Страница:
Я заметил, что майор смотрит на него и видит, что он пьян. Его худое лицо было совсем белое. Волосы казались очень черными над белым лбом.
– Ничего, Ринальди, – сказал священник. – Ничего.
– Ну вас к черту! – сказал Ринальди. – Вообще все к черту! – он откинулся на спинку стула.
– Он много работал и переутомился, – сказал майор, обращаясь ко мне. Доев мясо, он корочкой подобрал с тарелки соус.
– Плевать я хотел на вас, – сказал Ринальди, обращаясь к столу. – И вообще все и всех к черту! – он вызывающе огляделся вокруг, глаза его были тусклы, лицо бледно.
– Ну, ладно, – сказал я. – Все и всех к черту!
– Нет, нет, – сказал Ринальди. – Так нельзя. Так нельзя. Говорят вам: так нельзя. Мрак и пустота, и больше ничего нет. Больше ничего нет, слышите? Ни черта. Я знаю это, когда не работаю.
Священник покачал головой. Вестовой убрал жаркое.
– Почему вы едите мясо? – обернулся Ринальди к священнику. – Разве вы не знаете, что сегодня пятница?
– Сегодня четверг, – сказал священник.
– Враки. Сегодня пятница. Вы едите тело Спасителя. Это божье мясо. Я знаю. Это дохлая австриячина. Вот что вы едите.
– Белое мясо – офицерское, – сказал я, вспоминая старую шутку.
Ринальди засмеялся. Он наполнил свой стакан.
– Не слушайте меня, – сказал он. – Я немного спятил.
– Вам бы нужно поехать в отпуск, – сказал священник.
Майор укоризненно покачал головой. Ринальди посмотрел на священника.
– По-вашему, мне нужно ехать в отпуск?
Майор укоризненно качал головой, глядя на священника. Ринальди тоже смотрел на священника.
– Как хотите, – сказал священник. – Если вам не хочется, то не надо.
– Ну вас к черту! – сказал Ринальди. – Они стараются от меня избавиться. Каждый вечер они стараются от меня избавиться. Я отбиваюсь, как могу. Что ж такого, если у меня {это}? {Это} у всех. Это у всего мира. Сначала, – он продолжал тоном лектора, – это только маленький прыщик. Потом мы замечаем сыпь на груди. Потом мы уже ничего не замечаем. Мы возлагаем все надежды на ртуть.
– Или сальварсан, – спокойно прервал его майор.
– Ртутный препарат, – сказал Ринальди. Он говорил теперь очень приподнятым тоном. – Я знаю кое-что получше. Добрый, славный священник, – сказал он, – у вас никогда не будет {этого}. А у бэби будет. Это авария на производстве. Это просто авария на производстве.
Вестовой подал десерт и кофе. На сладкое было что-то вроде хлебного пудинга с густой подливкой. Лампа коптила; черная копоть оседала на стекле.
– Дайте сюда свечи и уберите лампу, – сказал майор.
Вестовой принес две зажженные свечи, прилепленные к блюдцам, и взял лампу, задув ее по дороге. Ринальди успокоился. Он как будто совсем пришел в себя. Мы все разговаривали, а после кофе вышли в вестибюль.
– Ну, мне нужно в город, – сказал Ринальди. – Покойной ночи, священник.
– Покойной ночи, Ринальди, – сказал священник.
– Еще увидимся, Фреди, – сказал Ринальди.
– Да, – сказал я. – Приходите пораньше.
Он состроил гримасу и вышел. Майор стоял рядом с нами.
– Он переутомлен и очень издерган, – сказал он. – К тому же он решил, что у него сифилис. Не думаю, но возможно. Он лечится от сифилиса. Покойной ночи, Энрико. Вы на рассвете выедете?
– Да.
– Ну так до свидания, – сказал он. – Счастливый путь! Педуцци разбудит вас и поедет вместе с вами.
– До свидания.
– До свидания. Говорят, австрийцы собираются наступать, но я не думаю. Не хочу думать. Во всяком случае, это будет не здесь. Джино вам все расскажет. Телефонная связь теперь налажена.
– Я буду часто звонить.
– Непременно. Покойной ночи. Не давайте Ринальди так много пить.
– Постараюсь.
– Покойной ночи, священник.
– Покойной ночи.
Он ушел в свой кабинет.
Глава двадцать шестая
Глава двадцать седьмая
– Ничего, Ринальди, – сказал священник. – Ничего.
– Ну вас к черту! – сказал Ринальди. – Вообще все к черту! – он откинулся на спинку стула.
– Он много работал и переутомился, – сказал майор, обращаясь ко мне. Доев мясо, он корочкой подобрал с тарелки соус.
– Плевать я хотел на вас, – сказал Ринальди, обращаясь к столу. – И вообще все и всех к черту! – он вызывающе огляделся вокруг, глаза его были тусклы, лицо бледно.
– Ну, ладно, – сказал я. – Все и всех к черту!
– Нет, нет, – сказал Ринальди. – Так нельзя. Так нельзя. Говорят вам: так нельзя. Мрак и пустота, и больше ничего нет. Больше ничего нет, слышите? Ни черта. Я знаю это, когда не работаю.
Священник покачал головой. Вестовой убрал жаркое.
– Почему вы едите мясо? – обернулся Ринальди к священнику. – Разве вы не знаете, что сегодня пятница?
– Сегодня четверг, – сказал священник.
– Враки. Сегодня пятница. Вы едите тело Спасителя. Это божье мясо. Я знаю. Это дохлая австриячина. Вот что вы едите.
– Белое мясо – офицерское, – сказал я, вспоминая старую шутку.
Ринальди засмеялся. Он наполнил свой стакан.
– Не слушайте меня, – сказал он. – Я немного спятил.
– Вам бы нужно поехать в отпуск, – сказал священник.
Майор укоризненно покачал головой. Ринальди посмотрел на священника.
– По-вашему, мне нужно ехать в отпуск?
Майор укоризненно качал головой, глядя на священника. Ринальди тоже смотрел на священника.
– Как хотите, – сказал священник. – Если вам не хочется, то не надо.
– Ну вас к черту! – сказал Ринальди. – Они стараются от меня избавиться. Каждый вечер они стараются от меня избавиться. Я отбиваюсь, как могу. Что ж такого, если у меня {это}? {Это} у всех. Это у всего мира. Сначала, – он продолжал тоном лектора, – это только маленький прыщик. Потом мы замечаем сыпь на груди. Потом мы уже ничего не замечаем. Мы возлагаем все надежды на ртуть.
– Или сальварсан, – спокойно прервал его майор.
– Ртутный препарат, – сказал Ринальди. Он говорил теперь очень приподнятым тоном. – Я знаю кое-что получше. Добрый, славный священник, – сказал он, – у вас никогда не будет {этого}. А у бэби будет. Это авария на производстве. Это просто авария на производстве.
Вестовой подал десерт и кофе. На сладкое было что-то вроде хлебного пудинга с густой подливкой. Лампа коптила; черная копоть оседала на стекле.
– Дайте сюда свечи и уберите лампу, – сказал майор.
Вестовой принес две зажженные свечи, прилепленные к блюдцам, и взял лампу, задув ее по дороге. Ринальди успокоился. Он как будто совсем пришел в себя. Мы все разговаривали, а после кофе вышли в вестибюль.
– Ну, мне нужно в город, – сказал Ринальди. – Покойной ночи, священник.
– Покойной ночи, Ринальди, – сказал священник.
– Еще увидимся, Фреди, – сказал Ринальди.
– Да, – сказал я. – Приходите пораньше.
Он состроил гримасу и вышел. Майор стоял рядом с нами.
– Он переутомлен и очень издерган, – сказал он. – К тому же он решил, что у него сифилис. Не думаю, но возможно. Он лечится от сифилиса. Покойной ночи, Энрико. Вы на рассвете выедете?
– Да.
– Ну так до свидания, – сказал он. – Счастливый путь! Педуцци разбудит вас и поедет вместе с вами.
– До свидания.
– До свидания. Говорят, австрийцы собираются наступать, но я не думаю. Не хочу думать. Во всяком случае, это будет не здесь. Джино вам все расскажет. Телефонная связь теперь налажена.
– Я буду часто звонить.
– Непременно. Покойной ночи. Не давайте Ринальди так много пить.
– Постараюсь.
– Покойной ночи, священник.
– Покойной ночи.
Он ушел в свой кабинет.
Глава двадцать шестая
Я подошел к двери и выглянул на улицу. Дождь перестал, но был сильный туман.
– Может быть, посидим у меня в комнате? – предложил я священнику.
– Только я очень скоро должен идти.
– Все равно, пойдемте.
Мы поднялись по лестнице и вошли в мою комнату. Я прилег на постель Ринальди. Священник сел на койку, которую вестовой приготовил для меня. В комнате было темно.
– Как же вы себя все-таки чувствуете? – спросил он.
– Хорошо. Просто устал сегодня.
– Вот и я устал, хотя, казалось бы, не от чего.
– Как дела на войне?
– Мне кажется, война скоро кончится. Не знаю почему, но у меня такое чувство.
– Откуда оно у вас?
– Вы заметили, как изменился наш майор? Словно притих. Многие теперь так.
– Я и сам так, – сказал я.
– Лето было ужасное, – сказал священник. В нем появилась уверенность, которой я за ним не знал раньше. – Вы себе не представляете, что это было.
Только тот, кто побывал там, может себе это представить. Этим летом многие поняли, что такое война. Офицеры, которые, казалось, не способны понять, теперь поняли.
– Что же должно произойти? – я поглаживал одеяло ладонью.
– Не знаю, но мне кажется, долго так продолжаться не может.
– Что же произойдет?
– Перестанут воевать.
– Кто?
– И те и другие.
– Будем надеяться, – сказал я.
– Вы в это не верите?
– Я не верю в то, что сразу перестанут воевать и те и другие.
– Да, конечно. Это было бы слишком хорошо. Но когда я вижу, что делается с людьми, мне кажется, так продолжаться не может.
– Кто выиграл летнюю кампанию?
– Никто.
– Австрийцы выиграли, – сказал я. – Они не отдали итальянцам Сан-Габриеле. Они выиграли. Они не перестанут воевать.
– Если у них такие же настроения, как у нас, могут и перестать. Они ведь тоже прошли через все это.
– Тот, кто выигрывает войну, никогда не перестанет воевать.
– Вы меня обескураживаете.
– Я только говорю, что думаю.
– Значит, вы думаете, так оно и будет продолжаться? Ничего не произойдет?
– Не знаю. Но думаю, что австрийцы не перестанут воевать, раз они одержали победу. Христианами нас делает поражение.
– Но ведь австрийцы и так христиане – за исключением босняков.
– Я не о христианской религии говорю. Я говорю о христианском духе.
Он промолчал.
– Мы все притихли, потому что потерпели поражение. Кто знает, каким был бы Христос, если бы Петр спас его в Гефсиманском саду.
– Все таким же.
– Не уверен, – сказал я.
– Вы меня обескураживаете, – повторил он. – Я верю, что должно что-то произойти, и молюсь об этом. Я чувствую, как оно надвигается.
– Может, что-нибудь и произойдет, – сказал я. – Но только с нами. Если б у них были такие же настроения, как у нас, тогда другое дело. Но они побили нас. У них настроения другие.
– У многих из солдат всегда были такие настроения. Это вовсе не потому, что они теперь побиты.
– Они были побиты с самого начала. Они были побиты тогда, когда их оторвали от земли и надели на них солдатскую форму. Вот почему крестьянин мудр – потому что он с самого начала потерпел поражение. Дайте ему власть, и вы увидите, что он по-настоящему мудр.
Он ничего не ответил. Он думал.
– И у меня тоже тяжело на душе, – сказал я. – Потому-то я стараюсь не думать о таких вещах. Я о них не думаю, но стоит мне начать разговор, и это само собой приходит мне в голову.
– А я ведь надеялся на что-то.
– На поражение?
– Нет. На что-то большее.
– Ничего большего нет. Разве только победа. Но это, может быть, еще хуже.
– Долгое время я надеялся на победу.
– Я тоже.
– А теперь – сам не знаю.
– Что-нибудь должно быть, или победа, или поражение.
– В победу я больше не верю.
– И я не верю. Но я не верю и в поражение. Хотя, пожалуй, это было бы лучше.
– Во что же вы верите?
– В сон, – сказал я. Он встал.
– Простите, что я отнял у вас столько времени. Но я так люблю с вами беседовать.
– Мне тоже очень приятно беседовать с вами. Это я просто так сказал насчет сна, в шутку.
Я встал, и мы за руку попрощались в темноте.
– Я теперь ночую в триста седьмом, – сказал он.
– Завтра с утра я уезжаю на пост.
– Мы увидимся, когда вы вернетесь.
– Тогда погуляем и поговорим. – Я проводил его до двери.
– Не спускайтесь, – сказал он. – Как приятно, что вы снова здесь. Хотя для вас это не так приятно. – Он положил мне руку на плечо.
– Для меня это неплохо, – сказал я. – Покойной ночи.
– Покойной ночи. Ciao!
– Ciao! – сказал я. Мне до смерти хотелось спать.
– Может быть, посидим у меня в комнате? – предложил я священнику.
– Только я очень скоро должен идти.
– Все равно, пойдемте.
Мы поднялись по лестнице и вошли в мою комнату. Я прилег на постель Ринальди. Священник сел на койку, которую вестовой приготовил для меня. В комнате было темно.
– Как же вы себя все-таки чувствуете? – спросил он.
– Хорошо. Просто устал сегодня.
– Вот и я устал, хотя, казалось бы, не от чего.
– Как дела на войне?
– Мне кажется, война скоро кончится. Не знаю почему, но у меня такое чувство.
– Откуда оно у вас?
– Вы заметили, как изменился наш майор? Словно притих. Многие теперь так.
– Я и сам так, – сказал я.
– Лето было ужасное, – сказал священник. В нем появилась уверенность, которой я за ним не знал раньше. – Вы себе не представляете, что это было.
Только тот, кто побывал там, может себе это представить. Этим летом многие поняли, что такое война. Офицеры, которые, казалось, не способны понять, теперь поняли.
– Что же должно произойти? – я поглаживал одеяло ладонью.
– Не знаю, но мне кажется, долго так продолжаться не может.
– Что же произойдет?
– Перестанут воевать.
– Кто?
– И те и другие.
– Будем надеяться, – сказал я.
– Вы в это не верите?
– Я не верю в то, что сразу перестанут воевать и те и другие.
– Да, конечно. Это было бы слишком хорошо. Но когда я вижу, что делается с людьми, мне кажется, так продолжаться не может.
– Кто выиграл летнюю кампанию?
– Никто.
– Австрийцы выиграли, – сказал я. – Они не отдали итальянцам Сан-Габриеле. Они выиграли. Они не перестанут воевать.
– Если у них такие же настроения, как у нас, могут и перестать. Они ведь тоже прошли через все это.
– Тот, кто выигрывает войну, никогда не перестанет воевать.
– Вы меня обескураживаете.
– Я только говорю, что думаю.
– Значит, вы думаете, так оно и будет продолжаться? Ничего не произойдет?
– Не знаю. Но думаю, что австрийцы не перестанут воевать, раз они одержали победу. Христианами нас делает поражение.
– Но ведь австрийцы и так христиане – за исключением босняков.
– Я не о христианской религии говорю. Я говорю о христианском духе.
Он промолчал.
– Мы все притихли, потому что потерпели поражение. Кто знает, каким был бы Христос, если бы Петр спас его в Гефсиманском саду.
– Все таким же.
– Не уверен, – сказал я.
– Вы меня обескураживаете, – повторил он. – Я верю, что должно что-то произойти, и молюсь об этом. Я чувствую, как оно надвигается.
– Может, что-нибудь и произойдет, – сказал я. – Но только с нами. Если б у них были такие же настроения, как у нас, тогда другое дело. Но они побили нас. У них настроения другие.
– У многих из солдат всегда были такие настроения. Это вовсе не потому, что они теперь побиты.
– Они были побиты с самого начала. Они были побиты тогда, когда их оторвали от земли и надели на них солдатскую форму. Вот почему крестьянин мудр – потому что он с самого начала потерпел поражение. Дайте ему власть, и вы увидите, что он по-настоящему мудр.
Он ничего не ответил. Он думал.
– И у меня тоже тяжело на душе, – сказал я. – Потому-то я стараюсь не думать о таких вещах. Я о них не думаю, но стоит мне начать разговор, и это само собой приходит мне в голову.
– А я ведь надеялся на что-то.
– На поражение?
– Нет. На что-то большее.
– Ничего большего нет. Разве только победа. Но это, может быть, еще хуже.
– Долгое время я надеялся на победу.
– Я тоже.
– А теперь – сам не знаю.
– Что-нибудь должно быть, или победа, или поражение.
– В победу я больше не верю.
– И я не верю. Но я не верю и в поражение. Хотя, пожалуй, это было бы лучше.
– Во что же вы верите?
– В сон, – сказал я. Он встал.
– Простите, что я отнял у вас столько времени. Но я так люблю с вами беседовать.
– Мне тоже очень приятно беседовать с вами. Это я просто так сказал насчет сна, в шутку.
Я встал, и мы за руку попрощались в темноте.
– Я теперь ночую в триста седьмом, – сказал он.
– Завтра с утра я уезжаю на пост.
– Мы увидимся, когда вы вернетесь.
– Тогда погуляем и поговорим. – Я проводил его до двери.
– Не спускайтесь, – сказал он. – Как приятно, что вы снова здесь. Хотя для вас это не так приятно. – Он положил мне руку на плечо.
– Для меня это неплохо, – сказал я. – Покойной ночи.
– Покойной ночи. Ciao!
– Ciao! – сказал я. Мне до смерти хотелось спать.
Глава двадцать седьмая
Я проснулся, когда пришел Ринальди, но он не стал разговаривать, и я снова заснул. Утром, еще до рассвета, я оделся и уехал. Ринальди не проснулся, когда я выходил из комнаты.
Я никогда раньше не видел Баинзиццы, и было странно проезжать по тому берегу, где я получил свою рану, и потом подниматься по склону, весной еще занятому австрийцами. Там была проложена новая, крутая дорога, и по ней ехало много грузовиков. Выше склон становился отлогим, и я увидел леса и крутые холмы в тумане. Эти леса были взяты быстро, и их не успели уничтожить. Еще дальше, там, где холмы не защищали дорогу, она была замаскирована циновками по сторонам и сверху. Дорога доходила до разоренной деревушки. Здесь начинались позиции. Кругом было много артиллерии. Дома были полуразрушены, но все было устроено очень хорошо, и повсюду висели дощечки с указателями. Мы разыскали Джино, и он угостил нас кофе, и потом я вышел вместе с ним, и мы кое-кого повидали и осмотрели посты. Джино сказал, что английские машины работают дальше, у Равне. Он очень восхищался англичанами. Еще время от времени стреляют, сказал он, но раненых немного. Теперь, когда начались дожди, будет много больных. Говорят, австрийцы собираются наступать, но он этому не верит. Говорят, мы тоже собираемся наступать, но никаких подкреплений не прибыло, так что и это маловероятно. С продовольствием плохо, и он будет очень рад подкормиться в Гориции. Что мне вчера дали на обед? Я ему рассказал, и он нашел, что это великолепно. Особенное впечатление на него произвело dolce [сладкое (итал.)]. Я не описывал в подробностях, просто сказал, что было dolce, и, вероятно, он вообразил себе что-нибудь более изысканное, чем хлебный пудинг.
Знаю ли я, куда ему придется ехать? Я сказал, что не знаю, но что часть машин находится в Капоретто. Туда бы он охотно поехал. Это очень славный городок, и ему нравятся высокие горы, которые его окружают. Он был славный малый, и все его любили. Он сказал, что где действительно был ад, – это на Сан-Габриеле и во время атаки за Ломом, которая плохо кончилась. Он сказал, что в лесах по всему хребту Тернова, позади нас и выше нас, полно австрийской артиллерии и по ночам дорогу отчаянно обстреливают. У них есть батарея морских орудий, которые действуют ему на нервы. Их легко узнать по низкому полету снаряда. Слышишь залп, и почти тотчас же начинается свист. Обычно стреляют два орудия сразу, одно за другим, и при разрыве летят огромные осколки. Он показал мне такой осколок, иззубренный кусок металла с фут длиной. Металл был похож на баббит.
– Не думаю, чтоб они давали хорошие результаты, – сказал Джино. – Но мне от них страшно. У них такой звук, точно они летят прямо в тебя. Сначала удар, потом сейчас же свист и разрыв. Что за радость не быть раненным, если при этом умираешь от страха.
Он сказал, что напротив нас стоят теперь полки кроатов и мадьяр. Наши войска все еще в наступательном порядке. Если австрийцы перейдут в наступление, отступать некуда. В невысоких горах сейчас же за плато есть прекрасные места для оборонительных позиций, но ничего не предпринято, чтоб подготовить их. Кстати, какое впечатление на меня произвела Баинзицца?
Я думал, что здесь более плоско, более похоже на плато. Я не знал, что местность так изрезана:
– Alto piano [плоскогорье (итал.)], – сказал Джино, – но не piano. [равнина (итал.)] Мы спустились в погреб дома, где он жил. Я сказал, что, по-моему, кряж, если он плоский у вершины и имеет некоторую глубину, легче и выгоднее удерживать, чем цепь мелких гор. Атака в горах не более трудное дело, чем на ровном месте, настаивал я.
– Смотря какие горы, – сказал он. – Возьмите Сан-Габриеле.
– Да, – сказал я. – Но туго пришлось на вершине, где плоско. До вершины добрались сравнительно легко.
– Не так уж легко, – сказал он.
– Пожалуй, – сказал я. – Но все-таки это особый случай, потому что тут была скорее крепость, чем гора. Австрийцы укрепляли ее много лет.
Я хотел сказать, что тактически при военных операциях, связанных с передвижением, удерживать в качестве линии фронта горную цепь не имеет смысла, потому что горы слишком легко обойти. Здесь нужна максимальная маневренность, а в горах маневрировать трудно. И потом, при стрельбе сверху вниз всегда бывают перелеты. В случае отхода флангов лучшие силы останутся на самых высоких вершинах. Мне горная война не внушает доверия. Я много думал об этом, сказал я. Мы засядем на одной горе, они засядут на другой, а как начнется что-нибудь настоящее, и тем и другим придется слезать вниз.
– А что же делать, если граница проходит в горах? – спросил он.
Я сказал, что это у меня еще не продумано, и мы оба засмеялись. Но, сказал я, в прежнее время австрийцев всегда били в четырехугольнике веронских крепостей. Им давали спуститься на равнину, и там их били.
– Да, – сказал Джино. – Но то были французы, а стратегические проблемы всегда легко разрешать, когда ведешь бой на чужой территории.
– Да, – согласился я. – У себя на родине невозможно подходить к этому чисто научно.
– Русские сделали это, чтобы заманить в ловушку Наполеона.
– Да, но ведь у русских сколько земли. Попробуйте в Италии отступать, чтобы заманить Наполеона, и вы мигом очутитесь в Бриндизи.
– Отвратительный город, – сказал Джино. – Вы когда-нибудь там бывали?
– Только проездом.
– Я патриот, – сказал Джино. – Но не могу я любить Бриндизи или Таранто.
– А Баинзинду вы любите? – спросил я.
– Это священная земля, – сказал он. – Но я хотел бы, чтобы она родила больше картофеля. Вы знаете, когда мы попали сюда, мы нашли поля картофеля, засаженные австрийцами.
– Что, здесь действительно так плохо с продовольствием? – спросил я.
– Я лично ни разу не наелся досыта, но у меня основательный аппетит, а голодать все-таки не приходилось. Офицерские обеды неважные. На передовых позициях кормят прилично, а вот на линии поддержки хуже. Что-то где-то не в порядке. Продовольствия должно быть достаточно.
– Спекулянты распродают его на сторону.
– Да, батальонам на передовых позициях дают все, что можно, а тем, кто поближе к тылу, приходится туго. Уже съели всю австрийскую картошку и все каштаны из окрестных рощ. Нужно бы кормить получше. У нас у всех основательный аппетит. Я уверен, что продовольствия достаточно. Очень скверно, когда солдатам не хватает продовольствия. Вы замечали, как это влияет на образ мыслей?
– Да, – сказал я. – Это не принесет победы, но может принести поражение.
– Не будем говорить о поражении. Довольно и так разговоров о поражении. Не может быть, чтобы все, что совершилось этим летом, совершилось понапрасну.
Я промолчал. Меня всегда приводят в смущение слова «священный», «славный», «жертва» и выражение «совершилось». Мы слышали их иногда, стоя под дождем, на таком расстоянии, что только отдельные выкрики долетали до нас, и читали их на плакатах, которые расклейщики, бывало, нашлепывали поверх других плакатов; но ничего священного я не видел, и то, что считалось славным, не заслуживало славы, и жертвы очень напоминали чикагские бойни, только мясо здесь просто зарывали в землю. Было много таких слов, которые уже противно было слушать, и в конце концов только названия мест сохранили достоинство. Некоторые номера тоже сохранили его, и некоторые даты, и только их и названия мест можно было еще произносить с каким-то значением. Абстрактные слова, такие, как «слава», «подвиг», «доблесть» или «святыня», были непристойны рядом с конкретными названиями деревень, номерами дорог, названиями рек, номерами полков и датами. Джино был патриот, поэтому иногда то, что он говорил, разобщало нас, но он был добрый малый, и я понимал его патриотизм. Он с ним родился. Вместе с Педуцци он сел в машину, чтобы ехать в Горицию.
Весь день была буря. Ветер подгонял потоки, и всюду были лужи и грязь. Штукатурка на развалинах стен была серая и мокрая. Перед вечером дождь перестал, и с поста номер два я увидел мокрую голую осеннюю землю, тучи над вершинами холмов и мокрые соломенные циновки на дороге, с которых стекала вода. Солнце выглянуло один раз, перед тем как зайти, и осветило голый лес за кряжем горы. В лесу на этом кряже было много австрийских орудий, но стреляли не все. Я смотрел, как клубы шрапнельного дыма возникали вдруг в небе над разрушенной фермой, близ которой проходил фронт; пушистые клубы с желто-белой вспышкой в середине. Видна была вспышка, потом слышался треск, потом шар дыма вытягивался и редел на ветру. Много шрапнельных пуль валялось среди развалин и на дороге у разрушенного дома, где находился пост, но пост в этот вечер не обстреливали. Мы нагрузили две машины и поехали по дороге, замаскированной мокрыми циновками, сквозь щели которых проникали последние солнечные лучи. Когда мы выехали на открытую дорогу, солнце уже село. Мы поехали по открытой дороге, и когда, миновав поворот, мы снова въехали под квадратные своды соломенного туннеля, опять пошел дождь.
Ночью ветер усилился, и в три часа утра под сплошной пеленой дождя начался обстрел, и кроаты пошли через горные луга и перелески прямо на наши позиции. Они дрались в темноте под дождем, и контратакой осмелевших от страха солдат из окопов второй линии были отброшены назад. Рвались снаряды, взлетали ракеты под дождем, не утихал пулеметный и ружейный огонь по всей линии фронта. Они больше не пытались подойти, и кругом стало тише, и между порывами ветра и дождя мы слышали гул канонады далеко на севере.
На пост прибывали раненые: одних несли на носилках, другие шли сами. третьих тащили на плечах товарищи, возвращавшиеся с поля. Они промокли до костей и не помнили себя от страха. Мы нагрузили две машины тяжелоранеными, которые лежали в погребе дома, где был пост, и когда я захлопнул дверцу второй машины и повернул задвижку, на лицо мне упали снежные хлопья. Снег густо и тяжело валил вместе с дождем.
Когда рассвело, буря еще продолжалась, но снега уже не было. Он растаял на мокрой земле, и теперь снова шел дождь. На рассвете нас атаковали еще раз, но без успеха. Мы ждали атаки целый день, но все было тихо, пока не село солнце. Обстрел начался на юге, со стороны длинного, поросшего лесом горного кряжа, где была сосредоточена австрийская артиллерия. Мы тоже ждали обстрела, но его не было. Становилось темно. Наши орудия стояли в поле за деревней, и свист их снарядов звучал успокоительно.
Мы узнали, что атака на юге прошла без успеха. В ту ночь атака не возобновлялась, но мы узнали, что на севере фронт прорван. Ночью нам дали знать, чтобы мы готовились к отступлению. Мне сказал об этом капитан. Он получил сведения из штаба бригады. Немного спустя он вернулся от телефона и сказал, что все неправда. Штабу дан приказ во что бы то ни стало удержать позиции на Баинзицце. Я спросил о прорыве, и он сказал, что в штабе говорят, будто австрийцы прорвали фронт двадцать седьмого армейского корпуса в направлении Капоретто. На севере весь вчерашний день шли ожесточенные бои.
– Если эти сукины дети их пропустят, нам крышка, – сказал он.
– Это немцы атакуют, – сказал один из врачей. Слово «немцы» внушало страх. Мы никак не хотели иметь дело с немцами.
– Там пятнадцать немецких дивизий, – сказал врач. – Они прорвались, и мы будем отрезаны.
– В штабе бригады говорят, что мы должны у держать эти позиции. Говорят, прорыв не серьезный, и мы будем теперь держать линию фронта от Монте-Маджоре через горы.
– Откуда у них эти сведения?
– Из штаба дивизии.
– О том, что нужно готовиться к отступлению, тоже сообщили из штаба дивизии.
– Наше начальство – штаб армии, – сказал я. – Но здесь мое начальство – вы. Если вы велите мне ехать, я поеду. Но выясните точно, каков приказ.
– Приказ таков, что мы должны оставаться здесь. Ваше дело перевозить раненых на распределительный пункт.
– Нам иногда приходится перевозить и с распределительного пункта в полевые госпитали, – сказал я. – А скажите, – я никогда не видел отступления: если начинается отступление, каким образом эвакуируют всех раненых?
– Всех не эвакуируют. Забирают, сколько возможно, а прочих оставляют.
– Что я повезу на своих машинах?
– Госпитальное оборудование.
– Понятно, – сказал я.
На следующую ночь началось отступление. Стало известно, что немцы и австрийцы прорвали фронт на севере и идут горными ущельями на Чивидале и Удине. Отступали под дождем, организованно, сумрачно и тихо. Ночью, медленно двигаясь по запруженным дорогам, мы видели, как проходили под дождем войска, ехали орудия, повозки, запряженные лошадьми, мулы, грузовики, и все это уходило от фронта. Было не больше беспорядка, чем при продвижении вперед.
В ту ночь мы помогали разгружать полевые госпитали, которые были устроены в уцелевших деревнях на плато, и отвозили раненых к Плаве, а назавтра весь день сновали под дождем, эвакуируя госпитали и распределительный пункт Плавы. Дождь лил упорно, и под октябрьским дождем армия Баинзиццы спускалась с плато и переходила реку там, где весной этого года были одержаны первые великие победы.
В середине следующего дня мы прибыли в Горицию. Дождь перестал, и в городе было почти пусто. Проезжая по улице, мы увидели грузовик, на который усаживали девиц из солдатского борделя. Девиц было семь, и все они были в шляпах и пальто и с маленькими чемоданчиками в руках. Две из них плакали. Третья улыбнулась нам, высунула язык и повертела им из стороны в сторону. У нее были толстые припухлые губы и черные глаза.
Я остановил машину, вышел и заговорил с хозяйкой. Девицы из офицерского дома уехали рано утром, сказала она. Куда они направляются? В Конельяно, сказала она. Грузовик тронулся. Девица с толстыми губами снова показала нам язык. Хозяйка помахала рукой. Две девицы продолжали плакать. Другие с любопытством оглядывали город. Я снова сел в машину.
– Вот бы нам ехать вместе с ними, – сказал Бонелло. – Веселая была бы поездка.
– Поездка и так будет веселая, – сказал я.
– Поездка будет собачья.
– Я это и подразумевал, – сказал я. Мы выехали на аллею, которая вела к нашей вилле.
– Хотел бы я быть там, когда эти пышечки расположатся на месте и примутся за дело.
– Вы думаете, они так сразу и примутся?
– Еще бы! Кто же во второй армии не знает этой хозяйки?
Мы были уже перед виллой.
– Ее называют мать игуменья, – сказал Бонелло. – Девицы новые, но ее-то знает каждый. Их, должно быть, привезли только что перед отступлением.
– Теперь потрудятся.
– Вот и я говорю, что потрудятся. Хотел бы я позабавиться с ними на даровщинку. Все-таки дерут они там, в домах. Государство обжуливает нас.
– Отведите машину, пусть механик ее осмотрит, – сказал я. – Смените масло и проверьте дифференциал. Заправьтесь, а потом можете немного поспать.
– Слушаюсь.
Вилла была пуста. Ринальди уехал с госпиталем. Майор увез в штабной машине медицинский персонал.
На окне оставлена была для меня записка с указанием погрузить на машины оборудование, сложенное в вестибюле, и следовать в Порденоне. Механики уже уехали. Я вернулся в гараж. Остальные две машины пришли, пока я ходил на виллу, и шоферы стояли во дворе. Опять стал накрапывать дождь.
– Я до того спать хочу, что три раза заснул по дороге от Плавы, – сказал Пиани. – Что будем делать, tenente?
– Сменим масло, смажем, заправимся, подъедем к главному входу и погрузим добро, которое нам оставили.
– И сразу в путь?
– Нет, часа три поспим.
– Черт, поспать – это хорошо, – сказал Бонелло. – А то бы я за рулем заснул.
– Как ваша машина, Аймо? – спросил я.
– В порядке.
– Дайте мне кожан, я помогу вам.
– Не нужно, tenente, – сказал Аймо. – Тут дела немного. Вы идите укладывать свои вещи.
– Мои вещи все уложены, – сказал я. – Я пойду вытащу весь этот хлам, что они нам оставили. Подавайте машины, как только управитесь.
Они подали машины к главному входу виллы, и мы нагрузили их госпитальным имуществом, которое было сложено в вестибюле. Скоро все было готово, и автомобили выстроились под дождем вдоль обсаженной деревьями аллеи. Мы вошли в дом.
– Разведите огонь в кухне и обсушитесь, – сказал я.
– Наплевать, буду мокрый, – сказал Пиани. – Я спать хочу.
– Я лягу на кровати майора, – сказал Бонелло. – Лягу там, где старикашке сны снились.
– Мне все равно, где ни спать, – сказал Пиани.
– Вот тут есть две кровати. – Я отворил дверь.
– Я никогда не был в этой комнате, – сказал Бонелло.
– Это была комната старой жабы, – сказал Пиани.
– Ложитесь тут оба, – сказал я. – Я разбужу вас.
– Если вы проспите, tenente, нас австрийцы разбудят, – сказал Бонелло.
– Не просплю, – сказал я. – Где Аймо?
– Пошел на кухню.
– Ложитесь спать, – сказал я.
– Я лягу, – сказал Пиани. – Я весь день спал сидя. У меня прямо лоб на глаза наезжает.
Я никогда раньше не видел Баинзиццы, и было странно проезжать по тому берегу, где я получил свою рану, и потом подниматься по склону, весной еще занятому австрийцами. Там была проложена новая, крутая дорога, и по ней ехало много грузовиков. Выше склон становился отлогим, и я увидел леса и крутые холмы в тумане. Эти леса были взяты быстро, и их не успели уничтожить. Еще дальше, там, где холмы не защищали дорогу, она была замаскирована циновками по сторонам и сверху. Дорога доходила до разоренной деревушки. Здесь начинались позиции. Кругом было много артиллерии. Дома были полуразрушены, но все было устроено очень хорошо, и повсюду висели дощечки с указателями. Мы разыскали Джино, и он угостил нас кофе, и потом я вышел вместе с ним, и мы кое-кого повидали и осмотрели посты. Джино сказал, что английские машины работают дальше, у Равне. Он очень восхищался англичанами. Еще время от времени стреляют, сказал он, но раненых немного. Теперь, когда начались дожди, будет много больных. Говорят, австрийцы собираются наступать, но он этому не верит. Говорят, мы тоже собираемся наступать, но никаких подкреплений не прибыло, так что и это маловероятно. С продовольствием плохо, и он будет очень рад подкормиться в Гориции. Что мне вчера дали на обед? Я ему рассказал, и он нашел, что это великолепно. Особенное впечатление на него произвело dolce [сладкое (итал.)]. Я не описывал в подробностях, просто сказал, что было dolce, и, вероятно, он вообразил себе что-нибудь более изысканное, чем хлебный пудинг.
Знаю ли я, куда ему придется ехать? Я сказал, что не знаю, но что часть машин находится в Капоретто. Туда бы он охотно поехал. Это очень славный городок, и ему нравятся высокие горы, которые его окружают. Он был славный малый, и все его любили. Он сказал, что где действительно был ад, – это на Сан-Габриеле и во время атаки за Ломом, которая плохо кончилась. Он сказал, что в лесах по всему хребту Тернова, позади нас и выше нас, полно австрийской артиллерии и по ночам дорогу отчаянно обстреливают. У них есть батарея морских орудий, которые действуют ему на нервы. Их легко узнать по низкому полету снаряда. Слышишь залп, и почти тотчас же начинается свист. Обычно стреляют два орудия сразу, одно за другим, и при разрыве летят огромные осколки. Он показал мне такой осколок, иззубренный кусок металла с фут длиной. Металл был похож на баббит.
– Не думаю, чтоб они давали хорошие результаты, – сказал Джино. – Но мне от них страшно. У них такой звук, точно они летят прямо в тебя. Сначала удар, потом сейчас же свист и разрыв. Что за радость не быть раненным, если при этом умираешь от страха.
Он сказал, что напротив нас стоят теперь полки кроатов и мадьяр. Наши войска все еще в наступательном порядке. Если австрийцы перейдут в наступление, отступать некуда. В невысоких горах сейчас же за плато есть прекрасные места для оборонительных позиций, но ничего не предпринято, чтоб подготовить их. Кстати, какое впечатление на меня произвела Баинзицца?
Я думал, что здесь более плоско, более похоже на плато. Я не знал, что местность так изрезана:
– Alto piano [плоскогорье (итал.)], – сказал Джино, – но не piano. [равнина (итал.)] Мы спустились в погреб дома, где он жил. Я сказал, что, по-моему, кряж, если он плоский у вершины и имеет некоторую глубину, легче и выгоднее удерживать, чем цепь мелких гор. Атака в горах не более трудное дело, чем на ровном месте, настаивал я.
– Смотря какие горы, – сказал он. – Возьмите Сан-Габриеле.
– Да, – сказал я. – Но туго пришлось на вершине, где плоско. До вершины добрались сравнительно легко.
– Не так уж легко, – сказал он.
– Пожалуй, – сказал я. – Но все-таки это особый случай, потому что тут была скорее крепость, чем гора. Австрийцы укрепляли ее много лет.
Я хотел сказать, что тактически при военных операциях, связанных с передвижением, удерживать в качестве линии фронта горную цепь не имеет смысла, потому что горы слишком легко обойти. Здесь нужна максимальная маневренность, а в горах маневрировать трудно. И потом, при стрельбе сверху вниз всегда бывают перелеты. В случае отхода флангов лучшие силы останутся на самых высоких вершинах. Мне горная война не внушает доверия. Я много думал об этом, сказал я. Мы засядем на одной горе, они засядут на другой, а как начнется что-нибудь настоящее, и тем и другим придется слезать вниз.
– А что же делать, если граница проходит в горах? – спросил он.
Я сказал, что это у меня еще не продумано, и мы оба засмеялись. Но, сказал я, в прежнее время австрийцев всегда били в четырехугольнике веронских крепостей. Им давали спуститься на равнину, и там их били.
– Да, – сказал Джино. – Но то были французы, а стратегические проблемы всегда легко разрешать, когда ведешь бой на чужой территории.
– Да, – согласился я. – У себя на родине невозможно подходить к этому чисто научно.
– Русские сделали это, чтобы заманить в ловушку Наполеона.
– Да, но ведь у русских сколько земли. Попробуйте в Италии отступать, чтобы заманить Наполеона, и вы мигом очутитесь в Бриндизи.
– Отвратительный город, – сказал Джино. – Вы когда-нибудь там бывали?
– Только проездом.
– Я патриот, – сказал Джино. – Но не могу я любить Бриндизи или Таранто.
– А Баинзинду вы любите? – спросил я.
– Это священная земля, – сказал он. – Но я хотел бы, чтобы она родила больше картофеля. Вы знаете, когда мы попали сюда, мы нашли поля картофеля, засаженные австрийцами.
– Что, здесь действительно так плохо с продовольствием? – спросил я.
– Я лично ни разу не наелся досыта, но у меня основательный аппетит, а голодать все-таки не приходилось. Офицерские обеды неважные. На передовых позициях кормят прилично, а вот на линии поддержки хуже. Что-то где-то не в порядке. Продовольствия должно быть достаточно.
– Спекулянты распродают его на сторону.
– Да, батальонам на передовых позициях дают все, что можно, а тем, кто поближе к тылу, приходится туго. Уже съели всю австрийскую картошку и все каштаны из окрестных рощ. Нужно бы кормить получше. У нас у всех основательный аппетит. Я уверен, что продовольствия достаточно. Очень скверно, когда солдатам не хватает продовольствия. Вы замечали, как это влияет на образ мыслей?
– Да, – сказал я. – Это не принесет победы, но может принести поражение.
– Не будем говорить о поражении. Довольно и так разговоров о поражении. Не может быть, чтобы все, что совершилось этим летом, совершилось понапрасну.
Я промолчал. Меня всегда приводят в смущение слова «священный», «славный», «жертва» и выражение «совершилось». Мы слышали их иногда, стоя под дождем, на таком расстоянии, что только отдельные выкрики долетали до нас, и читали их на плакатах, которые расклейщики, бывало, нашлепывали поверх других плакатов; но ничего священного я не видел, и то, что считалось славным, не заслуживало славы, и жертвы очень напоминали чикагские бойни, только мясо здесь просто зарывали в землю. Было много таких слов, которые уже противно было слушать, и в конце концов только названия мест сохранили достоинство. Некоторые номера тоже сохранили его, и некоторые даты, и только их и названия мест можно было еще произносить с каким-то значением. Абстрактные слова, такие, как «слава», «подвиг», «доблесть» или «святыня», были непристойны рядом с конкретными названиями деревень, номерами дорог, названиями рек, номерами полков и датами. Джино был патриот, поэтому иногда то, что он говорил, разобщало нас, но он был добрый малый, и я понимал его патриотизм. Он с ним родился. Вместе с Педуцци он сел в машину, чтобы ехать в Горицию.
Весь день была буря. Ветер подгонял потоки, и всюду были лужи и грязь. Штукатурка на развалинах стен была серая и мокрая. Перед вечером дождь перестал, и с поста номер два я увидел мокрую голую осеннюю землю, тучи над вершинами холмов и мокрые соломенные циновки на дороге, с которых стекала вода. Солнце выглянуло один раз, перед тем как зайти, и осветило голый лес за кряжем горы. В лесу на этом кряже было много австрийских орудий, но стреляли не все. Я смотрел, как клубы шрапнельного дыма возникали вдруг в небе над разрушенной фермой, близ которой проходил фронт; пушистые клубы с желто-белой вспышкой в середине. Видна была вспышка, потом слышался треск, потом шар дыма вытягивался и редел на ветру. Много шрапнельных пуль валялось среди развалин и на дороге у разрушенного дома, где находился пост, но пост в этот вечер не обстреливали. Мы нагрузили две машины и поехали по дороге, замаскированной мокрыми циновками, сквозь щели которых проникали последние солнечные лучи. Когда мы выехали на открытую дорогу, солнце уже село. Мы поехали по открытой дороге, и когда, миновав поворот, мы снова въехали под квадратные своды соломенного туннеля, опять пошел дождь.
Ночью ветер усилился, и в три часа утра под сплошной пеленой дождя начался обстрел, и кроаты пошли через горные луга и перелески прямо на наши позиции. Они дрались в темноте под дождем, и контратакой осмелевших от страха солдат из окопов второй линии были отброшены назад. Рвались снаряды, взлетали ракеты под дождем, не утихал пулеметный и ружейный огонь по всей линии фронта. Они больше не пытались подойти, и кругом стало тише, и между порывами ветра и дождя мы слышали гул канонады далеко на севере.
На пост прибывали раненые: одних несли на носилках, другие шли сами. третьих тащили на плечах товарищи, возвращавшиеся с поля. Они промокли до костей и не помнили себя от страха. Мы нагрузили две машины тяжелоранеными, которые лежали в погребе дома, где был пост, и когда я захлопнул дверцу второй машины и повернул задвижку, на лицо мне упали снежные хлопья. Снег густо и тяжело валил вместе с дождем.
Когда рассвело, буря еще продолжалась, но снега уже не было. Он растаял на мокрой земле, и теперь снова шел дождь. На рассвете нас атаковали еще раз, но без успеха. Мы ждали атаки целый день, но все было тихо, пока не село солнце. Обстрел начался на юге, со стороны длинного, поросшего лесом горного кряжа, где была сосредоточена австрийская артиллерия. Мы тоже ждали обстрела, но его не было. Становилось темно. Наши орудия стояли в поле за деревней, и свист их снарядов звучал успокоительно.
Мы узнали, что атака на юге прошла без успеха. В ту ночь атака не возобновлялась, но мы узнали, что на севере фронт прорван. Ночью нам дали знать, чтобы мы готовились к отступлению. Мне сказал об этом капитан. Он получил сведения из штаба бригады. Немного спустя он вернулся от телефона и сказал, что все неправда. Штабу дан приказ во что бы то ни стало удержать позиции на Баинзицце. Я спросил о прорыве, и он сказал, что в штабе говорят, будто австрийцы прорвали фронт двадцать седьмого армейского корпуса в направлении Капоретто. На севере весь вчерашний день шли ожесточенные бои.
– Если эти сукины дети их пропустят, нам крышка, – сказал он.
– Это немцы атакуют, – сказал один из врачей. Слово «немцы» внушало страх. Мы никак не хотели иметь дело с немцами.
– Там пятнадцать немецких дивизий, – сказал врач. – Они прорвались, и мы будем отрезаны.
– В штабе бригады говорят, что мы должны у держать эти позиции. Говорят, прорыв не серьезный, и мы будем теперь держать линию фронта от Монте-Маджоре через горы.
– Откуда у них эти сведения?
– Из штаба дивизии.
– О том, что нужно готовиться к отступлению, тоже сообщили из штаба дивизии.
– Наше начальство – штаб армии, – сказал я. – Но здесь мое начальство – вы. Если вы велите мне ехать, я поеду. Но выясните точно, каков приказ.
– Приказ таков, что мы должны оставаться здесь. Ваше дело перевозить раненых на распределительный пункт.
– Нам иногда приходится перевозить и с распределительного пункта в полевые госпитали, – сказал я. – А скажите, – я никогда не видел отступления: если начинается отступление, каким образом эвакуируют всех раненых?
– Всех не эвакуируют. Забирают, сколько возможно, а прочих оставляют.
– Что я повезу на своих машинах?
– Госпитальное оборудование.
– Понятно, – сказал я.
На следующую ночь началось отступление. Стало известно, что немцы и австрийцы прорвали фронт на севере и идут горными ущельями на Чивидале и Удине. Отступали под дождем, организованно, сумрачно и тихо. Ночью, медленно двигаясь по запруженным дорогам, мы видели, как проходили под дождем войска, ехали орудия, повозки, запряженные лошадьми, мулы, грузовики, и все это уходило от фронта. Было не больше беспорядка, чем при продвижении вперед.
В ту ночь мы помогали разгружать полевые госпитали, которые были устроены в уцелевших деревнях на плато, и отвозили раненых к Плаве, а назавтра весь день сновали под дождем, эвакуируя госпитали и распределительный пункт Плавы. Дождь лил упорно, и под октябрьским дождем армия Баинзиццы спускалась с плато и переходила реку там, где весной этого года были одержаны первые великие победы.
В середине следующего дня мы прибыли в Горицию. Дождь перестал, и в городе было почти пусто. Проезжая по улице, мы увидели грузовик, на который усаживали девиц из солдатского борделя. Девиц было семь, и все они были в шляпах и пальто и с маленькими чемоданчиками в руках. Две из них плакали. Третья улыбнулась нам, высунула язык и повертела им из стороны в сторону. У нее были толстые припухлые губы и черные глаза.
Я остановил машину, вышел и заговорил с хозяйкой. Девицы из офицерского дома уехали рано утром, сказала она. Куда они направляются? В Конельяно, сказала она. Грузовик тронулся. Девица с толстыми губами снова показала нам язык. Хозяйка помахала рукой. Две девицы продолжали плакать. Другие с любопытством оглядывали город. Я снова сел в машину.
– Вот бы нам ехать вместе с ними, – сказал Бонелло. – Веселая была бы поездка.
– Поездка и так будет веселая, – сказал я.
– Поездка будет собачья.
– Я это и подразумевал, – сказал я. Мы выехали на аллею, которая вела к нашей вилле.
– Хотел бы я быть там, когда эти пышечки расположатся на месте и примутся за дело.
– Вы думаете, они так сразу и примутся?
– Еще бы! Кто же во второй армии не знает этой хозяйки?
Мы были уже перед виллой.
– Ее называют мать игуменья, – сказал Бонелло. – Девицы новые, но ее-то знает каждый. Их, должно быть, привезли только что перед отступлением.
– Теперь потрудятся.
– Вот и я говорю, что потрудятся. Хотел бы я позабавиться с ними на даровщинку. Все-таки дерут они там, в домах. Государство обжуливает нас.
– Отведите машину, пусть механик ее осмотрит, – сказал я. – Смените масло и проверьте дифференциал. Заправьтесь, а потом можете немного поспать.
– Слушаюсь.
Вилла была пуста. Ринальди уехал с госпиталем. Майор увез в штабной машине медицинский персонал.
На окне оставлена была для меня записка с указанием погрузить на машины оборудование, сложенное в вестибюле, и следовать в Порденоне. Механики уже уехали. Я вернулся в гараж. Остальные две машины пришли, пока я ходил на виллу, и шоферы стояли во дворе. Опять стал накрапывать дождь.
– Я до того спать хочу, что три раза заснул по дороге от Плавы, – сказал Пиани. – Что будем делать, tenente?
– Сменим масло, смажем, заправимся, подъедем к главному входу и погрузим добро, которое нам оставили.
– И сразу в путь?
– Нет, часа три поспим.
– Черт, поспать – это хорошо, – сказал Бонелло. – А то бы я за рулем заснул.
– Как ваша машина, Аймо? – спросил я.
– В порядке.
– Дайте мне кожан, я помогу вам.
– Не нужно, tenente, – сказал Аймо. – Тут дела немного. Вы идите укладывать свои вещи.
– Мои вещи все уложены, – сказал я. – Я пойду вытащу весь этот хлам, что они нам оставили. Подавайте машины, как только управитесь.
Они подали машины к главному входу виллы, и мы нагрузили их госпитальным имуществом, которое было сложено в вестибюле. Скоро все было готово, и автомобили выстроились под дождем вдоль обсаженной деревьями аллеи. Мы вошли в дом.
– Разведите огонь в кухне и обсушитесь, – сказал я.
– Наплевать, буду мокрый, – сказал Пиани. – Я спать хочу.
– Я лягу на кровати майора, – сказал Бонелло. – Лягу там, где старикашке сны снились.
– Мне все равно, где ни спать, – сказал Пиани.
– Вот тут есть две кровати. – Я отворил дверь.
– Я никогда не был в этой комнате, – сказал Бонелло.
– Это была комната старой жабы, – сказал Пиани.
– Ложитесь тут оба, – сказал я. – Я разбужу вас.
– Если вы проспите, tenente, нас австрийцы разбудят, – сказал Бонелло.
– Не просплю, – сказал я. – Где Аймо?
– Пошел на кухню.
– Ложитесь спать, – сказал я.
– Я лягу, – сказал Пиани. – Я весь день спал сидя. У меня прямо лоб на глаза наезжает.