Жерон вдруг бессмысленно захрипел. Сухие пальцы начали судорожно поддергивать покрывало, в которое он был закутан.
   Не смущаясь, Оливьер продолжил:
   – Не прикасаться к женщине, даже и невинно, не спать раздетым, не есть ни мяса, ни молока, ни яиц, ничего не делать без молитвы?
   За Жерона ответил Аньен, спутник Оливьера:
   – Да.
   Суета вдруг возобновилась. Кто-то яростно проталкивался к смертному ложу Жерона. И снова Оливьер остановился и начал ждать, покуда все затихнет.
   Справа и слева от совершенного явились два дюжих франка – в кольчугах, вооруженные. Были они опьянены тьмой и от них сильно пахло железом. Еще десяток шумно топтался у входа. С ними был разъяренный приор из кафедрала Святого Стефана, которого не пустили к умирающему, призвав вместо того Оливьера.
   И вот франки накладывают руки на Оливьера, а двое других – на Аньена, и у Аньена вдруг подгибаются ноги и делается тягостно в животе.
   Жерон медленно водит головой, перекатывая ее вправо-влево, и похрипывает тихонечко, будто напевает, – всей своей изнемогающей утробой. Пальцы его неостановимо шевелятся.
   Оливьер спокойно говорит:
   – Позвольте нам довершить обряд, добрые люди.
   Приор из Святого Стефана гневным взором глядит на обоих совершенных.
   – Погубить свою душу он уже успел с вашей помощью, а для раскаяния ему хватит и единого мига.
   И совершенных уводят.
   Диво в том, что Оливьер вовсе не спокоен, как видится окружающим его людям, – нет, напротив: Оливьер весь трепещет от восторга, ибо сейчас сбывается его самое заветное, самое тайное желание.
* * *
   Гюи де Монфор, граф Бигоррский, на охоте. С ним Петронилла, его жена, и двое рыцарей из Иль-де-Франса, а также все то охотничье наследство, которое досталось ему от покойного Гастона Беарнского: и добрая свора, и псари, и загонщики.
   Увлеченный охотой, Гюи совсем позабыл о Петронилле и не сразу узнал свою старую, постылую жену в белорукой всаднице с прыгающими на спине золотыми косами, с разгоряченным, смеющимся лицом. На скаку она взяла в седло собаку и промчалась мимо, крича что-то на диком горском наречии. Засмотревшись на женщину, Гюи едва не упал с коня, но вовремя спохватился.
* * *
   Симон де Монфор, правая рука Господа Бога, меч Господень, новый Иуда Маккавей. Ибо разве не о Симоне сказано:
   «И восстал вместо него (Маттафии) Иуда, называемый Маккавей, сын его. И помогали ему все братья его и все, которые были привержены отцу его, и вел войну Израиля с радостью. Он распространил славу народа своего; он облекался бронею, как исполин, опоясывался воинскими доспехами своими и вел войну, защищая ополчение мечом; он уподоблялся льву в делах своих и был как скимен, рыкающий на добычу; он преследовал беззаконных, отыскивая их, и возмущающих народ его сожигал.»
   Привели Оливьера и сына его, Аньена, перед грозное лице Симона де Монфора, в графскую резиденцию в Тарбе. И встретились они в окружении сторожевых гор и облаков, рвущих свой мягкий живот о старые скалистые вершины и изливающих из разодранной утробы кровь дождя и плоть града и снега.
   Гюи, граф Бигоррский, был в те часы на охоте, в долине, а Гийом де Жерон, богатый торговец овцами, обмываемый губкой, смоченной в воде и уксусе, глядел белыми глазами за грань земного бытия – упокоенный, молчащий.
   Симон велит сержантам убрать руки с плеч Оливьера – пусть стоит свободно. Вот Оливьер и стоит свободно – стройный, старый, бестелесный почти – и бесстрашно глядит на Симона.
   Симон говорит:
   – Как завоевал я земли эти мечом и доблестью и получил их от Папы Римского и государя моего, короля Франции, в ленное держание, то и суд здесь вершу я.
   – Суди же меня по своему закону, – отвечает Оливьер. – Я готов говорить с тобой.
   Приор из Святого Стефана говорит:
   – Этот человек поносит святую католическую Церковь и совращает в свою ересь других.
   – Я не еретик, – возражает Оливьер. – Вера наша чиста, и в том, что мы исповедуем, нет поношения Господу. Отрезвитесь от опьянения тьмой и выслушайте.
   Симон молчит.
   Приор говорит:
   – Пусть произнесет перед вами, мессен граф, исповедание свое, чтобы вы слышали и поняли.
   – Хорошо, – говорит Симон.
   – Мы верим в истинного Бога. В Сына Его Иисуса Христа. В сошествие Святого Духа на апостолов. В воскресение. В крещение. В спасение для человека, будь то мужчина или женщина – безразлично.
   Воцаряется молчание. Симон глядит на Оливьера и безмолвствует. Глядит на одного только Оливьера, будто никого другого рядом и нет.
   Оливьер поднимает руки, снимает с головы капюшон.
   Приор с ненавистью произносит:
   – Да, конечно. Они веруют в воскресение, но не тела. Они признают крещение, да только не водой. У них и Писание есть, но не такое, как наше, и книг Ветхого Завета они не принимают. Да, они говорят о спасении, но лишь для тех, кто перешел в их дьявольскую секту. Они лгут и уворачиваются, мессен граф, этому научил еретиков их отец – дьявол.
   При этих словах приор яростно обмахивается крестом.
   Симон спрашивает у Оливьера:
   – Правда ли, что вы поклоняетесь дьяволу?
   Оливьер отвечает:
   – Мы верим в истинного Бога и к нему обращаем молитву и упование. Но признаем мы также и творца всего непотребного и злого.
   – Что же есть зло?
   – Все, что имеет плоть.
   – И ты?
   Оливьер не опускает глаз.
   – И мое тело – тоже.
   Симон хорошо знает Евангелие. Он превосходно понимает, какую роль сейчас навязывает ему этот еретик. Тихо скрипит зубами.
   Синие глаза Оливьера улыбаются.
   Симон спрашивает:
   – Правду ли говорят о вас, что вы призываете дьявола, и он является вам как черный кот и что вы лобызаете его под хвостом?
   – Я этого не делал, – говорит Оливьер.
   – Правда ли, что вы совокупляетесь, подобно змеям, в клубке, что убиваете потом рожденных таким образом детей?
   – Нет, это неправда, – отвечает Оливьер. – Многие из нас девственны.
   – И ты?
   – И я.
   Симон – отец семерых детей, тяжеловесный, настоящее пиршество плоти. Он хмурится. Ему вдруг делается противно.
   Приор говорит:
   – Этот человек, Оливьер, – он смущает веру, совращает души, губит католиков. Разве всего этого не достаточно, чтобы осудить его смерти?
   Оливьер, не глядя на приора, отзывается презрительно:
   – Невежество – истинный враг души. Ваши прелаты, мессен граф, не прелаты, а Пилаты. Сами грешат, а осуждают смерти невинных. Не мы, а они губят людей, совращают их души.
   От этого «Пилата», брошенного прямо в лицо, Симон окаменевает. Только широкие крылья носа подрагивают.
   Наконец Симон спрашивает:
   – Ты живешь здесь, в Тарбе? Где твой дом?
   – Я пришел в Тарб только сегодня.
   – Зачем?
   – Вы хорошо знаете, мессен граф, зачем. Ведь это вы оторвали меня от смертного ложа, когда умирающий принимал утешение из моих рук.
   – Ты знал, что я здесь?
   – Да.
   – Как же ты посмел явиться сюда?
   Оливьер слегка подается вперед.
   – По примеру апостолов, подхватив из их рук упадающий пастырский посох, ходим мы по дорогам, от селения к селению, от города к городу. Везде мы разносим слово истины. Мы как агнцы среди волков, среди гонений и притеснений. Мы живем под смертным страхом. Но нет ничего такого, что заставило бы нас оставить этот путь, ибо наше Царство – не от мира сего.
   Симон спрашивает:
   – Кто призвал тебя в Тарб?
   – Господь.
   – Я спрашиваю, кто тот посланный, который передал тебе просьбу явиться в Тарб?
   – А я и отвечаю вам, мессен граф: Господь.
   Симон впервые за все время обращает взгляд на Аньена. Кивает тому подбородком: говори. Тот с готовностью вступает в разговор:
   – Мессен, мой отец говорит правду. Мы сидели за братской трапезой – это было за много верст отсюда, в одиноком месте. Мой отец творил молитву. И вдруг посреди молитвы он остановился и поднял голову, будто его внезапно окликнули. Но никто из нас не слышал никаких голосов. Тогда мой отец вдруг встал и сказал, что его позвали. Он взял книгу Писания, кусок хлеба, положил все это в сумку и велел мне сопровождать его.
   – Где же это «одинокое место»?
   – Я не могу сказать.
   Оливьер перебивает:
   – Напрасно вы стали бы искать там наших братьев. Они уже оставили это убежище.
   – Их много, ваших братьев?
   – Да.
   Оливьер глядит на Симона чуть ли не сочувственно.
   – Мессен, – обращается он к Монфору.
   Прямо к Монфору, минуя приора из Святого Стефана, стражу, Аньена.
   – Мессен, ведь вы убьете нас, не так ли?
   – Не я, ваши грехи убивают вас, – медленно отвечает Симон. – Грех – жало смерти.
   Очень тихо Оливьер говорит – жалея Симона:
   – Сын мой, мы – не волки и не лицемеры. Мы – добрые христиане. А вот враги наши – злые наймиты. Послушай меня. – В голосе Оливьера еле заметно дрожит, вибрируя, тонкая струна восторга. – Послушай меня, сын мой, и признай мою правоту. Мы поклоняемся истинному Богу, но признаем также и бога Зла, которого католики называют «дьяволом». Ибо не может бесконечно благой Бог сотворить ничего злого и несовершенного. Иначе придется утверждать, что благой Бог сотворил и допустил, чтобы были смерть и боль, наводнения и пожары, гибель младенцев и жен, кормящих сосцами и носящих во чреве, насилие над девами, увечье мужей, рабство, моровое поветрие… Подумай! Разве мог неизъяснимо добрый Господь сотворить этот плотской мир, исполненный боли и тлена? Разве могла выйти из Его рук эта жалкая страждущая плоть, беременная собственной смертью?
   Симон улыбается.
   Он улыбается уже давно, но только Оливьер, увлеченный своей горячей проповедью, не сразу это заметил. Наконец совершенный замолкает, споткнувшись о симонову странную улыбку, будто бегун о лежащий на дороге камень.
   – Чему ты так улыбаешься, сын мой?
   – Я тебе не сын, – перебивает Симон. – Как ты можешь говорить «сын», если ты – девственник? Ты не знаешь, что такое «сын»! Отцовство – богатая и светлая вещь, но достигается на иных путях.
   – Мессен, вы хотите возразить мне, отвергнуть мое рассуждение?
   – Нет.
   – Мессен, разве вы в силах возразить мне?
   – Нет – повторяет Симон. – Я невежда. В твоих рассуждениях, на мой взгляд, нет изъяна.
   – Чему же вы улыбались, мессен граф?
   – Тому, что ты, несмотря на всю твою ученость, погиб и сгоришь в адском огне, а я и этот невежественный приор, которых ты столь презираешь, – мы оба спасены.
   – Рассудит Господь, – говорит Оливьер, отступая на шаг.
   – Завтра ты будешь сожжен на костре, – говорит Симон.
   – Знаю. – И Оливьер таинственно улыбается.
   Тут Аньен, вырвавшись из рук симоновых сержантов, бросается к ногам графа Симона и начинает умолять о пощаде. Симон брезгливо смотрит, как Аньен корчится на полу, содрогаясь в бесслезных рыданиях, как давится собственным страхом.
   Поймав взгляд Симона, Оливьер замечает – равный равному:
   – Вы сами видите теперь, мессен, сколь отвратительна и слаба плоть.
   Симон поворачивается к одному из своих сержантов.
   – Водрузите это туловище на ноги и узнайте, чего оно хочет.
   Аньена хватают за подмышки, несколько раз вразумляют по щекам и, наконец, в обезумевшем взгляде Аньена проступает ясность.
   – Я хочу… я принесу покаяние, – лепечет он. – Я отрекаюсь… от преступной ереси.
   – Вот и хорошо, – говорит Симон.
   Вперед выступает приор от Святого Стефана. Аньен, мешком рухнув на пол у рясы приора, начинает шумно поносить катарскую веру. Он обвиняет своих бывших братьев в приверженности дьяволу.
   Приор перебивает:
   – Я назначу тебе покаяние. Сейчас же будет довольно, если ты прочитаешь credo.
   – Credo in unum Deum, Patrem… Отец мой, я не помню.
   Приор подсказывает. Аньен взахлеб повторяет.
   Повторяет – а сам то и дело косится на Симона. Точно собака, что спешно заглатывает украденный с хозяйского попустительства кусок. Симон позволяет ему дочитать до конца, а после, решительно хлопнув себя по коленям, произносит заключительное слово:
   – Я рад, что спасется хотя бы один. – И сержантам: – Отведите их в темницу. Завтра сожгите обоих.
* * *
   – Так и сказал? «Сожгите обоих»?
   – Да.
   – Но ведь один, вроде бы, отрекся?
   – Он сказал: «Обоих».
   – Господи! Воистину, великий простец этот граф Симон.
* * *
   На рыночной площади сооружен помост. Собран хворост. Погода стоит сырая и скучная, поэтому хворост собирали не по лесам, а по домам. Кое-кто из горожан спешит сам принести вязанку, но большинство лишь угрюмо подчиняется симонову повелению.
   Граф Бигоррский возвратился с охоты и совершенно одобрил отцовское решение.
   «Обоих». Ему любопытно.
   – Жаль, что я не смог поговорить с этим Оливьером.
   – Ничего, еретиков в вашей Бигорре еще предостаточно. У вас будет случай… Только никогда не вступайте с ними в препирательства. Их не переспорить. Они со всех сторон вроде как правы. Обложились стихами из Писания, как щитами. И все превзошли и постигли, не чета нашему невежеству.
   Гюи глядит на Симона, широко распахнув глаза.
   – А как же вы с ними спорили, мессир?
   – А я с ними и не спорил. Говорю вам, они так плетут слова – не разрубишь. Я их просто не слушал. Когда они пытались смутить меня, я то читал про себя ave Maria, то повторял «иди в задницу, иди в задницу», – говорит граф Симон.
   И заливается громким хохотом.
* * *
   В полдень похоронно зазвонили колокола. Горы хмуро взирали слепыми белыми вершинами, как из храма выводят двух человек, окруженных стражей. Ночь оба осужденных провели в подземной крипте, под полом кафедрала, рядом со святынями – в уединении, в молитве, в промозглой сырости, с оковами на руках и ногах.
   Они шли медленно, одеревеневшие от холода, мелко переступая скованными ногами. Гром колоколов заглушал тихий перезвон их цепей.
   Петронилла рядом со своим мужем, на коне, как и он. В последний раз видит она Оливьера. Она встречается с ним глазами. На мгновение ей делается жутко. Вдруг Оливьер окликнет ее. Вдруг расскажет ее мужу и свекру о том, что и она некогда преклоняла перед ним колени и испрашивала его благословения. Но Оливьер молчит. Его суровое, очень старое, очень бледное лицо лоснится от пота. В углу рта капля крови. Оливьер боится.
   Аньена ведут под руки. Он глубоко ныряет на каждом шаге.
   Приор громко спрашивает Аньена:
   – Сын мой, в последний раз скажи перед всеми, как ты хочешь умереть – еретиком или католиком?
   Аньен кричит:
   – Католиком!
   И умоляюще глядит на Симона, тяжело дыша раскрытым ртом. Симон осеняет себя крестом.
   Аньена берут за скованные руки, грубо поддергивают ближе к Оливьеру и так, за запястья, связывают, обернув их друг к другу лицом. И Оливьер, мертво улыбнувшись, целует Аньена в мокрые губы и кладет голову ему на плечо. И Аньен, хоть и отворачивается, но тоже вынужден положить щеку на плечо Оливьера.
   Вздымается пламя, запаленное сразу шестью факелами, взвиваются и корчатся в огне одежды и, заглушая погребальный гром, кричат умирающие в муке люди.
   Запрокинутое лицо Симона залито красноватым светом, серые глаза раскрыты – впитывают увиденное. По площади ползет жирный дым.
   Потом огонь стихает. Вместе с огнем смолкают колокола кафедрала.
   И вдруг тишину прорезает испуганный вопль, пронзительный и тонкий:
   – Чудо! Чудо!
   Колыхнувшись, толпа подается к помосту. Симон слегка трогает коня, чтобы подобраться поближе.
   Оливьер превратился в черный остов. Тело Аньена осталось неповрежденным. Огонь съел только кисти его рук и обгрыз щеку, которой тот прикасался к Оливьеру.

11. Лурдское Рождество

декабрь 1216 года
   И двух седмиц со дня брачных торжеств в Бигорре не минуло, как вытащил граф Симон своего сына Гюи из супружеской постели и вместе с ним бросился на Лурд, где в старом замке – еще римляне здесь свою крепость имели – засели Монкад и Санчес. Все не смирить им жадную душу с тем, что потеряны для них и графство, и графиня.
   Не успели толком обсидеться, а граф Симон – вон он, внизу, в долине, под стенами. Зубы точит. И Гюи с ним.
   Местным мужланам – стон один: мало их Монкад ощипал, придется теперь Симона с его воинством кормить. А надолго ли Симон в Лурде застрянет – того никто не провидит. Может, и надолго. Вот уже и тучи отяжелели, грозят снегом опрастаться, вот и Рождество накатывает… Симон упрямо сидит в долине, а Монкад – в Лурдском замке, и ничего не меняется, только время течет себе и течет.
   В мыслях о Рождестве Симон вдруг взор от замка оторвал, стал озираться по сторонам. Часовню для него в долине нашли. Выстроена давно, с виду неказиста, не первый год заброшена, того и гляди на голову рухнет. Так графу и доложили: на ладан, мол, часовня-то дышит.
   Симон не поленился, съездил посмотреть. Внутрь вошел, оглядел. Запах затхлый ноздрями втянул. Увидев, оскорбился, ибо обижен здесь был Господь. И взялся Симон обиду эту целить.
   Нагнал вилланов, велел в меру умения храм крепить, очищать и восстанавливать. Ибо желал граф Симон справить Рождество честь по чести; осаду же Лурдского замка снимать при том не желал.
   Вилланы от натуги заскрипели. Неохота им было ерундой заниматься. Но Симону перечить не станешь. Симону даже важные сеньоры перечат опасливо.
   Потому что Симон – он всегда был в большой дружбе с Господом Богом, а здешние важные сеньоры с Господом Богом были то в мире, то в ссоре.
   Священника Симон во всей округе не сыскал; пришлось в Тарб посылать, к Петронилле: пусть отправит сюда каноника, отца Гуга. Солдату посыльному наказал вернуться до Рождества, не опоздать.
   Устроив таким образом свои религиозные нужды, предпринял Симон штурм Лурдского замка – на пробу. Подобрался, оскальзываясь на склонах, под самые стены; ударил в ворота раз-другой и бесславно скатился обратно, вниз, в долину. Разъяренный Монкад отбивался столь свирепо, что сбросил с холки Монфора. Смотри ты!..
   Монфор уселся внизу. Раны зализал. Немного их и было – ран. Наверх уставился алчно. Сидел, как зимний волк, под деревом, где неурочный путник спасается.
   Без всякого толка минула еще седмица, и вот под стены Лурда явился из Тарба отец Гуг, продрогший и недовольный. Он-то думал Рождество в Тарбе справлять, при Петронилле, в тепле, сытости, а его в грязную деревню пригнали, к мужланам дурнопахнущим да франкам сумасшедшим.
   Вот выходит граф Симон из того дома, где ночевал. Будто медведь из берлоги, выбирается из маленькой крестьянской лачуги (и как только там помещался!) – рослый, в овчином плаще. Бросил в лицо горсть снега, умылся. На стальной седине остались белые хлопья. Глядеть на Симона – и то зябко.
   Каноник поодаль стоит с уксусным видом. Ежится.
   – А, святой отец, – говорит граф Симон, – добро пожаловать.
   Каноника хватают медвежьей хваткой и тащат в убогое жилье, где кисло пахнет прелой соломой и овчиной. Каноник пачкает одежду о закопченные стены.
   Ради белого зимнего света Симон оставляет дверь в лачугу открытой, но каноник продрог, каноник умоляет закрыть дверь и запалить лучше лампу. Масло в лампе прогорклое, дышать становится нечем.
   Симон самолично подает канонику скисшее молоко в горшке и кусок твердого хлеба. Ворча насчет поста, каноник торопливо ест, обмакивая ломоть в молоко.
   Симон с усмешкой глядит, как каноник жует черствый хлеб. Потом говорит (коварный Симон!):
   – Вам, наверное, не терпится увидеть нашу часовню, святой отец?
   Канонику не терпится лечь в постель и зарыться в теплые шкуры. Канонику не терпится обратно, в Тарб. Но от Симона разве так легко отделаешься? Потому каноник вяло отвечает:
   – Разумеется.
   Симон забирает горшок с молоком.
   – Тогда не будем терять времени.
   И без всякого сострадания тащит каноника на холод, прочь из надышанной, теплой берлоги.
   У часовни теперь не столь плачевный вид. Она выглядит хоть и убогой, но вовсе не заброшенной. Мужланы, страшась симонова гнева, и впрямь постарались, как умели: выгребли всю сгнившую солому с дохлыми мышами и птичьим пометом, алтарь подкрепили жердиной. Даже занавес повесили, правда, из дерюги, в какой уголь носят, но совсем новой, не замаранной еще.
   Много видел Симон на своем веку разоренных храмов; потому эта часовня показалась ему вполне достойной. Каноник держался другого мнения. Оно немудрено: вся затея Симона казалась ему блажью. Однако, как и лурдские мужланы, посчитал отец Гуг, что перечить графу Симону бессмысленно. И даже опасно.
   Все эти мысли можно без труда прочитать у каноника на лице; да только граф Симон и такого малого труда себе не дал. Оставил святого отца наедине с его новым храмом: пусть пообвыкнутся друг с другом.
   А Гюи, граф Бигоррский, тем временем был занят поединком с одним из своих вассалов. И так они один другого загоняли, что только пар от обоих густой исходил.
   И побил гасконец Гюи де Монфора, поскольку старше был, сильнее и опыта имел куда больше; а побив – испугался, но страх свой искусно скрыл.
   Гюи же, хоть и заметно омрачился от поражения, однако учтиво поблагодарил гасконца за науку.
   А тут ему сказали, что прибыл из Тарба отец Гуг и завтра будет заново освящать часовню, какую для Симона нарочно нашли и очистили. Гюи гасконца бросил, пошел каноника смотреть.
   – А, святой отец, – сказал Гюи де Монфор, завидев каноника, – доброго вам дня.
   – И вам, мессир, – отозвался каноник, но нелюбезно. Видел, что не просто так прибежал здороваться с ним молодой граф Бигоррский. Неуёмные эти Монфоры, вечно им что-то нужно сверх того, что уже имеют.
   – А что, – помявшись, сказал Гюи, – жена моя ничего мне не передает?
   – Нет. Вы известий ждете?
   – Не знаю, – проворчал Гюи. Он теперь сердился. – Моя мать всегда передает для моего отца – письма или на словах…
   Каноник поглядел на симонова сына – сбоку, по-птичьи, – и спросил, являя нежданную душевную чуткость:
   – Что, мессир, странно вам быть теперь женатым?
   Гюи покраснел, отвел взгляд и ничего не ответил.
* * *
   Вот уж и Рождество минуло. Сразу по окончании празднеств Симон еще раз пошел штурмовать Лурдский замок, попытавшись подняться по другому склону.
   Отец Гуг с нескрываемым облегчением отбыл обратно в Тарб, ссылаясь на заброшенность тамошней паствы. И без того ведь согрешил, осиротил на Рождество графиню Петрониллу. Симон не без оснований возражал, что Петронилла оставлена была на попечение епископа Тарбского; однако нерадивого каноника от себя все же отпустил.
   Второй штурм Лурда окончился такой же неудачей, как и первый. Осажденные шумно ликовали и бросали в Симона нечистотами.
   Год 1216-й от Воплощения был на исходе. Симона все чаще охватывало беспокойство. Наконец он призвал к себе своего сына Гюи и сказал ему так:
   – Я добыл вам жену и вместе с нею графство. Одна только заноза в боку у вас осталась: замок Лурд. Да и пес бы с ним. Пусть нарыв созреет, а там, глядишь, и сучец с гноем из раны выйдет. Мне же сейчас терять на него время недосуг. Ежели вам охота, сын, можете продолжать осаду, но мой совет – отправляйтесь обратно в Тарб.
   – А вы куда отправитесь? – спросил Гюи (а сам то и дело бросает взгляды вверх, на Лурдский замок: что, продолжать осаду или впрямь, по отцовскому совету, плюнуть?)
   – Есть один человек на Юге… Тут не сучец, тут целое бревно в глазу, у самого зрака. Того и гляди окривею.
   И назвал – а мог бы и не называть, Гюи без того сразу догадался: граф Фуа.
* * *
   Неистовый рябой старик Фуа, Рыжий Кочет, – вот уж кто жизнь положил на то, чтобы Симона жизни лишить. Только тогда и отступился, когда Церковь наложила тяжелую свою, в перстнях, руку на достояние его – за пособничество еретикам. Больше года пробыл под отлучением, а после – епископам в ноги бросился. И сына своего, и племянников – всех туда же бросил. Пинками под покаяние загнал: Фуа дороже гордости, а вера катарская временные отступления дозволяет.
   Папа Римский был доволен. Возвратил старику и замок его, и все достояние. Только обложил штрафом непомерным, хотя – если постараться – вполне посильным.
   Симон, как мог, рвался помешать замирению Фуа с Церковью. Было бы в силах Монфора – палкой бы суковатой обернулся, лишь бы между спицами этого колеса втиснуться, лишь бы его вращение остановить.
   Старик Фуа, Рыжий Кочет, все потуги симоновы, конечно, видел и только посмеивался: а ничего у вас, мессен Симон, и не получится!..
   Однако ж отыскал Симон малую лазейку.
   Вцепился мертво.
   Графы Фуа выстроили, пока под отлучением находились, замок Монгренье неподалеку от своей прежней столицы. Не голыми же им оставаться, коли Церковь старый замок Фуа, гнездо родовое, у них отобрала!
   Симон тотчас же раскричался. Монгренье – нарушение договоренности Фуа с Церковью. Насмешка над покаянием. Если графы Фуа – и отец, и сын, и вся свора их братьев и племянников – если все они впрямь решились стать добрыми католиками, пусть докажут чистоту намерений своих. Пусть снесут Монгренье.
   Старик Фуа раскричался не меньше симонова. С какой стати ему сносить Монгренье, ежели поклялся он в верности сразу трем епископам – и Магеллону, и Фонфруа, и кардиналу Петру – всем, кому велено!.. Как есть он, граф Фуа, верный католик…
   Тут-то Симон и озверел. Отродясь не было в Фуа верных католиков! Вражда Симону взоры застит. Покуда крылья Рыжему Кочету не обломает – не спать Монфору спокойно.
   А Рыжий… Ну да ладно, потом о нем, о Рыжем.
* * *
   Вот так и вышло, что после трех седмиц бесплодной осады ушел из Лурда Симон. И вместе с ним ушел и сын его Гюи, граф Бигоррский. В Тарбе Симон не поленился натравить на Монкада и Санчеса гасконских прелатов. Те торжественно отлучили симоновых недругов от Церкви. За непокорство Папе Римскому. На том и оставили их в покое. Под отлучением – считай что с вырванными зубами, запертые в Лурде – они теперь немногого стоили.