Страница:
Петронилла де Коминж не стала куртуазной дамой. Она не содержала пышного двора. В старом замке в Пиренеях на самой границе с Каталонией не проходили праздники Юности и Любви. Белые ручки супруги Гастона не вручали призов за лучшую песнь во славу Амора. Поссорившиеся любовники не прибегали к ней как к Милому Арбитру. Ей не посвящали сирвент. Под окном у нее не торчал безнадежно влюбленный кавалер. Может быть, оттого, что окна ее опочивальни обрывались в пропасть.
Словом, ничего такого куртуазного не происходило.
День низался на нитку рядом с другим точно таким же днем. Жизнь сама собой выстраивалась в долгие четки с равновеликими бусинами. Детей у Петрониллы не рождалось. Каждое утро, открывая глаза, она видела горы, властно заполняющие узкие окна. Зимой окна затягивали мутным бычьим пузырем, а в лютые холода закладывали ставнем.
Война началась в Лангедоке, когда Петронилле было двадцать два года. Эн Гастон собрал своих вассалов, согнал с земли мужчин, способных носить оружие. Он опустошил Гасконь, Гавардан, Бигорру и вместе со своим братом Монкадом ушел сражаться против Монфора.
Петронилла пряла шерсть, слушала разговоры женщин, простолюдинов, солдат. С наступлением зимы стада спускались по склонам в долину, оставляя пастбища снегу и ветрам. А ветры задували знатные, подчас погребая под снегом целые деревни. Хмурые бигоррские крестьяне выпекали ржаные хлебы с отрубями, большие, как тележные колеса, – запасали их на несколько месяцев вперед. Липкий и тяжелый, хлеб черствел, и его рубили топором, чтобы потом размочить в воде.
В суровую зиму 1210 года от Воплощения Петронилла почти не покидала постели, постоянно кутаясь в шерстяные покрывала. Крестьяне оставили свои дома и перебрались жить в хлев, где благодарно согревались о бока овец и коров.
На следующий год Гастон ненадолго заглянул в Бигорру, после чего вновь сгинул в водовороте бесконечной войны с Монфором. Он забрал с собой почти всех мужчин и лошадей, увез зерно, оставив крестьянам, по настоянию жены, лишь немного – для сева. Гастону было пятьдесят четыре года, его жене – двадцать пять.
Спустя год эн Гастон умер.
Несмотря на возраст и болезнь, был все так же красив – смуглый, горбоносый, с мужественной складкой у узких губ. Велел послать за Петрониллой.
Петронилла примчалась из Лурда, где предполагала провести лето, ибо война приближалась, а Лурд – самый надежный из окрестных замков.
Однако перевезти туда Гастона было невозможно. Гастон уходил. Жизнь по капле выцеживалась из его жилистого тела, сотрясаемого лихорадкой, изъеденного недугами и усталостью.
Снег в горах еще не сошел. В душной опочивальне, где угасал Гастон, все окна были наглухо забиты клочьями старых овечьих шкур. Коптила тусклая масляная лампа; у лампы уныло дремала служанка. Воняло подгоревшим молоком.
И вот туда стремительно входит Петронилла – только что с седла и тотчас к мужу. Ей двадцать седьмой год, она вошла в пору позднего цветения.
– Вы пришли, – говорит Гастон, зарытый в теплые покрывала, исхудавший, почти истаявший на кровати.
Как была – в морозном меховом плаще – женщина ложится рядом с ним.
– Вы звали меня, вот я и пришла, – отвечает она просто. – Ведь я ваша жена, эн Гастон.
Он берет ее прохладное лицо в свои пылающие ладони, оборачивает к себе. Маленькое востроносое личико в золотистых конопушках.
– Ах, жена, – говорит он с тяжелым вздохом, – как жаль, что я умираю.
Петронилла не делает ни малейшей попытки высвободиться, хотя лежать с отвернутой головой неудобно. Она смотрит на своего старого мужа. Она видит клеймо смерти на его красивом лице, но ни сострадания, ни жалости не ощущает. Просто смотрит – доверчиво и отстраненно.
Этот человек не играл в ее жизни почти никакой роли. Он жил далеко от нее, и заботы у него были свои. Десять лет назад он взял ее в жены, но так и не сумел сделать матерью. Теперь он умирает.
Гастон приближает пересохшие губы к ее уху. Она слышит шепот:
– Я хочу отойти в чистоте. Помогите мне.
– Позвать священника? – спрашивает она. Спокойно, деловито.
– Нет. Найдите… Оливьера, Госелина, Бернарта Мерсье, Мартена… Кого-нибудь из них. Вы должны знать, где они ныне ходят…
Он торопливо перечисляет имена совершенных, подвизающихся в Гаскони.
Петронилла шевелится рядом с ним на постели, укладывается поудобнее. Все тем же равнодушным тоном переспрашивает:
– Так вы хотели бы умереть в катарской вере?
– Да, – отвечает Гастон. Внезапно его темные глаза вспыхивают. – Черт возьми! Жена! Я, знаете ли, немало крови пролил ради…
И заходится в бурном кашле.
Петронилла отирает забрызганное лицо.
– Хорошо, – тихо говорит она.
И обнявшись, они засыпают.
Скрестив на груди руки и склонив голову, Петронилла – графиня Бигоррская – замерла перед ними.
– Благословите меня, добрые люди.
– Благодать Господня да будет на тебе, дщерь, – отозвался Оливьер.
Она выпрямилась. За десять лет Оливьер ничуть не изменился. Все то же грубое нестареющее лицо, все те же резкие тени в морщинах. И все так же горит неукротимый синий пламень в глазах – смертных глазах, распахнутых в Небесный Иерусалим.
– Прошу вас разделить с нами хлеб, – сказала графиня смиренно.
Гости вслед за нею прошли в теплую, по-зимнему натопленную кухню. Неурочный теленок, лежавший у печи в большой плетеной корзине, при виде их поднял морду, поводил пушистыми ресницами.
Петронилла погладила его крутой лобик. Теленок тотчас же норовисто толкнул ее в ладонь.
Оливьер неожиданно тепло улыбнулся.
Петронилла кликнула стряпуху. Та вбежала, споткнулась взглядом о гостей. Застыла с раззявленным ртом. Пробормотала:
– Ох ты, Господи…
Совершенные, все трое, удобно расположились у очага. С благословением приняли горячую воду и кусок влажного, липкого, как глина, крестьянского хлеба. Графиня Бигоррская, отослав стряпуху, прислуживала сама.
Терпеливо выждала, чтобы гости согрелись, утолили первый голод. Только тогда спросила:
– Как вы узнали, что эн Гастон, мой муж, просил разыскать вас?
– Эн Гастон нуждается в нас, не так ли?
– Да.
– Мы пришли.
Эн Гастон потерялся на просторной кровати. По его изможденному лицу бродят смертные тени. Графиня Петронилла, десяток домочадцев и несколько соседей – все собрались у ложа умирающего, чтобы тому не было столь одиноко.
И вот пламя свечей в ногах кровати колыхнулось, будто от резкого порыва. В опочивальню входят трое совершенных. Мгновение – глаза в глаза – смотрят друг на друга Оливьер и Петронилла, и, подчиняясь увиденному, графиня Бигоррская опускается на колени, понуждая к тому же остальных.
– Благословите нас, добрые люди.
Негромко произносит второй из совершенных:
– Бог да благословит вас, дети.
И тотчас же все трое словно бы перестают видеть домашних и друзей Гастона. Те, помедлив, один за другим постепенно поднимаются с колен.
Неспешно простирает руки Оливьер. Младший из его спутников накрывает их полотенцем, оставляя свободными лишь кисти. Второй подает большую чашу с двумя ручками. Оливьер медленно опускает руки в воду, держит их там некоторое время, а затем вынимает и дает воде стечь с кончиков пальцев. Мгновение кажется, будто руки Оливьера истекают огнем.
Но вот полотенце снимают и укладывают на грудь Гастона. Гастон вздрагивает – ему холодно. Наклонившись, Оливьер негромко говорит ему что-то на ухо, и Гастон успокоенно затихает. Даже озноб, кажется, отпускает его.
Ладонь Оливьера покоится теперь на голове Гастона. Сильные, красивые руки у Оливьера. Белые пальцы зарываются в густые темные кудри умирающего. Прикрыв глаза, Оливьер начинает говорить – еле заметно покачиваясь из стороны в сторону, растягивая, выпевая слова:
– В начале было Слово. И был человек по имени Иоанн…
Я буду вдовой, думает Петронилла.
Синева Небесного Иерусалима горит в молодых, вечных глазах Оливьера. Петронилла слушает, не понимая ни слова. Синева смыкается над ее головой, утопив, поглотив. Когда эта утопленность становится невыносимой, Оливьер резко обрывает чтение. От неожиданности все вздрагивают: точно убаюканного ударили.
– Брат! – страстно спрашивает Гастона Оливьер (а пальцы совершенного зашевелились на голове умирающего, сжимая его влажные пряди). – Брат! Тверда ли твоя решимость?
Еле слышно отвечает Гастон:
– Да.
И, кашлянув, громче:
– Да.
– Искал ли ты спасение в католической церкви?
– Да.
– Но то было прежде, не так ли?
– Да.
– Знаешь ли ты, что прежде ты заблуждался?
– Да.
– Готов ли ты терпеть за истинную веру?
– Да.
– До последнего часа?
– Да, – говорит Гастон. И снова его одолевает кашель.
Оливьер замолкает. Ждет. Эн Гастон хрипло, трудно дышит, пытаясь справиться с кашлем. Наконец он просит:
– Благослови же меня, брат.
– Господь наш Иисус Христос да благословит тебя, брат, – отзывается Оливьер. У Петрониллы вдруг перехватывает горло. Этот ласковый, низкий, братский голос исторгает у нее слезы.
Гастон, блестя глазами, неотрывно смотрит на Оливьера, будто бы тот мог избавить его от страха и смертной муки, – как голодное дитя на мать с ломтем хлеба в руке.
А Оливьер продолжает вопрошание.
– Обещаешь ли ты служить Богу и Его Писанию?
– Обещаю, брат, – шепчет Гастон. У него лязгают зубы, его трясет в ознобе.
– Не давать клятв?
– Обещаю.
– Не прикасаться к женщине?
– Да.
– Не спать без одежды?
– Да.
– Не убивать живого – ни человека, ни дикое животное, ни птицу, ни домашнюю скотину, – ибо кровь неугодна Господу, пусть даже пролитая за святое дело?
– Я не буду… убивать, – с трудом выговаривает Гастон.
– Обещаешь ли ты не есть ни мяса, ни молока, ни яиц?
– Да.
– Соблюдать четыре сорокадневных поста в году?
– Да.
– Не совершать ничего без молитвенного обращения к Господу?
– Да.
– Ничего не делать без спутников из числа твоих братьев?
– Да.
– Обещаешь ли ты жить только для Господа и истинной веры?
– Обещаю, – говорит умирающий.
Оливьер протягивает ему свою книгу, с которой, видимо, не расстается. Гастон приникает к ней губами.
– Обещаешь ли ты, брат, никогда не отрекаться от нашей веры?
– Да.
– Даже и в руках палачей?
– Да.
И Гастон бессильно падает назад, на покрывала.
Оливьер кладет книгу ему на грудь, как на жертвенник, и скрещенными ладонями накрывает его голову.
– Слава Отцу и Сыну и Святому Духу! – возглашает Оливьер. Умирающий вздрагивает под его руками. – Дух Святой, Утешитель, приди, низойди на брата нашего!
– Истинно, – отзывается один из совершенных.
Второй подхватывает:
– Дух Святой, Утешитель, приди, низойди на брата нашего!
Первый вновь произносит:
– Истинно.
– Славим Отца и Сына и Святого Духа! – восклицает Оливьер.
Гастон вжимается в свои покрывала. Оливьер освобождает, наконец, его голову от тяжести своих рук и забирает с его груди покров и книгу. Гастон вздыхает свободнее.
– Отец наш, сущий на небе, – начинает петь Оливьер. Гастон вторит ему. Он знает эту молитву. Петронилла тоже теперь знает ее. Вместе с совершенными (их уже не трое, а четверо) она просит доброго Бога об избавлении от власти зла – творца всякой плоти, и о хлебе сверхсущном, который есть слова Жизни.
Когда последнее «истинно» смолкло, Оливьер склоняется к Гастону. Гастон приподнимается ему навстречу, вытянув губы трубочкой, и Оливьер подставляет под этот поцелуй свой утонувший в бороде рот. После, выпрямившись, передает поцелуй стоящему рядом; тот – своему сотоварищу, а третий из совершенных, поскольку рядом с ним оказалась Петронилла, лишь касается ее плеча книгой. Петронилла передает поцелуй той унылой девке, что караулила гастонову смерть, просиживая у господской постели, – и так дальше, от одного к другому, пока поцелуйный круг не замкнулся.
– Брат, – говорит Оливьер Гастону, – живи отныне в чистоте и храни свое обещание, ибо в этом – залог твоего грядущего спасения.
– Да благословит тебя Бог, брат, – отзывается эн Гастон. – Я буду жить в чистоте, как обещал…
На рассвете он скончался.
– А утешение будет вам насущно необходимо, – сказал Оливьер графине Бигоррской. – Ибо утекли времена лазурные и проницаемые для света и настали времена железные и проницаемые для тьмы.
Гастон остывал в опочивальне. Беседа между совершенным и вдовой Гастона происходила во дворе, куда прислуга нарочно притащила короба. Окруженный хлебами, овеваемый сильным, уже весенним ветром, Оливьер вещал:
– Вкушайте хлебы Жизни во всякое время, ибо сказано: «Я есмь хлеб Жизни». Ешьте этот хлеб в ознаменование нашего братства и единства истинной Церкви.
Младший из его спутников спросил почтительно:
– Отец, в прежней своей жизни я слышал, как учили католики о том, что освященный хлеб есть тело Христово.
– Сын, – отвечал Оливьер, – они лгали. Ибо сказано: «Дух животворит; плоть не пользует нимало». Хлеб освященный не может преобразоваться в плоть Иисуса, ибо плоти Иисус не имел. Нелепице и лжи учили католики. Подумай, сын. Хлеб и вино суть грубая земная материя.
– Истинно, – сказал совершенный, склоняя голову и вновь поднимая ее.
– Кто есть отец грубой земной материи?
– Я не хочу поименовывать его.
– Назови! – сурово велел Оливьер.
Потупясь, младший из совершенных вымолвил:
– Дьявол.
– Как же творения дьявола могут пресуществляться в кровь и плоть одного из ангелов?
Совершенный молчал.
– Сын! Нелепице и лжи учили католики!
Смиренно пав на колени, совершенный склонился перед Оливьером и замер. Помолчав немного, Оливьер позволил:
– Встань.
И, не простившись ни с кем, как бы прогневанный, Оливьер переступил через короба и направился к воротам.
– Не собаку хороните! – бессильно кричал каноник, грозя кулаком.
Безносый псарь пялился на него с широкой ухмылкой.
– Собаку хоронить – вас позовем. – И ловко попал канонику по голове тяжелой кожаной рукавицей. – Сперва тонзуру бы побрили, а то Святому Духу и приземлиться-то некуда.
Пока велись эти бессвязные разговоры, эн Гастон проплыл по воздуху на носилках к месту своего упокоения. Сняли одну из плит в полу и уложили в подземную клеть покрывала и подголовье, а после, на длинных полотенцах, спустили туда же негнущегося Гастона. У Петрониллы в руках свеча. Горячий воск стекает на деревянное кольцо, надетое у основания. Склонившись над смертной пропастью, в последний раз глядит на своего мужа. Один глаз у Гастона приоткрыт, тонкие губы чуть искривлены.
– Покойтесь с миром, эн Гастон, – говорит Петронилла. Ей легко и немного печально.
И вот плита задвигается, и эн Гастон остается в темноте, рядом со своей матерью, графиней Бигоррской, в ногах у своего отца, Гийома де Монкада. А Петронилла и остальные выходят из склепа, жадно вдыхая мокрый весенний воздух.
И вот седмицы со дня похорон не минуло, как Петронилла, заглянув по хозяйской надобности в малую опочивальню, застала там одну из своих прислужниц – совершенно голую, затисканную – и кем? Песьим Богом!
Песьего Бога Петронилла еще десять лет назад выпросила у своего отца – в подарок на свадьбу. Бернарт де Коминж поморщился, но в такой малости не отказал. А Песьего Бога никто не спрашивал. Это псам он был бог; графу же Бернарту – вонючий раб, хоть и ощутимо полезный.
Уродство скрадывало его молодость, но никак не сказывалось на нраве – озорном и блудливом. Он хорошо управлялся с собаками, а эн Гастон любил охоту; потому Песий Бог легко прижился в Бигорре.
Увидев его в первые же дни траура с девкой на постели, где отошел их господин, вдова Гастона Беарнского запустила в обоих тяжелой связкой ключей. Девка, визжа, удрала – только розовая попка мелькнула. Песий Бог остался сидеть на месте, как был, в спущенных штанах. Опустив голову, задумчиво созерцал то, что свисало между ног.
Петронилла расплакалась.
Видя, что госпожа бить его, вроде как, не в настроении, Песий Бог натянул штаны, завязал бечеву. Вздохнул, сидя на разоренной постели. Спросил:
– Я пойду?
Петронилла не ответила.
Он поднялся и осторожно вышел.
Петронилла нашла и подобрала ключи, повесила их на пояс. И снова, как и давным-давно, когда отец заставил ее выйти замуж, ей показалось, что жизнь проходит мимо.
9. Наследница Бигорры
– Почему вы смеетесь?
Сидящий перед нею человек так похож на Гастона, что Петронилле то и дело становится не по себе. Те же темные, волнистые волосы, не подверженные белой краске старости, тот же воинственный нос и не менее воинственный подбородок. Это младший брат покойного виконта Беарнского – Гийом де Монкад. Рот до ушей, в глазах искры – стареющий чертенок.
– Я смеюсь вашей ошибке, сестра. Вы – не вдова. Вы – невеста!
От этого слова Петронилла содрогается, как от удара.
– Господи! – вырывается у нее. – Оставьте же меня в покое! Я не хочу больше выходить замуж.
Ей тридцать два года. Тонкая золотистая паутина окутывает ее хрупкую фигурку. Так легко представить себе Петрониллу сухонькой благообразной старушкой.
Монкад берет ее за руку. Склоняется к ней, доверительно засматривает в лицо.
– Дорогая сестра. Вы столько времени живете одна. Красота ваша увядает без ласки, а хозяйство хиреет без мужского пригляда. Между тем Бигорра…
Долгие речи о Бигорре. О нашествии франков, будь они прокляты. О доблести и знатности Ниньо Санчеса – двоюродного брата короля Арагонского…
Петронилла почти не слушает. Она не хочет никакого Санчеса. Ей не нужно родство с арагонской короной…
Да, но – Бигорра… Но – Монфор, будь он проклят… Но – Наварра, Гасконь, Каталония… Пиренеи должны остаться гасконскими. Не Монфору же их отдавать, сестра, вы согласны? Нет, ни в коем случае нельзя допустить, чтобы Монфор…
И вот Петронилла – в красном, как девственница, стоит рука об руку с этим Санчесом Арагонским, окруженная блестящей, изнывающей от любопытства свитой, сплошь незнакомыми людьми – то родня и близкие ее покойного мужа.
Часовня, где происходит сговор, разубрана и разукрашена, как майская беседка при куртуазном дворе. Каноник, отец Гуг, сегодня важная персона. Он расхаживает взад-вперед перед обручающимися, сверкает украшениями – и на шее-то у него золото, и на пальцах сплошь рубины.
Свадьба назначена через месяц. Гости заполоняют замок. Теперь здесь тесно, шумно, но как-то скучно. Еще загодя устанавливаются столы для пиршества. Скоро будет забито много птицы. Уже зарезана свинья. Санчес и Монкад устраивают большую охоту. Берут двух кабанов.
Петронилла в разорванной рубашке, с плеточкой в кулачке, лежит на холодном полу у статуи Богоматери, щекой на босой ступне Девы Марии, слегка выдвинутой из-под плаща. Графиня крепко спит. Ее губы распухли от долгого плача. На белом плече красная полосочка, оставленная плеточкой. Статуя смотрит на спящую Петрониллу вытаращенными, ярко разрисованными глазами.
Каноник в ужасе озирается по сторонам, но в часовне не обнаруживает никого, кто мог бы помочь. Вылетает на двор и тут же натыкается на безносого негодяя, которого ненавидит всей душой. Псарь никакой роли при графине не играет – торчит себе на псарне; однако каноник то и дело спотыкается об эту образину.
И вот каноник растерян, а псарь сюсюкает с собакой, будто с девкой. Та преданно вылизывает его рожу.
При виде каноника Песий Бог ничком валится на землю и, надавив собаке на холку, понуждает животное лечь на брюхо. Так, распластанный, орет:
– Благословите нас, добрый человек!
Шипя, как змея, каноник бьет раба ногой в бок. Псарь переворачивается на спину, дергает в воздухе руками и ногами, отбрыкиваясь от собаки и истошно крича:
– Убил!.. Убил!..
Собака радостно гавкает.
– Заткнись! – вопит каноник не своим – каким-то бесстыдно петушиным голосом.
– Убил… – самозабвенно стонет Песий Бог.
– Сукин сын!
– А-а…
– Кобель!..
Песий Бог встает на четвереньки, трясет головой и вдруг, задрав ногу и помогая себе рукой, ловко пускает струю прямо на каноника. Отец Гуг едва успевает отскочить.
С безопасного расстояния каноник кричит:
– Графиня!.. Графиня умирает!
– А? – Песий Бог садится по-собачьи, склоняет голову набок. – Помирает? Уже? А где?
– В часовне!
– В вашей часовне любой помрет, – дерзит раб. – Вон, мои собаки туда и носу не кажут.
Однако поднимается на ноги и идет следом за каноником. Некоторое время глядит на Петрониллу – та как лежала в забытьи, так и лежит – и разочарованно тянет:
– Да она и не помирает вовсе. Спит она. Вам с похмелья померещилось, добрый человек.
– Отнеси ее в спальню, – говорит каноник. – Негоже на полу лежать. Застынет.
Песий Бог глядит на каноника с ухмылкой. Затем, скрестив на груди руки и с деланным смирением склонив голову, проборматывает:
– Я и забыл, добрый человек, что совершенным запрещено прикасаться к женщине, ибо сказано: «Добро человеку жены не касатися…»
Не дав канонику времени достойно ответить, наклоняется над графиней и берет ее на руки. От натуги псарь шумно пускает ветры. Каноник отмахивается и бранится.
Песий Бог осторожно оборачивает графиню лицом к себе. В прореху ее рубахи видна грудь, маленькая, остренькая.
– Вот ведь фитюлечка, – умиляется безносый раб, едва не зарываясь в прореху безобразной рожей.
Петронилла шевелится у него на руках, тихонько постанывает.
– Умаялась, – говорит Песий Бог. Разжимает стиснутый кулачок Петрониллы, отбирает у нее плеточку, сует канонику. – Заберите, добрый человек, пригодится.
Каноник ворчит сквозь зубы.
– Бедненькая, – продолжает ворковать над Петрониллой псарь, – ведь сама себя стегала, не иначе. Довели.
– Графиня – благочестивая католичка, – значительно роняет каноник. – Графиня каялась.
– В чем ей каяться-то? – недоумевает псарь, оглядывая Петрониллу. – У ней грехи как у птички.
Но каноник не в состоянии отвечать. Он не может даже запретить псарю называть себя «добрым человеком». Каноника одолевает мучительная икота, ибо накануне он, подобно остальным, был весьма невоздержан в еде и питье.
– Идите выпейте чего-нибудь, добрый человек, – советует раб. – На вас и глядеть-то больно.
– Отнеси графиню на постель, – велит каноник. – Что стоишь?
– Отнесу, отнесу, – заверяет псарь. – Похмеляйтесь без страха, все сделаю.
– Знаю я, что ты сделаешь, блудодей.
Не доверяя Песьему Богу, каноник сопровождает его до самой опочивальни. Уже в кровати, закутанная, Петронилла сонно открывает глаза. Над нею склоняются два мужских лица – туповатых, любопытствующих.
Графиня краснеет.
– Ступай вон, – говорит она Песьему Богу.
Тот лениво удаляется.
Каноник уже успел глотнуть вина. Ему уже легче думается, руки-ноги вновь приведены к порядку и слушаются, в соответствии с тем, что сказано у святого Августина: «Ум приказывает телу, и тело повинуется».
– Я заснула в часовне? – тихо спрашивает Петронилла.
– Вы были в забытьи, домна. Должно быть, вы рано пришли на молитву и молились слишком истово.
– Да. Еще затемно. Мне не спалось, отец Гуг. Думаю, это бесы одолевали меня. Такие недобрые, такие греховные мысли…
Словом, ничего такого куртуазного не происходило.
День низался на нитку рядом с другим точно таким же днем. Жизнь сама собой выстраивалась в долгие четки с равновеликими бусинами. Детей у Петрониллы не рождалось. Каждое утро, открывая глаза, она видела горы, властно заполняющие узкие окна. Зимой окна затягивали мутным бычьим пузырем, а в лютые холода закладывали ставнем.
Война началась в Лангедоке, когда Петронилле было двадцать два года. Эн Гастон собрал своих вассалов, согнал с земли мужчин, способных носить оружие. Он опустошил Гасконь, Гавардан, Бигорру и вместе со своим братом Монкадом ушел сражаться против Монфора.
Петронилла пряла шерсть, слушала разговоры женщин, простолюдинов, солдат. С наступлением зимы стада спускались по склонам в долину, оставляя пастбища снегу и ветрам. А ветры задували знатные, подчас погребая под снегом целые деревни. Хмурые бигоррские крестьяне выпекали ржаные хлебы с отрубями, большие, как тележные колеса, – запасали их на несколько месяцев вперед. Липкий и тяжелый, хлеб черствел, и его рубили топором, чтобы потом размочить в воде.
В суровую зиму 1210 года от Воплощения Петронилла почти не покидала постели, постоянно кутаясь в шерстяные покрывала. Крестьяне оставили свои дома и перебрались жить в хлев, где благодарно согревались о бока овец и коров.
На следующий год Гастон ненадолго заглянул в Бигорру, после чего вновь сгинул в водовороте бесконечной войны с Монфором. Он забрал с собой почти всех мужчин и лошадей, увез зерно, оставив крестьянам, по настоянию жены, лишь немного – для сева. Гастону было пятьдесят четыре года, его жене – двадцать пять.
Спустя год эн Гастон умер.
* * *
Ранней несытной весной 1212 года он возвратился в Бигорру. Он был уже болен, как и многие из тех немногих, кто воротился вместе с ним. В те дни особенная гнилая лихорадка косила людей. С тяжелым вздохом улегся эн Гастон на широкую супружескую кровать, сейчас такую холодную.Несмотря на возраст и болезнь, был все так же красив – смуглый, горбоносый, с мужественной складкой у узких губ. Велел послать за Петрониллой.
Петронилла примчалась из Лурда, где предполагала провести лето, ибо война приближалась, а Лурд – самый надежный из окрестных замков.
Однако перевезти туда Гастона было невозможно. Гастон уходил. Жизнь по капле выцеживалась из его жилистого тела, сотрясаемого лихорадкой, изъеденного недугами и усталостью.
Снег в горах еще не сошел. В душной опочивальне, где угасал Гастон, все окна были наглухо забиты клочьями старых овечьих шкур. Коптила тусклая масляная лампа; у лампы уныло дремала служанка. Воняло подгоревшим молоком.
И вот туда стремительно входит Петронилла – только что с седла и тотчас к мужу. Ей двадцать седьмой год, она вошла в пору позднего цветения.
– Вы пришли, – говорит Гастон, зарытый в теплые покрывала, исхудавший, почти истаявший на кровати.
Как была – в морозном меховом плаще – женщина ложится рядом с ним.
– Вы звали меня, вот я и пришла, – отвечает она просто. – Ведь я ваша жена, эн Гастон.
Он берет ее прохладное лицо в свои пылающие ладони, оборачивает к себе. Маленькое востроносое личико в золотистых конопушках.
– Ах, жена, – говорит он с тяжелым вздохом, – как жаль, что я умираю.
Петронилла не делает ни малейшей попытки высвободиться, хотя лежать с отвернутой головой неудобно. Она смотрит на своего старого мужа. Она видит клеймо смерти на его красивом лице, но ни сострадания, ни жалости не ощущает. Просто смотрит – доверчиво и отстраненно.
Этот человек не играл в ее жизни почти никакой роли. Он жил далеко от нее, и заботы у него были свои. Десять лет назад он взял ее в жены, но так и не сумел сделать матерью. Теперь он умирает.
Гастон приближает пересохшие губы к ее уху. Она слышит шепот:
– Я хочу отойти в чистоте. Помогите мне.
– Позвать священника? – спрашивает она. Спокойно, деловито.
– Нет. Найдите… Оливьера, Госелина, Бернарта Мерсье, Мартена… Кого-нибудь из них. Вы должны знать, где они ныне ходят…
Он торопливо перечисляет имена совершенных, подвизающихся в Гаскони.
Петронилла шевелится рядом с ним на постели, укладывается поудобнее. Все тем же равнодушным тоном переспрашивает:
– Так вы хотели бы умереть в катарской вере?
– Да, – отвечает Гастон. Внезапно его темные глаза вспыхивают. – Черт возьми! Жена! Я, знаете ли, немало крови пролил ради…
И заходится в бурном кашле.
Петронилла отирает забрызганное лицо.
– Хорошо, – тихо говорит она.
И обнявшись, они засыпают.
* * *
Разыскивать Оливьера не пришлось. Скоро он явился сам. С ним были еще двое совершенных. Оливьер обращался с ними как с сыновьями; те же держались с ним почтительно, будто со строгим отцом.Скрестив на груди руки и склонив голову, Петронилла – графиня Бигоррская – замерла перед ними.
– Благословите меня, добрые люди.
– Благодать Господня да будет на тебе, дщерь, – отозвался Оливьер.
Она выпрямилась. За десять лет Оливьер ничуть не изменился. Все то же грубое нестареющее лицо, все те же резкие тени в морщинах. И все так же горит неукротимый синий пламень в глазах – смертных глазах, распахнутых в Небесный Иерусалим.
– Прошу вас разделить с нами хлеб, – сказала графиня смиренно.
Гости вслед за нею прошли в теплую, по-зимнему натопленную кухню. Неурочный теленок, лежавший у печи в большой плетеной корзине, при виде их поднял морду, поводил пушистыми ресницами.
Петронилла погладила его крутой лобик. Теленок тотчас же норовисто толкнул ее в ладонь.
Оливьер неожиданно тепло улыбнулся.
Петронилла кликнула стряпуху. Та вбежала, споткнулась взглядом о гостей. Застыла с раззявленным ртом. Пробормотала:
– Ох ты, Господи…
Совершенные, все трое, удобно расположились у очага. С благословением приняли горячую воду и кусок влажного, липкого, как глина, крестьянского хлеба. Графиня Бигоррская, отослав стряпуху, прислуживала сама.
Терпеливо выждала, чтобы гости согрелись, утолили первый голод. Только тогда спросила:
– Как вы узнали, что эн Гастон, мой муж, просил разыскать вас?
– Эн Гастон нуждается в нас, не так ли?
– Да.
– Мы пришли.
* * *
Душная опочивальня залита огнями. Коптят факелы, громко трещат толстые сальные свечи, смердят масляные лампы. В узкие окна задувает ветер с горных вершин.Эн Гастон потерялся на просторной кровати. По его изможденному лицу бродят смертные тени. Графиня Петронилла, десяток домочадцев и несколько соседей – все собрались у ложа умирающего, чтобы тому не было столь одиноко.
И вот пламя свечей в ногах кровати колыхнулось, будто от резкого порыва. В опочивальню входят трое совершенных. Мгновение – глаза в глаза – смотрят друг на друга Оливьер и Петронилла, и, подчиняясь увиденному, графиня Бигоррская опускается на колени, понуждая к тому же остальных.
– Благословите нас, добрые люди.
Негромко произносит второй из совершенных:
– Бог да благословит вас, дети.
И тотчас же все трое словно бы перестают видеть домашних и друзей Гастона. Те, помедлив, один за другим постепенно поднимаются с колен.
Неспешно простирает руки Оливьер. Младший из его спутников накрывает их полотенцем, оставляя свободными лишь кисти. Второй подает большую чашу с двумя ручками. Оливьер медленно опускает руки в воду, держит их там некоторое время, а затем вынимает и дает воде стечь с кончиков пальцев. Мгновение кажется, будто руки Оливьера истекают огнем.
Но вот полотенце снимают и укладывают на грудь Гастона. Гастон вздрагивает – ему холодно. Наклонившись, Оливьер негромко говорит ему что-то на ухо, и Гастон успокоенно затихает. Даже озноб, кажется, отпускает его.
Ладонь Оливьера покоится теперь на голове Гастона. Сильные, красивые руки у Оливьера. Белые пальцы зарываются в густые темные кудри умирающего. Прикрыв глаза, Оливьер начинает говорить – еле заметно покачиваясь из стороны в сторону, растягивая, выпевая слова:
– В начале было Слово. И был человек по имени Иоанн…
Я буду вдовой, думает Петронилла.
Синева Небесного Иерусалима горит в молодых, вечных глазах Оливьера. Петронилла слушает, не понимая ни слова. Синева смыкается над ее головой, утопив, поглотив. Когда эта утопленность становится невыносимой, Оливьер резко обрывает чтение. От неожиданности все вздрагивают: точно убаюканного ударили.
– Брат! – страстно спрашивает Гастона Оливьер (а пальцы совершенного зашевелились на голове умирающего, сжимая его влажные пряди). – Брат! Тверда ли твоя решимость?
Еле слышно отвечает Гастон:
– Да.
И, кашлянув, громче:
– Да.
– Искал ли ты спасение в католической церкви?
– Да.
– Но то было прежде, не так ли?
– Да.
– Знаешь ли ты, что прежде ты заблуждался?
– Да.
– Готов ли ты терпеть за истинную веру?
– Да.
– До последнего часа?
– Да, – говорит Гастон. И снова его одолевает кашель.
Оливьер замолкает. Ждет. Эн Гастон хрипло, трудно дышит, пытаясь справиться с кашлем. Наконец он просит:
– Благослови же меня, брат.
– Господь наш Иисус Христос да благословит тебя, брат, – отзывается Оливьер. У Петрониллы вдруг перехватывает горло. Этот ласковый, низкий, братский голос исторгает у нее слезы.
Гастон, блестя глазами, неотрывно смотрит на Оливьера, будто бы тот мог избавить его от страха и смертной муки, – как голодное дитя на мать с ломтем хлеба в руке.
А Оливьер продолжает вопрошание.
– Обещаешь ли ты служить Богу и Его Писанию?
– Обещаю, брат, – шепчет Гастон. У него лязгают зубы, его трясет в ознобе.
– Не давать клятв?
– Обещаю.
– Не прикасаться к женщине?
– Да.
– Не спать без одежды?
– Да.
– Не убивать живого – ни человека, ни дикое животное, ни птицу, ни домашнюю скотину, – ибо кровь неугодна Господу, пусть даже пролитая за святое дело?
– Я не буду… убивать, – с трудом выговаривает Гастон.
– Обещаешь ли ты не есть ни мяса, ни молока, ни яиц?
– Да.
– Соблюдать четыре сорокадневных поста в году?
– Да.
– Не совершать ничего без молитвенного обращения к Господу?
– Да.
– Ничего не делать без спутников из числа твоих братьев?
– Да.
– Обещаешь ли ты жить только для Господа и истинной веры?
– Обещаю, – говорит умирающий.
Оливьер протягивает ему свою книгу, с которой, видимо, не расстается. Гастон приникает к ней губами.
– Обещаешь ли ты, брат, никогда не отрекаться от нашей веры?
– Да.
– Даже и в руках палачей?
– Да.
И Гастон бессильно падает назад, на покрывала.
Оливьер кладет книгу ему на грудь, как на жертвенник, и скрещенными ладонями накрывает его голову.
– Слава Отцу и Сыну и Святому Духу! – возглашает Оливьер. Умирающий вздрагивает под его руками. – Дух Святой, Утешитель, приди, низойди на брата нашего!
– Истинно, – отзывается один из совершенных.
Второй подхватывает:
– Дух Святой, Утешитель, приди, низойди на брата нашего!
Первый вновь произносит:
– Истинно.
– Славим Отца и Сына и Святого Духа! – восклицает Оливьер.
Гастон вжимается в свои покрывала. Оливьер освобождает, наконец, его голову от тяжести своих рук и забирает с его груди покров и книгу. Гастон вздыхает свободнее.
– Отец наш, сущий на небе, – начинает петь Оливьер. Гастон вторит ему. Он знает эту молитву. Петронилла тоже теперь знает ее. Вместе с совершенными (их уже не трое, а четверо) она просит доброго Бога об избавлении от власти зла – творца всякой плоти, и о хлебе сверхсущном, который есть слова Жизни.
Когда последнее «истинно» смолкло, Оливьер склоняется к Гастону. Гастон приподнимается ему навстречу, вытянув губы трубочкой, и Оливьер подставляет под этот поцелуй свой утонувший в бороде рот. После, выпрямившись, передает поцелуй стоящему рядом; тот – своему сотоварищу, а третий из совершенных, поскольку рядом с ним оказалась Петронилла, лишь касается ее плеча книгой. Петронилла передает поцелуй той унылой девке, что караулила гастонову смерть, просиживая у господской постели, – и так дальше, от одного к другому, пока поцелуйный круг не замкнулся.
– Брат, – говорит Оливьер Гастону, – живи отныне в чистоте и храни свое обещание, ибо в этом – залог твоего грядущего спасения.
– Да благословит тебя Бог, брат, – отзывается эн Гастон. – Я буду жить в чистоте, как обещал…
На рассвете он скончался.
* * *
Перед уходом Оливьер благословил впрок несколько больших коробов с хлебом, чтобы оставшимся было что вкушать в минуты, когда потребуется утешение.– А утешение будет вам насущно необходимо, – сказал Оливьер графине Бигоррской. – Ибо утекли времена лазурные и проницаемые для света и настали времена железные и проницаемые для тьмы.
Гастон остывал в опочивальне. Беседа между совершенным и вдовой Гастона происходила во дворе, куда прислуга нарочно притащила короба. Окруженный хлебами, овеваемый сильным, уже весенним ветром, Оливьер вещал:
– Вкушайте хлебы Жизни во всякое время, ибо сказано: «Я есмь хлеб Жизни». Ешьте этот хлеб в ознаменование нашего братства и единства истинной Церкви.
Младший из его спутников спросил почтительно:
– Отец, в прежней своей жизни я слышал, как учили католики о том, что освященный хлеб есть тело Христово.
– Сын, – отвечал Оливьер, – они лгали. Ибо сказано: «Дух животворит; плоть не пользует нимало». Хлеб освященный не может преобразоваться в плоть Иисуса, ибо плоти Иисус не имел. Нелепице и лжи учили католики. Подумай, сын. Хлеб и вино суть грубая земная материя.
– Истинно, – сказал совершенный, склоняя голову и вновь поднимая ее.
– Кто есть отец грубой земной материи?
– Я не хочу поименовывать его.
– Назови! – сурово велел Оливьер.
Потупясь, младший из совершенных вымолвил:
– Дьявол.
– Как же творения дьявола могут пресуществляться в кровь и плоть одного из ангелов?
Совершенный молчал.
– Сын! Нелепице и лжи учили католики!
Смиренно пав на колени, совершенный склонился перед Оливьером и замер. Помолчав немного, Оливьер позволил:
– Встань.
И, не простившись ни с кем, как бы прогневанный, Оливьер переступил через короба и направился к воротам.
* * *
И вот эн Гастон, умиротворенный, одеревеневший, чисто прибранный, со втянутыми внутрь щеками и носом как клюв, шествует на плечах слуг из опочивальни в семейную усыпальницу. Его провожают жена и домочадцы, а также три дюжины сержантов и двое соседей, прибывших ради такого случая, благо добираться недалеко. Каноник Гуг хотел было явиться тоже, но Петронилла наказала слугам преградить ему пути.– Не собаку хороните! – бессильно кричал каноник, грозя кулаком.
Безносый псарь пялился на него с широкой ухмылкой.
– Собаку хоронить – вас позовем. – И ловко попал канонику по голове тяжелой кожаной рукавицей. – Сперва тонзуру бы побрили, а то Святому Духу и приземлиться-то некуда.
Пока велись эти бессвязные разговоры, эн Гастон проплыл по воздуху на носилках к месту своего упокоения. Сняли одну из плит в полу и уложили в подземную клеть покрывала и подголовье, а после, на длинных полотенцах, спустили туда же негнущегося Гастона. У Петрониллы в руках свеча. Горячий воск стекает на деревянное кольцо, надетое у основания. Склонившись над смертной пропастью, в последний раз глядит на своего мужа. Один глаз у Гастона приоткрыт, тонкие губы чуть искривлены.
– Покойтесь с миром, эн Гастон, – говорит Петронилла. Ей легко и немного печально.
И вот плита задвигается, и эн Гастон остается в темноте, рядом со своей матерью, графиней Бигоррской, в ногах у своего отца, Гийома де Монкада. А Петронилла и остальные выходят из склепа, жадно вдыхая мокрый весенний воздух.
* * *
Петронилла сменила одежду на более темную. Запретила веселье и плотские утехи на два месяца. Засела за прялку. Она не слишком остро ощутила перемену в своей жизни. С первых лет замужества она привыкла к одиночеству.И вот седмицы со дня похорон не минуло, как Петронилла, заглянув по хозяйской надобности в малую опочивальню, застала там одну из своих прислужниц – совершенно голую, затисканную – и кем? Песьим Богом!
Песьего Бога Петронилла еще десять лет назад выпросила у своего отца – в подарок на свадьбу. Бернарт де Коминж поморщился, но в такой малости не отказал. А Песьего Бога никто не спрашивал. Это псам он был бог; графу же Бернарту – вонючий раб, хоть и ощутимо полезный.
Уродство скрадывало его молодость, но никак не сказывалось на нраве – озорном и блудливом. Он хорошо управлялся с собаками, а эн Гастон любил охоту; потому Песий Бог легко прижился в Бигорре.
Увидев его в первые же дни траура с девкой на постели, где отошел их господин, вдова Гастона Беарнского запустила в обоих тяжелой связкой ключей. Девка, визжа, удрала – только розовая попка мелькнула. Песий Бог остался сидеть на месте, как был, в спущенных штанах. Опустив голову, задумчиво созерцал то, что свисало между ног.
Петронилла расплакалась.
Видя, что госпожа бить его, вроде как, не в настроении, Песий Бог натянул штаны, завязал бечеву. Вздохнул, сидя на разоренной постели. Спросил:
– Я пойду?
Петронилла не ответила.
Он поднялся и осторожно вышел.
Петронилла нашла и подобрала ключи, повесила их на пояс. И снова, как и давным-давно, когда отец заставил ее выйти замуж, ей показалось, что жизнь проходит мимо.
9. Наследница Бигорры
октябрь – ноябрь 1216 года
– Вы думаете, сестра, что вы теперь вдова? – Смех. – Просто вдова Гастона? – Смех, еще более заливистый. – Вы действительно так думаете?– Почему вы смеетесь?
Сидящий перед нею человек так похож на Гастона, что Петронилле то и дело становится не по себе. Те же темные, волнистые волосы, не подверженные белой краске старости, тот же воинственный нос и не менее воинственный подбородок. Это младший брат покойного виконта Беарнского – Гийом де Монкад. Рот до ушей, в глазах искры – стареющий чертенок.
– Я смеюсь вашей ошибке, сестра. Вы – не вдова. Вы – невеста!
От этого слова Петронилла содрогается, как от удара.
– Господи! – вырывается у нее. – Оставьте же меня в покое! Я не хочу больше выходить замуж.
Ей тридцать два года. Тонкая золотистая паутина окутывает ее хрупкую фигурку. Так легко представить себе Петрониллу сухонькой благообразной старушкой.
Монкад берет ее за руку. Склоняется к ней, доверительно засматривает в лицо.
– Дорогая сестра. Вы столько времени живете одна. Красота ваша увядает без ласки, а хозяйство хиреет без мужского пригляда. Между тем Бигорра…
Долгие речи о Бигорре. О нашествии франков, будь они прокляты. О доблести и знатности Ниньо Санчеса – двоюродного брата короля Арагонского…
Петронилла почти не слушает. Она не хочет никакого Санчеса. Ей не нужно родство с арагонской короной…
Да, но – Бигорра… Но – Монфор, будь он проклят… Но – Наварра, Гасконь, Каталония… Пиренеи должны остаться гасконскими. Не Монфору же их отдавать, сестра, вы согласны? Нет, ни в коем случае нельзя допустить, чтобы Монфор…
И вот Петронилла – в красном, как девственница, стоит рука об руку с этим Санчесом Арагонским, окруженная блестящей, изнывающей от любопытства свитой, сплошь незнакомыми людьми – то родня и близкие ее покойного мужа.
Часовня, где происходит сговор, разубрана и разукрашена, как майская беседка при куртуазном дворе. Каноник, отец Гуг, сегодня важная персона. Он расхаживает взад-вперед перед обручающимися, сверкает украшениями – и на шее-то у него золото, и на пальцах сплошь рубины.
Свадьба назначена через месяц. Гости заполоняют замок. Теперь здесь тесно, шумно, но как-то скучно. Еще загодя устанавливаются столы для пиршества. Скоро будет забито много птицы. Уже зарезана свинья. Санчес и Монкад устраивают большую охоту. Берут двух кабанов.
* * *
Около полудня каноник является в часовню. Святой отец не утруждает себя ранними пробуждениями. Он вваливается в часовню полусонный, жуя на ходу, – и вдруг застывает в испуге. На полу, в пятне света, падающего из круглого окна под самым потолком, простерто неподвижное тело. Подобравшись поближе – бочком, тишком, – каноник видит, что это графиня Бигоррская.Петронилла в разорванной рубашке, с плеточкой в кулачке, лежит на холодном полу у статуи Богоматери, щекой на босой ступне Девы Марии, слегка выдвинутой из-под плаща. Графиня крепко спит. Ее губы распухли от долгого плача. На белом плече красная полосочка, оставленная плеточкой. Статуя смотрит на спящую Петрониллу вытаращенными, ярко разрисованными глазами.
Каноник в ужасе озирается по сторонам, но в часовне не обнаруживает никого, кто мог бы помочь. Вылетает на двор и тут же натыкается на безносого негодяя, которого ненавидит всей душой. Псарь никакой роли при графине не играет – торчит себе на псарне; однако каноник то и дело спотыкается об эту образину.
И вот каноник растерян, а псарь сюсюкает с собакой, будто с девкой. Та преданно вылизывает его рожу.
При виде каноника Песий Бог ничком валится на землю и, надавив собаке на холку, понуждает животное лечь на брюхо. Так, распластанный, орет:
– Благословите нас, добрый человек!
Шипя, как змея, каноник бьет раба ногой в бок. Псарь переворачивается на спину, дергает в воздухе руками и ногами, отбрыкиваясь от собаки и истошно крича:
– Убил!.. Убил!..
Собака радостно гавкает.
– Заткнись! – вопит каноник не своим – каким-то бесстыдно петушиным голосом.
– Убил… – самозабвенно стонет Песий Бог.
– Сукин сын!
– А-а…
– Кобель!..
Песий Бог встает на четвереньки, трясет головой и вдруг, задрав ногу и помогая себе рукой, ловко пускает струю прямо на каноника. Отец Гуг едва успевает отскочить.
С безопасного расстояния каноник кричит:
– Графиня!.. Графиня умирает!
– А? – Песий Бог садится по-собачьи, склоняет голову набок. – Помирает? Уже? А где?
– В часовне!
– В вашей часовне любой помрет, – дерзит раб. – Вон, мои собаки туда и носу не кажут.
Однако поднимается на ноги и идет следом за каноником. Некоторое время глядит на Петрониллу – та как лежала в забытьи, так и лежит – и разочарованно тянет:
– Да она и не помирает вовсе. Спит она. Вам с похмелья померещилось, добрый человек.
– Отнеси ее в спальню, – говорит каноник. – Негоже на полу лежать. Застынет.
Песий Бог глядит на каноника с ухмылкой. Затем, скрестив на груди руки и с деланным смирением склонив голову, проборматывает:
– Я и забыл, добрый человек, что совершенным запрещено прикасаться к женщине, ибо сказано: «Добро человеку жены не касатися…»
Не дав канонику времени достойно ответить, наклоняется над графиней и берет ее на руки. От натуги псарь шумно пускает ветры. Каноник отмахивается и бранится.
Песий Бог осторожно оборачивает графиню лицом к себе. В прореху ее рубахи видна грудь, маленькая, остренькая.
– Вот ведь фитюлечка, – умиляется безносый раб, едва не зарываясь в прореху безобразной рожей.
Петронилла шевелится у него на руках, тихонько постанывает.
– Умаялась, – говорит Песий Бог. Разжимает стиснутый кулачок Петрониллы, отбирает у нее плеточку, сует канонику. – Заберите, добрый человек, пригодится.
Каноник ворчит сквозь зубы.
– Бедненькая, – продолжает ворковать над Петрониллой псарь, – ведь сама себя стегала, не иначе. Довели.
– Графиня – благочестивая католичка, – значительно роняет каноник. – Графиня каялась.
– В чем ей каяться-то? – недоумевает псарь, оглядывая Петрониллу. – У ней грехи как у птички.
Но каноник не в состоянии отвечать. Он не может даже запретить псарю называть себя «добрым человеком». Каноника одолевает мучительная икота, ибо накануне он, подобно остальным, был весьма невоздержан в еде и питье.
– Идите выпейте чего-нибудь, добрый человек, – советует раб. – На вас и глядеть-то больно.
– Отнеси графиню на постель, – велит каноник. – Что стоишь?
– Отнесу, отнесу, – заверяет псарь. – Похмеляйтесь без страха, все сделаю.
– Знаю я, что ты сделаешь, блудодей.
Не доверяя Песьему Богу, каноник сопровождает его до самой опочивальни. Уже в кровати, закутанная, Петронилла сонно открывает глаза. Над нею склоняются два мужских лица – туповатых, любопытствующих.
Графиня краснеет.
– Ступай вон, – говорит она Песьему Богу.
Тот лениво удаляется.
Каноник уже успел глотнуть вина. Ему уже легче думается, руки-ноги вновь приведены к порядку и слушаются, в соответствии с тем, что сказано у святого Августина: «Ум приказывает телу, и тело повинуется».
– Я заснула в часовне? – тихо спрашивает Петронилла.
– Вы были в забытьи, домна. Должно быть, вы рано пришли на молитву и молились слишком истово.
– Да. Еще затемно. Мне не спалось, отец Гуг. Думаю, это бесы одолевали меня. Такие недобрые, такие греховные мысли…