И в самом деле. Если вдуматься, чего такого невозможного добивался от них эн Рожьер? Ведь не от веры чистой, католической повелевал им отрекаться! Хотел лишь одного: чтобы избрали они по доброму согласию с сеньором нового аббата из своей же среды – такого, чтобы мил был не только здешним монахам, но и светским владыкам. И ничего позорного в том многие уже – спустя месяц осады – не находили.
   И настал наконец день, выпавший на самую середину августа, когда ворота аббатства широко распахнулись для победителей, и те с великим торжеством вступили на священную почву. Впереди шагал трубач и, через каждые семь шагов останавливаясь, оглашал воздух громким ревом трубы:
   – А-а-а!
   Следом, с длинными треугольными и раздвоенными флажками у стремени, колыхаясь многочисленными кистями и бахромой, звеня бубенцами одежды, ехали конными пажи – числом в шесть человек.
   За ними на боевых конях бок о бок выступали сами сеньоры – эн Рожьер де Фуа, эн Гастон де Беарн и эн Гийом де Монкад, все трое с видом мрачным и неприступным – впрочем, все это было напускное. Эн Рожьер смотрел прямо перед собой как бы невидящим взором; эн же Гастон бросал по сторонам быстрые взгляды – отчасти любопытные, частью угрожающие. По правде сказать, его разбирал смех.
   Замыкали шествие семь пеших копьеносцев, взятых более для устрашения, и большая крытая телега с продовольствием, предназначенным для исцеления страждущих и воскресения умирающих. Чего здесь только не было! Ни на что не поскупился эн Рожьер, всего припас от души – и светлого кларета, и фруктов, и свежего хлеба, и свиных окороков, и битой птицы. Все это добро прямым ходом было отправлено на кухню.
   В зал заседаний капитула были приглашены лишь трое знатных сеньоров; прочие же расположились кому где заблагорассудится, и каждый нашел себе место отдохновения сообразно своему нраву – кто на травке в монастырском садике, кто поблизости от монастырской кухни, к которой примыкала просторная трапезная.
   По счастью, зал заседаний капитула, куда вместе с сеньорами направились монахи, располагался в достаточном отдалении от кухни, иначе многие святые братья незамедлительно начали бы терять сознание от всех тех сытных, чарующих запахов, которые вскоре понеслись от котлов и сковородок, радостно приявших в свое лоно столь долгожданную, столь благословенную ношу: репу, горох, лук, вымоченное в виноградном уксусе и шпигованное чесноком мясо, потрошеных куропаток, заранее нафаршированных зелеными яблоками, и истекающего жиром гуся, которого распластали на сковороде особым образом, придавили специальной медной крышкой и прижали для крепости тяжелым камнем, дабы птица обжарилась до хрустящей корочки.
   Вот какие дела творились на кухне. В зале же заседаний происходило нечто совсем иное.
   Для начала эн Рожьер отказался занять кресло председательствующего, однако и отцу эконому, который временно возглавлял осиротевшую братию, руководить собранием не позволил. А вместо этого произнес следующую речь – превосходную и хорошо продуманную:
   – Любезные господа! Я счастлив знать, что наше досадное разногласие будет вскорости совершенно разрешено и обращено в свою противоположность, и вы не станете более терпеть мук голода, а я буду избавлен тем самым от мук сострадания…
   Говорил – а отцу эконому так и слышалось:
   – Ба-а-а… У-у-у…
   И вот, залепив уши слушателей медовым воском словес, перешел эн Рожьер наконец к сути дела:
   – Лишь одного человека вижу я ныне достойным занять место распорядителя нашего собрания. Лишь он один сможет указать нам подходящую кандидатуру на аббатское кресло и только он обладает и властью и авторитетом утвердить нового аббата в его должности.
   («Бу-у-у…»)
   Собрание шевельнулось и затихло – кого же укажет эн Рожьер?
   А эн Рожьер воздел руки и возгласил:
   – И это – наш досточтимый Понс Амьель!
   Тут все страшно зашумели и принялись наперебой возражать эн Рожьеру, напоминая тому о главной причине, по которой Понс Амьель никак не сможет принять участие в выборах нового аббата – ведь святой отец уже почти два месяца как умер!
   Однако не таков был эн Рожьер де Фуа, чтобы его можно было смутить подобной мелочью. Он продолжал настаивать на том, чтобы выборами руководил Понс Амьель и никто иной.
   Постепенно эта мысль перестала уже казаться такой нелепостью, как поначалу, и уже нашлись у эн Рожьера сторонники. В самом деле, разве мы не обладаем твердым знанием о том, что души бессмертны и человек, умирая телесно, вовсе не покидает нас? И разве выдающиеся праведники и святые не продолжали духовно окормлять паству и спустя много лет после гибели своей бренной телесной оболочки? И благодаря таким рассуждениям многие начали склоняться к тому, чтобы призвать Понса Амьеля и умолить его дать своим заблудшим братьям надлежащие руководство и наставление.
   Таким образом монахи, а вместе с ними и сеньоры, отправились в собор и там, помолившись и возжегши свечи, осторожно подняли каменную плиту, под которой покоился гроб с останками Понса Амьеля. В это время над монастырем разнесся колокольный звон – однако колокола затрезвонили не сами собою, как могло бы показаться поначалу, а при помощи звонаря, который рассудил, что так оно будет вернее.
   Маленький гробик с телом старого аббата был с благоговением поднят из мрачных могильных глубин и поставлен на плиты пола. Затем, при всеобщем преклонении колен, с него сняли крышку.
   Конечно, от двухмесячного лежания в гробу старенький Понс Амьель изрядно попортился, однако нетленность мощей, как известно, вовсе не является обязательным условием для признания усопшего святым. А Понс выглядел таким беззащитным, таким трогательным в своем расшитом саване, что у многих на глаза навернулись слезы. Сейчас никто не решился бы утверждать, будто старичок аббат не был блаженным и даже, быть может, святым. И потому, непрерывно окуривая гроб благоуханными смолами, его понесли в зал заседаний и водрузили там стоймя, прислонив днищем к креслу.
   И стал смотреть Понс Амьель из гроба на братьев своих – слепо, но вместе с тем проникновенно.
   Под этим взором ежились монахи, ибо устремлен он был прямо в душу, где невольно заворошилось вопрошание: как дерзну я, червь земной, решать, прощать, осуждать и голос возвышать?
   А эн Рожьеру только того и надобно, чтобы братия в смятение пришла. Сам-то он вместе с эн Гастоном и кадильщиком весьма осмотрительно занял место за спинкой кресла. Если ему и приходилось с наибольшей отетливостью обонять покойного аббата, то, во всяком случае, это вполне искупалось избавлением от созерцания святого отца.
   Итак, все расселись сообразно возрасту, сану, заслугам и обычаю и, под главенством усопшего Понса Амьеля, приступили к выборам.
   Дело это оказалось долгим и трудным, ибо угодить строгим нравственным принципам Понса Амьеля было нелегко. Один брат не устраивал его в силу унылости характера, другой никак не мог руководить обителью, ибо чурался любых мирских радостей, третий никуда не годился вследствие свирепой нетерпимости к инакомыслию, четвертый ненавидел женщин, усматривая в них сосуды греха и источники всякого рода падения – уже одно это делало его совершенно неподходящей кандидатурой.
   Все свои мнения покойный Амьель высказывал решительным тоном, а в последнем случае даже подпрыгнул в гробу – так возмутило его предложение избрать аббатом брата-женоненавистника.
   Все это выглядело более чем убедительно, а то обстоятельство, что Понс Амьель говорил голосом Рожьера де Фуа, никого не сбивало с толку: на собрании не нашлось бы ни одного брата, который не был бы уверен в том, что общается непосредственно со святым отцом.
   Так протекали выборы своим чередом, и многие уже начали уставать от долгих прений. К тому же мысль о яствах, что готовились в это самое время на кухне, невольно проникала в умы, приводя их все в большее смятение.
   Наконец молвил Понс Амьель:
   – Вижу я, что вы, возлюбленные, уподобились стаду овец, потерявших пастыря и повстречавших волка. И еще уподобились вы стае голубков, вдруг замеченных коршуном. И также уподоблю вас пугливым оленям, бегущим от жестокосердого охотника. Вы – как мыши робости, стерегомые котом соблазна! Ныне же отриньте робость и нерешительность, прислушайтесь к вашим сердцам! Ищите в своей среде того, кто открыт свету земного солнца, теплу земного хлеба, радости земного смеха! Ибо в радости – истинная добродетель и любовь к Господу, Творцу сущего! И разве не сказано псалмопевцем: веселитесь, играя на лютне?
   – На гуслях, – поправил отец эконом.
   Эн Рожьер, стоя за креслом, поморщился.
   – Восславим Творца! – вскричал он и снова встряхнул гроб. Аббат опасно накренился, грозя вывалиться на пол и рассыпаться, но его, по счастью успели подхватить и поддержать со всевозможным почтением.
   – Восславим! – отозвались братья.
   И настала тишина. Лишь у самого выхода кто-то украдкой кашлял, удушаемый дымом курильницы.
   И вышел вперед один молодой брат и безмолвно повергся во прах перед гробом. И вопросил его Амьель голосом эн Рожьера:
   – Кого предложишь ты на мое место, сыне?
   И ответил молодой инок, не поднимая склоненного лица:
   – Себя, святой отец.
   Тут повскакивали, забыв приличия, сразу многие братья и громко закричали, перебивая друг друга:
   – Как такое возможно, святой отец?!
   – Он слишком молод, святой отец!
   – У него нет заслуг!
   – Он грешник с головы до ног!
   – Обжора!
   – Выпивоха!
   – Прелюбодей!
   – Он слишком красив плотской красотой!
   – Он суетен!
   – Он дерзок!
   – Ни усердия, ни смирения!
   – Любит поспать!
   – Никуда не годится!
   Эн Рожьер выглянул из-за гроба, желая разглядеть простертого на полу монашка, однако увидел лишь груду тряпья. И велел:
   – Встань.
   Тот поднялся.
   И впрямь оказался смазлив. И искры в глазах дерзкие, и рот большой, усмешливый. Ни во взгляде, ни в осанке не заметил эн Рожьер у него робости.
   – Как зовут? – спросил эн Рожьер.
   – Брат Ренье, святой отец. Да вы ведь меня знаете, – без тени смущения отвечал молодой инок. – Разве не меня высекли за кражу двух кувшинов монастырского кларета? Разве не я провел месяц в заточении после того, как самовольно отлучился из обители и был схвачен в объятиях веселой женщины? Разве не у меня нашли в келии копченую свиную ногу, за что продержали три седмицы на хлебе и воде?
   – О, я знаю тебя! – отозвался эн Рожьер, убедившись в том, что слова монаха – чистая правда (ибо вокруг кивали, ворчали и хмурились). – Думаю, ты сможешь достойно руководить обителью. Приблизься же, дабы я вручил тебе мой перстень.
   Не следует думать, будто эн Рожьер плохо понимал, что делает, и нарочно ставил во главе обители человека грешного, бойкого и летами неподобающего. Ибо как нельзя лучше знал, сколь быстро набираются ума, зрелости и твердости юнцы, получившие главенство над другими людьми. В поведении же брата Ренье чуялось эн Рожьеру знатное происхождение – в чем, кстати, он тоже не ошибся.
   И надел эн Рожьер кольцо, отобранное у аббата Гугона, на палец брату Ренье, а после, чудесно преобразившись из Голоса и Воли покойного Понса Амьеля обратно в сеньора де Фуа, первым преклонил колени перед новым аббатом и приложился губами к его перстню. Примеру эн Рожьера последовали и эн Гастон, и брат его Монкад, а затем, один за другим, все монахи.
   И с торжественным пением Te Deum и Veni Spiritus подняли они над головами открытый гроб с телом премудрого Амьеля, который и после смерти сумел вернуть обители мир, покой и процветание и дал ей достойного пастыря, успешно разрешив все раздоры со светской властью, и направились, ликуя, к собору, где и погребли Амьеля со всевозможными почестями и благодарственными молитвами.

5. Неравный брак

февраль – май 1216 года
   Город раскинулся на правом берегу Гаронны – широкой, быстрой, холодной. Прозрачные зеленые воды до позднего вечера источают свет.
   В излучине реки, отдалясь от Тулузы, – как бы разглядывая ее на расстоянии вытянутой руки – Нарбоннский замок, старая цитадель готских королей.
   Там засели франки – Монфор и его воинство. Его родичи, соратники, друзья.
   А Тулуза – вон она, мелькает в узких окнах донжона, только голову поверни. Подглядывает да вертится: красноватый кирпич, серая глина, многоцветье рынков на неожиданных солнечных площадях, свет и тьма соборов. Вечно ускользающее обаяние Тулузы. Вечное протекание меж пальцев руки, одетой в железную перчатку.
   Для Монфора «да» всегда означало «да» и было окрашено в белый цвет. Тулуза же различала столько оттенков и полутонов, что «да» в ее устах сплошь и рядом оборачивалось своей противоположностью.
   И знали франки, что сидят посреди чужого народа, а прекрасная дама Тулуза только и ждет случая вцепиться им в горло.
   Вон там, за открытым пространством, какое нарочно оставлено между городом и цитаделью, – там, за красноватыми кирпичными стенами, за тяжелыми деревянными ставнями, в вечных сумерках ущельев-улиц, – за каждым окном засело, таясь, вероломство.
   И насмехалась Тулуза над франком Монфором, дразнила, в руки не давалась, в то же время постоянно оставаясь перед глазами. Вожделенная, недостижимая.
   Да и кто, увидев ее хоть раз, не пожелал бы иметь ее своей?
   …Ибо крепка, как смерть, любовь; люта, как преисподняя, ревность; стрелы ее – стрелы огненные; она – пламень весьма сильный…
* * *
   Гюи де Монфор возвращался из Рима. Вез весть брату.
   Громадную, будто сундук с приданым, где и чаши медные, и кубки серебряные, и кольца золотые, и одежды, от драгоценных камней тяжелые.
   Вез он брату земли и титулы.
   Другого отяготила бы такая ноша; Гюи де Монфору была она легка. По правде сказать, всю дорогу до Тулузы мчался сломя голову и лишь завидев башни Нарбоннского замка – приостановился. Вперед вестника погнал; сам же двинулся как бы неспешно.
   Вестник давно скрылся, а Гюи, нетерпение в себе удерживая, все повторял в мыслях заранее вытверженную фразу. И улыбался.
   А гонец уж ворвался в Нарбоннский замок, всполошив монахов и кур. Будто демоны его настигали, за пятки хватали, так торопился. Завопил на весь двор, с седла пав:
   – Едет! Мессир Гюи едет! Возвращается!.. Ох…
   Гонца подобрали, заботливо отерли ему лоб и щеки от пота. И пошатываясь ушел отдыхать, ног под собой не чуя от волнения и усталости.
   Гюи приближался без суеты. Со стен видели, как едет по полю, пыля, львиным знаменем ослепляя.
   Граф Симон своего брата хорошо знал. Коли затеял Гюи гонца посылать, о своем приезде объявлять загодя, стало быть, причины у него есть встречу с братом оттягивать.
   И потому не помчался навстречу, как хотелось, а вместо того облачился в камизот белый и сюркот красный и возложил себе на шею золотую цепь.
   А графиня Алиса повелела прислуге, чтобы меньшим детям умыли лица и одели их сообразно.
   И одели десятилетнего Робера в красное, а маленького Симона-последыша в синее. Родного же сына Гюи, именем Филипп, облачили в белое.
   А дочери Симона – Амисия, Перронелла, Лаура – те первыми в большой зал донжона проникли. Это чтобы не пропустить ничего. Это чтобы ни одна песчинка в часах без них не упала.
   На заднем дворе (едва успели сыскать по отцову приказу!) бились на мечах старшие сыновья графа Симона – Амори, наследник, первенец, и второй, Гюи, – тому едва минуло семнадцать лет.
   Между братьями почти десяток лет разницы. Но дайте только срок. Вот минет еще лет пять – и изгладится это неравенство. И тогда идти им рука об руку, соединив жребии в один.
   Гюи народился после трех дочерей и угадал – и обличьем, и нравом – в своего дядю и крестного, чье имя носил. Амори же был с отцом, с Симоном, сходен. Только наживать себе врагов, как это делал его отец, еще не наловчился.
   Если бы не велели им сейчас же бросать забавы, до полусмерти загонял бы старший брат младшего. Ибо Гюи был упрям и в поражении не сознавался.
   Так и собрали всех родичей в донжоне, чтобы ждать им всем вместе.
   И вот понеслись от ворот Нарбоннского замка голоса – сразу много, вразнобой. Загремели копыта, хохот поднялся. Что-то звякнуло, будто выронили или бросили щит.
   В окно Симон видел, как его брат Гюи спешивается, как конюх уводит лошадь и что-то ворчит себе под нос, мотая головой.
   Гюи де Монфор, сбросив пыльный плащ на руки подбежавшему слуге, уходит в свои покои. Слуга забегает сбоку, спрашивает о чем-то. Гюи кивает.
   Симон ждет.
   В донжоне собираются, один за другим, рыцари, дамы и монахи.
   За окном, на дворе, гомонят солдаты. Пронзительно взвизгивают женщины – вишь, вьются.
   Дети, втайне изнывшись, теперь затихли подле дамы Алисы – смирные-смирные.
   Наконец долгожданные шаги. Гюи неторопливо поднимается – чисто умытый, одетый в белое. Всё как задумывалось еще по дороге из Рима.
   И дама Алиса с трудом удерживает в груди изумленный вздох: никогда еще не видела она этого своего хмурого, молчаливого родича таким сияющим.
   А Гюи де Монфор нарочно длит мгновение.
   Симон – недвижим, как статуя.
   Медленно склоняется перед ним Гюи. Время растягивается, становится густым. Всякий жест, всякое слово вязнет, исполняясь особенной тяжести.
   Звучным голосом произносит Гюи де Монфор – будто жемчужины одну за другой перед братом выкладывает (сколько раз еще на корабле себя натаскивал – как стоять да как говорить!):
   – Приветствую вас, господин мой и брат, граф Тулузский и Лестерский, герцог Нарбоннский, виконт Безьерский и Каркассонский!
   Ибо такова была весть, которую вез он из Рима.
   Симон под загаром бледнеет.
   Симон встает, подходит к брату.
   Гюи улыбается от уха до уха.
   – Свят Бог на небе, – говорит он, смеясь, – и есть свет правды на земле. Шесть лет трудились вы неустанно и вот – не напрасны были потери.
   Помедлив мгновение, Симон крепко обнимает брата.
   – Здравствуйте, мессир, – только это и говорит Симон. – Как же я рад, что вы, наконец, вернулись.
 
   Амори – старший сын, наследник – глядит на отца во все глаза. Восхищенно, влюбленно, почти молитвенно. В груди ширится неистовый восторг.
   Губы Амори шевелятся, привыкая: «Граф Тулузский… виконт Безьерский…»
   Родные, соратники, друзья – те вокруг разом принимаются шуметь, смеяться, весело переговариваться, друг друга поздравлять.
   И дама Алиса поднимается со своего места, чтобы низко поклониться своему супругу.
   И Симон перед всеми целует ее руку.
   Лучшей пары еще не видано, чем граф Симон и Алиса де Монморанси: оба полны зрелой силы, оба красивы, статны, широки в плечах и поясе.
   Кругом кричат здравицы. Свят Бог на небе! Есть свет правды на земле! Увенчан Монфор победой, и труды его не напрасны!
   И дочери – Амисия, Перронелла, Лаура – бьют в ладоши и смеются, радуясь на отца и мать.
   И только ближайшим – Гюи и Алисе – открыто, что для Симона так и не наступило праздника.
   Пустыми, мертвыми глазами смотрит Симон – куда-то в сторону, мимо жены, мимо любимого брата.
   Шесть лет он трудился, проливая кровь. Шесть лет битв, ненависти, предательств. Шесть лет…
   Счастливая весть задыхается, погребаемая под пеплом усталости – не разгрести, не отвести руками! Радость выцветает, блекнет.
   Шесть лет.
   Как можно громче произносит дама Алиса:
   – Возблагодарим же Господа!
   – Аминь, – отзывается Гюи.
   И Симон, чуть запоздав:
   – Аминь.
   Точно камень опускается на плечи симонова брата.
* * *
   Вот уж в ком-ком, а в недоброжелателях и врагах граф Симон никогда недостатка не ведал. Вся жизнь, почитай, в том и проходит. То один, то другой берется за непосильную задачу – загнать в гроб Симона де Монфора.
   Да только не выстроен еще такой гроб, куда удалось бы впихнуть Симона. Богат ростом Монфор, костью широк и обилен.
   И вот, когда Симон разогнал по углам врагов своих – пускай, коли не прошла еще охота, в пустом воздухе зубами клацают! – выбрался нежданно один, допрежь союзник, а ныне, по неведомой прихоти, новый враг.
   Выступил вперед и преградил пути Симону архиепископ Нарбоннский Арнаут, хрупкий с виду старик.
   – Нарбонна остается свободной, – заявил он во всеуслышанье.
   Симону тотчас же услужливо донесли: так, мол, и так, мессир граф, архиепископ Нарбоннский Арнаут говорит: «Нарбонна остается свободной».
   Симон уточнил:
   – «Свободной»? Под властью, что ли, мессира архиепископа?
   – Видимо, так, мессир граф.
   – Я ему покажу свободу, – зарычал Симон, не слишком, впрочем, ярясь: не испугался. – Будет ему полная свобода с оторванными яйцами…
   И спешно собрался в Нарбонну.
 
   Уже в седле сидел и сотня конников за спиной томилась ожиданием, когда подошел к Симону его брат Гюи.
   И сказал Гюи де Монфор своему властительному брату:
   – Возвращайтесь быстрей, мессир, ибо, сдается мне, сейчас не лучшее время, чтобы ехать в Нарбонну.
   Подбирая поводья, отозвался Симон удивленно:
   – Отчего же не время?
   – Оттого, что лучше вам поспешить в Иль-де-Франс, к королю, и получить в ленное держание те земли, которые вы завоевали мечом.
   За левым плечом Симона неподвижен знаменосец. Держит большое тяжелое знамя с золотым монфоровым львом, упирая в стремя толстое древко. Знамя висит, лев на знамени спит, завернувшись в широкие складки.
   Симон говорит своему брату Гюи:
   – Я лучше вашего знаю, что мне делать.
   – Разумеется, – отзывается Гюи.
   Покладистый младший брат графа Монфора.
   Однако от брата не отходит и дороги ему не освобождает.
   Симон говорит нетерпеливо:
   – Что же, по-вашему, мне уехать сейчас в Иль-де-Франс, а вам оставить эту змею, архиепископа Арнаута?
   Гюи молчит.
   Симон слегка наклоняется к нему с седла.
   – Брат.
   Гюи поднимает лицо.
   Симон повторяет:
   – Брат, да вы, никак, боитесь, что в Нарбонне я убью архиепископа Арнаута?
   Гюи говорит:
   – Да.
   – А что голой задницей на ежа сяду – этого не боитесь? – громко спрашивает Симон.
   Знаменосец шумно фыркает. А Гюи отвечает Симону без улыбки:
   – Нет, мессир, этого я не боюсь.
   – Ну так посторонитесь! – кричит Симон, выпрямляясь в седле.
   Гюи отходит, дает ему проехать.
   Неторопливо шествует конь, унося Симона к открытым настежь воротам Нарбоннского замка – тем, что обращают выходящего спиной к Тулузе. Лев на знамени чуть шевелится, просыпаясь.
   – Да поможет вам Бог, брат, – в спину уходящему говорит Гюи де Монфор.
   Симон уже не слышит его.
* * *
   А Нарбонна и не бунтовала вовсе – выжидала, наблюдала. Старик архиепископ бушевал вовсю. Метал молнии и громы.
   Кричал с кафедры:
   – Нарбонна остается свободной!
   Город слушал.
   – Свободной! – надрывался архиепископ Арнаут.
   …прислушивался…
   – А если только Симон де Монфор посмеет прийти сюда и захватить власть в Нарбонне, то я…
   …обдумывал услышанное…
   – Я отлучу его от Церкви! – гремел Арнаут.
   Тут город понял, что старенький архиепископ спятил, и прислушиваться перестал. Ибо невозможно представить себе большей нелепицы, чем Симон де Монфор, отлученный от Церкви.
   А архиепископ Арнаут продолжал бушевать и кричать, и ногами топать, да так громко, что его даже в Риме услыхали и пальцем оттуда пригрозили. Чтобы и сам не позорился, и святую нашу мать католическую Церковь полной дурой не выставлял.
   А тут как раз подошел к Нарбонне Симон де Монфор и с ним сотня копейщиков да юноша-оруженосец, настороженный и грозный.
   Симон вошел в Нарбонну.
   («…Отлучу! Не сметь!..»)
   Прошел по улицам, вверх от ворот, к дворцу виконта Нарбоннского, к кафедральному собору, к центральной площади.
   («…Остается свободной!..»)
   И дальше, дальше, по улицам, по улицам, и остановился как раз перед резиденцией епископа.
   На пороге, дерзко глядя в лицо сурового графа, стоял старик архиепископ. Раздувался от ярости. Раскинул руки крестом, выпятил вперед чахлую грудь.
   – Стой, богохульник!
   Симон остановился, махнул двум сержантам. Те спешились, подбежали.
   – Откройте мне двери, – велел Симон.
   – Да, мессир, – отозвался один из сержантов; второй же просто кивнул.
   Архиепископа аккуратненько взяли за локотки, подняли и унесли. Арнаут потешно болтал в воздухе ногами – вырваться норовил.
   Симон без улыбки смотрел ему в спину. И юноша-оруженосец, слегка приоткрыв рот, провожал архиепископа глазами.
   Коней отвели на архиепископские конюшни. Бессовестно обобрали хозяйских лошадей, засыпав овса графским. И направились в резиденцию, где бесславно сгинул мятежный архиепископ Арнаут.
 
   Через час знамя Монфора развевалось над Нарбонной, а граф, его младший сын Гюи и десяток сержантов уничтожали архиепископское вино.
* * *
   Нарбонна, не молвив худого слова, присягнула Монфору.
   Это было хорошо.
* * *
   Наконец наступает время покоя. Долгий день близится к завершению, разговор перетекает с одного поучительного предмета на другой.
   Над Нарбонной тихо угасает день.
   Зима в этом году была мягкая, да и она на исходе; земля полна ожидания лета – вот-вот наступит оно после бурного взрыва цветов. Здесь зацветает всё разом, чтобы быстро отцвести, освобождая место плодам.