Петронилла де Коминж не стала куртуазной дамой. Она не содержала пышного двора. В старом замке в Пиренеях на самой границе с Каталонией не проходили праздники Юности и Любви. Белые ручки супруги Гастона не вручали призов за лучшую песнь во славу Амора. Поссорившиеся любовники не прибегали к ней как к Милому Арбитру. Ей не посвящали сирвент. Под окном у нее не торчал безнадежно влюбленный кавалер. Может быть, оттого, что окна ее опочивальни обрывались в пропасть.
   Словом, ничего такого куртуазного не происходило.
   День низался на нитку рядом с другим точно таким же днем. Жизнь сама собой выстраивалась в долгие четки с равновеликими бусинами. Детей у Петрониллы не рождалось. Каждое утро, открывая глаза, она видела горы, властно заполняющие узкие окна. Зимой окна затягивали мутным бычьим пузырем, а в лютые холода закладывали ставнем.
   Война началась в Лангедоке, когда Петронилле было двадцать два года. Эн Гастон собрал своих вассалов, согнал с земли мужчин, способных носить оружие. Он опустошил Гасконь, Гавардан, Бигорру и вместе со своим братом Монкадом ушел сражаться против Монфора.
   Петронилла пряла шерсть, слушала разговоры женщин, простолюдинов, солдат. С наступлением зимы стада спускались по склонам в долину, оставляя пастбища снегу и ветрам. А ветры задували знатные, подчас погребая под снегом целые деревни. Хмурые бигоррские крестьяне выпекали ржаные хлебы с отрубями, большие, как тележные колеса, – запасали их на несколько месяцев вперед. Липкий и тяжелый, хлеб черствел, и его рубили топором, чтобы потом размочить в воде.
   В суровую зиму 1210 года от Воплощения Петронилла почти не покидала постели, постоянно кутаясь в шерстяные покрывала. Крестьяне оставили свои дома и перебрались жить в хлев, где благодарно согревались о бока овец и коров.
   На следующий год Гастон ненадолго заглянул в Бигорру, после чего вновь сгинул в водовороте бесконечной войны с Монфором. Он забрал с собой почти всех мужчин и лошадей, увез зерно, оставив крестьянам, по настоянию жены, лишь немного – для сева. Гастону было пятьдесят четыре года, его жене – двадцать пять.
   Спустя год эн Гастон умер.
* * *
   Ранней несытной весной 1212 года он возвратился в Бигорру. Он был уже болен, как и многие из тех немногих, кто воротился вместе с ним. В те дни особенная гнилая лихорадка косила людей. С тяжелым вздохом улегся эн Гастон на широкую супружескую кровать, сейчас такую холодную.
   Несмотря на возраст и болезнь, был все так же красив – смуглый, горбоносый, с мужественной складкой у узких губ. Велел послать за Петрониллой.
   Петронилла примчалась из Лурда, где предполагала провести лето, ибо война приближалась, а Лурд – самый надежный из окрестных замков.
   Однако перевезти туда Гастона было невозможно. Гастон уходил. Жизнь по капле выцеживалась из его жилистого тела, сотрясаемого лихорадкой, изъеденного недугами и усталостью.
   Снег в горах еще не сошел. В душной опочивальне, где угасал Гастон, все окна были наглухо забиты клочьями старых овечьих шкур. Коптила тусклая масляная лампа; у лампы уныло дремала служанка. Воняло подгоревшим молоком.
   И вот туда стремительно входит Петронилла – только что с седла и тотчас к мужу. Ей двадцать седьмой год, она вошла в пору позднего цветения.
   – Вы пришли, – говорит Гастон, зарытый в теплые покрывала, исхудавший, почти истаявший на кровати.
   Как была – в морозном меховом плаще – женщина ложится рядом с ним.
   – Вы звали меня, вот я и пришла, – отвечает она просто. – Ведь я ваша жена, эн Гастон.
   Он берет ее прохладное лицо в свои пылающие ладони, оборачивает к себе. Маленькое востроносое личико в золотистых конопушках.
   – Ах, жена, – говорит он с тяжелым вздохом, – как жаль, что я умираю.
   Петронилла не делает ни малейшей попытки высвободиться, хотя лежать с отвернутой головой неудобно. Она смотрит на своего старого мужа. Она видит клеймо смерти на его красивом лице, но ни сострадания, ни жалости не ощущает. Просто смотрит – доверчиво и отстраненно.
   Этот человек не играл в ее жизни почти никакой роли. Он жил далеко от нее, и заботы у него были свои. Десять лет назад он взял ее в жены, но так и не сумел сделать матерью. Теперь он умирает.
   Гастон приближает пересохшие губы к ее уху. Она слышит шепот:
   – Я хочу отойти в чистоте. Помогите мне.
   – Позвать священника? – спрашивает она. Спокойно, деловито.
   – Нет. Найдите… Оливьера, Госелина, Бернарта Мерсье, Мартена… Кого-нибудь из них. Вы должны знать, где они ныне ходят…
   Он торопливо перечисляет имена совершенных, подвизающихся в Гаскони.
   Петронилла шевелится рядом с ним на постели, укладывается поудобнее. Все тем же равнодушным тоном переспрашивает:
   – Так вы хотели бы умереть в катарской вере?
   – Да, – отвечает Гастон. Внезапно его темные глаза вспыхивают. – Черт возьми! Жена! Я, знаете ли, немало крови пролил ради…
   И заходится в бурном кашле.
   Петронилла отирает забрызганное лицо.
   – Хорошо, – тихо говорит она.
   И обнявшись, они засыпают.
* * *
   Разыскивать Оливьера не пришлось. Скоро он явился сам. С ним были еще двое совершенных. Оливьер обращался с ними как с сыновьями; те же держались с ним почтительно, будто со строгим отцом.
   Скрестив на груди руки и склонив голову, Петронилла – графиня Бигоррская – замерла перед ними.
   – Благословите меня, добрые люди.
   – Благодать Господня да будет на тебе, дщерь, – отозвался Оливьер.
   Она выпрямилась. За десять лет Оливьер ничуть не изменился. Все то же грубое нестареющее лицо, все те же резкие тени в морщинах. И все так же горит неукротимый синий пламень в глазах – смертных глазах, распахнутых в Небесный Иерусалим.
   – Прошу вас разделить с нами хлеб, – сказала графиня смиренно.
   Гости вслед за нею прошли в теплую, по-зимнему натопленную кухню. Неурочный теленок, лежавший у печи в большой плетеной корзине, при виде их поднял морду, поводил пушистыми ресницами.
   Петронилла погладила его крутой лобик. Теленок тотчас же норовисто толкнул ее в ладонь.
   Оливьер неожиданно тепло улыбнулся.
   Петронилла кликнула стряпуху. Та вбежала, споткнулась взглядом о гостей. Застыла с раззявленным ртом. Пробормотала:
   – Ох ты, Господи…
   Совершенные, все трое, удобно расположились у очага. С благословением приняли горячую воду и кусок влажного, липкого, как глина, крестьянского хлеба. Графиня Бигоррская, отослав стряпуху, прислуживала сама.
   Терпеливо выждала, чтобы гости согрелись, утолили первый голод. Только тогда спросила:
   – Как вы узнали, что эн Гастон, мой муж, просил разыскать вас?
   – Эн Гастон нуждается в нас, не так ли?
   – Да.
   – Мы пришли.
* * *
   Душная опочивальня залита огнями. Коптят факелы, громко трещат толстые сальные свечи, смердят масляные лампы. В узкие окна задувает ветер с горных вершин.
   Эн Гастон потерялся на просторной кровати. По его изможденному лицу бродят смертные тени. Графиня Петронилла, десяток домочадцев и несколько соседей – все собрались у ложа умирающего, чтобы тому не было столь одиноко.
   И вот пламя свечей в ногах кровати колыхнулось, будто от резкого порыва. В опочивальню входят трое совершенных. Мгновение – глаза в глаза – смотрят друг на друга Оливьер и Петронилла, и, подчиняясь увиденному, графиня Бигоррская опускается на колени, понуждая к тому же остальных.
   – Благословите нас, добрые люди.
   Негромко произносит второй из совершенных:
   – Бог да благословит вас, дети.
   И тотчас же все трое словно бы перестают видеть домашних и друзей Гастона. Те, помедлив, один за другим постепенно поднимаются с колен.
   Неспешно простирает руки Оливьер. Младший из его спутников накрывает их полотенцем, оставляя свободными лишь кисти. Второй подает большую чашу с двумя ручками. Оливьер медленно опускает руки в воду, держит их там некоторое время, а затем вынимает и дает воде стечь с кончиков пальцев. Мгновение кажется, будто руки Оливьера истекают огнем.
   Но вот полотенце снимают и укладывают на грудь Гастона. Гастон вздрагивает – ему холодно. Наклонившись, Оливьер негромко говорит ему что-то на ухо, и Гастон успокоенно затихает. Даже озноб, кажется, отпускает его.
   Ладонь Оливьера покоится теперь на голове Гастона. Сильные, красивые руки у Оливьера. Белые пальцы зарываются в густые темные кудри умирающего. Прикрыв глаза, Оливьер начинает говорить – еле заметно покачиваясь из стороны в сторону, растягивая, выпевая слова:
   – В начале было Слово. И был человек по имени Иоанн…
   Я буду вдовой, думает Петронилла.
   Синева Небесного Иерусалима горит в молодых, вечных глазах Оливьера. Петронилла слушает, не понимая ни слова. Синева смыкается над ее головой, утопив, поглотив. Когда эта утопленность становится невыносимой, Оливьер резко обрывает чтение. От неожиданности все вздрагивают: точно убаюканного ударили.
   – Брат! – страстно спрашивает Гастона Оливьер (а пальцы совершенного зашевелились на голове умирающего, сжимая его влажные пряди). – Брат! Тверда ли твоя решимость?
   Еле слышно отвечает Гастон:
   – Да.
   И, кашлянув, громче:
   – Да.
   – Искал ли ты спасение в католической церкви?
   – Да.
   – Но то было прежде, не так ли?
   – Да.
   – Знаешь ли ты, что прежде ты заблуждался?
   – Да.
   – Готов ли ты терпеть за истинную веру?
   – Да.
   – До последнего часа?
   – Да, – говорит Гастон. И снова его одолевает кашель.
   Оливьер замолкает. Ждет. Эн Гастон хрипло, трудно дышит, пытаясь справиться с кашлем. Наконец он просит:
   – Благослови же меня, брат.
   – Господь наш Иисус Христос да благословит тебя, брат, – отзывается Оливьер. У Петрониллы вдруг перехватывает горло. Этот ласковый, низкий, братский голос исторгает у нее слезы.
   Гастон, блестя глазами, неотрывно смотрит на Оливьера, будто бы тот мог избавить его от страха и смертной муки, – как голодное дитя на мать с ломтем хлеба в руке.
   А Оливьер продолжает вопрошание.
   – Обещаешь ли ты служить Богу и Его Писанию?
   – Обещаю, брат, – шепчет Гастон. У него лязгают зубы, его трясет в ознобе.
   – Не давать клятв?
   – Обещаю.
   – Не прикасаться к женщине?
   – Да.
   – Не спать без одежды?
   – Да.
   – Не убивать живого – ни человека, ни дикое животное, ни птицу, ни домашнюю скотину, – ибо кровь неугодна Господу, пусть даже пролитая за святое дело?
   – Я не буду… убивать, – с трудом выговаривает Гастон.
   – Обещаешь ли ты не есть ни мяса, ни молока, ни яиц?
   – Да.
   – Соблюдать четыре сорокадневных поста в году?
   – Да.
   – Не совершать ничего без молитвенного обращения к Господу?
   – Да.
   – Ничего не делать без спутников из числа твоих братьев?
   – Да.
   – Обещаешь ли ты жить только для Господа и истинной веры?
   – Обещаю, – говорит умирающий.
   Оливьер протягивает ему свою книгу, с которой, видимо, не расстается. Гастон приникает к ней губами.
   – Обещаешь ли ты, брат, никогда не отрекаться от нашей веры?
   – Да.
   – Даже и в руках палачей?
   – Да.
   И Гастон бессильно падает назад, на покрывала.
   Оливьер кладет книгу ему на грудь, как на жертвенник, и скрещенными ладонями накрывает его голову.
   – Слава Отцу и Сыну и Святому Духу! – возглашает Оливьер. Умирающий вздрагивает под его руками. – Дух Святой, Утешитель, приди, низойди на брата нашего!
   – Истинно, – отзывается один из совершенных.
   Второй подхватывает:
   – Дух Святой, Утешитель, приди, низойди на брата нашего!
   Первый вновь произносит:
   – Истинно.
   – Славим Отца и Сына и Святого Духа! – восклицает Оливьер.
   Гастон вжимается в свои покрывала. Оливьер освобождает, наконец, его голову от тяжести своих рук и забирает с его груди покров и книгу. Гастон вздыхает свободнее.
   – Отец наш, сущий на небе, – начинает петь Оливьер. Гастон вторит ему. Он знает эту молитву. Петронилла тоже теперь знает ее. Вместе с совершенными (их уже не трое, а четверо) она просит доброго Бога об избавлении от власти зла – творца всякой плоти, и о хлебе сверхсущном, который есть слова Жизни.
   Когда последнее «истинно» смолкло, Оливьер склоняется к Гастону. Гастон приподнимается ему навстречу, вытянув губы трубочкой, и Оливьер подставляет под этот поцелуй свой утонувший в бороде рот. После, выпрямившись, передает поцелуй стоящему рядом; тот – своему сотоварищу, а третий из совершенных, поскольку рядом с ним оказалась Петронилла, лишь касается ее плеча книгой. Петронилла передает поцелуй той унылой девке, что караулила гастонову смерть, просиживая у господской постели, – и так дальше, от одного к другому, пока поцелуйный круг не замкнулся.
   – Брат, – говорит Оливьер Гастону, – живи отныне в чистоте и храни свое обещание, ибо в этом – залог твоего грядущего спасения.
   – Да благословит тебя Бог, брат, – отзывается эн Гастон. – Я буду жить в чистоте, как обещал…
   На рассвете он скончался.
* * *
   Перед уходом Оливьер благословил впрок несколько больших коробов с хлебом, чтобы оставшимся было что вкушать в минуты, когда потребуется утешение.
   – А утешение будет вам насущно необходимо, – сказал Оливьер графине Бигоррской. – Ибо утекли времена лазурные и проницаемые для света и настали времена железные и проницаемые для тьмы.
   Гастон остывал в опочивальне. Беседа между совершенным и вдовой Гастона происходила во дворе, куда прислуга нарочно притащила короба. Окруженный хлебами, овеваемый сильным, уже весенним ветром, Оливьер вещал:
   – Вкушайте хлебы Жизни во всякое время, ибо сказано: «Я есмь хлеб Жизни». Ешьте этот хлеб в ознаменование нашего братства и единства истинной Церкви.
   Младший из его спутников спросил почтительно:
   – Отец, в прежней своей жизни я слышал, как учили католики о том, что освященный хлеб есть тело Христово.
   – Сын, – отвечал Оливьер, – они лгали. Ибо сказано: «Дух животворит; плоть не пользует нимало». Хлеб освященный не может преобразоваться в плоть Иисуса, ибо плоти Иисус не имел. Нелепице и лжи учили католики. Подумай, сын. Хлеб и вино суть грубая земная материя.
   – Истинно, – сказал совершенный, склоняя голову и вновь поднимая ее.
   – Кто есть отец грубой земной материи?
   – Я не хочу поименовывать его.
   – Назови! – сурово велел Оливьер.
   Потупясь, младший из совершенных вымолвил:
   – Дьявол.
   – Как же творения дьявола могут пресуществляться в кровь и плоть одного из ангелов?
   Совершенный молчал.
   – Сын! Нелепице и лжи учили католики!
   Смиренно пав на колени, совершенный склонился перед Оливьером и замер. Помолчав немного, Оливьер позволил:
   – Встань.
   И, не простившись ни с кем, как бы прогневанный, Оливьер переступил через короба и направился к воротам.
* * *
   И вот эн Гастон, умиротворенный, одеревеневший, чисто прибранный, со втянутыми внутрь щеками и носом как клюв, шествует на плечах слуг из опочивальни в семейную усыпальницу. Его провожают жена и домочадцы, а также три дюжины сержантов и двое соседей, прибывших ради такого случая, благо добираться недалеко. Каноник Гуг хотел было явиться тоже, но Петронилла наказала слугам преградить ему пути.
   – Не собаку хороните! – бессильно кричал каноник, грозя кулаком.
   Безносый псарь пялился на него с широкой ухмылкой.
   – Собаку хоронить – вас позовем. – И ловко попал канонику по голове тяжелой кожаной рукавицей. – Сперва тонзуру бы побрили, а то Святому Духу и приземлиться-то некуда.
   Пока велись эти бессвязные разговоры, эн Гастон проплыл по воздуху на носилках к месту своего упокоения. Сняли одну из плит в полу и уложили в подземную клеть покрывала и подголовье, а после, на длинных полотенцах, спустили туда же негнущегося Гастона. У Петрониллы в руках свеча. Горячий воск стекает на деревянное кольцо, надетое у основания. Склонившись над смертной пропастью, в последний раз глядит на своего мужа. Один глаз у Гастона приоткрыт, тонкие губы чуть искривлены.
   – Покойтесь с миром, эн Гастон, – говорит Петронилла. Ей легко и немного печально.
   И вот плита задвигается, и эн Гастон остается в темноте, рядом со своей матерью, графиней Бигоррской, в ногах у своего отца, Гийома де Монкада. А Петронилла и остальные выходят из склепа, жадно вдыхая мокрый весенний воздух.
* * *
   Петронилла сменила одежду на более темную. Запретила веселье и плотские утехи на два месяца. Засела за прялку. Она не слишком остро ощутила перемену в своей жизни. С первых лет замужества она привыкла к одиночеству.
   И вот седмицы со дня похорон не минуло, как Петронилла, заглянув по хозяйской надобности в малую опочивальню, застала там одну из своих прислужниц – совершенно голую, затисканную – и кем? Песьим Богом!
   Песьего Бога Петронилла еще десять лет назад выпросила у своего отца – в подарок на свадьбу. Бернарт де Коминж поморщился, но в такой малости не отказал. А Песьего Бога никто не спрашивал. Это псам он был бог; графу же Бернарту – вонючий раб, хоть и ощутимо полезный.
   Уродство скрадывало его молодость, но никак не сказывалось на нраве – озорном и блудливом. Он хорошо управлялся с собаками, а эн Гастон любил охоту; потому Песий Бог легко прижился в Бигорре.
   Увидев его в первые же дни траура с девкой на постели, где отошел их господин, вдова Гастона Беарнского запустила в обоих тяжелой связкой ключей. Девка, визжа, удрала – только розовая попка мелькнула. Песий Бог остался сидеть на месте, как был, в спущенных штанах. Опустив голову, задумчиво созерцал то, что свисало между ног.
   Петронилла расплакалась.
   Видя, что госпожа бить его, вроде как, не в настроении, Песий Бог натянул штаны, завязал бечеву. Вздохнул, сидя на разоренной постели. Спросил:
   – Я пойду?
   Петронилла не ответила.
   Он поднялся и осторожно вышел.
   Петронилла нашла и подобрала ключи, повесила их на пояс. И снова, как и давным-давно, когда отец заставил ее выйти замуж, ей показалось, что жизнь проходит мимо.

9. Наследница Бигорры

октябрь – ноябрь 1216 года
   – Вы думаете, сестра, что вы теперь вдова? – Смех. – Просто вдова Гастона? – Смех, еще более заливистый. – Вы действительно так думаете?
   – Почему вы смеетесь?
   Сидящий перед нею человек так похож на Гастона, что Петронилле то и дело становится не по себе. Те же темные, волнистые волосы, не подверженные белой краске старости, тот же воинственный нос и не менее воинственный подбородок. Это младший брат покойного виконта Беарнского – Гийом де Монкад. Рот до ушей, в глазах искры – стареющий чертенок.
   – Я смеюсь вашей ошибке, сестра. Вы – не вдова. Вы – невеста!
   От этого слова Петронилла содрогается, как от удара.
   – Господи! – вырывается у нее. – Оставьте же меня в покое! Я не хочу больше выходить замуж.
   Ей тридцать два года. Тонкая золотистая паутина окутывает ее хрупкую фигурку. Так легко представить себе Петрониллу сухонькой благообразной старушкой.
   Монкад берет ее за руку. Склоняется к ней, доверительно засматривает в лицо.
   – Дорогая сестра. Вы столько времени живете одна. Красота ваша увядает без ласки, а хозяйство хиреет без мужского пригляда. Между тем Бигорра…
   Долгие речи о Бигорре. О нашествии франков, будь они прокляты. О доблести и знатности Ниньо Санчеса – двоюродного брата короля Арагонского…
   Петронилла почти не слушает. Она не хочет никакого Санчеса. Ей не нужно родство с арагонской короной…
   Да, но – Бигорра… Но – Монфор, будь он проклят… Но – Наварра, Гасконь, Каталония… Пиренеи должны остаться гасконскими. Не Монфору же их отдавать, сестра, вы согласны? Нет, ни в коем случае нельзя допустить, чтобы Монфор…
   И вот Петронилла – в красном, как девственница, стоит рука об руку с этим Санчесом Арагонским, окруженная блестящей, изнывающей от любопытства свитой, сплошь незнакомыми людьми – то родня и близкие ее покойного мужа.
   Часовня, где происходит сговор, разубрана и разукрашена, как майская беседка при куртуазном дворе. Каноник, отец Гуг, сегодня важная персона. Он расхаживает взад-вперед перед обручающимися, сверкает украшениями – и на шее-то у него золото, и на пальцах сплошь рубины.
   Свадьба назначена через месяц. Гости заполоняют замок. Теперь здесь тесно, шумно, но как-то скучно. Еще загодя устанавливаются столы для пиршества. Скоро будет забито много птицы. Уже зарезана свинья. Санчес и Монкад устраивают большую охоту. Берут двух кабанов.
* * *
   Около полудня каноник является в часовню. Святой отец не утруждает себя ранними пробуждениями. Он вваливается в часовню полусонный, жуя на ходу, – и вдруг застывает в испуге. На полу, в пятне света, падающего из круглого окна под самым потолком, простерто неподвижное тело. Подобравшись поближе – бочком, тишком, – каноник видит, что это графиня Бигоррская.
   Петронилла в разорванной рубашке, с плеточкой в кулачке, лежит на холодном полу у статуи Богоматери, щекой на босой ступне Девы Марии, слегка выдвинутой из-под плаща. Графиня крепко спит. Ее губы распухли от долгого плача. На белом плече красная полосочка, оставленная плеточкой. Статуя смотрит на спящую Петрониллу вытаращенными, ярко разрисованными глазами.
   Каноник в ужасе озирается по сторонам, но в часовне не обнаруживает никого, кто мог бы помочь. Вылетает на двор и тут же натыкается на безносого негодяя, которого ненавидит всей душой. Псарь никакой роли при графине не играет – торчит себе на псарне; однако каноник то и дело спотыкается об эту образину.
   И вот каноник растерян, а псарь сюсюкает с собакой, будто с девкой. Та преданно вылизывает его рожу.
   При виде каноника Песий Бог ничком валится на землю и, надавив собаке на холку, понуждает животное лечь на брюхо. Так, распластанный, орет:
   – Благословите нас, добрый человек!
   Шипя, как змея, каноник бьет раба ногой в бок. Псарь переворачивается на спину, дергает в воздухе руками и ногами, отбрыкиваясь от собаки и истошно крича:
   – Убил!.. Убил!..
   Собака радостно гавкает.
   – Заткнись! – вопит каноник не своим – каким-то бесстыдно петушиным голосом.
   – Убил… – самозабвенно стонет Песий Бог.
   – Сукин сын!
   – А-а…
   – Кобель!..
   Песий Бог встает на четвереньки, трясет головой и вдруг, задрав ногу и помогая себе рукой, ловко пускает струю прямо на каноника. Отец Гуг едва успевает отскочить.
   С безопасного расстояния каноник кричит:
   – Графиня!.. Графиня умирает!
   – А? – Песий Бог садится по-собачьи, склоняет голову набок. – Помирает? Уже? А где?
   – В часовне!
   – В вашей часовне любой помрет, – дерзит раб. – Вон, мои собаки туда и носу не кажут.
   Однако поднимается на ноги и идет следом за каноником. Некоторое время глядит на Петрониллу – та как лежала в забытьи, так и лежит – и разочарованно тянет:
   – Да она и не помирает вовсе. Спит она. Вам с похмелья померещилось, добрый человек.
   – Отнеси ее в спальню, – говорит каноник. – Негоже на полу лежать. Застынет.
   Песий Бог глядит на каноника с ухмылкой. Затем, скрестив на груди руки и с деланным смирением склонив голову, проборматывает:
   – Я и забыл, добрый человек, что совершенным запрещено прикасаться к женщине, ибо сказано: «Добро человеку жены не касатися…»
   Не дав канонику времени достойно ответить, наклоняется над графиней и берет ее на руки. От натуги псарь шумно пускает ветры. Каноник отмахивается и бранится.
   Песий Бог осторожно оборачивает графиню лицом к себе. В прореху ее рубахи видна грудь, маленькая, остренькая.
   – Вот ведь фитюлечка, – умиляется безносый раб, едва не зарываясь в прореху безобразной рожей.
   Петронилла шевелится у него на руках, тихонько постанывает.
   – Умаялась, – говорит Песий Бог. Разжимает стиснутый кулачок Петрониллы, отбирает у нее плеточку, сует канонику. – Заберите, добрый человек, пригодится.
   Каноник ворчит сквозь зубы.
   – Бедненькая, – продолжает ворковать над Петрониллой псарь, – ведь сама себя стегала, не иначе. Довели.
   – Графиня – благочестивая католичка, – значительно роняет каноник. – Графиня каялась.
   – В чем ей каяться-то? – недоумевает псарь, оглядывая Петрониллу. – У ней грехи как у птички.
   Но каноник не в состоянии отвечать. Он не может даже запретить псарю называть себя «добрым человеком». Каноника одолевает мучительная икота, ибо накануне он, подобно остальным, был весьма невоздержан в еде и питье.
   – Идите выпейте чего-нибудь, добрый человек, – советует раб. – На вас и глядеть-то больно.
   – Отнеси графиню на постель, – велит каноник. – Что стоишь?
   – Отнесу, отнесу, – заверяет псарь. – Похмеляйтесь без страха, все сделаю.
   – Знаю я, что ты сделаешь, блудодей.
   Не доверяя Песьему Богу, каноник сопровождает его до самой опочивальни. Уже в кровати, закутанная, Петронилла сонно открывает глаза. Над нею склоняются два мужских лица – туповатых, любопытствующих.
   Графиня краснеет.
   – Ступай вон, – говорит она Песьему Богу.
   Тот лениво удаляется.
   Каноник уже успел глотнуть вина. Ему уже легче думается, руки-ноги вновь приведены к порядку и слушаются, в соответствии с тем, что сказано у святого Августина: «Ум приказывает телу, и тело повинуется».
   – Я заснула в часовне? – тихо спрашивает Петронилла.
   – Вы были в забытьи, домна. Должно быть, вы рано пришли на молитву и молились слишком истово.
   – Да. Еще затемно. Мне не спалось, отец Гуг. Думаю, это бесы одолевали меня. Такие недобрые, такие греховные мысли…