В Вивьере забеспокоились – самую малость: а что как двинется Симон прямо на город.
   Но Симон пока что ничего не предпринимал. Приглядывался, прикидывал. Легат ему в оба уха кричать устал: прорываться, прорываться!..
   На шестой день безмолвного стояния Симон вдруг от Вивьера отошел. В городе возликовали: струсил!
   А Симон отошел вовсе не ради того, чтобы оставить Вивьер в покое. И не мог он какого-то Вивьера струсить. Уж кому-кому, а Рамонету неплохо бы об этом догадаться.
   В эти дни к Симону из Иль-де-Франса прибыл отряд в сто всадников, долгожданная помощь от короля Филиппа-Августа. Прислал, как обещал, обязав служить Симону шесть месяцев из одного только долга; по истечении же этого срока могут, если пожелают, остаться с Монфором, но за плату.
   Сто всадников, рыцарей с Севера. И с ними радость – Амори. Старший сын, наследник.
   Теперь, после долгой разлуки, не только другие, но и Симон видит в Амори себя самого – на тридцать лет моложе. Таким был Симон, пока сухой ветер Святой Земли не выбелил его волос, не вытемнил кожи.
   Амори улыбается, Амори сияет. И Симон невольно улыбается ему тоже.
   Ни у кого не водится такого числа злых врагов, как у Симона, зато и друзья у него искренние. Самыми же близкими были ему младший его брат и старший сын.
   И Амори целует руку Симона, и Симон, смеясь, обхватывает его и прижимает к себе. И многие, кто видит их вместе, завидуют.
   Отвязывают шатры, сгружают вьюки. Ставят палатки возле симоновых. В недрищах лагеря глухо позвякивает посуда.
   После полугода, проведенного в Бигорре с Гюи, с младшим сыном, Симон не может наглядеться на старшего.
   Гюи – тот как будто постоянно ждет от отца подвоха; всегда насторожен, молчалив, хмур. Есть у Гюи своя жизнь, скрытая от глаз Симона: то возня с меньшими братьями, то возня с девками по кухням. И все это тишком, пока отец не видит. И оттого тяжело бывает Симону с младшим сыном.
   Амори же весь как на ладони, ясен и светел. И отважен, и крепок.
   Симон говорит Амори:
   – Благословен Господь! Наконец-то вы со мной, сын.
   Амори слегка краснеет и только улыбается в ответ. Хотелось бы ему сказать, что рад бы умереть за отца, но такие слова с губ не идут. Да и что говорить, коли и без того все открыто между ними.
   И вот два дня новое воинство бездействует вдали от Вивьера. Ест горячее, пьет холодное. Лошади бродят без ноши на спине, щиплют траву, спокойно поводят ушами, слушая, как гудят шмели.
   На третий день собираются и быстро выступают на Вивьер.
   А там уже сочли угрозу минувшей. Пехота городской общины Симона вовсе не ожидала и потому, когда ударил всей силой, то побежала. Пешему с конным совладать непросто, нужна особая выучка. Да еще не растеряться бы. Конный над тобой – как Георгий над гадом, поневоле по земле, извиваясь, поползешь и обратишься в постыдное бегство.
   Пока Симон пехоту пугал, пока брызгами, полными радуги, любовался (падали в Рону, оступаясь, убегающие пехотинцы), наехала авиньонская конница, полсотни храбрых рыцарей. Выскочили сразу справа и слева и с передовыми франков схватились, уже на равных. Того не знали, что Симон подкрепление получил. Знали бы – сразу отошли.
   И пали авиньонцы до последнего человека; из горожан спаслись немногие. Повлекла Рона кровавый след. Где лизнуло волной, на песке оставались красные полоски. А после сама же и смыла прозрачной водой, чистой, хрустальной. И забылось Роне.
   А Симон перешел реку и, не останавливая движения, ворвался в Вивьер. Амори рубился бок о бок с отцом; радостно ему было. И несколько раз выходило так, что Симон успевал прикрыть сына, а один раз Амори вовремя поспел к отцу и уберег его от раны.
   Настала ночь, и Вивьер пал. Озарен был пожарами до самого неба. Огонь отражался от вод реки. И горели костры. В эту ночь почти не спали. Кто раны баюкал и зализывал, кто сторожил, ожидая подвоха.
   Утро над рекой будто попробовало сперва воду, бледно засветив ее гладь, а после неожиданно пролилось багрянцем и золотом. Подле этого великолепия еще убоже и страшнее встал перед глазами обугленный Вивьер, будто зуб гнилой. Собирали убитых по берегу – и своих, и чужих – пока солнце не поднялось в зенит. Отпели всех разом и захоронили, торопясь, на католическом кладбище.
   Могилу, одну на всех, творили местные мужланы – их Амори для этой работы согнал. Рыли мрачные, сами бледнее трупов – в уверенности, что проклятые франки их живьем рядом с мертвыми зароют.
   Когда могила была готова, Амори мужланов отпустил на все четыре стороны. Те припустили – обувку, у кого была, на бегу теряли. Всё ждали, что передумает франк.
   Ни казнить, ни миловать Симон в Вивьере не стал. Некого было здесь казнить и миловать. Не перепуганных же мужланов снова ловить, каким Амори уйти дозволил.
   И пошли дальше – на Адемара де Пуатье. Он был еще далеко в своем Крёсте, имея и на этом берегу Роны между собою и Симоном не одну преграду.
* * *
   Первой оказался Паскьер. Симон задержался здесь недолго. Штурмовали, не остановившись, прямо с марша, только обоз в нескольких верстах бросили. Лестницы на стены пали, в ворота таран вломился, и полезли со всех сторон франки. Амори остался внизу, с тараном, под черепахой. А Симон третьим по лестнице поднимался, следом за двумя солдатами. Первого сразу убили. Второй ввязался в бой. Симон, спрыгнув на стену следом, бросился вниз, на двор, увлекая за собою троих противников.
   Этот бой был недолгим и потери оказались невелики с обеих сторон. С мечом в руке прошел по замку Симон, плечом к плечу со своим старшим сыном.
   Наказал брать пленных, разоружать и сгонять в подвал, но не убивать. Владельца же крепости велел доставить к нему.
   Ростан де Паскьер отбивался дольше всех, прижатый в углу. Последний солдат уже отдался в руки франков, а Ростан все бился. Когда усталый меч в его руке переломился, отбросил в сторону обломки и заплакал.
   Раненого, с опаленными волосами и бровями, скрутили его и потащили к Симону.
   Симон нашел в донжоне лучшие покои и там ждал, отдыхая. Пока ждал, лицо умыл той водой, что оставалась в широкой медной чаше (и даже лепестки шиповника в ней еще плавали, для приятного запаха).
   Приволокли Ростана. У того голова мотается, белые глаза закатились, весь правый бок в кровище. Изнывающего, к ногам Симона бросили. От стыда Ростан слабо застонал. Встать хотел и не смог. Так и остался извиваться червем под ногами проклятого франка.
   Посмотрел на него Симон сверху вниз и неожиданно глянулся ему Ростан. Велел перевязать его раны, напоить вином, какое получше найдется, уложить на постель и не тревожить.
   Когда все это было сделано, пришел граф Симон к Ростану де Паскьеру и долго стоял возле него, простертого в немощи. Ростан на него глядел и плакал.
   Спросил Симон:
   – Вы знаете меня, сеньор?
   – Вы граф Монфор, – сказал Ростан. Хотел еще прибавить проклятие, но не сумел. А слезы все так же медленно выползали из его глаз.
   Тогда сказал ему граф Симон:
   – В Берни я повесил четыре дюжины человек разного звания.
   Ростан шевельнул рукой, будто для крестного знамения, но даже и руки поднять сил не нашел.
   – Я не стану делать этого с вашими людьми. – Симон топнул ногой в пол, показывая, где находятся сейчас люди Ростана.
   Ростан все молчал.
   – Я оставлю им жизнь, – повторил Симон.
   Тогда Ростан тихо спросил:
   – Всем?
   Легат Бертран советовал Симону пощадить только искренних католиков, а нетвердых в вере повесить. Но Симон ответил Ростану де Паскьеру:
   – Всем.
   – Что я должен сделать?
   – Вы должны присягнуть мне на верность. – И, видя, что Ростан колеблется, добавил: – В Берни я этого не предлагал.
   Ростан сказал:
   – Я стану вашим человеком, мессен, как вы требуете.
   Наутро Симон ушел из Паскьера, не тронув там ни одного камня.
* * *
   Симон шел по Роне скорым шагом, торопясь обогнать свою злую славу и дым пожаров. Но корабли, пущенные по реке, опередили его. И потому невдалеке от Драконьей Горки ждала франков во всеоружии малая крепостца. Мосты ее были встопорщены, решетки опущены, рвы наполнены мутной, зацветающей водой. На стенах угрожающе кренились чаны с маслом, только поверни рычаг.
 
   Вот Амори с тремя конными отделяются от отряда, чтобы заехать в деревню, расспросить о замке. Деревенские напуганы. А испугаешься тут, когда из самого чрева полудня, из утробы дрожащего знойного марева, вдруг вылетают на поле четыре всадника и, ломая поднявшиеся уже колосья, несутся прямо на тебя.
   Склонясь с седла, Амори хватает первого попавшегося мужлана, какой не успел убежать. Тот сперва бьется, после безвольно обвисает. Экая франкская страхолюдина на него наехала!
   Амори встряхивает мужлана, с отвращением хлопает его по мокрой бородатой морде. Тот выпучивает глаза, не видя над собой молодого, веселого лица – ничего не видя, кроме собственного ужаса.
   – Эй, скажи-ка, как зовется замок? – спрашивает Амори.
   Мужлан слабо мычит. Амори снова хлопает его по щеке.
   – Замок, – повторяет он. – Крепость. Как она зовется?
   До мужлана туго, но доходит смысл вопроса.
   – Басти, – бормочет он в бороду.
   – Кто господин? Сеньор? Имя?..
   – Гийом…
   Амори выпускает мужлана. Как бы в штаны не напустил с перепугу, потом вонять будет – не отмоешься. Тот хлопается на спину, как жук, и долго еще моргает, ничего не соображая: что это было? Всадник же давно исчез.
   Амори влетает в деревню, вспугивая кур, гусей, женщин и двух беспечных хрюшек. Одну свинку франки тотчас же насаживают на копье и с гиканьем, под страшный поросячий визг, под слезливую брань женщин, уносятся прочь – догонять Симона.
 
   Так и узнали, что крепостца именуется Басти, а владелец ее носит имя Гийом.
   Уплетая свинку, взятую в деревне, Симон фыркает: немного же разузнали! «Гийом»! В этих краях любой владетель если не Раймон, Рожьер или Бернарт, то непременно Бертран либо Гийом… А свинка хорошая, упитанная. Все не зря наведывались.
   Крепостца перед ними – как на ладони: небольшая, но воинственная. И уже сейчас видно, что к завтрашнему вечеру падет. Но и то понятно, что падет не без сопротивления.
   – Давайте спать, – говорит Симон сыну. – Завтра много работы.
   И еще засветло валится граф Симон в горячую траву и почти мгновенно засыпает. И нет ему дела ни до жары, ни до шума в лагере, ни до насекомых.
* * *
   Басти и вправду пала на следующий день. Симон щелкал такие крепости, как орехи. Потерял на лестницах четверых. Еще двое поломали себе руки-ноги, падая. В самой Басти убитых и вовсе не было. Одному только отмахнули лоскут кожи с виска.
   Пока франки обшаривали Басти, отыскивали, нет ли подвоха, не прячется ли где-нибудь свихнувшийся арбалетчик, которому втемяшилось пасть, перестреляв перед тем десяток врагов, Симон утвердился на крыше башни, прямо на камнях. Сперва окрестности озирал, вдруг к Басти подмога идет. Потом, успокоившись, сел спиной к зубцу, от солнца горячему. Скрестил ноги, подставил лицо теплу.
   Рядом с Симоном стоит легат, ужасно недовольный. И того уж хватило, что оставил в живых Ростана де Паскьера, по всему видать – отъявленного еретика. Похоже теперь, что и Басти намерен Симон пощадить. Стоял над ухом и бранил Симона.
   Симон голову повернул, странновато на кардинала поглядел – так сарацины смотрят, когда им, с их точки зрения, говорят чушь.
   Привели владельца Басти, того самого Гийома. Был без шлема, потные волосы взъерошены. Еще издали, по подпрыгивающей походке, признал его Симон. И рассмеялся, легата изумляя.
   Как он мог выпустить из памяти, что настоящее имя Драгонета было Гийом?
   Амори сбоку от пленного шел, смотрел, как ведут Гийома. Вместе на башню поднялся, к отцу. Гийома следом за Амори потащили.
   – А, сеньор Драгонет, – молвил Симон, завидев его, – добрый день. Я должен был раньше догадаться, что это вы.
   Драгонет хмуро улыбнулся. А Амори на отца своего дивился: всякий раз найдется у Симона, чем огорошить.
   Драгонет полез за пазуху. Тотчас же Амори, не доверяя, перехватил его руку, но Симон сказал сыну:
   – Отпустите его.
   И извлек Драгонет шелковую перчатку, ту самую, что получил из рук Симона в Монгренье. Помахал ею, будто мух отгоняя.
   – Ваша правда была, мессен, – сказал он. – Вот и снова мы с вами встретились.
   Симон хмыкнул.
   – Вас это, никак, опечалило?
   – Опечалило, – согласился Драгонет. – Ибо всякий раз наши встречи мне вовсе не к выгоде.
   Не обращая внимания на прогневанного кардинала, сказал Драгонету Симон:
   – В четвертый раз я не стану вас щадить, поэтому лучше нам покончить с нашей враждой сегодня. Вам со мною не совладать. Мне же, видит Бог, совсем не хочется поступать с вами по справедливости.
   – По справедливости? – переспросил Драгонет.
   Амори видел, что этот Гийом-Дракончик Симона не боится и вражды к нему не испытывает.
   Симон сказал:
   – По справедливости я поступал в Берни, где оставил в живых только простолюдинов и ребятишек младше десяти.
   Драгонет призадумался. Потом встретился с Симоном глазами, и рот у него разъехался от уха до уха.
   – Ваша взяла, мессен, – сказал он. – Я присягну вам. На вашей стороне биться я не стану, ибо не к лицу мне это. Но и оружия на вас больше не подниму.
   И отдал шелковую перчатку Амори, а тот возвратил ее отцу.
   – Да, – вспомнил Симон, – а где ваш брат Понс?
   Драгонет неопределенно махнул рукой.
   – Понятия не имею.
   Симон понял, что Драгонет лжет, однако уличать его не захотел. Встал, потянулся. Протянул Драгонету обе руки.
   – Ну, – молвил Симон, – чем вы будете нас угощать в вашем замке?
* * *
   И перешагнул Симон через Басти, прошел Мондрагон, и осталась только одна преграда между франками и Крёстом – Монтелимар.
   Были этот город и замок над ним как бы двуглавы: имели двух сеньоров, сообща владевших замком и землями вокруг. Владельцы между собою ладили плохо и каждый тянул на себя.
   И вот один захотел биться с франками до последнего издыхания. Нашлись у него в городе сторонники, готовые выдержать все тяготы осады и встретить, если потребуется, смерть.
   Но другой владелец вовсе не желал идти против Симона, ибо знал: не выстоять Монтелимару против такого числа франков. А вести о том, что они сделали в Берни, донеслись и досюда. И потому хотел помириться с Симоном, не успев поссориться. И многие в городе держали руку этого второго сеньора.
   Так и вышло, что прежде чем начать враждовать с франками, сошлись в нешутейной распре жители Монтелимара. И те, кто хотели мира с Симоном, одержали верх, ибо их было больше.
   И открыли они франкам ворота Монтелимара.
   Воинственный сеньор с частью своих сторонников бежал; мирный же принес присягу и получил из рук Симона весь Монтелимар, целиком.
* * *
   И вот настает тот день, когда Симон со своим войском подходит к Крёсту, и останавливается у его высоких стен, и задирает голову, разглядывая. И плечом к плечу с Симоном стоит его сын Амори, а за спиной у него – три сотни франкских рыцарей, не считая оруженосцев, конюхов и пехоты, – вся сила, что есть сейчас у Симона.
   Солдаты ставят палатки, окапывают кострища, чтобы не наделать в лагере пожара. В лесу отыскивается хороший ручей. И уже присматриваются люди Монфора к здешней охоте и близким деревням, подыскивают, где пастись лошадям.
   И видит Адемар де Пуатье, что осаждать его будут долго, все жилы вытянут. Понадобится – так и башню осадную построят.
   Крепкий, жадный лагерь вырос под стенами Крёста.
   Адемар смотрит вниз, считает флаги. Не только франки ходят под рукой Симона. Вон там щит сеньора Алеса, а ведь он родич одной из бывших жен старого графа Раймона. И еще здесь люди из Паскьера. И Леви из Альбигойского диоцеза. И Лимуа из Каркассонского округа.
   В Крёсте скучно и вместе с тем тревожно. Осада – история нудная, требует выдержки.
   Франки озорничают по всей округе. Траву вытоптали, поля выколотили. Уж и женщины в их лагере появились, снуют между палатками и кострами, смеются визгливо.
   У Симона терпение звериное: залег у входа в нору и попробуй его сдвинь.
   Лето перевалило зенит и потянуло год к закату – всей тяжестью урожая.
   Когда по деревням начался обмолот, вышел Адемар навстречу Симону и заговорил с ним о мире.
   – Какой может быть между нами мир, – сказал ему Симон, – коли вы открыто сторону Раймончика взяли.
   Адемар губу покусывал, все раздумывал, как бы от Симона откупиться. Да так, чтобы поверил и ушел с земли. Все равно ведь своего добьется.
   Симон и сам хотел бы с Крёстом замириться без боя. Взять-то эту крепость он бы, конечно, взял, но людей положил бы без счета. Вот чего Симон совсем не желал.
   И сказал Симон, открывая перед Адемаром всю свою варварскую простоватость:
   – Тогда поверю в искренность миролюбия вашего, когда согласитесь вы со мной породниться.
   И без лишних слов предложил ему свою дочь – любую: Амисию, Лауру, Перронеллу – с тем, чтобы выдать ее за адемарова сына.
   – И как станем мы с вами родичами, то вражды между нами больше не будет.
   Адемар с облегчением согласился.
* * *
   …Громче всех возмущался потом папский легат, кардинал Бертран.
   Но Симон попреки оборвал, молвив, по возможности, кротко:
   – Я не собираюсь покрывать Лангедок трупами и пеплом. Эта земля не для того дана мне в ленное держание. Я хочу влиться в ее вены новой кровью и так обратить в католичество.
   Амори слушал, запоминал.
   Но легат заговорил снова. Теперь вспомнил библейского праведника, отдавшего дочь на поругание чужеземцам, лишь бы не нарушить законов гостеприимства.
   Симон слушал с интересом, а после вдруг засмеялся и махнул рукой.
   – Оставьте причитать, святой отец. Сын Адемара – благородный рыцарь, молодой, полный сил и наружности отменной. Я его видел.

14. Тулуза мятежная

сентябрь 1217 года
   Стихла Рона. Берега ее исполнились покоя.
   Горький дым прежних пожаров улегся. Первые дожди смыли копоть с камней Берни и Вивьера. И только еще в душе горчило что-то. Кому любо каждый день видеть у себя в городе франков, невозбранно разгуливающих, где им вздумается? Рослые, хорошо вооруженные, часто пьяные. А вино не слабость в них греет – удаль. У кого холодок между лопаток не побежит?
   Франки отдыхали, на охоту всей сворой ездили, на пирах веселились и даже куртуазность, как умели, выказывали.
   Симон – тот больше за шахматами сидел. То выигрывал у Адемара де Пуатье, то проигрывал ему. Сыну же своему Амори Симон не препятствовал веселиться, как тому только пожелается: пусть носится сломя голову, покуда молод.
   Неспешно текли разговоры о грядущем брачном союзе. Ничего не упустить бы. Размеры приданого, величина ответного дара, земельные наделы, предназначенные супругам, их детям. Перебирались достоинства дочерей Симона, всех трех, Перронеллы, Амисии, Лауры. Все три красивы, широки в бедрах, хорошо воспитаны. Ну, в этом Адемар и не сомневался: какие еще дочери могут быть у такого отца?
   И другие беседы были в том же роде. И тишина нисходила в усталую душу Симона.
* * *
   Стоит сентябрь, месяц прозрачный, светлый, печальный, когда небеса чуть выше над землей, чем в иное время.
   И вот вечером, незадолго до того, как солнцу опуститься и исчезнуть за кронами деревьев, едет Симон по берегу Дромы. Впереди темной громадой замок Крёст, по правую руку роща, по левую река в перламутровом предзакатном мерцании.
   Симон едет один, как рыцарь из поэмы, шагом, склонив голову на грудь, доверив дорогу коню. На нем только кольчуга – ни шлема, ни доспеха. За долгие годы свыкся Симон с тяжестью кольчуги. Иной раз и спит в ней, не находя в том ни малейшего неудобства.
   Впервые за долгое время в душе его установился мир. И как только стихло кричащее сердце, сразу услышал он неслышный шепот лепестков Вселенной.
   Бог говорил к миру.
   Симон слушал…
* * *
   – Мессен!
   Из рощи вылетает конник. Несется прямо к Симону и заступает ему дорогу. Уставший конь под верховым ширит горячие ноздри.
   Тишина рассыпается горстью медяков. Симон уже с мечом в руке. Насторожен и опасен, ни следа недавней задумчивости. Потому и прожил полвека, что всегда успевал повернуться лицом к своей смерти.
   – Мессен!
   Симон поворачивает коня так, чтобы солнце не слепило глаза, щурится, разглядывая конника. Тому не больше тридцати, у седла щит и меч в полторы руки, ножны затасканные, кольчуга плохонькая. Всадник покрыт пылью, на рукаве кровь. От усталости еле жив.
   И беда его окружает, глядит из расширенных зрачков. Совсем недавно видел этот всадник свою смерть, едва ноги унес.
   А всадник говорит почти жалобно:
   – Ох, это вы, мессен.
   Он вздыхает тяжело, всей грудью, и клонится щекой к лошадиной гриве.
   Симон все еще не доверяет ему.
   – Кого вы искали?
   – Графа Симона, мессен…
   – Это я, – говорит Симон. И глаз не сводит: только шевельнись лишний раз! – Назовитесь.
   – Анисант из Альби… Я присягал вам вместе с моим сеньором, де Леви, тем, что женат на вашей сестре, мессен.
   Симон молчит – ждет.
   – Меня прислала дама Алиса. Госпожа Алиса, ваша супруга…
   Из-за тяжелого браслета на левой руке достает письмо, запечатанное хорошо знакомой Симону печатью: всадник с трубой у губ, под ногами коня вьется пес.
   Симон принимает у Анисанта письмо, мимолетно подносит печать к губам: Алиса.
   Анисант с трудом покидает седло. Подходит к реке, долго пьет, зачерпывая воду ладонями, умывает лицо, приглаживает волосы.
   Симон спешивается тоже и привязывает обоих коней. Подходит ближе к Анисанту, показывает на его руку:
   – Вы ранены.
   – Это наименьшая из моих бед.
   Письмо Алисы лежит в ладони Симона.
   Анисант говорит очень тихо:
   – Мессен, я еду к вам от самой Тулузы, останавливаясь только для короткого ночного отдыха.
   Запах близкой беды бьет Симону в ноздри. Так явственно, что на миг земля уходит у него из-под ног. Резким движением сжимает письмо в кулаке.
   – Что случилось? – кричит Симон. – Что еще случилось?
   – Мессен, мне трудно говорить об этом…
   Анисант отводит глаза. Тяжелое дыхание Симона обдает его щеку, будто исходит от крупного зверя.
   – Что случилось? – повторяет Симон.
   И говорит ему посланец Алисы:
   – Мессен, вы потеряли Тулузу…
* * *
   Любимое имя, самочинно слетевшее с губ в разговоре с сестрой, жгло Рожьера огнем – и жарким, и сладким: «Раймон»!
   Старый граф Раймон Тулузский скрытно вышел из Арагона, преодолел Пиренеи трудными дорогами, которые ведомы лишь пастухам и разбойникам, – и вот он в Кузеране.
   Они все ждали его здесь, от нетерпения пальцы изгрызгли, едва до костей не сглодали: и Рожьер де Коминж, и его отец Бернарт, и молодой граф Фуа, и знатный рыцарь де Сейссак, и другие…
   И вот несется Понс Кормилицын Сын – без седла, молотя лошадь босыми пятками, и блажит:
   – Едет граф! Едет!..
   Рухнуло сердце у братьев Петрониллы и все в душе их обвалилось разом: граф Раймон!..
   А Раймон спешился, ведет лошадь в поводу. На уздечке тихо позвякивает бахрома. Да и не ведет вовсе, лошадка сама за ним ступает, как привязанная, каждым мелким шажком красуется.
   И видит Рожьер долгожданное, красивое, старое лицо с легкой сеткой морщин, с безвольной складкой у губ, с лучистыми темными глазами, полными донного света. И ничего больше вокруг себя не замечает Рожьер, кроме этого лица.
   А Раймон идет себе как ни в чем не бывало, чуть лукавый, слегка виноватый: неужто из-за меня весь этот переполох?
   Позабыв приличия, Рожьер выбегает ему навстречу и, не добежав трех шагов, падает на колени – на оба! – и простирает к нему руки.
   Раймон склоняется над ним и поднимает с колен, и обнимает, как собственного сына, и утешает, и уговаривает. Теперь все будет иначе, все будет хорошо…
   И остальные, кто вышел встречать Раймона, обступают старого графа тесной толпой, целуют его руки и одежду, и смеются и плачут от радости. И Раймон – заласканный, зацелованный – смеется и плачет тоже. Наконец-то вокруг родные лица.
   Бернарт де Коминж произносит торжественно:
   – Добро пожаловать домой, мессен.
   А де Сейссак добавляет:
   – Не верится, что вы вернулись, мессен. Вы с нами!
   – Я здесь, – заверяет его Раймон, протягивая к Сейссаку тонкую руку в перстнях. – Я с вами, сеньоры.
   И обнимая за плечи Рожьера и графа Бернарта, он идет дальше, а лошадь деликатно следует за ним.
   И Рожьер де Коминж громко хохочет, запрокинув голову к небу. Поблизости, почти незаметный, хихикает Понс Кормилицын Сын.
   Раймон вернулся. Теперь они отомстят Монфору за все унижения.
* * *
   Было время, когда все были молоды и хороши собой и, соперничая, ухаживали за красивыми дамами.
   И чудили – чудили так, что впору теперь самим не поверить: неужто может человек такое – мало что выдумать, так еще и сотворить?
   И на все хватало сил и внутреннего жара: и на стихи, и на любовь, и на дружбу, и на охоту, и на самозабвенное вранье. И оставалось еще немного, так что иногда они ссорились, чтобы слаще было примирение.
   А сыновьям достались война и изгнание.
   Так крепко любил граф Раймон свой народ, что ни одному человеку из владений Тулузских не желал причинять стеснения, пусть даже еретику.
   И последними, самыми яркими, закатными красками запылало при нем небо над Тулузой. И все разом под этим небом пели и голосили, кто как хотел, – вольно, во всю глотку, а граф Раймон был полон любви и радовался.