– «…и огнем», – сказал Рожьер де Коминж, заканчивая цитату.
   Оливьер пристально посмотрел на него.
   – И огнем, – спокойно согласился он. – Но не тем огнем, который ты подразумеваешь, дитя мое. Этот огонь надлежит понимать иносказательно, как проявление Духа Святого, ибо сказано: «И явились им разделяющиеся языки, как бы огненные… и исполнились все Духа Святаго». Ибо все, что названо в Святом Писании обыкновенными житейскими именами – «хлеб», «зерно», «плевел», «слепота», «пещера», «скот» – все это следует толковать не в прямом смысле, но в иносказательном и духовном, дабы не впасть в плачевную ошибку и через то – в грех.
   От любопытства Петронилла забыла даже голод. Теперь, когда ее перестали пугать адом и геенной, она совершенно успокоилась.
   Оливьер говорил:
   – Итак, вы знаете теперь, что все земное и плотское суть пагуба. Следовательно, Иисус должен был взирать на болезни тела не со скорбью, но радостно. Ведь болезнь тела – это средство ко скорейшему разрешению человека от бренной земной оболочки и, следовательно, – благо.
   Эрмесинда сказала:
   – Мы читали, как Иисус умножил число хлебов и рыб и малым их количеством чудесно накормил многих. Разве не следует понимать это так, что Он все же заботился о пропитании тела и о том, чтобы оно не погибло?
   Оливьер ждал этого вопроса. Улыбнувшись, он отвечал:
   – Сестра, так буквально понимают Писание только простецы. За каждой тварью стоит замысел Божий, бесконечно далекий от твари и бесконечно совершенный, в то время как она сама несовершенна, ибо искажена земным воплощением.
   – Да, – сказала Эрмесинда.
   – Точно так же за каждым словом Писания стоит иной, истинный смысл. Хлебы, число которых таинственно возросло, суть хлебы духовные, то есть слова Жизни. Чем дольше говорил Он, уча людей, тем более умножались слова Жизни, так что в конце концов напитались тысячи жаждущих душ.
   – Сказано также, что Иисус целил болезни тела, – проговорила Эрмесинда.
   – И это надлежит понимать духовно, – наставительно сказал Оливьер. Теперь он обращался только к Эрмесинде; остальным же как бы дозволялось присутствовать при их доверительной беседе. – Слепые, которым Он давал прозрение, были на самом деле грешниками. Души их действительно пребывали в слепоте; Он же отверзал им очи, дабы они могли видеть самое себя.
   – Но зачем же тогда Иисус видимо жил и страдал? – спросила Эрмесинда.
   Теперь Петронилла ясно видела, что Эрмесинда знает правильный ответ на свой вопрос, а спрашивает лишь ради других – ради тех, кто не знает ответа и не решается перебить Оливьера.
   Совершенная добавила:
   – Ведь на самом деле Иисус не воплощался и не носил позорного телесного вретища. Не обманом ли были Его жизнь и смерть?
   – Сестра, разве добрый Бог обманывает? Лжецом Он стал в руках католической церкви, извратившей слова Писания себе на потребу, – строго молвил Оливьер. – Иисус был призван как живой пример для человечества. Он учил людей отрешаться от плоти с ее страданиями. Он учил людей сбрасывать ветхую телесную оболочку, чтобы вернуться к истинному Богу и создать истинную Церковь, к которой мы с тобой принадлежим.
   – Слава Отцу и Сыну и Святому Духу! – воскликнула Эрмесинда.
   – Истинно, – отозвался Оливьер.
   – Аминь, – вразнобой подхватили остальные.
   И Петронилла прошептала следом за ними:
   – Аминь.
   После короткого молчания Оливьер сделал знак своему сотоварищу, и тот встал. Повинуясь тому же знаку, поднялась из-за стола и Эрмесинда.
   И вот тот человек, что был с Оливьером (он так и не сказал своего имени) протягивает руку старому графу Фуа; а граф берет за руку своего сына; тот – своего двоюродного брата Одо Террида; Одо Террид – Рожьера де Коминжа; Рожьер де Коминж – своего отца графа Бернарта. И так они стоят по правую руку от Оливьера.
   А Эрмесинда сжимает своими сухими горячими пальцами вспотевшую ладошку Петрониллы; Петронилла прикасается к локтю своей матери Этьенетты; Этьенетта берет за руку домну Филиппу, супругу графа де Фуа; домна Филиппа – домну Эклармонду, сестру графа; а Эклармонда соединяет руку с рукой второй совершенной, которая пришла в Фуа вместе с Эрмесиндой. Вторая живая цепь становится слева от Оливьера.
   Братья, сестры.
   В наступившей тишине громко затрещал факел за спиной у Петрониллы. Эрмесинда потянула девочку за руку. Вся цепь, колыхнувшись, пала на колени – один увлекая другого.
   Эклармонда де Фуа громко сказала:
   – Благослови нас, добрый христианин.
   И склонила голову, коснувшись лбом пола. Следом за нею точно так же склонили головы и остальные.
   Оливьер молвил, серьезно и торжественно:
   – Бог да благословит вас.
   Выпрямились, но с колен не поднялись.
   Петронилла смотрела на Оливьера во все глаза. Теперь, когда она умалилась перед ним, он еще больше вырос, сделался огромным, наподобие горы. Он был суров и прекрасен. И стар. В его глазах жил Святой Дух.
   Заметно волнуясь, проговорил Бернарт де Коминж, отец Петрониллы:
   – Благословите нас, добрый человек.
   Нестройно подхватили эти слова Рожьер и Одо Террид, а из женщин – Эрмесинда и сомлевшая от собственной храбрости Петронилла.
   Оливьер отозвался:
   – Господь да благословит вас.
   И в третий раз поклонилось ему все собрание.
   И тот совершенный, чьего имени никто не узнал, сказал:
   – Благослови нас, отец, и моли доброго Бога за нас, грешных, дабы сделал нас истинными христианами и даровал нам кончину благую.
   И ответил Оливьер:
   – Бог да благословит вас, чада, и да соделает вас истинными христианами, и да сподобит кончины благой.
   – Аминь, – громко сказал старый граф Фуа.
   – Истинно, – произнесла Эрмесинда.
   И Петронилла, льнущая к ней восторженной душой, повторила с радостью:
   – Истинно.
   Оливьер оглядел собравшихся, как учитель старательных учеников. Сказал так:
   – Вознесем же все вместе ту единственную молитву, которая указана истинным христианам.
   И запел «Отче наш».
   Он пел неожиданно красивым, низким голосом, гладким, как атлас.
   Петронилла знала «Отче наш» по-латыни; совершенные же, все четверо, пели на провансальском наречии. Петронилла завидовала им и остро страдала оттого, что не может петь вместе с ними.
   – …хлеб наш сверхсущный дай нам ныне… – выпевала рядом с ней Эрмесинда.
   Домна Филиппа, жена графа де Фуа, тоже пела. И Бернарт де Коминж.
   – Яко Твое есть Царство… – заключил Оливьер.
   Отзвук сильного голоса еще некоторое время бродил по залу и, наконец, затих под потолком, в темноте, куда не достигал рассеянный свет факелов.
   Подняв руку, Оливьер провозгласил:
   – Во имя Отца и Сына и Святого Духа.
   – Благодать Господа нашего Иисуса Христа да будет с нами, – отозвалась Эрмесинда.
   – Отец, Сын и Дух Святой да сжалятся над вами, – сказал Оливьер.
   – И да сделают нас истинными христианами, – произнесла Эрмесинда.
   – Отец, Сын и Дух Святой да простят вам прегрешения ваши, – сказал Оливьер.
   А Эрмесинда добавила:
   – И да сподобят нас кончины благой.
   Оливьер развел руки в стороны, приглашая всех снова занять место за столом. Когда суета улеглась, он неспешно благословил хлеб в корзине и, разломив, отдал – налево, направо.
   И тут Петронилла поняла, как ужасно, как зверски она проголодалась.
* * *
   – Я не выйду замуж! Я не хочу выходить замуж!
   Петронилла горько рыдала. Бернарт де Коминж заметно растерялся, столкнувшись с неожиданным сопротивлением дочери.
   – Все девушки выходят замуж, – сказал он наконец.
   – Я не хочу замуж. Я хочу быть совершенной, – выговорила Петронилла сквозь потоки слез. – Я хочу быть как Эрмесинда… И как Эклармонда де Фуа…
   Бернарт де Коминж позволил своей меньшой дочке выплакаться. Терпеливо выслушал все ее признания.
   Девичьи мечты. Целомудрие. Воздержание. Пост и строгость. Внутренний жар. Могущество творить чудеса. Спасение души. Быть как агнец среди волков. Завоевать Царство Небесное. Войти в Небесный Иерусалим.
   И вот Петронилла всхлипнула в последний раз и затихла: рыжеватая голова у отца на коленях, сама – у его ног, на полу. Он наклонился, поднял ее на руки. Петронилла вдруг зевнула. Ее маленькое личико покраснело и распухло.
   Бернарт отнес девочку на кровать, закутал потеплее – у нее лязгали зубы. Уселся рядом.
   Она поцеловала его руку и пробормотала:
   – Отец, не отдавайте меня замуж. Лучше я стану совершенной.
   – Ты еще успеешь стать совершенной, – сказал Бернарт де Коминж своему упрямому ребенку. – Не обязательно же отрешаться от мира в пятнадцать лет.
   – Вы хотите, чтобы я погубила свою душу? – спросила девочка, вся в слезах. – Я хочу творить чудеса. Вы видели, как Эрмесинда…
   – Глупое мое дитя, – со вздохом молвил Бернарт. – Замужество спасению не помеха. Ты примешь посвящение потом, когда состаришься. Многие так поступают. Посмотри на меня. Я ношу оружие. Я убиваю – и животных, и людей…
   – Я не буду убивать животных! – сказала Петронилла. – В каждом из них может быть плененная душа! Только гадов – только их можно убивать…
   – Иные люди почище гадов, – убежденно сказал Бернарт. – Я зачал детей, у меня есть жена. И все же я надеюсь на спасение, ибо в смертный час я успею отречься от земного. Я войду в чертоги Небесного Отца чистым и безгрешным.
   Петронилла не отозвалась. Склонившись к дочери, Бернарт увидел, что она обиженно спит.

3. Безносый псарь

   Бернарт де Коминж, отец Петрониллы, не раз высказывал вслух сожаление о своем повелении Песьему Богу ноздри рвать. Уж не потому, конечно, что скучал по его некогда смазливой роже.
   Ноздри псарю оборвали рано. Тому едва минуло пятнадцать лет. В такие лета природа не глядит, псарь ты или кесарь: взор делается мутный и ищущий, а томление духа внезапно устремляется к какой-нибудь скотнице.
   Стояла тяжелая зима. Граф Бернарт, его жена, дети, кормилица и графский оруженосец – все ночевали, сбившись в кучу, на обширной кровати. И все равно мерзли. Эклармонда де Фуа терзалась почти непрерывным кашлем. В самую лютую стужу она перебралась в хлев, под жаркий, как печка, скотий бок.
   И вот настает новая ночь. Молодой псарь, влекомый могучим чувством, не чуждым и самому царю Соломону, устремляется ко хлеву, думая отыскать там милую скотницу – огромную бабищу, старше псаря в три раза.
   А домна Эклармонда была девственна.
   Псарь пробирается между скотов и с радостным визгом валится на спящую. Ловко разведя в стороны ее брыкающиеся ноги, с ходу тычет в нее толстым дрыном. Эклармонда ужасно кричит. По счастью, псарь с первого разу промахивается. Попадает ей дрыном в живот.
   Тогда псарь устраивается на распластанной, наподобие лягушки, девушке, зажимает ей рот ладонью и принимается нашептывать на ухо разные куртуазности – уговаривать. Этому обучил его, наставляя, конюх.
   Эклармонда дергается под псарем, извивается, лягается. Едва лишь псарь дает ей поблажку, как она тут же попадает острым коленом ему между ног. Взвыв, псарь обеими руками хватается за уязвленное жало.
   – Ты чего? – орет он обиженно.
   Эклармонда его – хрясь по физиономии.
   – Слезь!.. Тварь!..
   – Ой! – верещит псарь. Теперь он ясно видит, что лежит вовсе не на скотнице. – Ой, ой!..
   На следующий день он уже валяется на снегу у желтой стены с зубцами – распухшей от побоев задницей кверху. Студит воспаленную рожу. Вместо носа у псаря теперь две дырки, как еще одна пара вытаращенных глаз. Вокруг провалов запеклась корка.
   Ногу ему перешибли двумя годами позднее, на кухне – крал еду. Год выдался тогда несытный. Псарь легко отделался, могли и убить.
   О хромой ноге блудливого псаря граф Бернарт не слишком сожалел, а об испорченной роже – весьма, и вот почему.
   То и дело открывалось, что в замке кто-то портит девок. А то еще являлись зареванные мужланки из долины. Со слезами припадали к графу. Рассказывали несусветное: будто обрюхатили их «по графскому повелению», а муж теперь бьет…
   Угадать обидчика по сходству его с новорожденным ублюдком было невозможно: на псаря теперь разве что безносый походил. Рвать же младенцу ноздри, дабы установить отцовство, никто из зареванных баб не соглашался. На том соломонов суд графа Бернарта обыкновенно и заканчивался.
* * *
   Когда псарю было пятнадцать лет и он только-только лишился своей красоты, Петронилле сравнялось десять. Впервые тогда девочка и заметила этого раба и выделила его из числа других домочадцев. Да и то, по правде сказать, такого урода трудно не заметить.
   Псарь красивую суку гребнем чесал. Собака лежала на боку, то и дело недовольно морща верхнюю губу, но псарю вполне покорялась – его уже и тогда звали Песьим Богом.
   Петронилла обошла его кругом, поглядела с одного боку, с другого. Псарь поднял наконец голову, одарил ее двойным взором: глаз и голых носопырок.
   – Ой! – сказала девочка. – Ты новый? Я тебя не знаю.
   – Старый я, – молвил юноша.
   – А почему я тебя прежде не видела?
   – Это уж вам виднее, домна, почему.
   Девочка села рядом на корточки и принялась ласкать суку, а псарь все водил гребнем по мягкой собачьей шерсти.
   Так господское дитя свело дружбу с безносым рабом. После, когда вернулся домой любимый брат Петрониллы, Рожьер, – вернулся рыцарем – она совсем забросила дружбу с Песьим Богом. Но покуда Рожьера не было, всякий день заглядывала на псарню.
   – Принесла? – деловито спрашивал Песий Бог.
   Девочка одаряла его лакомыми кусками, похищенными со стола. За это он знакомил ее с собаками и растолковывал их повадки.
   Один раз она спросила:
   – А как тебя звать?
   – Песий Бог меня звать. А хочешь – иначе зови, если получше придумаешь.
   – Нет. По-настоящему – как?
   – Не знаю, – беспечно сказал псарь.
   – Но тебя ведь крестили в церкви?
   – Не знаю, – повторил псарь, удивленный. – Может, и крестили. Мне не сказали.
   – Всех ведь крестят, – убежденно сказала девочка. – Значит, и тебя тоже.
   Псарю этот разговор совсем скучен. Но Петронилла прицепилась хуже репья.
   – Если покрестили, значит, имя дали.
   Тогда псарь, видя, что девочка никак не отстанет, сказал ей так:
   – Знаешь что. Коли уж так тебе хочется, дай мне сама такое имя, какое понравится.
   Подумав, Петронилла сказала:
   – Хорошо. Тогда встань на колени.
   Псарь, улыбаясь, повиновался.
   Петронилла сорвала ветку с дерева и несколько раз взмахнула ею над головой псаря.
   – Во имя Отца и Сына и Святого Духа. Я буду звать тебя Роатлант.
   Псарь загыгыкал.
* * *
   По весне Песий Бог подарил Петронилле щенка. Пса поименовали Мартыном. Был он белый, с россыпью черных пятен на гладкой шкуре, с длинным тонким хвостом и узкой долгой мордой.
   Заставляя Мартына с рычаньем отбирать палку или выбирая блох с его голенького брюха, Песий Бог тешил Петрониллу рассказами. Знал он их великое множество. Иные были веселые, а иные и страшные.
   – Псы – младшие детки дьявола, – говорит Песий Бог таинственно. – Я и сам имею над ними власть потому лишь, что получил ее от мессена дьявола.
   Петронилла замирает в сладком ужасе. А псарь продолжает, поглаживая Мартына:
   – Когда Господь Бог сотворил человека, был у Него помощник. Это как раз и был мессен дьявол. Ох, многое дал мне мессен дьявол и прежде всего – вложил в члены мои огонь неугасимый. Вечно ввергает меня этот дар в плачевные неприятности.
   Петронилла тревожно глядит на него, потом на себя.
   – А на меня эта беда не перекинется?
   – Ты еще мала, – утешает ее псарь. – Слушай дальше. Создал Бог первого человека, а после, по совету мессена дьявола, – и женщину, Еву, подругу Адама. И вместе с нею создал он и плотское наслаждение. Вот уж воистину источник греха и несчастья.
   Тут псарь показывает на свой нос – вернее, на то, что от носа осталось.
   – Когда появилась женщина, то первым познал ее мессен дьявол, – продолжает псарь.
   – Как это «познал»? – перебивает Петронилла.
   – Будто никогда не видела.
   Петронилла мнется.
   – Вблизи – нет.
   Псарь оглядывается по сторонам – нет ли кого, а после, покопавшись у себя в штанах, извлекает жало, источник многих своих бед и неприятностей.
   – Гляди, только быстро, а то мне твой отец и это оборвет.
   Петронилла внимательно смотрит.
   – Можно потрогать?
   – Давай.
   Она прикасается пальчиком. Жало вздрагивает и устремляется на нее. Побагровев, Песий Бог прячет его в штаны и грубо требует у девочки, чтобы та шла в кухню и несла ему воды.
   Видя, что она мешкает, прикрикивает:
   – Живей!
   Петронилла выполняет, что велено. Он развязывает тесемку на штанах, оттягивает их и говорит:
   – Лей!
   С ковшом в руке она колеблется.
   – Что, прямо в штаны?
   – Да. Давай, быстро.
   Зачем-то зажмурившись, она льет. Псарь стонет.
   – Скажут, что ты обоссался, – деловито говорит Петронилла, оглядывая псаря, пока тот завязывает тесьму потуже. – Ну ладно, рассказывай дальше. Значит, у мессена дьявола был такой же хвост, как у тебя, и он познал этим хвостом Еву…
   – Да, только хвост у него не чета моему. И когда он еще до Адама познал Еву, то она родила на свет Каина, а уж Каин породил первых собак…
   – Значит, собаки и люди – родня?
   Петронилла поражена.
   – Да, через мессена дьявола мы родня псам, – подтверждает Песий Бог. – Это родство видно из привязанности между людьми и собаками. А уж если человек может повелевать псами, это верный знак того, что ему помогает сам дьявол.
   – И тебе?
   – Да, – важно говорит Песий Бог.
   Петронилла смотрит на него почтительно.
   – Откуда ты только все это знаешь?
   – Слушал, как учил один добрый человек. Совершенный.
   – Он только про собак учил?
   – Нет, он о многом толковал, да мне-то только про собак любопытно было…
   Петронилла обнимает Мартына за шею. Пес вырывается и со слюнявым всхлипом облизывает ее лицо.
   – Ну и пусть ты внучок дьявола. Я буду тебя любить, Мартын… до самой-самой смерти.
* * *
   Мартын издох на пятый месяц от своего рождения, не проявив себя ничем замечательным. Его сразила собачья чума. Горестно было видеть, как угасает некогда веселый щенок, как умоляюще глядит глубокими, темными собачьими глазами – снизу вверх, будто до последнего часа надеясь на спасение. Петронилла изведала настоящее горе. Каждое утро она прибегала на псарню и подолгу, молча, просиживала с Мартыном, уложив его морду себе на колени. Она носила умирающему щенку молоко. Псарь предлагал удавить бедолагу и избавить того от страданий, но девочка надеялась все же выходить Мартына.
   Наконец настал день, когда Песий Бог вынес ей окоченевшее за ночь тельце Мартына. У щенка менялись тогда зубы. Накануне смерти он потерял клычок. Петронилла забрала клычок себе, сказав, что оправит его в серебро и будет носить в перстне.
   Вдвоем они завернули труп собаки в рогожу и унесли в долину, таясь от графа Бернарта, а пуще того – от служанок матери, чтобы те не подумали дурного. Псарь страшился этого куда больше, чем девочка.
   Неподалеку от одной деревеньки, в малой рощице, выкопали могилку. Обливаясь слезами, девочка в последний раз прижала к себе Мартына, погладила его мягкое шелковистое ухо.
   – Прощай, Мартын, внучок мессена дьявола, – сказала она. – Я никогда не забуду тебя.
   – Ну, будет, – проворчал псарь. Он отобрал у Петрониллы Мартына, уложил его в могилку и закопал. Петронилла смотрела, как он работает.
   – Роатлант, – окликнула она псаря. Тот не сразу отозвался, ибо так и не привык к имени, которым она его наградила. – Роатлант, неужели мы так и оставим его здесь лежать? Одного?
   – Ага, – сказал псарь. – Так всегда и поступают с покойниками.
   Петронилла что-то напряженно обдумывала. Псарь с интересом уставился на нее: какая еще затея посетит неугомонное дитя графа Бернарта.
   – Давай хотя бы крест поставим, – сказала она наконец.
   – Он же не человек, – возразил Песий Бог. Ему было лень мастерить крест.
   – Ты же сказал, что он – как все покойники…
   – Так-то оно так, да только крест ставят лишь тем, кто окрещен.
   Петронилла хитро посмотрела на своего безносого друга.
   – А когда ты помрешь – тебе тоже крест на могилу поставят?
   – Почем я знаю. Может, меня в общую яму бросят.
   – А сверху все-таки крест поставят.
   – Поставят, – нехотя согласился псарь.
   – Вот именно! – торжествуя, сказала Петронилла. – А ведь ты даже не знаешь точно, крещен ли ты.
 
   – Я другое дело. Я все же человек.
   – И мессен дьявол твой родич. А крест все-таки поставят.
   Песий Бог понял, что спорить бесполезно. Вздохнул и принялся мастерить для Мартына могильный крест.
* * *
   Мартынова могилка в роще одно время была наиболее чтимым Петрониллой уголком обитаемого мира. Девочка приносила туда цветы, ленты, фрукты, по целым дням просиживала в одиночестве, ведя долгие беседы со своим любезным Мартыном.
   Но потом прошло лето, настала осень, а когда минули и зимние холода, возвратился из Тарба Рожьер де Коминж, и Петронилла позабыла и свою дружбу с Песьим Богом, и печаль по Мартыну: теперь рядом с нею был брат, рыцарь, самый прекрасный человек на земле.

4. Выбор Понса Амьеля

1194 год
   – Бу-у! Бу-у! – гудит труба, а щеки трубача то разбухают, то вдруг втягиваются, обозначая резкие складки у рта.
   А рядом – сопельщики и дудельщики, и бубенщики, и даже один чрезвычайно нагломордый малый с гуденным сосудом, сделанным из козьей шкуры и изрыгающим меланхолические звуки.
   Но пуще всех сегодня – барабанщик… ах, этот барабанщик и с ним еще дудочник! Подле них – самая большая толпа народу. Кто кричит, подбадривая игрецов, кто головой кивает в такт – так-так-так – кто ногой притоптывает, а которые и просто стоят недвижно, разинув рот и выкатив глаза.
   Расставив барабаны, большие, и малые, и вовсе крошечные, с кулачок домны Элисаны, вовсю хлопочет над ними барабанщик. То пальцами их коснется, почти невесомо – ш-ш-ш – то вдруг пятерней хватит – бах! – то перебором пройдется – ту-тук! ту-тук! – и слышится, как дождь шумит по листьям, как пыль, подгоняемая ветром, течет по жарким улицам, вниз, вниз, к подножью холма, как отдаленно ходит по горам гром, как стучат где-то копыта: кто едет? кто поспешает?
   Будто хозяйка над кастрюлями, трудится барабанщик – везде поспеть, ничего не забыть, здесь вовремя выпустить пар, тут сдвинуть крышку, а во-он тамочки разочек щепоточку соли бросить – тюк!
   И лицом танцует вослед за пальцами – ни длинному носу, ни острому подбородку, ни впалым щекам, ни лбу – сплошь морщины – никому-то покоя нет, все в движении, все в пляске.
   А дударь, летами куда помоложе, тихо дует в дудку – нежно поет дудка, голосом почти не деревянным.
   Третьим товарищем волшебного барабанщика была девушка лет двадцати – рослая, полнотелая, чернокудрая девица с белыми руками, а под каждым пальцем у нее на тыльной стороне ладони – ямочка.
   Стоит против дударя, ждет. Поводит плечами и бедрами, улыбается, выхваляется: заранее знает, что не оплошает.
   Вот сыграет дударь куплетец, отлепит губы от дудки, усмехнется. Тотчас же девушка тем же голосом, что и дудка, куплетец повторяет – да так искусно она это делает, что закрой глаза и не разберешь, где девушкин голос, а где дудкин.
   А конь под пальцами барабанщика стучит копытами все громче – все ближе всадник: кто едет? кто поспешает?
   Эн Рожьер де Фуа – вот кто! Наипервейший сеньор во всей округе – вот кто! Наш милостивый господин – вот кто к славному городу Фуа приближается, и с ним – свита многочисленная, знатная да веселая, а знатнейшие меж гостей – эн Гастон, виконт Беарнский, и брат его эн Гийом де Монкад, оба востроносые, большеротые, с глазами быстрыми, дерзкими, лукавыми. Граф Фуа ростом невысок – когда не подпрыгивает, ряб, рыжеволос, зато уж сердцеед!..
   А конь под ним черный, поводья золотыми кистями украшены; сам же всадник в белом и синем.
   Бурлит, бушует, безумствует большая летняя ярмарка в Фуа.
   А что это творится сегодня у городских стен?
   – Пожалуй что не удастся нам нынче войти в этот город, эн Рожьер, – говорит Гастон Беарнский, останавливая коня.
   – Отчего же? – возражает эн Рожьер.
   – Да оттого, ежели вы этого еще не видите, что у городских стен кипит самая настоящая битва, – отвечает эн Гастон и щурит глаза. – И дабы целыми и невредимыми миновать ворота, придется нам перебить немалое число жителей Фуа, а сие, согласитесь, весьма нежелательно.
   Тут эн Рожьер начинает смеяться и вместо ответа направляет коня прямо в гущу сражения.
   А сражение завязалось нешуточное, ибо прихожане Сен-Волюзьен-де-Фуа с разнообразным оружием в руках ополчились на прихожан Сен-Жеан-сюр-Арьеж, и вот разят они друг друга яростно и с превеликим рвением. В воздухе густо летают гнилые яблоки и перезрелый виноград; градом сыплются черствые корки; крутясь, проносятся связки прелой соломы; с неприятнейшим чмоканьем настигают жертву комки сырого творога. Только успевай поворачиваться да отворачиваться, не то залепят нерасторопному глаза липкой мякотью, хлопнут гнилью по губам, а по волосам того и гляди растечется зловонная жижа.
   Женщины в подоткнутых юбках, сверкая босыми ногами, подтаскивают к месту баталии одну корзину за другой. Высокие корзины, из белого прута плетеные, полнехоньки метательных снарядов. Яркое полуденное солнце масляно блестит на скользкой поверхности подгнивших фруктов, лица бойцов лоснятся от пота, загорелые руки так и мелькают, зубы скалятся в усмешке.