И зачем тебе, Фатали, эти стихи, эти комедии, сколько их было на Востоке и на Западе! И что нового скажешь ты? И эта головоломная, беспокойная твоя проза! Или не довольно тебе службы? И земляки с восхищением взирают на твои эполеты.
   Ужель рука твоя не устает? Глаза не слезятся? В них будто попала соринка, хочется зацепить и вырвать, чтоб не колола изнутри (и зрачок вытечет!); не щипчиками же, которыми Тубу создает узоры на сладких пирогах - ромбики, кубики, волнистые линии с выступами, словно зубья крепостной стены; и прочитать написанное с каждым годом труднее - и кириллицы на службе, и эта вязь, эти точки и знаки дома!... Кто он, тот враг твоему покою, семье, близким твоим? А как он командует наглец! Сядь, пиши, сочиняй! А ты скажи ему: "Нет! не буду! не хочу! Не забивай мне голову всякой чепухой в ночные часы! Дай уснуть - завтра мне на службу!"
   И переписка с горцами! И когда при тебе их бьют, а ты не смеешь слова сказать. Отчего это? Откуда это рабье? И разбор крестьянских жалоб, и падают ниц при виде пристава, и ты слышишь, как Али зовет Вели, а тот кличет Амираслана, - весь в лохмотьях, а какое звучное имя! Эмир львов! А сам, чуть выступит шеренга солдат, - готов пасть и клясться в верности! И увещеванья, когда душа горит, а уста изрекают рабье, и крик: "Эй, где ты, мой народ!..." - загнан глубоко, не пробьется наружу, чтоб всколыхнуть? И кого?!
   Бросить службу? А с чем - к народу?! И кто пойдет за ним? Что смогут отчаявшиеся десятки? даже сотни! Эти бунты и возмущения как щелчки по лбу империи. на одного с дубинкой - десять штыков.
   И нищие! О боже, сколько их, нищих, исступленных Дервишей, которые по обету никогда не моются, не чешут головы и бороды, к поясу привязан сосуд из тыквы - это и сумка, и сосуд для воды; и шкура пантеры или леопарда накинута на плечи - днем плащ, а ночью одеяло; ожерелье из четок на шее, и палка с железным острием в руке - отгонять собак, и войлочная шапка с густой бахромой, ниспадающей на глаза: и от солнца защищает, и помеха, чтоб не смел глядеть на небо, обитель всевышнего, ибо удел смертного - не отрывать взоров от земли. И бредовые их рассказы о мучениях борцов за власть!
   И люди верят дервишу, заученно повторяя за ним, когда он, семижды обвязываясь поясом, состоящим из разноцветных веревок, связывает семь низменных страстей человека: себялюбие, гнев, скупость, невежество, алчность, чревоугодие и похоть, а затем семижды развязывается, выпуская на волю семь возвышенных страстей - великодушие, кротость, щедрость, бого-боязнь, любовь к аллаху, нравственное насыщение и истязание плоти. И шерстяной пояс, состоящий из разноцветных веревок, с двумя узлами: один призван связать злословие (дил-баги), другой - обуздывать плотские страсти (бел-баги). И семиугольный камень в поясе - намек на семь небес, семь земель, семь морей и семь планет (и семь возвышенных и низменных страстей). И непременно топорик, украшенный мистическими надписями: в минуты экстаза дервиш размахивает им и восклицает: "Я поразил порок (или страсть)". И четки, состоящие из девяносто девяти зернышек - по количеству имен всевышнего в Коране, и, перебирая четки, дервиш вспоминает эпитеты, которыми окружено имя Всевышнего, как они идут в Коране: Аллах, Милостивый, Милосердный, Святой... - все девяносто девять зерен! (Фатали знает их наизусть и учил этому Рашида, обещал записать ему на отдельном листочке, да некогда).
   Вышел Фатали однажды на балкон, облокотился на перила - Тубу затеяла уборку, вывесила ковер, почти новый, красивый, узоры так и горели на солнце, - а тут нищий старик:
   - Помогите, ради аллаха, дети голодают!
   Жаль стало старика:
   - Эй, хочешь ковер? Постелишь в лачуге. - А нищий не верит. - Я тебе его опущу, а ты хватай и беги, пока жена не видит. - И спустил нищему ковер.
   А Тубу:
   - Фатали, здесь же висел ковер!
   ?!
   - Куда он девался?
   - Понятия не имею.
   - Но ведь ковер!!
   Фатали пожимает плечами:
   - А ты пригласи Колдуна, и он поможет отыскать вора.
   Тубу поверила:
   - Да?
   - Зарежет петуха, что есть проще? так все колдуны делают, непременно черного! потом велит всем прохожим кольнуть петуха иглою, и когда кольнет его виновный, петух запоет!
   - Я же серьезно, а ты!...
   И у Фатали уже отсутствующий взгляд: у него, мол, голова занята более возвышенными делами, чем какой-то ковер.
   "Нищий? - появился Колдун, легок на помине. - Это был я, а ты принял меня за нищего дервиша!"
   "Но ты без седой бороды!"
   "Разве трудно привязать?"
   "И зачем тебе мой ковер, купленный на гонорар?"
   "Он обладает волшебными свойствами!"
   "Летит?... А мы его топтали!" Увы, и без ковра однажды летали, с Александром, а что толку?
   Фатали возвратился к своим бумагам, перебирает их, думая и даже мечтая засесть за стол в тихие ночные часы, - но о чем? для кого? Эти стихи! эти комедии! и эта повесть - прочтет ли кто? поймет ли? то надежда, то сомненье. Еще недавно спорил с Александром, нет-нет, не наместником, тоже Александр, Барятинский, а сослуживцем, а сегодня и перо взять в руки не хочет: поймет ли кто?
   - Но я верю в силу слова! - говорил Александру.
   - Разбудить? И что дальше?! - как бы мягче сказать, чтобы не обидеть Фатали. - Извини, Фатали, но эти твои комедии, эти алхимики!...
   - Чему ты смеешься, Александр?
   А он вспомнил, как отец ему говорил, и сбылось! увлеченному в далеком детстве алхимией, - алхимические препараты, основанные на меркурии и могущие создать золото. "От алхимизма - к мистицизму, - говорил ему отец, далее, к скептицизму, либерализму, гегелизму, коммунизму и - к нигилизму, мечтающему о терроризме".
   - Как бы и ваш алхимик туда не кинулся, Фатали!
   Но прочтет ли кто его сочиненья? Поймет ли? И эта вязь, эти изгибы линий - напрягай память! поймай смысл! а он уходит, уползает, как ящерица, никак не схватить, вся интуиция на помощь.
   АЛИФ, ПОХОЖИЙ НА ЗМЕЮ
   И он никак не отцепится от крючков. Это был давний детский страх, когда Фатали учили арабскому, - каждая буква цеплялась за одежду, волосы, кололась, жалила, царапала. Чтоб вырваться - оставь клок одежды, а клочья треплются на ветру.
   Алиф - лишь одна палочка, но вдруг, будто в отместку, алиф изгибал голову, похожий на змею, - резко выбросит вперед и вцепится ядовитыми зубами в руку.
   Да, сколько нелепостей в шрифте, в этом письме, удобном, быть может, для арабского, но не приспособленном к тюркским языкам. Точка выпала или чуть сползла, и тогда "шедший в пути" читается как "умер в пути".
   Не трогай это письмо! Не трогай! На нем священный Коран! Тебя забросают камнями, несчастный!
   Упростить и облегчить. Но почему именно ты?! Разве армяне посягают? А грузины?! Честолюбие? Выслужиться? Чтоб о тебе как о первом заговорили?!
   Эх вы! Но у них нет этого множества написаний! И звук и шрифт как одно! Да и как иначе образовать?! Надо непременно расплавить крючки, отлить их на манер европейцев!
   Не трогай!
   Нанизывая смысл на смысл крючками-закорючками, сцепляя их, каждый будто соревнуется с другим по длине и витиеватости написания; но если перевести на графику европейских языков, ни один лист не уместит, это ясно, и здесь нужны упрощения, чтоб тяга к выкрутасам словесным не затемняла смысл; выстраивать караван слов, чтоб - пусть бессмыслица! - пощеголять ученоствю. Это пристрастие к длинным и слитным оборотам, доставшееся в наследство от придворных поэтов (халифата?), которые в угоду мелодическому ритму втискивают в строку бессмыслицу. "По голосу его самозабвенному и по глазам его, пылающим любовью, я понял, что он хвалит меня, но смысла не уловил".
   Боже, сколько слов:
   "Сладострастно светлеющее сияние сокровенных сокровищ (!), сокрытое ставнями страдающего сумрачного созвездия, сияло страстью слова, сожженного светом свечи".
   И сколько ночей, понапрасну потерянных, ушло у Фатали на то, чтобы придумать - после тринадцати веков!! - новые штрихи и черточки, приведя к единству звук и его плоть, предложить - и все во имя образования народа знаки восклицания, вопроса, утверждения, сожаления, раздумья, и даже два восклицания или вопрос и восклицание, и другие их комбинации, щедро проставленные в иных сочинениях, когда в душе клокочет ярость или хочется показать тщетность усилий хоть что-то изменить в этом мире деспотии и рабства; знаки незаконченности мысли, когда автор желает не все досказать и что-то оставить на размышление читателя.
   И многоточие в начале, если прежде была прервана мысль или предполагалось наличие какого-то начала. И многоточие в конце. Знаки, выражающие законченность мысли, - ведь точка может быть воспринята как спутница черточки, обозначающей букву: поди поищи, откуда она, эта точка, выпала: с Чэ или с эН?
   А потом докладная записка Лелли, управляющему дипломатической канцелярией наместника, - как это соседствует, серьезное и смешное, подумал Фатали: ведь это его, милейшего управляющего, предлагал Фатали, когда летели с Александром, изгнать со всякими Жеребцовыми, Шраммами, Значко-Яворскими... - да, просьба послать свой проект "улучшенного арабского алфавита" правительству Ирана и в турецкий диван, - где, как не в этих двух могущественных (?) мусульманских государствах?! И каждому подробно разъяснить о выражении оттенков, о точках, о гласных, которых почти нет, - ускорить непременно процесс образования (?!) народа.
   А султан еще не выспался после бурной ночи - такой гарем, успеть бы до каждой!
   А шах? О, дерзкий еретик!
   И сыновьям - ну и плодовит был! - Фатали-шаха: принцам Алигулу-Мирзе, он же министр просвещения; Фархаду-Мирзе, он правитель Фарсистана; своему будущему - но Фатали о том еще не ведает! - родственнику Бехману-Мирзе, правителю Азербайджанской провинции; самому юному из сыновей Фатали-шаха Джелалэддину-Мирзе, умнейшему из шахского рода, случается такое; новый шах Насреддин им всем внучатый племянник! эти двоюродные деды во как надоели шаху, особенно этот, последний, почти ровесники они с шахом!
   Новые люди, новые имена, новые экземпляры.
   Письма, прошения, записки - действительному статскому советнику и кавалеру Алексею Федоровичу Крузенштерну, возглавляет гражданское управление, чтоб испросил (так положено) разрешение у наместника - князя Барятинского - выйти на связь с европейскими учеными-востоковедами; влиятельному Аскерханбеку (мало ему "хана", еще и "бек"!), Мирзе Аликберу, переводчику при русском консульстве в Тавризе, гостил у него Фатали. Даже келагайщику - продавцу шелковых платков, Гаджи-Расулу, - маленький человек, но вхож во дворец! И мучтеиду Гаджи-Мирзе-Багиру, - очень тот расспрашивал о беглом главе мусульман-шиитов Фаттахе, а алфавит для просвещения народа лишь повод, чтоб выведать о беглом.
   "Придумал (!) знаки, облегчающие восприятие текста, создал, одним словом, - резюмирует Фатали, - новый алфавит (!!) для арабского, фарси и тюркских языков".
   И добавляет, что кое-кому покажется сумасбродством, но "я готов на все оскорбления ради того, чтобы образовались миллионы моих и ваших сограждан", о тупоголовые вожди: шах и султан!!
   И академику Дорну. И окрыляющий ответ: "похвальный труд". Но между строк предупреждение - великий риск. Фатали понимает, что предстоит борьба, и он пишет академику Дорну:
   "Я чувствовал себя человеком, пылкость и энергия которого уступили место хладнокровному благоразумию, и я спокойно стал думать о своем проекте".
   И Бутеневу, управляющему Российскою миссиею в Константинополе, "действительному статскому советнику и кавалеру", Аполлинарию Петровичу, чтобы помог. И еще, и еще письма, экземпляры проекта, "...надеюсь, что мое истинное желание добра народу..."; "...через вашего генерального консула в Тифлисе Мирзу Гусейн-хана".
   О! Гусейн-хан! А вы, оказывается, мастер интриг!
   - Это политика, а не интриги! - как-то сказал Гусейн-хан Фатали. - И вы не станете отрицать, что моя верность престолу шахиншаха... - И смотрит выжидающе.
   - Да, да, а как же? И исламизму. Вы часто это гово рили!
   - А раз так... - И снова ждет.
   - То дозволены все средства, да?
   Фатали пишет и пишет: и в Шахиншахский Меджлис, и в высокий Диван Блистательной Порты: "Единственная моя корысть - грамотность мусульманского народа"; а в Порте этого слова и не знают, а шах впервые слышит!
   И новые экземпляры проекта; с помощью Крузенштерна, безотказно подписывает все бумаги в папке, надоела служба в треклятом крае, тянет в Вильно! "Ссылка? Но за что?!" - и письма Фатали с проектом реформы мусульманского алфавита посылаются в институты по изучению восточных языков: в Петербург, Берлин, Вену - господину Титце, в Париж - известному востоковеду де Тассу, Лондон.
   Столько писем - в пору б таблицу эпитетов составить, формы всякого рода восточных вежливостей, поразить и султана и шаха: "Выражаю вам искреннее пожелание, да сделается челн моей судьбы, то бишь проект алфавита, украшением пристани счастья, да привлекут паруса моих желаний (просвещение народа!) ваш взор"; может, иначе? "С этим пожеланием осмеливаюсь я окунуть перо в море мыслей и возбудить в нем следующие волны речи"?; "Распустить все паруса и пустить в ход все весла"?...
   Да-с, как в глубокий колодец крохотный камушек эти его письма в Диван Блистательной Порты и Шахиншахский Диван или Меджлис.
   И зреет идея: поехать самому. Здесь называют город Константинополем, а там Стамбулом... А кто работу Фатали здесь выполнять будет? "Об этом вы подумали?" - спросит тот же Крузенштерн. Уже взрослый брат Тубу Мустафа, и Фатали представляет его, когда знакомит в канцелярии, как двоюродного брата; моложе Фатали на много лет, не напишешь же, как есть на самом деле, по родственной генеалогии, - "двоюродный дядя"; Мустафа знает много языков, может, мол, заменить "в случае моей командировки", - надо непременно поехать в Стамбул!
   А между тем Фатали шлет и шлет новые письма.
   Мирза Казембек - известный востоковед, с чьим мнением считаются в столице, принял христианство (католицизм!., еще в далекой юности, в Астрахани, - такая радость шотландским миссионерам: поколебали веру Казембека, в чьем имени соединились и пророк и его ближайший друг, соратник и родственник, - Мухаммед-Али, и стал он называться Александром... Был у Фатали о нем разговор - и с Кайтмазовым, и с Никитичем (а не Ладожским?), когда предлагали Фатали полушутя: "Почему бы и вам не принять христианство, а? Нет-нет, упаси боже, - это когда Фатали упомянул про Мирзу Казембека, не католицизм! Наша православная церковь..." - это уже всерьез, о преимуществах православия, долго и путано, Фатали терпеливо и с почтением внимал собеседнику, но не проронил ни слова).
   И Мирзе Казембеку сочинил письмо Фатали: "...много слышал о вас; я написал несколько пьес в стиле европейцев о жизни мусульман-земляков, посылаю вам, может, скажете, дерзкая мысль, но ведь кто-то должен начать первым! Посылаю и повесть, на родном еще не публиковалась..."; непременно узнать мнение и об алфавите!
   В Дипломатической канцелярии наместничества Фатали сообщили фамилию главного переводчика при российском после в Константинополе. "Мусье Тимофеев, - пишет ему Фатали, - вы исполняете в Турции ту же должность, что и я в Тифлисе, узнайте, как там в Диване с моим проектом?!" И ему - книгу комедий на русском, "увы, не на родном тюркском"; а Тимофеев уже отбыл из Константинополя, через Одессу, в Петербург.
   Конечно, я не доживу до того времени, когда мой алфавит победит и это станет подлинной революцией в мире Востока, но что это будет так, я не сомневаюсь! - и убежденность Фатали, и думы его, и сомнения, и неуверенность: все это в его письме к академику Дорну, в Петербург. И Дорн, один из немногих, к кому Фатали писал, откликнулся: идея встретила поддержку.
   А вокруг комедий, и особенно повести, - недовольства.
   Началось с того, что каждый раз, проезжая через Шайтан-базар, мимо лавок, Фатали стал замечать колкие взгляды; а один лавочник, краснобородый от хны Мешади, прежде Фатали его не замечал, стал резко вскакивать с места, отчего конь однажды чуть седока не сбросил. Низко кланяется, почтителен, а во взгляде дерзость: "А мы твоего коня и вспугнем!" И, вскакивая с мягкого сиденья, всем телом высовывается из лавки наружу: "Здрасьте!" - мол, я твой герой, и вам мое почтение! И хихикает, обнажая золотые зубы, дороже головы. "Что ж ты, Фатали, измываешься над своим народом?!" Шустрый такой лавочник, другие побаиваются Фатали, а этому хоть бы что, хотя на Фатали и мундир, неприкосновенная, так сказать, личность. "Разве армяне о себе так напишут?! А грузины?... - Это лавочник вслед Мундиру; ведь Мешади, с той поры как началось, иногда лишь Мундир и видит. - Ты посмотри: ни один слова дурного о своих не скажет! А те, кому ты служишь, разве над собой глумятся?! Что? Гоголь?! - чисто это имя произносит, без акцента. - А ты попробуй попроси, чтоб перевести разрешили!" Будто не Фатали, а он, этот лавочник, с Кайтмазовым на дружеской ноге!...
   А Кайтмазов, узнав о намерении Фатали и как будто подслушав тайные мысли лавочника, сочинил - ибо служба прежде всего! секретное донесение Никитичу, прося разрешения отказать Фатали: "...чисто с цензурной точки зрения, конечно, и речи быть не может о каких-либо препятствиях к изданию какого бы то ни было перевода "Ревизора"; Кайтмазов помнит, как на представлении сказал о пьесе высокий чин: "Это невозможность, клевета и фарс". "Но в данном случае, - продолжает Кайтмазов, - нельзя не обратить внимания, что наша жизнь представляет очень неприглядную картину, горькую для нас, и для какого-нибудь татарина она дает не только пищу, но и побуждение к проявлению и без того враждебности... нехорошие стороны которой так метко... и, таким образом, под личиною почтения едва ли не кроется злорадный предлог к осмеянию".
   Никитич согласился с доводами Кайтмазова и велел ему уладить дело миром (?!). И Кайтмазов обнял Фатали за плечи, о том о сем, о "Горе от ума" (смотрели недавно с Фатали, бенефис госпожи Вассы Петровны Маркс), "жива, развязна и тверда, особенно превосходна в ролях субреток, а каков муж? превосходен, слов нет, но иногда утрирует в некоторых ролях, и девица еще у них, ой как вы переживали!..." А переживал не Фатали, а сам Кайтмазов: "Боже мой!! Чацкий! Софья Павловна!..." А как вышли из театра: "Вот бы нам такое на Востоке!" - сказал Фа тали, а Кайтмазов промолчал.
   "Может, перевести?" - продолжал Фатали. И тут же о "Ревизоре". "Ну, что толку в переводе? - не сдержался Кайтмазов. - Где вы его поставите?!" А ведь правда, где? Вот и теперь, когда Никитич одобрил действия Кайтмазова, тот и попытался отвадить Фатали от новых несбыточных затей: "Дождемся лучших (??) времен"; мол, не лезь с идеей перевода: ни "Горе от ума", ни тем более "Ревизора". "А сунешься, - думает Кайтмазов, чувствуя, что Фатали упрямится, - я на тебя новое секретное!... К тому же необходимо подвергать установленной цензуре, а сверх того, - это можно не в уме, а вслух, - имея в виду, что на основании приложения к 147-й статье XIV тома свода уставов, - точь-в-точь по-кайтмазовски, Фатали однажды видел, когда тот цензорское заключение сочинял, но не разобрался, что к чему, - о пред, и прес. преет. ( 23 лит. А), драматические сочинения одобряются к представлению в театрах III отделением Собственной Его Императорского Величества Канцелярии, переводные тоже!!"
   А между тем лавочник распоясался, через Мустафу, брата Тубу, даже огорчение свое выразил, мол, передай своему зятю:
   - Что ж он выставляет нас на посмешище? Из люб во?! Ничего себе любовь! А в нашем народе столько доброго! Столько светлого! И почитание старших, и долготерпение, и послушание властям!...
   - Даже когда орехи на голове народа разбивают? нашелся с ответом Мустафа, а лавочник - мимо ушей, и упреки, и сожаление, и даже угрозы:
   - Уж кому-кому, а не мне об этом твоему зятю, наместническому чину (аи да молодец лавочник!).
   Наконец-то! Прибыл из соседней южной страны высокопоставленный муж, послом к кайзеру едет, Абдуррасул-хан, по пути в Европу решил пожить в Тифлисе, остановился у персидского консула Али-хана, через которого Фатали в меджлис посылал свой проект алфавита, а тот упоминал при этом - вот и запомнил Фатали! - Абдуррасул-хана.
   Пригласили Фатали, и он тут же с ходу, не успев сесть в предложенное ему кресло, спросил:
   - Как насчет моих идей? О реформе алфавита и просвещении народа.
   Лицо у Абдуррасул-хана вытянулось:
   - А я впервые слышу!
   - Да как же? - растерялся Фатали. - Ведь я вам посылал.
   - Клянусь аллахом, я ко получал! - А в глазах ложь; отводит взгляд. Не будете ли так любезны прийти вечером и почитать? Очень вас прошу!... Воспитанный, вежливый, в Европу едет, стоять на страже персидских интересов.
   "Может, и впрямь затерялось?" - думает Фатали. И снова пошел к нему, на сей раз вечером. Входит к послу, а перед ним - бутылка водки и рюмки. Фатали отказался, а тот и не настаивает, слушает собеседника и рюмку за рюмкой пьет и закусывает. Хмель ударил в голову, ведь непривычно, только-только к водке приобщается. Глаза осоловелые, как у барана, а тут вдруг заявляется слуга:
   - Абдуррасул-хана зовут. - Прямо обращаться непочтительность.
   Он тотчас вскакивает и бежит. "Проститутку к нему привели!"
   Через полчаса заявляется расстроенный:
   - На чем вы остановились? Я вас слушаю. - И консул с ним. Сладко хихикающее лицо, ни тени стыда!
   - Я стану читать тому, чья душа светла, а голова ясна! А у вас ни то, ни другое, и душа трепещет от встречи с проституткой!
   Консул тут же на помощь хану:
   - Не сердитесь! Вы правы, но мы мужчины, поймем друг друга. Давно в пути... Уж простите, в другой раз прочтете! А теперь разрешите Абдуррасул-хану уйти, там его ждет луноликая красавица, бах-бах-бах!...
   Не успел Фатали собрать рукописи, как слышит крик в соседней комнате: визжит красотка, экстаз, всплеск, вопль.
   Вздрогнул даже консул, привычный к сладострастию земляков. Да, тут не до просвещения народа. Надо непременно самому поехать в Стамбул!
   РОССИЙСКИЙ УЗЕЛ
   А вот и просьба: в Константинополь, для обсуждения в Академии наук Оттоманской Порты проекта алфавита сочинений, исходатайствовать перед наместником - великим князем, на время летнего отпуска, а вместо себя канцелярия ведь требует! - двоюродного брата, даже короче - брата, коллежского секретаря Мирзу Мустафу Ахунд-заде, и чтоб специальное отношение от наместника, "пусть турки видят, как ценят здесь мусульман, находящихся на службе у государя императора"; а почему, собственно, не разрешить, а? да еще приложено письмо-ходатайство академика Дорна, кто знает, с кем он там наверху связан?
   - Получить иностранный паспорт?! (А не удерет?!) Вас, царского чиновника, в Турцию?! Да как можно? С вами там какую-нибудь провокацию, знаем мы этих турок! - у Никитича лицо ничем не примечательное, такого в любой роте встретить можно, никаких особых примет. ("Разрешить татарину Фатали поехать в Турцию?!" К тому же еще в памяти, как Фатали того, с лошадиными зубами, личного человека Никитича, дураком выставил перед иностранцем!)
   О, Никитич!...
   У него обширное, шутя говорит он, и то не вслух, ханство, а речь о досье, и ни одна душа в них не обойдена - ни живая, ни мертвая, и на Фатали тоже копится.
   И о настроениях мусульманского населения, это досье пятое, с него параллельно с Ладожским! - Никитич начинал, и о выезде из Турции эмиссаров с секретными поручениями, и о переселении русско-под-данных мусульман в Турцию, и о выдаче иностранными государствами русских преступников; с год, как передали Никитичу после Ладожского досье второе - сначала временно, а потом насовсем: донесения о волнениях среди населения Закавказья и Дагестана; и тут же, рядом, сведения о приведении в повиновение непокорных народностей и племен.
   Для Никитича папки эти как живые, со своим даже запахом, что ли, царские рескрипты и отношения министров к наместнику о проведении рекомендованной ими политики при управлении вверенным краем, указы правительствующего сената; и рядом - пухлые, в гладких переплетах, прохладных и крепких, папки: об отдаче в солдаты крестьян за преступления, ссылке горцев в Сибирь, выселении евреев из Грузии; переписка о контрабандном провозе пороха турецкими жителями и торговле горскими невольницами, - преемник почему-то завел на них одну папку, а у Никитича руки не доходят, чтоб развести порох и невольниц;
   закроют Никитичу глаза, играя с ним в его любимую игру жмурки, и он без труда отыщет досье одна тысяча сто пять - о наблюдении за иностранцами, приезжающими в Россию, не всю, конечно, а в пределах подчиненного Никитичу Закавказского края;
   и - хотите верьте, хотите нет - достанет из досье семнадцатого, благо они рядом, но разве догадается кто? постановление о высылке из Петербурга студентов-кавказцев на родину за участие в студенческих буйствах и волнениях, совсем-совсем свежие есть, на "терековцев", "испивших - о боже, какие юнцы! - ухмыляется Никитич, - воды Терека"! да, да, на тех самых, кем ты восторгался, Фатали: ах великие?! ах поклялись?! еще Воробьевы горы вспомни!! ну да, полные сил и энергии переворотить весь мир, а как же?! неразлучные друзья - Илья и Акакий!"
   Писарь Никитича по наблюдательской части, у него красные руки, будто обморожены - оттаивают, завел алфавитную картотеку на этих бунтарей студентов, на "Цэ" - Илья и "Чэ" - Акакий, "извините, - лицо писаря побагровело, - Цэ Акакий и Чэ Илья!", не очень далеки друг от друга в этой картотеке, и к каждому из них надо здесь глаз да глаз! Любимцы Грузии Церетели и Чавчавадзе.
   Досье Акакия тоненькое, никак не наполнить ("конспирация на высоком уровне?!"); и о жене из Петербурга никаких вестей не поступает: как она там, без мужа? и что за семья?..
   Но зато досье Ильи очень занятное! и о землячестве в Петербурге касса, библиотека, устав, товарищеский суд; и о посещении салона Екатерины Дадиани, да, да, сестра Нины Грибоедовой, владетельница, так сказать, Мингрельского княжества, усмехается Никитич, был высочайший рескрипт о ее "добровольном" (!) переселении в столицу, все увиваются вокруг княгини, и даже Орбелиани, иногда замещающий наместника, ходит в холостяках, а чего ждет - неясно!