди, потому что честь у них есть!" - "А чего ты раскричался? И его тоже, Бей-Булата, - а куда денется? - сманили, правда, при Паскевиче, присягнул на верноподданность, но так ему и поверили! Убили, пустив слух, что свои, кровная месть!"
Самым безопасным местом казалась Ахунд-Алескеру Гянджа. Почему? Ахунд-Алескер пожал плечами.
- Как-как? - хохочет Селим-хан. - Ельсебетпул?! - Елизаветполь, бывшая Гянджа, звучит в устах
Ахунд-Алескера как "ветер, корзина, деньги" или "кор зина денег, выдуваемых ветром".
- Опять переезжаем? - стонет Нанэ-ханум, худые ноги, желтое лицо, губы в волдырях.
Но не успеют они обосноваться в доме бывшего ученика Ахунд-Алескера, неподалеку от мавзолея Низами, как ночью поднимется сильный жар, она будет бредить, а затем - резкое охлаждение. И ясность.
- Фатали, - скажет она сыну, всю ночь не сомкнувшему глаз у ее постели, - Ахунд-Алескер тебе за отца, а Алия-ханум за мать.
Алия-ханум уже подумывала о том, чтобы подыскать мужу вторую жену, чтобы та родила ему, и вдруг надежда: "Не усыновить ли Фатали?" И после сорокового дня, помянув дух Нанэ-ханум, Ахунд-Алескер усыновил Фатали, и отныне он стал называть двоюродного деда "вторым отцом"; но не имя свое дал Алескер мальчику в отчество - ведь жив отец! - а обозначение своего духовного звания - Сын Ахунда, или Ахунд-заде, или еще проще, на новый манер, - Ахундов.
А место здесь, в Гяндже, - кромка огнедышащего вулкана. Далеко-далеко отсюда, в столице империи, отыскалась горстка смельчаков, не иначе как съели волчье сердце, и с оружием пошли в декабре на могущественного белого падишаха. И когда летом до наследного принца в Тавризе и до Фатали-шаха в Тегеране докатились слухи о смутах, говорили даже о гибели царя, Аббас-Мирза уговорил отца отомстить за Гюлюстан - ведь случай какой!
А в день, когда аллах принес Ахунд-Алескеру, денно и нощно думающему о паломничестве в Мекку, нежданную радость - Алия-ханум родила дочь! - именно здесь, неподалеку от их дома, у мавзолея Шейха Низами Гянджеви, ударные части Аббас-Мирзы атаковали Елизаветполь.
В тот июльский день император находился в Царском Селе. И ждал важной вести. Он стоял над прудом, бросал в воду платок и заставлял свою собаку выносить его на берег. Вместо четвертования - повешение, "сообразуясь с высокомонаршим милосердием, в сем самом деле явленным смягчением казней и наказаний". Виселица с помостом подъемным, ломали шпаги над головой и жгли их мундиры, ордена наперед сорвав, надеты рубахи длинные, на груди доска черная, в два часа утра казнены пред крепостью, но трое сорвались, и их, прикрепи вновь, повесили, и висели только час, и отнесены тела в погреб крепости равелина.
"Экзекуция, - говорилось в доношении, - кончилась с должною тишиною и порядком... сорвались, но вскоре опять были повешены и получили заслуженную смерть". Что? Древний обычай миловать упавшего с виселицы?! Никогда! Не успел император, прочтя записку, запечатлеть для потомства: "...пять казненных проявили большое чувство раскаяния", как доставили новую радостную весть о первых победах на персидской границе.
Гянджа пала в день приезда Паскевича. Два командующих: старый, десять лет наводил порядок во вверенных владениях, Ермолов, и новый "с неограниченными полномочиями".
А после Гянджи - Эривань и Нахичевань. Победы и на турецком фронте.
"Граф Паскевич-Эриванский вознесся на высочайшую степень любви народной. Генералитет высший, генерал-адъютанты, офицеры, чиновники, литераторы, купцы, солдаты и простой народ повторяют хором одно и то же: "Молодец, хват Эриванский! Воскрес Суворов! Дай ему армию, то, верно, взял бы Царьград! Наш Ахилл - Паскевич-Эриванский!" И монумент при жизни - полк собственного имени.
Взята крепость Аббас-Абад, под угрозой Тавриз. Разбили лагерь. Вскоре подошва гор со стороны Хоя запестрела вооруженными конными, и персы пригласили в шатер наследного принца Аббас-Мирзы царского посланника Грибоедова и его переводчика из знатного азербайджанского рода Бакиханова.
ЦАРСКАЯ СЛУЖБА
- Да, мы были с ним неразлучны, Грибоедов и я, его языки: персидский, азербайджанский, арабский ("и чего расхвастался перед юнцом?"). - Чиновник старый, Бакиханов Аббас-Кули, и молодой, Фатали Ахунд-заде. Ад-зер-бид-зам - смешно не выговаривал он, а я поправлял его, долго тренировался перед переговорами с наследным принцем Аббас-Мирзой. "Не "адзер", а азер, огонь, пламя". "Азёр-бижан". "Не "би", а бай, богатый, огнем богатый. И еще джан. Азербайджан. Так и не смог покойный Грибоедов выговорить на переговорах.
Давние-давние знакомые: принц, в скобках сказать, "великий мне недоброжелатель! - обдумывает посланник фразы своего донесения Паскевичу, командиру Отдельного Кавказского корпуса генералу от инфантерии, генерал-адъютанту и кавалеру. - Об Тифлисе больше нас знает; правда, и мы лучше его смыслим в том, что в его собственном городе происходит, но утешенье ли?" - и посланник, а в скобках, глядя на посланника, надворного советника иностранной коллегии, как представили его принцу, Аббас-Мирза задумался: "Какими дарами к сердцу твоему жестокому дорогу найти?"
- Моих и шаха послов не допустили до государя, писем не доставили в Петербург, возвращали нераспечатанными, сколько у меня их сохранилось теперь, в том же виде, для оправдания моего перед государем вашим!
- Когда кто лежит болен целый год, не отыскивают уже первых причин его болезни, а стараются уврачевать ее, так и с настоящею войною. Ваше высочество сами поставили себя судьею в собственном деле и пред почли решать его оружием. Но кто первый начинает войну, никогда не может сказать, чем она кончится. Прошлого года персидские войска внезапно и довольно далеко проникли в наши владения по сю сторону Кавказа. - Грибоедов строг и четок. - Нынче мы, пройдя Эриванскую и Нахичеванскую области, стали на Араксе, овладели Аббас-Абадом, откуда я прислан.
"Овладели! взяли!" Вам сдал Аббас-Абад зять мой, трус, женщина, хуже женщины!
- Условия я сейчас буду иметь честь изложить вам. - Но разве должно непременно трактовать, насту пая на горло, и нельзя рассуждать о том, что было прежде? - И не остановить потока слов!... - Жить с вами в мире под сенью расположения к нам российского императора! тупоголовые пограничные начальники! генерал Ермолов! великий император и его мощь!
- И как же вы, зная о могуществе нашего государя, решились оскорбить его?! А у нас честь государя есть честь народная!
Аббас-Мирза всех выслал, даже Алияр-хана, зятя и генерал-адъютанта шаха, в шатре остались лишь он, царский дипломат и его переводчик.
- Я виноват! Меня подвели! - Аббас-Мирза бросил в каземат лазутчика, который принес вести о смутах в Петербурге.
"Увы, тебя не обманули, принц! Еще свежи и рана, и страх, и позор. Малодушие! И как рука вывела?! "Мой государь! По неосновательному подозрению! Силою величайшей несправедливости! Я не знаю за собой никакой вины! Ложь и клевета!"
- Извольте выслушать условия.
- Знаю! знаю! - перебил Грибоедова Аббас-Мирза, вскочил с места и заметался по шатру, поглядывая на занавеску, за которой недвижно сидит Алияр-хан.-Вы смеете предписывать условия шаху как своему подданному! Никогда!! Он сам раздавал короны! Персия еще не погибла!
"О боже, за что?! Мой отъезд за тридевять земель, словно на мне отягчало пророчество: "И будет ти всякое место в продвижение".
- И Персия имела свои дни счастия и славы ("богатые мечети, базар, караван-сарай, но все в развалинах, как вообще здешнее государство").
- Вы, как всемирные завоеватели, - еще не вышел весь пыл, негодует принц, - все хотите захватить!
При окончании каждой войны, несправедливо начатой с нами, мы отдаляем наши пределы и вместе с тем неприятеля, который бы отважился переступить их. Вот отчего в настоящих обстоятельствах требуется уступка областей Эриванской и Нахичеванской. Деньги - также род оружия, без которого нельзя вести войну. Это не торг и даже не вознаграждение за претерпенные убытки: требуя денег, мы лишаем неприятеля способов вредить нам на долгое время. Этот пункт донесения, пересланного в столицу, был особо выделен царем.
- Но можете ли вы, - почти шепотом, на ухо, - убавить некоторую часть ваших требований? - оттянуть как можно дольше! И напасть! Нельзя долго держать в бездействии войска. Лишиться Эриванского вилайета, основы собственной казны!
- Условия будущего мира начертаны по воле государя, а она у нас единая для всех, никто уклониться не может, в какую бы власть облечен ни был, - ни главноначальствующий генерал Паскевич, ни тем более, я! - "Коль служишь, то прежде всего следуй буквально ниспосылаемым свыше инструкциям". - Это у вас единовластие в государстве нарушается по прихоти частных владетелей и разномыслием людей, имеющих голос в совете шахском, даже исступлением пустынника, который из Кербелая является с возмутительными проповедями и вовлекает государство в войну бедственную!
- У вас тоже не одна воля: в Петербурге одно говорят, Ермолов другое, Паскевич - третье!
"Знает! Уловил, что генералы интригуют! Жаль Ермолова. Человек прошедшего века. Соперник Паскевич ему глаза колет, упустил случай выставить себя с выгодной стороны в глазах соотечественников, слишком уважал неприятеля, который этого не стоит. Война с персианами самая несчастная, медленная, безотвязная".
-... У нас был мучтеид для мусульман, вы тоже, говорил он мне, для возбуждения против нас армян вы писали в Эчмиадзин христианского халифа Нерсеса! Да, да, мы заключим перемирие. - Аббас-Мирза говорит тихо, часто оборачиваясь к занавеске, за которой сидит Алияр-хан: шах больше верит зятю, чем сыну?!
А и ему бы, посланнику, вглядеться в лицо Алияр-хану! но если б знать! Знать наперед! Смерть? Остерегаться трефового короля! Куда ни повернешь карту - брюнет с усами! "Недавно ездил к Кирховше гадать обо мне, что со мною будет, да она не больше меня об этом знает, такой вздор! Две дамы, а при них - и не мужчина, и не женщина". Армянки-пленницы из гарема Алияр-хана? И евнух шахского гарема Мирза Якуб? Может, и в шахском гареме томятся пленницы?! Просьбы, ходатайства, ноты, переговоры. Эта гаремная дипломатия! И евнух, выходец из Эривани, ведающий финансами гарема и имеющий доступ к шаху и днем и ночью, напросился принять его, и две армянки сбежали, чтоб спас. Крики!... Ворвались!... "Цветущие лета средь дико-образных азиятцев?!" Лишь вспышка - Нина! "Хотите ее знать? В Malmaison1, в Эрмитаже, тотчас при входе, направо, есть богородица в виде пастушки Murillo, - вот она. Прощайте!..." И тьма (захват и разгром фанатиками посольства, ибо оскорблена шахская честь - гарем!).
Но если б знать наперед!
"Три потока с шумом и пеной низвергались с высокого берега, - запишет Пушкин. - Я переехал через реку. Два вола, впряженные в арбу, подымались на крутую дорогу. Несколько грузин сопровождали арбу. - Откуда вы, - спросил я их. - Из Тегерана. - Что вы везете? - Грибоеда".
- ... пусть генерал Паскевич укажет мне путь к императору, - не угомонится Аббас-Мирза, а Бакиханов устал переводить, - я сам отправлюсь в Петербург или пошлю моего старшего сына, он наследник мой, как я шахский. Будем целовать руку великого государя, престол его, - мы его оскорбили, будем просить прощения, он сам во всем властен, но великодушен! - Будет, будет еще извинительная поездка к царю: посольство сына Аббас-Мирзы, принца Хосров-Мирзы! - И самого себя отдам императору в жертву!
- Генерал Паскевич не вправе в нынешних обстоятельствах дать вашему высочеству или эмирзаде пропуск в Санкт-Петербург.
"Нет-нет! - Паскевич разъярен, узнав о разгроме посольства. - Это убийство им дорого обойдется! Мы пойдем на Тавриз! Мы сотрем в порошок Тегеран! Да, да, так и передайте шаху и его наследнику! Пусть немедленно отправляются в Петербург! К императору!"
"...в Петербург приехал персидский принц Хозрев-Мирза, сын Аббас-Мирзы. Я была во дворце на торжественном его приеме. Он молод и довольно хорош собою".
"Позвольте, не тот ли это Хозрев-Мирза, который, прогуливаясь по Таврическому саду, встретил Нос и подивился этой странной игре природы?"
Тут столько дел и стратегических планов (чему учат его высшее офицерство - английские советники), а его смеют отвлекать мелкими неприятностями, этот произвол низших чинов, старост, поднять руку на доблестных его воинов. Аббас-Мирза был вне себя от ярости: "Как?! Мы собираем армию, создаем великое регулярное войско на манер французов и англичан, а какой-то староста из захудалого Хамнэ позорит наших воинов?!"
Мамед-Таги лишился должности, имущество его конфисковали, и он сделался мелким торговцем: нитки-иголки, дешевые безделушки, вырезанные из ореха. Шеки! Вот куда поехать! Он слышал, рассказывали, что из Шеки, где кончилась власть шаха и началась власть царя, вывозят шелк в грубом виде, выделывают его ("кто?"), тростят и окрашивают ("жена и дочки?"), а потом продают втридорога.
На другой берег Аракса, он пока шахский, из деревни в деревню, пять ночевок у друзей и дальних родственников - и он в Шеки, прибыл сюда, чтоб на вырученные от продажи пряностей деньги купить шелк и начать крупную торговлю. И как он не угодил под пулю казака при пересечении зыбкой линии фронта через Арпачай?! А в Шеки - дом земляка Ахунд-Алескера, они почти ровесники, их отцы ездили на паломничество в Хорасан, из одной медной пиалы воду пили, из одной медной миски ели; и пиалу, всю испещренную изречениями из Корана, и миску - ею уже не пользуются, она как реликвия семейная, очищена, сама из красной меди, а ручки из желтой, - как бесценный дар вез Мамед-Таги в Шеки. А в Шеки как в ловушке: попал если, не скоро вырвешься. И ему сватают - мужчина ведь! полгода как уехал! - племянницу Ахунд-Алескера, Нанэ, почти девочку, но уже ханум. Всем хорошо: и Ахунд-Алескеру, что устроилась судьба сироты, все по закону, а он, член шариатского суда, на его страже, и Мамед-Таги не будет маяться, заключая временные браки, - у него будут две освященные договором жены: одна по ту сторону границы, персидская, на юге, Лалэ-ханум и две девочки, другая - по эту, российская, Нанэ-ханум, и, да, да, время прошло быстро, и уже родился долгожданный сын. Фатали. А какие цветы, эти жены! Лалэ - это мак, а Нанэ это душистая полевая мята!...
И два мечтателя, сидящие в Шеки (и надоевшие друг другу), Мамед-Таги и Ахунд-Алескер, думают, как разбогатеть. И скорее б расстаться!
А тут еще вскоре вспыхивает война двух держав: той, что в силе, и сила эта неумолимо растет, прибавляя к империи год от году новые земли; и той, что одряхлела и не в состоянии уже удерживать некогда захваченные края меж двух морей - Черным и Каспийским. И, не успев начаться, близится к развязке, еще не окончательной: царь вынудил шаха подписать - собрались представители держав в сказочно красивом селе Гюлюстане, что в Карабахе, а земля здесь обильно полита кровью, и маки багрово вспыхивают весенней порой, - условия перемирия.
И к Российской империи отошли навсегда и бесповоротно хилые азербайджанские ханства - Бакинское, Гянджинское, Дербентское, Карабахское (по алфавиту, что ли?...), Кубинское, Талышское, Шекинское, Ширванское, а также Дагестан и Восточная Грузия. Вернулся в родное Хамнэ и Мамед-Таги, чтоб воссоединить семьи: уехал один, а тут новая жена, нечто подвижное и быстрое под яркой чадрой, ловкие локти и крепкие ноги, и двухлетний сын.
"Фатали?! Ха-ха, Фатали-шах пожаловал, крепко папаху держи, как бы не слетела!"
Аксакалы деревни сидели на корточках, прислонясь к полуразрушенной стене некогда оживленного караван-сарая. "Неужто отсюда пролегала когда-то хоть какая караванная дорога из Индостана в Арабистан? Кто-кто? Александр Македонский? Ах, Двурогий Искандееер? Так бы и говорил! Ну да, было такое, и он здесь проезжал! - И чешет, чешет ржавую от хны бороду. - Как же, помнится..."
Подал голос осел. Затяжной, жалостливый, будто всхлипы при рыдании, крик доносился со стороны мутной от недавних весенних дождей Куры. Осел привязан во дворе угольщика и кричит, глядя на голубеющий кусочек неба, а рядом две огромные плетеные корзины, снятые со вспотевшей спины, разинули черные пасти, никак не отдышатся.
А Фатали - с чего бы вдруг? - вспомнил ржанье гнедого коня, обида, негодованье, боль, дрожат губы и ноздри, отец схватил его под уздцы и с размаху ударил плетью по шее, и на потной шкуре остался след - темная широкая полоса. Копь вздрагивает, брызжет слюной, а отец ему: "Вот тебе! Вот тебе!" А рядом разинутая пасть домотканого коврового хурджииа, из которого только что вылез - как же он уместился? - Фатали, а какие узоры на нем, вязь как лабиринт - не в этот ли хурджин спрячет Колдун разрушенные дома Парижа?
И такая же мутная, с кровавым отливом в закатный час река, не Кура, а другая - Араке. "Я посажу Фатали в хурджин, а в другое гнездо... кого же в другое, а? - оглядывает дочерей от старшей жены. - А в другое тебя!" - и сажает ту, что спасет Фатали, переменив его судьбу. В хурджине тесно, бок коня крепкий, как стена, что-то стучит молотком гулко-гулко, не шевельнуться, больно коленкам и локтям, трутся об узлы ковровой ткани. Едут и едут, он и сестра, в двух гнездах хурджина, и оба слышат большое сердце коня.
"Ах ты тварь! - и плетью по шее; конь оступился, дрогнула нога, споткнувшись о камень, чуть не свалился на бок, где Фатали. Фатали помнит коня: нечто высокое и недоступное, дрожит ноздря, и в глазах испуг. Помнит осла, в чьих больших глазах всегда горькая-горькая тоска, будто не овсом его кормили, а полынью. И помнит верблюда, гордого и равнодушного; слышит голос караванщика, прерывающего на миг звон колокольчиков, привязанных к шее верблюда.
Чистейшее везенье, фатум: шаги верблюда, убаюкивающе-медленные, переносили Фатали через Араке из сонной Азии в бурлящую Европу, хотя и здесь, и даже за Кавказским хребтом, не совсем Европа, немало примешано всякого однообразно монотонного, как пески, сонного (блаженство?), дурного и жестокого (а где его нет?!), уже невмоготу, а ты потерпи, и познаешь самую совершенную и сладостную любовь - подчиненье силе, а когда воспоешь ее, и вовсе почувствуешь себе ее частицей, и голос твой на высокой ноте упоенно звучит, сливаясь с другими голосами, и в каждой трели - окрыляющее: я верноподданный!
Развод?! И Мамед-Таги ударил Нанэ-ханум. А потом затряслись руки... Лишь имя грозное, а сам вроде теста, которое можно мять и мять, потом раскатать на доске, тонко-тонко разрезать и сварить домашнюю лапшу с мелкой в крапинку фасолью. Мак и мята не ужились, и Мамед-Таги привык к нытью младшей жены, будто комар из близкого болота звенит над ухом в тихий вечерний час перед сном. У Нанэ-ханум лихорадка, тело ее покрылось крупными пятнами, а по ночам, чем ее ни накроешь, дрожи не унять, трясет и трясет.
- Эй, Фатали, - разбудила чуть свет старшая сестра, - вставай!
Фатали никак не откроет глаза. Сестра тормошила изо всех сил:
- Вставай же! - Чуть не плачет.
А он сядет на миг и, как куль, снова валится на ковер мимо подушки.
- Мама уезжает! Ты ее больше не увидишь!
Вскочил:
- Где? - И на улицу. А там мать с заплаканными глазами, стоит верблюд, и меж его горбов крепят хурджин.
Бросился к матери на шею:
- А я? Как же я?
"Разбудили! Ведь говорила!!" Но и радуется: в последний раз, больше никогда не увидит.
Фатали девять лет, не маленький, но упустил что-то важное - мать уезжает, а он остается. Ни за что! И он раскричался, упал на землю, бьет ее кулаком, раз, еще, еще. "Нет! нет! нет!" - лицо искажено.
Сестрам страшен Фатали, ни разу его таким не видели. Стоят бледные, и жалеет старшая сестра, что разбудила, она слышала, что не хотят, договорились рано-рано и сама не помнит, как решилась. А если бы узнал потом, когда караван уйдет?!
Поражена и Лалэ-ханум. Ей казалось, что останется послушный помощник, а он хуже жеребца необъезженного, с таким мук не оберешься. Она не в обиде на Нанэ-ханум, аллах ей судья! Была ревность (но это противно воле аллаха, чтоб жены ревновали друг к другу!), когда Мамед-Таги привез соперницу, но Лалэ-ханум примирилась. И к Фатали была ревность, скрывать не станет, - не смогла родить Мамед-Таги сына. "Наследник!... Подумаешь, шах, ему наследник нужен!" Лалэ-ханум жаль мальчика, но молчит. Если скажет: "Отпусти", Мамед-Таги заупрямится.
- Я ненадолго уезжаю, вернусь к тебе! - Нанэ-ханум успокаивает Фатали, а в душе: "Не верь мне". Фатали слышит второе, он глух к тому, что говорит мать.
И погонщик вдруг к Мамед-Таги:
- Да отпусти ты его с матерью! Она же без сына зачахнет, и сыну без матери каково?
Фатали, кто подойдет к нему, дикий какой-то, отскакивает, он в руки не дастся, убежит, пешком за караваном пойдет.
Мамед-Таги и хочет отпустить сына ("А когда я его еще увижу?"), и на силу закона надеется: сын принадлежит отцу и при разводе остается с ним. Он сам вырос без матери, она рано умерла, и знает, что это. Останется, и что? Кем он будет здесь, его сын? Мелким, как он, торговцем? А Мамед-Таги хотел бы видеть сына... Кем? Образованным, ученым. Он и отдал его уже год как в ученики к сельскому молле, тот и учит; он молитву читает на поминках, он и развел Мамед-Таги с Нанэ-ханум. Но почему-то Мамед-Таги мало верит в образованность моллы, повидал, пока в Шеки был, молл-шарлатанов, Ахунд-Алескер рассказывал. Но сына отдал. "Мясо твое, - сказал, - истязай, даю тебе право, а кости мои", - не до смерти чтоб бил.
Кем будет здесь Фатали? В Шеки Мамед-Таги видел: молодой, в погонах, фуражка на голове, гяур распоряжался солдатами, мост разрушенный строили. "Может, и Фатали станет мосты строить?" Ноги изодраны, сколько рек перешел, то мутные, то чистые, камни скользкие, острые, нога попадает между ними, изрезана, перецарапана до крови нога, в холодной воде кровь не видна, а выйдет, оттаивает царапина, и кровь на ноге, облепляет рану травой, что у дороги растет. "Будет строить мосты, а здесь что? Что же ты будешь делать здесь, сын мой?!"
Бренчит колокольчик, Фатали смотрит, как плывет горизонт, домик уменьшился, отец... по папахе узнает, что это отец, старшая сестра стоит рядом, та, что разбудила, темный платок на голове, пока не чадра, но скоро, очень скоро вся будет укрыта с головы до ног. И развод, и возвращение на родину не без ведома Ахунд-Алескера: он живет почти рядом, в селе Хоранид, куда переселился в свите покровительствующего ему бывшего правителя Щеки Селим-хана (того, кто поднял мятеж!), - его жёны, кажется, три, дети, семь, что ли? слуги, верблюды, телеги, арбы, кони, скот, навьюченные ослы, овчарки, пастухи, собственная охрана, еще какие-то люди; а неподалеку, в местечке Шюкюрлю, в часе езды на добром скакуне, ширванец Мустафа-хан, тоже покровительствующий ученому человеку Ахунд-Алескеру; ханы без ханств, и он обучает ханских детей мусульманской грамоте. "О боже, как ты коверкаешь арабскую речь!"
Ахунд-Алескеру постелили на лужайке, и бабочка, приняв маковый узор на паласе за цветок, села на него. Фатали не сводит с нее глаз и невпопад отвечает на вопросы своего нового учителя, дяди матери Ахунд-Алескера. Нанэ-ханум лежит в шатре, хворь у нее не проходит, только в первые дни, когда кончилось черное время в Хамнэ, она чувствовала себя лучше. Ушла головой под толстое, набитое шерстью одеяло, и лишь изредка доходит до нее голос Ахунд-Алескера - он ей за отца, и сыну ее - как отец; ей теперь пожить бы, молода еще, что она видела?
День - арабский, Коран; день - фарси, поэзия Саади, Хафиза, Низами; день - азербайджанский и по ходу кое-что из других тюркских языков, поэзия Физули. И даже - или предвидел будущность Фатали? и горские войны? знал он горцев, живя в Шеки, шумные, вспыльчивые, обидчивые, - учил различать: араб ли говорит или лезгин, выучивший арабский, быстро, съедая окончания, или, напротив, четко выявляя, как кумык, переходы между словами.
Полугость, полуслуга, и ощущение покоя редко, оно посещает Ахунд-Алескера лишь в утренние часы, когда царит оживление в большом стане. Появляются порой близ поселения какие-то вооруженные люди, но не трогают их, - то ли шахские воины, то ли кочующие племена. Иногда соберутся ханы: "Надо спасать нацию! (А меж слов Ахунд-Алексер слышит: "собственную шкуру".) Кто-кто? Чеченец Бей-Булат?! Ты что, думаешь - Ермолов не слышит?! О ком ты вспомнил?! - Но звуки глушатся о густой и плотный ворс ковров и тюков постели над сундуками. - За горцем пошли люди, потому что честь у них есть!" - "А чего ты раскричался? И его тоже, Бей-Булата, - а куда денется? - сманили, правда, при Паскевиче, присягнул на верноподданность, но так ему и поверили! Убили, пустив слух, что свои, кровная месть!"
Самым безопасным местом казалась Ахунд-Алескеру Гянджа. Почему? Ахунд-Алескер пожал плечами.
- Как-как? - хохочет Селим-хан. - Ельсебетпул?! - Елизаветполь, бывшая Гянджа, звучит в устах
Ахунд-Алескера как "ветер, корзина, деньги" или "кор зина денег, выдуваемых ветром".
- Опять переезжаем? - стонет Нанэ-ханум, худые ноги, желтое лицо, губы в волдырях.
Но не успеют они обосноваться в доме бывшего ученика Ахунд-Алескера, неподалеку от мавзолея Низами, как ночью поднимется сильный жар, она будет бредить, а затем - резкое охлаждение. И ясность.
- Фатали, - скажет она сыну, всю ночь не сомкнувшему глаз у ее постели, - Ахунд-Алескер тебе за отца, а Алия-ханум за мать.
Алия-ханум уже подумывала о том, чтобы подыскать мужу вторую жену, чтобы та родила ему, и вдруг надежда: "Не усыновить ли Фатали?" И после сорокового дня, помянув дух Нанэ-ханум, Ахунд-Алескер усыновил Фатали, и отныне он стал называть двоюродного деда "вторым отцом"; но не имя свое дал Алескер мальчику в отчество - ведь жив отец! - а обозначение своего духовного звания - Сын Ахунда, или Ахунд-заде, или еще проще, на новый манер, - Ахундов.
А место здесь, в Гяндже, - кромка огнедышащего вулкана. Далеко-далеко отсюда, в столице империи, отыскалась горстка смельчаков, не иначе как съели волчье сердце, и с оружием пошли в декабре на могущественного белого падишаха. И когда летом до наследного принца в Тавризе и до Фатали-шаха в Тегеране докатились слухи о смутах, говорили даже о гибели царя, Аббас-Мирза уговорил отца отомстить за Гюлюстан - ведь случай какой!
А в день, когда аллах принес Ахунд-Алескеру, денно и нощно думающему о паломничестве в Мекку, нежданную радость - Алия-ханум родила дочь! - именно здесь, неподалеку от их дома, у мавзолея Шейха Низами Гянджеви, ударные части Аббас-Мирзы атаковали Елизаветполь.
В тот июльский день император находился в Царском Селе. И ждал важной вести. Он стоял над прудом, бросал в воду платок и заставлял свою собаку выносить его на берег. Вместо четвертования - повешение, "сообразуясь с высокомонаршим милосердием, в сем самом деле явленным смягчением казней и наказаний". Виселица с помостом подъемным, ломали шпаги над головой и жгли их мундиры, ордена наперед сорвав, надеты рубахи длинные, на груди доска черная, в два часа утра казнены пред крепостью, но трое сорвались, и их, прикрепи вновь, повесили, и висели только час, и отнесены тела в погреб крепости равелина.
"Экзекуция, - говорилось в доношении, - кончилась с должною тишиною и порядком... сорвались, но вскоре опять были повешены и получили заслуженную смерть". Что? Древний обычай миловать упавшего с виселицы?! Никогда! Не успел император, прочтя записку, запечатлеть для потомства: "...пять казненных проявили большое чувство раскаяния", как доставили новую радостную весть о первых победах на персидской границе.
Гянджа пала в день приезда Паскевича. Два командующих: старый, десять лет наводил порядок во вверенных владениях, Ермолов, и новый "с неограниченными полномочиями".
А после Гянджи - Эривань и Нахичевань. Победы и на турецком фронте.
"Граф Паскевич-Эриванский вознесся на высочайшую степень любви народной. Генералитет высший, генерал-адъютанты, офицеры, чиновники, литераторы, купцы, солдаты и простой народ повторяют хором одно и то же: "Молодец, хват Эриванский! Воскрес Суворов! Дай ему армию, то, верно, взял бы Царьград! Наш Ахилл - Паскевич-Эриванский!" И монумент при жизни - полк собственного имени.
Взята крепость Аббас-Абад, под угрозой Тавриз. Разбили лагерь. Вскоре подошва гор со стороны Хоя запестрела вооруженными конными, и персы пригласили в шатер наследного принца Аббас-Мирзы царского посланника Грибоедова и его переводчика из знатного азербайджанского рода Бакиханова.
ЦАРСКАЯ СЛУЖБА
- Да, мы были с ним неразлучны, Грибоедов и я, его языки: персидский, азербайджанский, арабский ("и чего расхвастался перед юнцом?"). - Чиновник старый, Бакиханов Аббас-Кули, и молодой, Фатали Ахунд-заде. Ад-зер-бид-зам - смешно не выговаривал он, а я поправлял его, долго тренировался перед переговорами с наследным принцем Аббас-Мирзой. "Не "адзер", а азер, огонь, пламя". "Азёр-бижан". "Не "би", а бай, богатый, огнем богатый. И еще джан. Азербайджан. Так и не смог покойный Грибоедов выговорить на переговорах.
Давние-давние знакомые: принц, в скобках сказать, "великий мне недоброжелатель! - обдумывает посланник фразы своего донесения Паскевичу, командиру Отдельного Кавказского корпуса генералу от инфантерии, генерал-адъютанту и кавалеру. - Об Тифлисе больше нас знает; правда, и мы лучше его смыслим в том, что в его собственном городе происходит, но утешенье ли?" - и посланник, а в скобках, глядя на посланника, надворного советника иностранной коллегии, как представили его принцу, Аббас-Мирза задумался: "Какими дарами к сердцу твоему жестокому дорогу найти?"
- Моих и шаха послов не допустили до государя, писем не доставили в Петербург, возвращали нераспечатанными, сколько у меня их сохранилось теперь, в том же виде, для оправдания моего перед государем вашим!
- Когда кто лежит болен целый год, не отыскивают уже первых причин его болезни, а стараются уврачевать ее, так и с настоящею войною. Ваше высочество сами поставили себя судьею в собственном деле и пред почли решать его оружием. Но кто первый начинает войну, никогда не может сказать, чем она кончится. Прошлого года персидские войска внезапно и довольно далеко проникли в наши владения по сю сторону Кавказа. - Грибоедов строг и четок. - Нынче мы, пройдя Эриванскую и Нахичеванскую области, стали на Араксе, овладели Аббас-Абадом, откуда я прислан.
"Овладели! взяли!" Вам сдал Аббас-Абад зять мой, трус, женщина, хуже женщины!
- Условия я сейчас буду иметь честь изложить вам. - Но разве должно непременно трактовать, насту пая на горло, и нельзя рассуждать о том, что было прежде? - И не остановить потока слов!... - Жить с вами в мире под сенью расположения к нам российского императора! тупоголовые пограничные начальники! генерал Ермолов! великий император и его мощь!
- И как же вы, зная о могуществе нашего государя, решились оскорбить его?! А у нас честь государя есть честь народная!
Аббас-Мирза всех выслал, даже Алияр-хана, зятя и генерал-адъютанта шаха, в шатре остались лишь он, царский дипломат и его переводчик.
- Я виноват! Меня подвели! - Аббас-Мирза бросил в каземат лазутчика, который принес вести о смутах в Петербурге.
"Увы, тебя не обманули, принц! Еще свежи и рана, и страх, и позор. Малодушие! И как рука вывела?! "Мой государь! По неосновательному подозрению! Силою величайшей несправедливости! Я не знаю за собой никакой вины! Ложь и клевета!"
- Извольте выслушать условия.
- Знаю! знаю! - перебил Грибоедова Аббас-Мирза, вскочил с места и заметался по шатру, поглядывая на занавеску, за которой недвижно сидит Алияр-хан.-Вы смеете предписывать условия шаху как своему подданному! Никогда!! Он сам раздавал короны! Персия еще не погибла!
"О боже, за что?! Мой отъезд за тридевять земель, словно на мне отягчало пророчество: "И будет ти всякое место в продвижение".
- И Персия имела свои дни счастия и славы ("богатые мечети, базар, караван-сарай, но все в развалинах, как вообще здешнее государство").
- Вы, как всемирные завоеватели, - еще не вышел весь пыл, негодует принц, - все хотите захватить!
При окончании каждой войны, несправедливо начатой с нами, мы отдаляем наши пределы и вместе с тем неприятеля, который бы отважился переступить их. Вот отчего в настоящих обстоятельствах требуется уступка областей Эриванской и Нахичеванской. Деньги - также род оружия, без которого нельзя вести войну. Это не торг и даже не вознаграждение за претерпенные убытки: требуя денег, мы лишаем неприятеля способов вредить нам на долгое время. Этот пункт донесения, пересланного в столицу, был особо выделен царем.
- Но можете ли вы, - почти шепотом, на ухо, - убавить некоторую часть ваших требований? - оттянуть как можно дольше! И напасть! Нельзя долго держать в бездействии войска. Лишиться Эриванского вилайета, основы собственной казны!
- Условия будущего мира начертаны по воле государя, а она у нас единая для всех, никто уклониться не может, в какую бы власть облечен ни был, - ни главноначальствующий генерал Паскевич, ни тем более, я! - "Коль служишь, то прежде всего следуй буквально ниспосылаемым свыше инструкциям". - Это у вас единовластие в государстве нарушается по прихоти частных владетелей и разномыслием людей, имеющих голос в совете шахском, даже исступлением пустынника, который из Кербелая является с возмутительными проповедями и вовлекает государство в войну бедственную!
- У вас тоже не одна воля: в Петербурге одно говорят, Ермолов другое, Паскевич - третье!
"Знает! Уловил, что генералы интригуют! Жаль Ермолова. Человек прошедшего века. Соперник Паскевич ему глаза колет, упустил случай выставить себя с выгодной стороны в глазах соотечественников, слишком уважал неприятеля, который этого не стоит. Война с персианами самая несчастная, медленная, безотвязная".
-... У нас был мучтеид для мусульман, вы тоже, говорил он мне, для возбуждения против нас армян вы писали в Эчмиадзин христианского халифа Нерсеса! Да, да, мы заключим перемирие. - Аббас-Мирза говорит тихо, часто оборачиваясь к занавеске, за которой сидит Алияр-хан: шах больше верит зятю, чем сыну?!
А и ему бы, посланнику, вглядеться в лицо Алияр-хану! но если б знать! Знать наперед! Смерть? Остерегаться трефового короля! Куда ни повернешь карту - брюнет с усами! "Недавно ездил к Кирховше гадать обо мне, что со мною будет, да она не больше меня об этом знает, такой вздор! Две дамы, а при них - и не мужчина, и не женщина". Армянки-пленницы из гарема Алияр-хана? И евнух шахского гарема Мирза Якуб? Может, и в шахском гареме томятся пленницы?! Просьбы, ходатайства, ноты, переговоры. Эта гаремная дипломатия! И евнух, выходец из Эривани, ведающий финансами гарема и имеющий доступ к шаху и днем и ночью, напросился принять его, и две армянки сбежали, чтоб спас. Крики!... Ворвались!... "Цветущие лета средь дико-образных азиятцев?!" Лишь вспышка - Нина! "Хотите ее знать? В Malmaison1, в Эрмитаже, тотчас при входе, направо, есть богородица в виде пастушки Murillo, - вот она. Прощайте!..." И тьма (захват и разгром фанатиками посольства, ибо оскорблена шахская честь - гарем!).
Но если б знать наперед!
"Три потока с шумом и пеной низвергались с высокого берега, - запишет Пушкин. - Я переехал через реку. Два вола, впряженные в арбу, подымались на крутую дорогу. Несколько грузин сопровождали арбу. - Откуда вы, - спросил я их. - Из Тегерана. - Что вы везете? - Грибоеда".
- ... пусть генерал Паскевич укажет мне путь к императору, - не угомонится Аббас-Мирза, а Бакиханов устал переводить, - я сам отправлюсь в Петербург или пошлю моего старшего сына, он наследник мой, как я шахский. Будем целовать руку великого государя, престол его, - мы его оскорбили, будем просить прощения, он сам во всем властен, но великодушен! - Будет, будет еще извинительная поездка к царю: посольство сына Аббас-Мирзы, принца Хосров-Мирзы! - И самого себя отдам императору в жертву!
- Генерал Паскевич не вправе в нынешних обстоятельствах дать вашему высочеству или эмирзаде пропуск в Санкт-Петербург.
"Нет-нет! - Паскевич разъярен, узнав о разгроме посольства. - Это убийство им дорого обойдется! Мы пойдем на Тавриз! Мы сотрем в порошок Тегеран! Да, да, так и передайте шаху и его наследнику! Пусть немедленно отправляются в Петербург! К императору!"
"...в Петербург приехал персидский принц Хозрев-Мирза, сын Аббас-Мирзы. Я была во дворце на торжественном его приеме. Он молод и довольно хорош собою".
"Позвольте, не тот ли это Хозрев-Мирза, который, прогуливаясь по Таврическому саду, встретил Нос и подивился этой странной игре природы?"