В секциях выдвижных ящиков с табличками «Смесь» я обнаруживаю кусок фиолетового коралла величиной с детский палец. Это балла, сферический алмаз, кристаллы его срослись так плотно, что не поддаются обработке. В среднем ящике стола рядом с американским револьвером лежат десять исламских рукописей, украшенных рисунками охрой и золотым бордюром. Я регистрирую их наряду со всем остальным, печатая на машинке. Не беру ничего, хотя одна только балла могла бы обеспечить меня деньгами для поисков на несколько лет. Сегодня я честная гранильщица, склонившаяся над своей лупой. От Евы фон Глётт мне нужны только сведения, не деньги. Я беру лишь то, что мне нужно. Вот что я себе говорю.
   В четыре часа громко хлопает дверь. Я оборачиваюсь; старуха прислоняется к косяку, в руках у нее стаканы с коктейлем, из них выплескивается содержимое.
   — Что обнаружили?
   Она уже пьяна. Я кладу лупу и беру стаканы из ее липких пальцев.
   — Спасибо. Ничего не нашла.
   Отпиваю глоток. Старуха смотрит на меня хитровато и выжидающе.
   — Это охлажденная «Маргарита».
   — Я знаю. — Опускаю стакан. От нудной работы настроение у меня неважное. — Замечательный коктейль, фрау.
   — В кухне есть еще. Я приготовила миксер…
   — Фрау… Глётт…
   — Ева.
   — Ева. Мне нужно работать.
   — Конечно, конечно, вы же ищете своих пропавших «Братьев». — Запрокинув голову, она весело смеется. — С вами я чувствую себя молодой, Кэтрин Стерн. Должна поблагодарить вас. Вы на удивление старая.
   Я непонимающе качаю головой. Она громко говорит:
   — Ну вот что! Предлагаю вам еще одну сделку. Выпейте со мной, и я произнесу тост.
   Отдаю ей один стакан. Она держит его так, будто сушит ногти. В компанейском настроении Глётт не похожа на отшельницу, предающуюся грустным размышлениям о старой музыке и философии жемчужин. Она произносит:
   — За ваших «Трех братьев»! Чтобы вы их нашли.
   — Чтобы я их нашла.
   — Cam cam'a deil, can can'a.
   Пытаюсь повторить ее слова, но неудачно. Обе смеемся.
   — Что это означает?
   Она хмурится и ударяет своими стаканом о мой, словно молотком. Он остается цел.
   — Не стакан к стакану, а душа к душе. — Потом улыбается. — Увидимся за ужином.
   — Может быть.
   — Определенно может!
   Глётт уходит. Прислушиваюсь к ее шагам на лестнице. Она не падает. Если б упала, я оказалась бы неважной помощницей. Возвращаюсь к своей работе.
   Когда начинает смеркаться, я закругляюсь. Могла бы работать еще, но камни требуют дневного света. Ничего хотя бы отдаленно похожего на отчет я не написала. Но Глётт меня не уволит. Какое бы положение она ни занимала, кем бы ни считала меня, мы не хозяйка и работница.
   У двери оглядываюсь на комнату, где время будто бы застыло. Настольные лампы сгибаются в полумраке, словно спящие животные. Когда иду обратно по коридорам, в доме не раздается ни звука. Где-то распахнуто окно, сквозь него доносится городской шум. Подойдя к нему, я останавливаюсь и выглядываю.
   Вечером города более похожи один на другой и более красивы. Могут еще казаться менее опасными, хоть это обманчиво. Воздух более свеж. Все пахнущее пахнет слабее. Вечерний свет мягче, приятнее. Диярбакыр в темноте — это кварталы, построенные в шестидесятых годах, неоновые фонари, желтые такси. Люди в вечерних нарядах, женщины в золотых украшениях. Вижу гуляющих под ручку мужчин. Кажется, прошло уже много времени с тех пор, как я видела таких оживленных людей. Можно представить себе, что это Рио-де-Жанейро, или Бангкок, или Стамбул. Любой город.
   Путь обратно в мою комнату долог. Я дважды сворачиваю не туда. В доме фон Глётт такая запутанность, что мне вспоминаются рисунки Эшера, на которых нарушены все законы. Акведуки, где вода течет в обратную сторону. Лестницы, кончающиеся у своего начала.
   Уже восьмой час. Цветов в нише возле моей комнаты нет, вместо них курится ладан. Я запираюсь и ложусь на кровать. Закрываю глаза. Вижу под опущенными веками тот миниатюрный внутренний дворик. Он является мне перед тем, как я окончательно засыпаю. Это не сновидение, нечто более навязчивое. То дерево в темном, похожем на шахту лифта пространстве. Прижатые к камню листья.
   Эта греза легче сновидения. Я стараюсь отогнать ее, и она тут же исчезает. Остаюсь на несколько секунд в состоянии между сном и явью. Разгоняемая ударами сердца кровь стучит в голове.
   Сегодня парит. Я пишу, и основание ладони увлажняет бумагу. Призыв муэдзина я слышу до рассвета, после рассвета, в полдень. Для меня он до сих пор остается странным звуком. Естественным, но неуместным, как луна в дневном небе.
   В расположенной поблизости школе слышен шум детей. Сегодня они волки, площадка для игр оглашается воем хищников. Вчера были сиренами полицейских и пожарных машин. Я вижу их из окон комнаты, где хранятся камни. Им лет по шесть-семь. Я хорошо помню себя в этом возрасте. Адреналин придает воспоминаниям особую четкость. Все, что вспоминаю, ярко воскресает в памяти.
   Надо мной тикают часы. Времен Османской империи, в форме черепа, механизм помещен в стеклянный купол, словно время можно уберечь от пыли или удержать внутри. Они напоминают мне о доме с его голым камнем и о жизни старухи. Я здесь уже два дня и не нашла ничего.
   Я пишу повествование о себе, которое вместе с тем является повествованием о «Трех братьях». Тут вопрос перспективы. Эта драгоценность была поворотным пунктом многих жизней. В том числе и моей.
   Я — часть сюжета о «Трех братьях». История их не начинается с Иоанна Бесстрашного и не оканчивается сто пятьдесят лет назад в Лондоне. Она все длится, и я все пишу ее. Свожу воедино обрывки, один из которых я сама.
   Моя мать всегда была опрятной. Для нее это было важно, поэтому и для нас тоже. Она мыла руки перед едой, мыли и мы. Она никогда не откладывала работу на потом, и я до сих пор не откладываю. Она складывала серебристые крышки от молочных бутылок в банку, мыла бутылки, сдавала их. Помню солнечный свет внутри стекла, пляшущие пузырьки.
   Эдит. Она была старой, когда я родилась. Но все еще каждый год устраивала выставки, сотрудничала с «Визьюэл арт» и «Санди таймс», что было, по ее словам, политически некорректно. Помню, что не понимала ее, и мне это нравилось, интуитивно смеялась, так как непонимание означало, что она шутит. Она ненавидела журналистику, ложь и те обобщения, с которыми сталкивалась. Но фотографом была хорошим, серьезным, с неприязнью относилась к легкой работе, под которой имела в виду светскую хронику, бульварная пресса для нее не существовала. Эдит не могла доверять миру, который читает третью страницу, а в остальные заворачивает отбросы.
   Она носила прописанные ей темные очки. Верила в астрологию, но не верила в Бога. Седина ее была великолепной. Ноги изящнее, чем у всех матерей наших сверстников. Эдит изначально собиралась завести семью, как только добьется успеха в работе, именно так она и поступила. Замужество не входило в этот план. Эдит любила простоту в отношениях.
   Отца, канадца по имени Патрик, я почти не помню. Он был на десять лет старше матери, уже немолодой. Энн говорит, что он на пенсии, живет во Флориде с женой-американкой и взрослыми детьми. Цель моих поисков не он.
   Отец был подводным геологом, и хотя, когда он уехал, я была слишком маленькой, чтобы это понимать, он ассоциировался у меня с морем. Помню его одежду. Она была из твида, шотландки, плиса, тканей расцветок какой-то северной страны.
   От его одежды пахло сыростью. Я представляла его себе пришедшим под водой из Канады: он вышел из моря, взобрался на Саутэндский волнорез и прошагал двадцать миль до нашего дома, ветер обсушивал его на ходу.
   Мать вела размеренную жизнь, после смерти ее никаких недоделок не осталось. Белье было выстирано, книга дочитана. Читала она — мне так сказали — «Сто лет одиночества» Маркеса. На похороны я не пошла, не пустила Мэй. Но видела ее мертвой. На ней не было ни крови, ни какого-то пятнышка. Никаких следов внезапно оборвавшейся жизни или чего-то незавершенного. За исключением нас. Меня. Я представляю собой незавершенное дело.
   Потом мы жили у Мэй, нашей бабушки. Она любила поэзию и немецкие автомобили. Терпеть не могла страховую компанию «Пруденшл» и Букингемский дворец. Во время войны Мэй работала в аэродромном обслуживании. Тогда она могла снять с легковой машины колеса и вновь поставить их за пятнадцать минут. В Саутэнде до блицкрига делать больше было почти нечего, и она целыми днями снимала колеса, засекая время. Бабушке, когда мы перебрались к ней, был восемьдесят один год. Руки у нее были как у матроса на пачках сигарет, которые она курила.
   Дом ее находился за милю от нашего, на Саутэнд-роуд. Там постоянно пахло капустой, хотя мы питались почти одними рыбными палочками. В школе делали рисунки фамильного древа: одна бабушка, две внучки, три собаки. Такая семья была интереснее, чем двое вверху — двое внизу в книжках с картинками. В саду был теннисный корт, где мы играли в футбол от ворот к воротам. Для этой игры требуются всего двое, нас и было двое.
   Мою сестру зовут Энн. Она старше меня на пять лет. В детстве я любила ее как кинозвезду. Когда я не понимала ничего, она понимала все, даже шутки Эдит. Помню ее первого парня, Стюарта. В школе он пользовался успехом потому что умел пукать похоже на фырканье котиков. Я ревновала его к Энн и гордилась, что у меня есть она и он.
   Сейчас Энн занимается международной благотворительностью. Много ездит. Жениха ее зовут Рольф, он меня смешит. Вероятно, он пукает, но, думаю, непохоже на фырканье котиков и не на публике. Публику представляю собой я. Обоих я не видела уже несколько лет. Сестра живет полной жизнью, как и должно быть, я за нее рада. Мешать ей не хочу. Стараюсь держаться подальше от Энн — не потому что перестала ее любить. Она не понимает, что я делаю, и я не хочу, чтобы понимала.
   Эдит оставила больше тысячи фотографий. Энн, видимо, сохранила множество их; мне много было не нужно. Сейчас у меня только три. Могу вынуть их, продолжая писать, из страниц записной книжки.
   1. Снимок сделан «лейкой» на 35-миллиметровую пленку. Без штатива, с высоты роста Эдит. Энн схвачена на ходу, увидевшей себя в зеркале фотостудии. Ей одиннадцать лет, она в новой школьной форме. Уже более красивая, чем когда-либо буду я. В зеркале она выглядит пытливой, все еще удивленной собой. Стоит лето, последнее в жизни матери. Позади Энн в зеркале отлив — Саутэндский волнорез уменьшается к концу.
   2. Снимок со штатива. Грязь у ворот фермы. Почва красноватая, железистая; видимо, это Херефордшир, где у Эдит жили друзья. На земле куфические отпечатки подков, собачьих лап. Следы сапог. Колеи от тракторных гусениц во влажной земле. Грязь сползает обратно в борозды и впадины.
   3. Я. Старый снимок «Полароидом», хранившийся вместе с остальными непонятно зачем. Я сижу за кухонным столом, едва подросшая настолько, чтобы смотреть поверх него. На столе торт ко дню рождения с шоколадной глазурью и зеленым желе. На мне платье в цветочек и конусообразная шляпка. Я в ожидании торта. Голова запрокинута назад, под подбородком удерживающая шляпку белая резинка. За моей спиной темнота, запертая за дверью темной комнаты.
   Эту фотографию я храню не из-за себя. На ней есть пятно. Редкостное и драгоценное — отпечаток пальца матери на переднем плане.
   Я в доме сестры. Должно быть, пять лет назад. Стоит зима, букмекеры все еще принимают ставки на то, что Рождество будет со снегом. Сегодня у Энн день рождения. Снизу доносится гул голосов гостей, смех. Я снимаю пальто, бросаю на кровать и тут вижу компьютер Энн. Она говорила о нем внизу. Я почти не слушала. Это подарок Рольфа, ее нового кавалера-немца. Вокруг письменного стола огромные пустые коробки, усеянные черными и белыми пятнами. Мне они кажутся похожими на прямоугольных коров, правда, я уже выпила, еще до приезда сюда. На прошлой неделе я отказалась от получения степени бакалавра в Школе изучения стран Востока и Африки. У меня в жизни другие планы, хотя Энн возражает против этого. Я начала искать кое-что.
   Среди колоссальных коробок высится столь же колоссальный компьютер. Со спикерами, башенками, плато клавиатуры и сканером. Он напоминает мне кукольный дом, хотя у Энн кукольных домов никогда не было, она не любила их. Монитор включен, на экране проплывают разноцветные геометрические фигуры. Пирамиды, треугольники, сферы, квадраты.
   Я сажусь к столу. Компьютер еще пахнет упаковкой. Блещет новизной, как Рольф. Касаюсь клавиатуры, и узоры на экране исчезают, вместо них появляется меню Интернета. Ленивая сестра, думаю. Расточительная, оставила компьютер включенным. Однако мне любопытно. У меня нет настоящего компьютера, лишь подержанный студенческий «эмстред», льющий из покрытого пятнами монитора противный зеленый свет. Интернет для меня нов и может оказаться полезным.
   Прошло тринадцать лет со дня смерти матери. Два года с тех пор, как я увидела рубин Черного Принца. Все это время он не давал мне покоя. Пять месяцев с того, как, собирая материал о рубинах-баласах, я наткнулась на историю «Трех братьев». Заполучить эту драгоценность мне захотелось с первого же взгляда. Сама не знаю почему.
   Касаюсь клавишей компьютера Энн. Меню представляет собой перечень сайтов. Названия возникают по мере того, как я набираю их данные, это медленное продвижение мимо http://www.anchor.ouija.co/ . и http://www.big.bazongs.co.uk/ . Если существуют более быстрые способы это делать, мне они неизвестны. Тут я невежда.
   Прикладываюсь к стакану, держа палец на клавише загрузки. Вино липкое, ощущаю его вкус на губах. Когда снова смотрю на экран, оказывается, я уже достигла http://www.jewsforjesus/Ўwww.jewsforjesusЎ . Возвращаюсь назад и останавливаюсь. Почти сорок сайтов определяются словом «драгоценность». Выбираю один наобум. Появляется символ в виде песочных часов. Когда песок высыпается, открывается сайт.
   Это чат. Вдоль кромки экрана меню мест для встреч, пространства для найма. «Мыльные оперы», «Футбол», «Одинокие сердца». Рядом с ними в рамке терпеливо ждет фамилия пользователя: СТЕРН7. Задумываюсь, зачем Энн выходит на этот сайт, с кем общается и где. Курсор мигает на «Драгоценностях и антиквариате» (Единственный чат в сети для коллекционеров!). Дважды нажимаю кнопку, появляется пространство. Абракадабра. Коробки в коробках.
   Внутри беседуют несколько человек. Их тексты прокатываются по экрану один за другим, как волны. Двое обсуждают анималистские мотивы в Амударьинском сокровище. Третий хочет поговорить о своем новом революционном методе варки таиландского риса. Я все-таки оставляю запрос. Пальцы касаются клавишей быстро, но неточно. Я всегда делаю ошибки. Дело не только в подпитии.
   СТЕРН7 ПРИСОЕДИНЯЕТСЯ, ПРИВЕТ. Я ВЕДУ ПОИСК ГРАФА ТРИ БРАТА. НАДЕЮСЬ НА ПОМОЩЬ. К. СНЕРТ.
   — Черт, не могу даже правильно набрать собственной фамилии, — говорю. И прежде чем успеваю исправить ошибку, слышу зов сестры. В ее голосе недоумение. Меня слишком долго нет на ее празднике. Я оставляю компьютер и спускаюсь к компании.
   В пять утра мы с Энн заканчиваем уборку. От усталости и дыма у меня жжет глаза. «Смотри, — говорит Энн, склоняясь над кухонной раковиной, — снег!» Я иду наверх за своим пальто. Предвкушаю выход на улицу. Рассвет, бодрящие снежинки.
   Застегивание пуговиц пальто — сложная операция. Возясь с ними, замечаю какое-то движение. Компьютер все еще включен. На заставке снег и кристаллы. Подхожу, касаюсь клавиш. Тот чат все еще на экране. Мой запрос стерт дальнейшей болтовней. Где-то уже день, думаю, люди это видят при естественном освещении; и на моих глазах возникает новая надпись:
   7П92Х. АДРЕСАТ СТЕРН7 — ПОВТОРЯЕМ СНОВА: АГРАФ. НЕ ГРАФ, КТО ВЫ?
   Сонливость у меня как рукой снимает. Своим неточным набором я непреднамеренно сдала кодовое слово. И кто-то раскрыл код. Очень интересно, думаю, как я была наивна, что до сих пор не пользовалась Интернетом. Набираю:
   СТЕРН7. АДРЕСАТ 71192Х — МЕНЯ ЗОВУТ КЭТРИН СТЕРН, КТО ВЫ?
   Ответ приходит немедленно. Словно адресат ждал и был наготове:
   71192Х. РАБОТНИК. СТЕРН7. КАКОЙ КОМПАНИИ?
   Экран остается пустым. Смотрю на часики и думаю, долго ли смогу оставаться здесь. Долго ли буду нужна Энн и Рольфу. Темнота снаружи редеет в холодном утреннем свете. Когда снова поднимаю взгляд, на голубом светящемся экране новое сообщение:
   71192Х. МЫ ИССЛЕДОВАТЕЛИ. ХОТИМ ВСТРЕТИТЬСЯ С ВАМИ. УЗНАТЬ, ЧТО ВАМ ИЗВЕСТНО.
   Я снова тянусь к стакану, так неуклюже, что едва не опрокидываю его. Допивая вино, делаю набор. Невнимательно, уже думая о сне.
   СТЕРН7. ГДЕ?
   71192Х. У ВАС.
   Я наполовину сплю. Ощущение неприятное. Не думаю ни о чем. Потом возникает страх.
   СТЕРН7. В КАКОЙ КОМПАНИИ РАБОТАЕТЕ? 71192Х.
   Я нажимаю выключатель. Экран гаснет с легким обиженным хмыканьем. Думаю об Энн, о Рольфе. Нужно ли сказать им? Но мои опасения могут оказаться пустыми. Можно ли отыскать меня через Интернет? Не знаю. С этим миром я не знакома. Возвращаюсь в комнату сестры.
   Интернет оставляет слишком много следов. Я не доверяю ему. С компьютером никогда не знаешь, когда за тобой наблюдают и откуда. Из соседней страны, из соседней комнаты. Если «Братьев» разыскивают другие, Интернет самый худший способ, самый опасный. Существуют лучшие.
   Ищу эту драгоценность не только я. Кто еще, не знаю. И все-таки я получила от них определенную поддержку. Их угроза словно бы подтверждает мою правоту.
   Мой первый камень был подарком ко дню рождения от Мэй. Мне исполнилось одиннадцать. То был аметист величиной с яичко. Чтобы как следует разглядеть его фиолетовый цвет, требовалось присмотреться. Держать камень определенным образом, чтобы уловить оттенок цветов глицинии.
   Вспоминаю голос матери над ухом. В зеркале ванной ее щека рядом с моей: «Смотри. Ты так красива, что я готова тебя съесть!» Каменное яичко вызывало у меня то же желание. Мне хотелось поглотить его. Вобрать в себя. Я спала с ним, как другие дети с любимыми игрушками. Ходила в школу с ним во рту. Энн пыталась запретить мне. Боялась, что проглочу его, как за несколько лет до того огрызок карандаша. Аметист постукивал о зубы, как мятный леденец. С ним у меня не возникало чувства голода. Я была сыта камнем.
   Я стала собирать самоцветы. По выходным, когда мы ездили в Маргейт, искала на пляже сердолик и агаты. Разделяла свои камни по научным принципам. Я еще не любила их, мне нравились различия и сходства камней. Они были и похожими друг на друга, и непохожими. Песнями на разные голоса. В этом чувствовалось что-то надежное, внушающее доверие.
   «Братьев» я ищу не по этой причине, отнюдь. Я не ищу способов избавиться от прошлого. Прошлое присутствует во всем, что я делаю. Эта потребность существовала во мне еще до смерти Эдит, о чем я постоянно помню. Помню то ощущение одержимости: словно бы забродил некий резервуар любви. Во мне жила любовь, ждущая своего предмета, и в конце концов этим предметом стал аграф.
   Нашим врачом был не доктор Эйнджел, а доктор Сарджент. Больница была той же самой, но коридоры были окрашены по-разному. В этом здании стены от пола до середины были зелеными, от середины до потолка коричневыми. В здании доктора Сарджента — желтыми, с красной полосой посередине. Когда я была маленькой, Энн говорила мне, что благодаря этой полосе люди поправляются быстрее. К тому времени, когда Эдит умерла, я уже в это не верила. Однако то, что здесь полосы не было, действовало угнетающе.
   — Наш врач доктор Сарджент, — говорю я. — Почему мы не идем к нему?
   — Потому что Сарджент — врач общей практики. А этот по крови, — отвечает Энн.
   Мы движемся с медсестрой по двухцветному коридору. У нее на левом колене под дешевым чулком старый пластырь. Колени очень важны для ребенка. В три года колени родителей можно узнать с тридцати шагов, я прочла это в одном журнале. В семь лет это, видимо, остаточное явление, но все-таки колени медсестры ближе, чем лицо. По ее коленям я понимаю, что она не следит за собой, как нужно, и сначала радуюсь, что остаюсь с доктором Эйнджелом. Его колени за письменным столом. Голова у него красная. Он здоровается и продолжает писать. Я сижу, дожидаясь, когда врач обратит на меня внимание.
   В кабинете пахнет дезинфекцией и нестираным бельем. Табличка на столе гласит: «Доктор Эйнджел. Гематология». Третье слово мне совершенно непонятно. Доктор все время кашляет. Кашель его похож на рычание маленькой злобной собачонки. Грр-грмм.
   Когда он кашляет, мне хочется его ударить. Я думаю, что он грубый, потому что не разговаривает со мной. Люди со мной разговаривали несколько дней.
   — Грмм.
   Я оглядываюсь. Красивых картинок в кабинете нет, только плакат, где изображены восемь типов сгустков крови. У каждого свое название: Куриный желток, Смородиновый джем. Словно ингредиенты, думаю я. Хрустящий картофель с яйцом. Пирог с яйцом. Мороженое со смородиновым джемом. Желе со смородиновым джемом. Я знаю, что такое сгусток крови.
   — Грр-гррм.
   — Надо бы вылечить его.
   — М-м?
   Он поднимает взгляд. Глаза его находят меня, но толком не видят. У него нет никаких чувств к детям, ни приязни, ни неприязни: он нас не замечает. Я не сознаю этого, сидя в его кабинете. Я вижу это теперь, глядя на него из комнаты в Диярбакыре, где хранятся камни, прислушиваясь к постукиванию лапок голубей наверху.
   — Вам надо бы вылечить свой кашель. Вы врач.
   Доктор Эйнджел улыбается так, словно я пошутила, а он не понял моей шутки, и снова принимается писать. Мне скучно уже давно. Из-за окна доносится плеск воды. Я представляю себе голубой фонтан с красной рыбкой. Я кормлю ее. У меня пакет хрустящего картофеля с яйцом. Я разбрасываю картофель по воде.
   Смотрю на голову доктора Эйнджела. Лысина у него красная. Задаюсь вопросом, что он пьет. Мать пила голландский джин, неразбавленный. Осталось две бутылки. Думаю, можем ли мы отдать их доктору, тогда его лысина покраснеет еще больше. Он чувствует, что я на него смотрю. Перестает писать и поднимает взгляд.
   — Это Кэти, так ведь? Сколько тебе лет, Кэти?
   — Восемь.
   Я лгу. Проверяю, настолько ли он умен, что-бы догадаться, сколько мне лет на самом деле.
   Это испытание. Он улыбается и подмигивает. Я уже заваливаю его на этом экзамене.
   — Восемь. Знаешь, у меня есть пациент, которому восемьдесят восемь. Восемьдесят восемь, две располневшие дамы.
   Я молчу. Мне нечего ему сказать.
   — Кэти, ты знаешь, отчего умерла твоя мама?
   — Не говорите так.
   — Прошу прощения? Я…
   — Не хочу, чтобы вы произносили это слово. Окно открыто, но в кабинете все равно душно, жарко. Мое платье липнет к ногам. Представляю себя снаружи, бегающей по холодному декабрьскому воздуху. Фонтан, рыбку. Голубое и красное.
   — Понимаю. Так вот, твоя… у нее началась боль в ноге. Вызывал ее тромб, сгусток крови, образующийся в глубоко расположенных венах. Это важно понять.
   — Я знаю, что такое сгусток, — говорю. Думаю, тромб в форме восьми мятных леденцов. Неважное название даже для сгустка.
   — Ты ведь умная девочка, правда? Так вот, сгустки иногда возникают, когда люди пассивны — когда они мало двигаются. Тогда и кровь тоже не двигается. А иногда из-за того, что в семье есть что-то наследственное. Как, например, голубые глаза. Вот почему ты здесь. Для проверки.
   — Нам устраивают проверки в школе.
   Думаю о том, как проходит проверку Энн. Помогают ли голубые глаза. Хочу, чтобы она вернулась. В этом кабинете какая-то непонятная атмосфера. Кажется, что воздух жесткий. Что здесь можно что-то себе повредить.
   Через пять лет заявления о преступной халатности доктора Эйнджела попадут в местные газеты. Еще на год, пока он не покинул саутэндскую больницу, комитет по здравоохранению перевел его в частный сектор, затем в какую-то клинику в Малаге. Какое-то время я следила за его перемещениями, мне было интересно.
   Врач по крови улыбается. Зубы посередине у него выдаются вперед, словно он слишком много откусил. Алчные зубы.
   — Умная девочка. Нравятся тебе проверки, Кэти? Как у тебя со спортом, с играми?
   — Меня зовут Кэтрин, — отвечаю, и он перестает улыбаться. Воздух между нами колышется. Эйнджел снова откашливается, опускает взгляд и продолжает говорить:
   — Ну так вот, понимаешь, тромб распался на две части. Одна из них, эмбол, проникла в голову твоей… в ее голову. Вот что было причиной. Врачи называют это церебральной эмболией. Возможно, сейчас ты не хочешь знать всего этого. Я стараюсь помочь тебе понять это потом, Кэти. Кэтрин.
   Я молчу. Слишком занята мыслями о тромбе в виде леденцов от кашля. Зеленых, с красной полоской посередине.
   — Церебральная эмболия. Случай у нее совершенно особый. В высшей степени уникальный.
   Я представляю себе кровь в ногах матери. Она неподвижная. Загустевает, как грязь у морского берега, растоптанная грязь. Доктор Эйнджел продолжает говорить, голос его приобретает вопросительную интонацию. Я смотрю в его влажные глаза.
   — Что?
   — Я спросил, хочешь на него взглянуть? На эмбол. Сгусток. Ты умная девочка, знаешь, что это такое. Думаю, это может нам помочь, тебе не кажется? Чтобы все стало ясно.
   Я молчу.
   — Взгляни на него, — говорит он.
   — Ладно.
   Он снова улыбается и встает. В углу комнаты тележка с двумя беспорядочно заставленными подносами. Доктор Эйнджел берет с нижнего банку. Он подносит ее ко мне, я вижу внутри что-то красное и только тут понимаю, что он делает.
   Я не хочу видеть то, что он держит в руке. Подумываю о том, чтобы закрыть глаза, но не закрываю. Молчу. Хочу, чтобы вернулась Энн. Я не боюсь. Думаю. Тромб Форд. Хочу оказаться далеко отсюда и чтобы за рулем сидела мать.