Страница:
Сидя на крыльце перед восточной дверью, Залман чинил выменянный пистолет и наблюдал, как ветром несет песок из пустыни. Он оседал у дверей домов, где никто не жил, и вымести его было некому. Ульи Юсуфа за Островной дорогой заносило песком, они выглядели миниатюрными Уром и Ниневией.
Даже ночью и ранним утром на улицах пахло тухлым мясом. Этот кисло-сладкий запах застаивался повсюду. Залман, еще не путешествуя, знал, что это запах умирающих городов, где то, что было соединено, начинает распадаться.
Залман смотрел на все это собственными глазами, доверял им и думал, как мог бы изменить положение вещей. Он был уже не ребенком. Хотел поменять не весь мир, а только жизни тех, кого любил. Ночами он лежал на плоской крыше рядом с тетей и братом и строил планы их спасения. Но во сне ему виделась сирруш. Следы изуродованных орлиных лап под тамарисками. Пустыня, захлестывающая город, словно прилив.
У него еще сохранялась решительность ребенка на Хадимайнском базаре. В душе Залмана всегда таилась какая-то злоба, запас недовольства — как ядовитая вода, готовая выйти из берегов. Вечерами он наблюдал, как тетя выбирает долгоносиков из дешевого риса, как брат вырезает из ветки шелковицы свирель с девятью отверстиями, чтобы отдать уличным детям. Видел, что они довольствуются малым, и в душе его вскипало отчаяние. Ему хотелось заорать на них, схватить обоих за шею и трясти, пока они не испугаются так, что станут слушать его. Залман хотел внушить им, что существует лучшая жизнь, чем эта. Хотел увезти их отсюда к этой жизни. У него было неистовое великодушие человека, который нуждается в любви так же сильно, как любит других.
Братья стали торговцами. Для иракских евреев это было, можно сказать, национальной профессией. Когда они начали работать вместе, Залман купил брату часы с цепочкой. Поддавшись внезапному порыву, так как хотел подарить Даниилу что-нибудь, не важно что. Корпус часов был золотым, циферблат белым. Купил Залман их тайком у Ибрагима, араба с болот. Стекло было потрескавшимся, стрелки зацепились одна за другую и стояли на четверти четвертого. Ибрагим продал их за вес золота, а не за механизм. Он не сказал, откуда они у него, и Залман не спрашивал. Приобрел он их за пять галлонов парафина, дюжину ножниц и пенковую трубку с вырезанной на ней картой Леванта.
На ремонт часов у Залмана ушло несколько месяцев. Он купил новое стекло на циферблат, отполировал его на гранильном станке Мехмета. Вынул каждый винтик и пружинный волосок механизма, стер грязь с голубоватой стали, выровнял камни. Ему нравилось, что каждая деталь служит своему назначению. В часах не было ничего неработающего. Они были такими же ладными, как органы и кости у рыбы.
Снова собрав часы, Залман завел их, приложил к уху и слушал, как они ходят. Часы убегали каждый час ровно на пять минут. Он гордился их неизменной погрешностью.
Когда Залман преподнес их, Даниил подержал часы в ладонях, пробуя на вес. Он не знал, что сказать, поэтому не сказал ничего. На заводной головке была одна спиральная строка неразборчивой надписи, а на белом циферблате еще две строки на иностранном языке, разделенные черной цифрой. То были первые слова по-английски, которые он научился читать. Они гласили:
Ранделл и Бридж, Лондон, Лудгейт-Хилл.
Даниил запомнил их на всю жизнь. Торговцами братья стали по воле случая. Это была не та жизнь, которую избрал бы тот или другой. Началось все с гранильщика Мехмета.
Залман, как только Рахиль позволила ему, стал подмастерьем у Мехмета. Мехмет постоянно имел дело с дешевыми поделочными камнями. Если работы для двоих оказывалось мало, Мехмет изобретал ее. Жил он один в лачуге на окраине города. Всегда вел себя тихо. С возрастом он стал мягким, иным его Залман не знал.
Он гордился тем, что работает с мальчиком, способным подсчитать сумму налогов, писать по-еврейски и по-арабски. Учил Залмана обрабатывать камни — так, как учился сам. Делать ступенчатые и плоские грани, которые отражают свет, но не могут уловить его. Кабошон, который требует не столько огранки, сколько полировки. Мехмет даже изобрел собственную версию бриллианта, изучая европейские драгоценности и копируя расположение шестнадцати граней, правда, геометрия бриллиантов Мехмета никогда не бывала правильной. Они слишком быстро отражали свет, словно грани были ступенчатыми. Не могли переливаться, подобно камням, превращенным в сосуд, в ловушку для света. Мехмет-гранилыцик научился своему ремеслу случайно, по необходимости, и использовал только несколько способов огранки: древнемогольский, двойной бриллиантовый с тридцатью двумя гранями и звездой.
Иногда ювелиры приносили красивые камни. Мелкие рубины из Индии, тусклые египетские изумруды из древних городов. Большей частью они приходили с самыми дешевыми камнями — зеленой бирюзой, потускневшей от жары в пустыне, серо-голубыми хезбетами, халцедонами. Залману нравились они все, их цвета, то, как они называются, запах их пыли.
Прошло несколько месяцев, прежде чем он узнал о несчастье Мехмета. Шел июнь. Толпу под базарными тентами заливали потоки света. Залман посмотрел на Азиза, рыбака-курда, работавшего напротив, который выковыривал ножом икру лосося. Потом снова вернулся к своему занятию. Они с Мехметом работали на полировочном колесе, с обеих его сторон обрабатывали камни, как вдруг руки уроженца болот задрожали. Он потряс головой и произнес что-то неразборчивое — проклятие, подумал Залман и остановил колесо, решив, что гранильщик оцарапался. Потом он увидел, что тот плачет.
Мехмет был кривоногим, тощим, с чуть выпирающим брюшком от постоянного недоедания. Позже, когда они ели в тишине его лачуги, Залман пригляделся к нему. Выглядел он так же, как и большинство стариков. Ничто не говорило о том, что он болен, хотя Мехмет постоянно об этом твердил. Залман, доверяя своим глазам, нашел это странным.
— Гранить камни — так ты вполне здоров.
— Есть такая болезнь, тоска по родине, — сказал Мехмет. — Здесь, в городе, почти нет моих земляков. Помню, еще до твоего рождения они напали на Багдад. Я был здесь, понимаешь? Сражался против своих. Есть такая болезнь — одиночество.
Когда он поднял взгляд на Залмана, в глазах его были слезы и мольба.
Через неделю они отправились в путь. Залман еще не уезжал так далеко от Багдада. До родины Мехмета было шесть дней нелегкой езды верхом. Евреям не дозволялось ездить на конях, а мул Залмана шел по болоту неохотно, медленно.
По дороге Мехмет рассказал Залману, как очутился в Багдаде. Голос его был старческим, надтреснутым. Он хотел сына, и когда жена рожала девочек, убивал их. Троих младенцев за три года. Закапывал живыми во влажную землю. Когда об этом узнал племенной совет, его изгнали пожизненно. Он не знал, позволят ли ему вернуться.
Мехмет сказал Залману, что жалеет о совершенном. Покивал старческой головой на слабой шее. Лицо его из-за морщин казалось улыбающимся.
Болота пахли грязью и нечистотами. Услышав от Мехмета о детях, Залман почувствовал, что не может с ним разговаривать. Во рту у него стоял привкус желчи. Как-то они вспугнули в тростнике дикого кабана. Он был величиной с мула, и животные шарахнулись в сторону. Залман с Мехметом часто останавливались, и старик искал одному ему ведомые дороги.
На шестой день еще до полудня они подъехали к поросшему рогозом озеру. На острове посередине него находилась деревня Мехмета.
Она была больше, чем ожидал Залман, пять длинных домов с плетеными стенами в окружении хижин и надворных построек. У дальнего берега стояли глянцевитые, содержащиеся в порядке челны. У кромки воды оба остановили мулов. Какое-то время Мехмет молча смотрел на деревню. Вокруг них вились москиты. На острове двое детишек играли дохлой зеленой ящерицей. Из ближайшего дома вышла женщина и увела их внутрь. Когда она скрылась, Мехмет спешился. Крепко стиснул руку Залмана повыше локтя, поблагодарил его, пошел по воде вброд на остров и скрылся.
Залман некоторое время ждал, пока не уверился, что старик не вернется. Потом взял поводья Мехметова мула и повернул обоих животных, чтобы тронуться в обратный путь.
И увидел перед собой застывших в молчании четырех всадников. У троих были винтовки. Залман был безоружен и решил, что они его убьют. Однако те довели его до края болот, а потом проводили домой. К концу шестого дня Залман узнал, что одного из них зовут Ибрагим и они родственники Мехмета. Больше они не сказали ничего.
Но через месяц они снова появились у Ворот Темноты. Четверо всадников в халатах искали евреев с прозвищами Тигр и Евфрат. Ибрагим привез на продажу вещи и отдал их по дешевке. Это стало обыкновением, а потом и образом жизни. Соплеменники Мехмета появлялись ежемесячно, и Залман покупал то, что они находили или крали на пустынных дорогах.
Арабам с болот нужны были бинты и патроны, котелки и парафин. В обмен они привозили почерневшие раковины каури и медные слитки из курганов Ура. Маленькие, как льняное семя, чешуйки вавилонского золота. Цилиндрические брелоки из сердолика на бронзовых стержнях. Английский соверен и американское пианино без восьми похожих на зубы клавиш. Медальон с изображениями Христа и Мадонны внутри. Сломанные часы с белым циферблатом.
Даниил никогда не считал мир плоским. Даже в детстве, хотя единственный глобус в Багдаде был частью планетария Роули, реликвией, хранящейся во дворце Махмуда Второго. Он знал, что Земля круглая, потому что чувствовал это. Что Даниил думал и чувствовал, было его личным делом.
Он мысленно рисовал себе планету. Поскольку все в небе движется, она представлялась ему в движении. Он рассуждал, что поскольку Земля движется, ей должно было придать форму шара само пространство. Решил, что всему в природе присущи изгибы, а не прямые линии. А так как Земля — природное тело, самой простой ее формой должен быть шар.
Стал торговцем Даниил потому, что этого хотел Залман. Он ничего не имел против такой профессии. Если бы выбор зависел только от него, он занялся бы физической работой, рыболовством или земледелием. Чем-то связанным с ритмом движений, с однообразными действиями, в которые мог бы уйти с головой. Торговля не была его призванием. Эта жизнь не оставляла ему времени думать.
Апрель 1831 года. Пришла весть о наводнении на юге, где известняковой пустыне приходила на смену мягкая почва. Через неделю оно должно было дойти до Багдада, ш-ш-ш реки усиливалось до рева. Казалось, город спорит сам с собой. Юсуф — городской нищий пришел к дому, шатаясь от гашиша, и утверждал, что слышал в шуме воды голос Ноя.
— Нам нужны животные, — шептал он Даниилу, повиснув у него на плече. — Животные. Голуби и слоны. Судно для слонов. Где твой молоток, парень?
Юсуф целый месяц спал у них на крыше, мешая заснуть другим. Он бормотал во сне. Имена из истории потопа звучали как проклятия: Ной. Сим. Нимрод.
Привезли эту весть болотные жители. На юге, там, где Тигр и Евфрат сливаются, вода еще никогда не поднималась так высоко. Свидетельств чего-то худшего не было. Смерти не было. Рахиль ждала ее, глядя, как бедняки делают насыпи у своих хижин. Прислушивалась к крикам канюков. Спала так мало, как только позволял организм. Если видела сны, то о чуме. Ей слышался памятный с детства звук едущих по ночам телег с их мягким, жутким грузом. Она запирала решетки на окнах, закрывала двери. Сыновья ее брата, по щиколотку в воде, помогали полиции укладывать на низких улицах мешки с песком.
Прошло две недели, прежде чем вода в Тигре начала убывать. Город замер, базары были тихими, полупустыми. На восемнадцатую ночь наводнения у одного рыбака-курда заболел ребенок. Когда весть о его смерти дошла до еврейского квартала, рыбак уже был мертв. Болезнь проникла в низко расположенные кварталы вместе со зловонной влажной гнилью. Это была холера, болезнь, обитающая в скверной воде, убивающая испражнениями. Казалось, основные жизненные процессы, дыхание или ласки, могут превратиться в нечто смертоносное.
Через два дня Юдифь пожаловалась на головную боль. Она была на кухне, где хлопотала Рахиль. Лицо старухи, когда она говорила, наливалось кровью. Словно бы, смеялась она, ей есть из-за чего краснеть. Юдифь отнесли в ее комнату у западной двери и уложили в постель. Умерла она еще до утра, чуть ли не до того, как болезнь могла проявиться. На столике возле кровати осталась чашка красного халкуна.
Смерть Юдифи была первой на Островной дороге. После ее похорон Рахиль собственноручно заколотила двери. В ту ночь после крещения в воде заболели двое сабейцев, дети Юсуфа-пасечника. Первым умер самый младший, затем второй — так быстро, что не было времени плакать, пока Юсуф с женой убирали грязь и фекалии. В тот день, когда сожгли тело старшего, Юсуф сам упал по пути на работу и обнаружил, что не в силах подняться. Болезнь пасечника длилась шесть дней. Его жена сама сложила ему погребальный костер. Когда все было кончено, вернулась одна к своему жившему в пустыне народу.
Юдифь похоронили на еврейском кладбище между пустыней и рекой. После ее смерти Рахиль стала замкнутой, раздражительной. «Мне поговорить не с кем», — сказала она, словно не разговаривала, произнося это, с Даниилом. В доме теперь была другая атмосфера. Четверо жили в нем так, как трое не могли. Три, думал Даниил, менее человеческое число. Он обнаружил, что тоскует по присутствию Юдифи в доме больше, чем по ней самой. Это его удивило, но стыда не вызвало.
Всякая еда внушала опасение. Оливки с гор продавались по цене мяса. В старом городе Даниил продавал древности мусульман-курдов имаму Хусейну. Но чаще ходил к кварталу иностранцев, сбывал что мог европейцам. Во время эпидемии в Багдаде остались немногие. Покупали они мало. Французский консул месье Лавуазье целыми днями охотился на львов в зарослях мескита. Баварский купец герр Линдерберг пил в день по тысяче капель настойки опия и говорил от имени всех немцев. Регулярнее всего он виделся с Корнелиусом Ричем, инспектором британского правительства и английской Ост-Индской компании.
Это был рослый уроженец Манчестера, мускулистый, словно человек физического труда. Проведенные за границей годы не ослабили его акцента. Смех его был на удивление тонким, как у старухи. Когда в Багдаде начиналась летняя жара и сознание оторванности от родины становилось невыносимым, Корнелиус отправлялся к наместнику. Они с Махмудом пили ракию, настоянную на абрикосах, и целыми вечерами ожесточенно спорили о моральной стороне Наваринского сражения, когда британские моряки нарушили перемирие, открыли огонь и уничтожили половину военного флота Оттоманской империи.
Корнелиус научил Даниила читать название фирмы-изготовителя на его часах. Он называл Британию «Империя, где никогда не кончается дождь» и пил, чтобы заглушить тоску по родине. Во дворе его большого дома слуги содержали в порядке маленькую площадку для крикета, окаймленную лакричными деревьями. На ней никто не играл, и трава выгорала полностью.
Корнелиус вел дела с Даниилом потому, что этот еврей за полгода научился лучше говорить по-английски, чем он сам за десять лет по-арабски. Покупал фаянсовые бусы из Ура или Вавилона и отсылал их вместе с письмами невесте в Англию. В благодарность за это Даниил выслушивал его.
Морской путь до Лондона занимал четыре месяца. Служащие Ост-Индской компании плыли на юг мимо мыса Доброй Надежды, потом к северу вдоль побережья Африки. Корнелиус говорил о том, как его невеста будет распаковывать посылку с бусами Даниила в доме своих родителей в Эдгбестоне. Ее звали Дора, у нее были артистичные руки. Даниил знал это наизусть. Корнелиус показывал ему локон ее волос, свернувшийся под стеклом в завиток. Белокурые волосы казались Даниилу срезанными с головы старухи.
Они сидели вдвоем во дворе. Среди лакричных деревьев стрекотали цикады. Луна освещала сухую траву. Корнелиус Рич и Даниил Леви говорили об опасностях, подстерегающих тех, кто пересекает Суэцкий перешеек по суше, белизне терновника весной, о способах ставить силки на кроликов.
— Я скажу вам, чего мне здесь недостает, сэр, — говорил Корнелиус. — Белой кожи. В смуглой нет ничего плохого, отнюдь, только у женщин я люблю белую.
Даниил потягивал чай. Слуги добавляли в него молока. С течением времени он перестал замечать молочный привкус.
— И еще вечеров в большом городе.
— В Манчестере?
Даниил произнес название города, зная о нем лишь из рассказов Корнелиуса.
— Да. И еще в Лондоне. — Корнелиус подался вперед, под ним заскрипело кресло. — Видели бы вы Лондон! Признанный центр мира. Всем людям следовало бы повидать его. На берегах Темзы больше шотландцев, чем в Абердине, больше ирландцев, чем в Дублине. Больше папистов, чем в Риме. И неудивительно. Великая столица империи, какую только знал мир — большего признания и быть не может. Будь мы сейчас там — будь мы там, то купались бы в огнях газовых фонарей! Поверьте мне, сэр, это стоит увидеть лондонская Пиккадилли в газовом освещении. Представьте себе.
Даниил попытался представить. Тучка москитов медленно приближалась к ним, и он отвернулся.
— Я ни разу не путешествовал.
— Существуют места получше Багдада.
— Моя семья здесь.
— Возьмите ее с собой. Не нужно отказываться от семьи.
Корнелиус умолк и неловко заерзал, подумав о Доре, о ее коже, до того бледной, что она была даже не белой, а голубой. А сидевший рядом с ним в тростниковом кресле Даниил думал о Рахили, выжимающей сок из лимонов. В доме с двумя дверями, их фамильном наследии. Он попытался представить себе ее уезжающей, но знал, что она не уедет. Дом был ей очень дорог. Ее тело свыклось с ним. Было словно бы придавлено к месту тяжестью дерева и камня.
Сидевший рядом с ним человек закурил трубку, чтобы дым отпугивал москитов. Взмахнул рукой, отгоняя их.
— Вы разумный человек, мистер Даниил. Подумайте об этом. Багдад, простите за выражение, общая могила для умерших от чумы. В Лондоне живут евреи и, поверьте, недурно преуспевают. В прошлом месяце я прочел в «Тайме», что в коллегии адвокатов есть семиты. И прекрасно. А как бы вы назвали свое дело, сэр? Торговля главным образом драгоценностями, так ведь?
— Драгоценностями?
Даниил ни о чем еще не думал как о своем деле.
— Так вот, Лондон самое подходящее для вас место. Это Мекка ювелиров. Там все лучшие мастера, вроде ваших Ранделла и Бриджа. Все лучшие камни и покупатели. Помню, я читал об одной сделке года два назад — возможно, та статья у меня где-то сохранилась, но не уверен, — покупателем там был английский банкир Томас Хоуп. А драгоценностью — голубой бриллиант. Голубой, заметьте. Говорили, он представляет собой часть еще более крупного камня. Видите ли, некто по фамилии Таверн продал его королю Франции — что с ним было дальше, не помню. Достаточно сказать, что камень, который купил Хоуп, представляет собой осколок древнего бриллианта. Осколок, понимаете? Вот так, сэр. Попробуйте догадаться, сколько он весил. — Корнелйус потряс головой. — Сорок четыре с половиной карата. Поверьте, это правда, так писала «Тайме». Представьте себе такой бриллиант! Вот вам, мой друг, Лондон.
Даниил представил. Он сидел в темноте под лакричными деревьями и мысленно рисовал себе этот драгоценный камень и этот город. Их холодные прямые линии и плоскости. Рахиль, выжимающую лимоны. Природные изгибы ее рук и лица.
Лето. Братья стояли у Ворот Темноты. Жаркое солнце поднималось все выше. Кожа под их бородами зудела от пота. Они все утро ждали Ибрагима и разговаривали. Спорили о том, в какое время начинаются день и ночь, о цвете Божьего лика, о часовых механизмах и женщинах, пулях и пении, способах сеять пшеницу, фактах космографии. Один был повыше, другой пошире в плечах. Вокруг тянулись проезжающие.
— Значит, ты до сих пор веришь, что Земля плоская.
— Да.
— И океаны стекают с ее краев.
— Краев, концов. Да.
— А рыбы? А, Залман?
— Сколько-то должно падать.
— Много?
— Не знаю.
— Вот-вот. И вокруг нас вертится Солнце.
— И Солнце, и Луна. А выше них звезды. А выше них наш Бог.
Залман отвел взгляд. На холме поблескивали зеленовато-серебристые оливы. Под ними виднелись дорога и река. Две линии, тянущиеся к югу среди полей, образованных наносными породами рек.
Он ждал, когда Даниил снова начнет спор. Сознавал, что его собственный голос звучит вызывающе. Да, он действительно настроен вызывающе. Он часто бывал так настроен. И всегда считал, что нужно быть честным.
— Наш Бог, так-так, — сказал Даниил. — Он тоже вертится вокруг нас?
— Брат, что тебе здесь нужно? Почему не пойдешь домой, не дашь мне работать?
— Потому что сегодня настроен поговорить. С появлением Ибрагима прекращу. Послушай, я заинтересовался этим вертящимся Богом. У меня от него даже голова закружилась. Скажи, я хотел бы на это посмотреть, в котором часу завтра он взойдет и закатится?
Залман отвернулся от брата.
— Думай, что говоришь! Между спором и богохульством есть разница.
Даниил пожал плечами. Он был тоньше Залмана, неповоротливым из-за высокого роста. Однако не дрались они уже много лет. В двадцать два года в бороде его начала пробиваться седина.
— Я не собираюсь никого оскорблять. Просто говорю, что мир был сотворен в форме шара.
— Слышал уже.
Вдалеке показалось облачко пыли. Залман не мог разглядеть, скачет ли то Ибрагим. Откашлявшись, он сплюнул в придорожную пыль.
— В форме шара! И твой друг-англичанин говорит тебе, что Земля вертится вокруг Солнца и Луны.
— Нет. Только Солнца.
— Угу, только Солнца. А Луна?
— Луна вертится вокруг Земли.
— Замечательно. Все вертится вокруг всего остального. Будто в детской пляске. А вокруг Луны что вертится? Звезды?
— Нет. Еще каждый шар вертится сам по себе. Земля, Луна, Солнце. Они кружатся в пространстве. Старики мусульмане скажут тебе то же самое. Это действительно слегка похоже на пляску.
Залман рассмеялся. У Ворот Темноты была толпа пастухов и крестьян. Кое-кто обернулся при этом звуке. Даниил всмотрелся в их лица. Крупные, широкие черты шумеров, узкие глаза монголов, впалые щеки бедуинов. На всех лицах выражение пытливости или подозрительности, никто не улыбается. Он снова обратил взгляд на брата.
— Все, что я говорю, чистая правда.
— Чистая, как старики в рядах медников. Земля крутится?
Даниил кивнул, и Залман подступил вплотную к брату.
— Ну так подпрыгни, пусть она повернется под тобой! Если сможешь подпрыгнуть здесь и провалиться по самый зад в речную грязь, я поверю, что вся вселенная круглая. А до тех пор держи свою заморскую чушь при себе.
— Тигр! Фрат! Сетям алейкум. Вы как будто готовы убить друг друга.
Они отпрянули, будто дети, застигнутые во время драки. Даниил заслонил глаза рукой от солнца. Ибрагим направлял к ним коня. Лицо его было морщинистым, улыбающимся. Как у Мехмета. Позади него сливались в пыли силуэты других людей и коней.
Залман хлопнул по плечу брата и отошел от него.
— Ибрагим! Ва алейкум эс. Ты опоздал на несколько часов.
— Прошу прощения. На юге песчаные бури.
Арабский язык жителя болот звучал выразительно, ритмично. Ибрагим окликнул других всадников. Они приблизились к городской стене. Обогнули толпу у ворот и остановились. Залман увидел, что Ибрагим смотрит на них с братом осуждающе.
— Как там Мехмет?
— Скучает. — Ибрагим снова заулыбался. — Я всегда буду благодарен тебе за то, что привел его к нам. Сегодня я привез тебе кое-что особенное.
— Надеюсь, не еще один музыкальный инструмент с клавишами?
Ибрагим покачал головой, расстегнул седельную сумку и достал что-то, завернутое в муслин. Осторожно взял обеими руками и протянул эту вещь Залману. Не выпускал, пока не убедился, что тот ее крепко держит. Она оказалась тяжелее, чем ожидал Залман, и была под муслином холодной. Залман улыбнулся. Покачал ее.
— Что это? Ребенок из Вавилона?
— Нет, не ребенок.
Ибрагим еще раз оглянулся на соплеменников. Залман видел, что они держатся в отдалении не только от ворот, но и от него. Или от свертка.
Он взглянул на брата. Даниил был погружен в собственные мысли. Залман подавил в себе желание его окликнуть. Опустил сверток на землю и размотал слои муслина.
Под тканью оказался глиняный кувшин с запечатанным битумом горлышком. На стенке были выгравированы буквы. Залман узнал в них арабские, несколько необычной формы. Слегка качнул кувшин рукой — послышались стук и шелест. Внутри было что-то твердое. Что-то мягкое.
Он поднял взгляд и с любопытством посмотрел на Ибрагима. Солнце находилось позади него, и выражения лица видно не было. Житель болот неотрывно смотрел на кувшин как зачарованный. Будто кошка, наблюдающая за тенями.
Залман ни с того ни с сего подумал о детях Мехмета, трех заживо похороненных девочках. Муслиновых свертках во влажной земле.
— Ибрагим… — Он потряс головой, помолчал минуту. — Я сомневаюсь, что мне это нужно.
— Нужно. Не сомневайся.
— Ты уверен?
— Да.
Залман встал. Отряхнул прикасавшиеся к кувшину руки.
— Тогда положи конец моим страданиям. Скажи, что там.
Ветер поднял на дороге пылевые смерчи. Подхватил муслин, лежавший у их ног. Ибрагим нагнулся и стал наматывать его на руку, аккуратно, как тюрбан. Заботливый человек из бережливого народа, ничего не бросающего.
Даже ночью и ранним утром на улицах пахло тухлым мясом. Этот кисло-сладкий запах застаивался повсюду. Залман, еще не путешествуя, знал, что это запах умирающих городов, где то, что было соединено, начинает распадаться.
Залман смотрел на все это собственными глазами, доверял им и думал, как мог бы изменить положение вещей. Он был уже не ребенком. Хотел поменять не весь мир, а только жизни тех, кого любил. Ночами он лежал на плоской крыше рядом с тетей и братом и строил планы их спасения. Но во сне ему виделась сирруш. Следы изуродованных орлиных лап под тамарисками. Пустыня, захлестывающая город, словно прилив.
У него еще сохранялась решительность ребенка на Хадимайнском базаре. В душе Залмана всегда таилась какая-то злоба, запас недовольства — как ядовитая вода, готовая выйти из берегов. Вечерами он наблюдал, как тетя выбирает долгоносиков из дешевого риса, как брат вырезает из ветки шелковицы свирель с девятью отверстиями, чтобы отдать уличным детям. Видел, что они довольствуются малым, и в душе его вскипало отчаяние. Ему хотелось заорать на них, схватить обоих за шею и трясти, пока они не испугаются так, что станут слушать его. Залман хотел внушить им, что существует лучшая жизнь, чем эта. Хотел увезти их отсюда к этой жизни. У него было неистовое великодушие человека, который нуждается в любви так же сильно, как любит других.
Братья стали торговцами. Для иракских евреев это было, можно сказать, национальной профессией. Когда они начали работать вместе, Залман купил брату часы с цепочкой. Поддавшись внезапному порыву, так как хотел подарить Даниилу что-нибудь, не важно что. Корпус часов был золотым, циферблат белым. Купил Залман их тайком у Ибрагима, араба с болот. Стекло было потрескавшимся, стрелки зацепились одна за другую и стояли на четверти четвертого. Ибрагим продал их за вес золота, а не за механизм. Он не сказал, откуда они у него, и Залман не спрашивал. Приобрел он их за пять галлонов парафина, дюжину ножниц и пенковую трубку с вырезанной на ней картой Леванта.
На ремонт часов у Залмана ушло несколько месяцев. Он купил новое стекло на циферблат, отполировал его на гранильном станке Мехмета. Вынул каждый винтик и пружинный волосок механизма, стер грязь с голубоватой стали, выровнял камни. Ему нравилось, что каждая деталь служит своему назначению. В часах не было ничего неработающего. Они были такими же ладными, как органы и кости у рыбы.
Снова собрав часы, Залман завел их, приложил к уху и слушал, как они ходят. Часы убегали каждый час ровно на пять минут. Он гордился их неизменной погрешностью.
Когда Залман преподнес их, Даниил подержал часы в ладонях, пробуя на вес. Он не знал, что сказать, поэтому не сказал ничего. На заводной головке была одна спиральная строка неразборчивой надписи, а на белом циферблате еще две строки на иностранном языке, разделенные черной цифрой. То были первые слова по-английски, которые он научился читать. Они гласили:
Ранделл и Бридж, Лондон, Лудгейт-Хилл.
Даниил запомнил их на всю жизнь. Торговцами братья стали по воле случая. Это была не та жизнь, которую избрал бы тот или другой. Началось все с гранильщика Мехмета.
Залман, как только Рахиль позволила ему, стал подмастерьем у Мехмета. Мехмет постоянно имел дело с дешевыми поделочными камнями. Если работы для двоих оказывалось мало, Мехмет изобретал ее. Жил он один в лачуге на окраине города. Всегда вел себя тихо. С возрастом он стал мягким, иным его Залман не знал.
Он гордился тем, что работает с мальчиком, способным подсчитать сумму налогов, писать по-еврейски и по-арабски. Учил Залмана обрабатывать камни — так, как учился сам. Делать ступенчатые и плоские грани, которые отражают свет, но не могут уловить его. Кабошон, который требует не столько огранки, сколько полировки. Мехмет даже изобрел собственную версию бриллианта, изучая европейские драгоценности и копируя расположение шестнадцати граней, правда, геометрия бриллиантов Мехмета никогда не бывала правильной. Они слишком быстро отражали свет, словно грани были ступенчатыми. Не могли переливаться, подобно камням, превращенным в сосуд, в ловушку для света. Мехмет-гранилыцик научился своему ремеслу случайно, по необходимости, и использовал только несколько способов огранки: древнемогольский, двойной бриллиантовый с тридцатью двумя гранями и звездой.
Иногда ювелиры приносили красивые камни. Мелкие рубины из Индии, тусклые египетские изумруды из древних городов. Большей частью они приходили с самыми дешевыми камнями — зеленой бирюзой, потускневшей от жары в пустыне, серо-голубыми хезбетами, халцедонами. Залману нравились они все, их цвета, то, как они называются, запах их пыли.
Прошло несколько месяцев, прежде чем он узнал о несчастье Мехмета. Шел июнь. Толпу под базарными тентами заливали потоки света. Залман посмотрел на Азиза, рыбака-курда, работавшего напротив, который выковыривал ножом икру лосося. Потом снова вернулся к своему занятию. Они с Мехметом работали на полировочном колесе, с обеих его сторон обрабатывали камни, как вдруг руки уроженца болот задрожали. Он потряс головой и произнес что-то неразборчивое — проклятие, подумал Залман и остановил колесо, решив, что гранильщик оцарапался. Потом он увидел, что тот плачет.
Мехмет был кривоногим, тощим, с чуть выпирающим брюшком от постоянного недоедания. Позже, когда они ели в тишине его лачуги, Залман пригляделся к нему. Выглядел он так же, как и большинство стариков. Ничто не говорило о том, что он болен, хотя Мехмет постоянно об этом твердил. Залман, доверяя своим глазам, нашел это странным.
— Гранить камни — так ты вполне здоров.
— Есть такая болезнь, тоска по родине, — сказал Мехмет. — Здесь, в городе, почти нет моих земляков. Помню, еще до твоего рождения они напали на Багдад. Я был здесь, понимаешь? Сражался против своих. Есть такая болезнь — одиночество.
Когда он поднял взгляд на Залмана, в глазах его были слезы и мольба.
Через неделю они отправились в путь. Залман еще не уезжал так далеко от Багдада. До родины Мехмета было шесть дней нелегкой езды верхом. Евреям не дозволялось ездить на конях, а мул Залмана шел по болоту неохотно, медленно.
По дороге Мехмет рассказал Залману, как очутился в Багдаде. Голос его был старческим, надтреснутым. Он хотел сына, и когда жена рожала девочек, убивал их. Троих младенцев за три года. Закапывал живыми во влажную землю. Когда об этом узнал племенной совет, его изгнали пожизненно. Он не знал, позволят ли ему вернуться.
Мехмет сказал Залману, что жалеет о совершенном. Покивал старческой головой на слабой шее. Лицо его из-за морщин казалось улыбающимся.
Болота пахли грязью и нечистотами. Услышав от Мехмета о детях, Залман почувствовал, что не может с ним разговаривать. Во рту у него стоял привкус желчи. Как-то они вспугнули в тростнике дикого кабана. Он был величиной с мула, и животные шарахнулись в сторону. Залман с Мехметом часто останавливались, и старик искал одному ему ведомые дороги.
На шестой день еще до полудня они подъехали к поросшему рогозом озеру. На острове посередине него находилась деревня Мехмета.
Она была больше, чем ожидал Залман, пять длинных домов с плетеными стенами в окружении хижин и надворных построек. У дальнего берега стояли глянцевитые, содержащиеся в порядке челны. У кромки воды оба остановили мулов. Какое-то время Мехмет молча смотрел на деревню. Вокруг них вились москиты. На острове двое детишек играли дохлой зеленой ящерицей. Из ближайшего дома вышла женщина и увела их внутрь. Когда она скрылась, Мехмет спешился. Крепко стиснул руку Залмана повыше локтя, поблагодарил его, пошел по воде вброд на остров и скрылся.
Залман некоторое время ждал, пока не уверился, что старик не вернется. Потом взял поводья Мехметова мула и повернул обоих животных, чтобы тронуться в обратный путь.
И увидел перед собой застывших в молчании четырех всадников. У троих были винтовки. Залман был безоружен и решил, что они его убьют. Однако те довели его до края болот, а потом проводили домой. К концу шестого дня Залман узнал, что одного из них зовут Ибрагим и они родственники Мехмета. Больше они не сказали ничего.
Но через месяц они снова появились у Ворот Темноты. Четверо всадников в халатах искали евреев с прозвищами Тигр и Евфрат. Ибрагим привез на продажу вещи и отдал их по дешевке. Это стало обыкновением, а потом и образом жизни. Соплеменники Мехмета появлялись ежемесячно, и Залман покупал то, что они находили или крали на пустынных дорогах.
Арабам с болот нужны были бинты и патроны, котелки и парафин. В обмен они привозили почерневшие раковины каури и медные слитки из курганов Ура. Маленькие, как льняное семя, чешуйки вавилонского золота. Цилиндрические брелоки из сердолика на бронзовых стержнях. Английский соверен и американское пианино без восьми похожих на зубы клавиш. Медальон с изображениями Христа и Мадонны внутри. Сломанные часы с белым циферблатом.
Даниил никогда не считал мир плоским. Даже в детстве, хотя единственный глобус в Багдаде был частью планетария Роули, реликвией, хранящейся во дворце Махмуда Второго. Он знал, что Земля круглая, потому что чувствовал это. Что Даниил думал и чувствовал, было его личным делом.
Он мысленно рисовал себе планету. Поскольку все в небе движется, она представлялась ему в движении. Он рассуждал, что поскольку Земля движется, ей должно было придать форму шара само пространство. Решил, что всему в природе присущи изгибы, а не прямые линии. А так как Земля — природное тело, самой простой ее формой должен быть шар.
Стал торговцем Даниил потому, что этого хотел Залман. Он ничего не имел против такой профессии. Если бы выбор зависел только от него, он занялся бы физической работой, рыболовством или земледелием. Чем-то связанным с ритмом движений, с однообразными действиями, в которые мог бы уйти с головой. Торговля не была его призванием. Эта жизнь не оставляла ему времени думать.
Апрель 1831 года. Пришла весть о наводнении на юге, где известняковой пустыне приходила на смену мягкая почва. Через неделю оно должно было дойти до Багдада, ш-ш-ш реки усиливалось до рева. Казалось, город спорит сам с собой. Юсуф — городской нищий пришел к дому, шатаясь от гашиша, и утверждал, что слышал в шуме воды голос Ноя.
— Нам нужны животные, — шептал он Даниилу, повиснув у него на плече. — Животные. Голуби и слоны. Судно для слонов. Где твой молоток, парень?
Юсуф целый месяц спал у них на крыше, мешая заснуть другим. Он бормотал во сне. Имена из истории потопа звучали как проклятия: Ной. Сим. Нимрод.
Привезли эту весть болотные жители. На юге, там, где Тигр и Евфрат сливаются, вода еще никогда не поднималась так высоко. Свидетельств чего-то худшего не было. Смерти не было. Рахиль ждала ее, глядя, как бедняки делают насыпи у своих хижин. Прислушивалась к крикам канюков. Спала так мало, как только позволял организм. Если видела сны, то о чуме. Ей слышался памятный с детства звук едущих по ночам телег с их мягким, жутким грузом. Она запирала решетки на окнах, закрывала двери. Сыновья ее брата, по щиколотку в воде, помогали полиции укладывать на низких улицах мешки с песком.
Прошло две недели, прежде чем вода в Тигре начала убывать. Город замер, базары были тихими, полупустыми. На восемнадцатую ночь наводнения у одного рыбака-курда заболел ребенок. Когда весть о его смерти дошла до еврейского квартала, рыбак уже был мертв. Болезнь проникла в низко расположенные кварталы вместе со зловонной влажной гнилью. Это была холера, болезнь, обитающая в скверной воде, убивающая испражнениями. Казалось, основные жизненные процессы, дыхание или ласки, могут превратиться в нечто смертоносное.
Через два дня Юдифь пожаловалась на головную боль. Она была на кухне, где хлопотала Рахиль. Лицо старухи, когда она говорила, наливалось кровью. Словно бы, смеялась она, ей есть из-за чего краснеть. Юдифь отнесли в ее комнату у западной двери и уложили в постель. Умерла она еще до утра, чуть ли не до того, как болезнь могла проявиться. На столике возле кровати осталась чашка красного халкуна.
Смерть Юдифи была первой на Островной дороге. После ее похорон Рахиль собственноручно заколотила двери. В ту ночь после крещения в воде заболели двое сабейцев, дети Юсуфа-пасечника. Первым умер самый младший, затем второй — так быстро, что не было времени плакать, пока Юсуф с женой убирали грязь и фекалии. В тот день, когда сожгли тело старшего, Юсуф сам упал по пути на работу и обнаружил, что не в силах подняться. Болезнь пасечника длилась шесть дней. Его жена сама сложила ему погребальный костер. Когда все было кончено, вернулась одна к своему жившему в пустыне народу.
Юдифь похоронили на еврейском кладбище между пустыней и рекой. После ее смерти Рахиль стала замкнутой, раздражительной. «Мне поговорить не с кем», — сказала она, словно не разговаривала, произнося это, с Даниилом. В доме теперь была другая атмосфера. Четверо жили в нем так, как трое не могли. Три, думал Даниил, менее человеческое число. Он обнаружил, что тоскует по присутствию Юдифи в доме больше, чем по ней самой. Это его удивило, но стыда не вызвало.
Всякая еда внушала опасение. Оливки с гор продавались по цене мяса. В старом городе Даниил продавал древности мусульман-курдов имаму Хусейну. Но чаще ходил к кварталу иностранцев, сбывал что мог европейцам. Во время эпидемии в Багдаде остались немногие. Покупали они мало. Французский консул месье Лавуазье целыми днями охотился на львов в зарослях мескита. Баварский купец герр Линдерберг пил в день по тысяче капель настойки опия и говорил от имени всех немцев. Регулярнее всего он виделся с Корнелиусом Ричем, инспектором британского правительства и английской Ост-Индской компании.
Это был рослый уроженец Манчестера, мускулистый, словно человек физического труда. Проведенные за границей годы не ослабили его акцента. Смех его был на удивление тонким, как у старухи. Когда в Багдаде начиналась летняя жара и сознание оторванности от родины становилось невыносимым, Корнелиус отправлялся к наместнику. Они с Махмудом пили ракию, настоянную на абрикосах, и целыми вечерами ожесточенно спорили о моральной стороне Наваринского сражения, когда британские моряки нарушили перемирие, открыли огонь и уничтожили половину военного флота Оттоманской империи.
Корнелиус научил Даниила читать название фирмы-изготовителя на его часах. Он называл Британию «Империя, где никогда не кончается дождь» и пил, чтобы заглушить тоску по родине. Во дворе его большого дома слуги содержали в порядке маленькую площадку для крикета, окаймленную лакричными деревьями. На ней никто не играл, и трава выгорала полностью.
Корнелиус вел дела с Даниилом потому, что этот еврей за полгода научился лучше говорить по-английски, чем он сам за десять лет по-арабски. Покупал фаянсовые бусы из Ура или Вавилона и отсылал их вместе с письмами невесте в Англию. В благодарность за это Даниил выслушивал его.
Морской путь до Лондона занимал четыре месяца. Служащие Ост-Индской компании плыли на юг мимо мыса Доброй Надежды, потом к северу вдоль побережья Африки. Корнелиус говорил о том, как его невеста будет распаковывать посылку с бусами Даниила в доме своих родителей в Эдгбестоне. Ее звали Дора, у нее были артистичные руки. Даниил знал это наизусть. Корнелиус показывал ему локон ее волос, свернувшийся под стеклом в завиток. Белокурые волосы казались Даниилу срезанными с головы старухи.
Они сидели вдвоем во дворе. Среди лакричных деревьев стрекотали цикады. Луна освещала сухую траву. Корнелиус Рич и Даниил Леви говорили об опасностях, подстерегающих тех, кто пересекает Суэцкий перешеек по суше, белизне терновника весной, о способах ставить силки на кроликов.
— Я скажу вам, чего мне здесь недостает, сэр, — говорил Корнелиус. — Белой кожи. В смуглой нет ничего плохого, отнюдь, только у женщин я люблю белую.
Даниил потягивал чай. Слуги добавляли в него молока. С течением времени он перестал замечать молочный привкус.
— И еще вечеров в большом городе.
— В Манчестере?
Даниил произнес название города, зная о нем лишь из рассказов Корнелиуса.
— Да. И еще в Лондоне. — Корнелиус подался вперед, под ним заскрипело кресло. — Видели бы вы Лондон! Признанный центр мира. Всем людям следовало бы повидать его. На берегах Темзы больше шотландцев, чем в Абердине, больше ирландцев, чем в Дублине. Больше папистов, чем в Риме. И неудивительно. Великая столица империи, какую только знал мир — большего признания и быть не может. Будь мы сейчас там — будь мы там, то купались бы в огнях газовых фонарей! Поверьте мне, сэр, это стоит увидеть лондонская Пиккадилли в газовом освещении. Представьте себе.
Даниил попытался представить. Тучка москитов медленно приближалась к ним, и он отвернулся.
— Я ни разу не путешествовал.
— Существуют места получше Багдада.
— Моя семья здесь.
— Возьмите ее с собой. Не нужно отказываться от семьи.
Корнелиус умолк и неловко заерзал, подумав о Доре, о ее коже, до того бледной, что она была даже не белой, а голубой. А сидевший рядом с ним в тростниковом кресле Даниил думал о Рахили, выжимающей сок из лимонов. В доме с двумя дверями, их фамильном наследии. Он попытался представить себе ее уезжающей, но знал, что она не уедет. Дом был ей очень дорог. Ее тело свыклось с ним. Было словно бы придавлено к месту тяжестью дерева и камня.
Сидевший рядом с ним человек закурил трубку, чтобы дым отпугивал москитов. Взмахнул рукой, отгоняя их.
— Вы разумный человек, мистер Даниил. Подумайте об этом. Багдад, простите за выражение, общая могила для умерших от чумы. В Лондоне живут евреи и, поверьте, недурно преуспевают. В прошлом месяце я прочел в «Тайме», что в коллегии адвокатов есть семиты. И прекрасно. А как бы вы назвали свое дело, сэр? Торговля главным образом драгоценностями, так ведь?
— Драгоценностями?
Даниил ни о чем еще не думал как о своем деле.
— Так вот, Лондон самое подходящее для вас место. Это Мекка ювелиров. Там все лучшие мастера, вроде ваших Ранделла и Бриджа. Все лучшие камни и покупатели. Помню, я читал об одной сделке года два назад — возможно, та статья у меня где-то сохранилась, но не уверен, — покупателем там был английский банкир Томас Хоуп. А драгоценностью — голубой бриллиант. Голубой, заметьте. Говорили, он представляет собой часть еще более крупного камня. Видите ли, некто по фамилии Таверн продал его королю Франции — что с ним было дальше, не помню. Достаточно сказать, что камень, который купил Хоуп, представляет собой осколок древнего бриллианта. Осколок, понимаете? Вот так, сэр. Попробуйте догадаться, сколько он весил. — Корнелйус потряс головой. — Сорок четыре с половиной карата. Поверьте, это правда, так писала «Тайме». Представьте себе такой бриллиант! Вот вам, мой друг, Лондон.
Даниил представил. Он сидел в темноте под лакричными деревьями и мысленно рисовал себе этот драгоценный камень и этот город. Их холодные прямые линии и плоскости. Рахиль, выжимающую лимоны. Природные изгибы ее рук и лица.
Лето. Братья стояли у Ворот Темноты. Жаркое солнце поднималось все выше. Кожа под их бородами зудела от пота. Они все утро ждали Ибрагима и разговаривали. Спорили о том, в какое время начинаются день и ночь, о цвете Божьего лика, о часовых механизмах и женщинах, пулях и пении, способах сеять пшеницу, фактах космографии. Один был повыше, другой пошире в плечах. Вокруг тянулись проезжающие.
— Значит, ты до сих пор веришь, что Земля плоская.
— Да.
— И океаны стекают с ее краев.
— Краев, концов. Да.
— А рыбы? А, Залман?
— Сколько-то должно падать.
— Много?
— Не знаю.
— Вот-вот. И вокруг нас вертится Солнце.
— И Солнце, и Луна. А выше них звезды. А выше них наш Бог.
Залман отвел взгляд. На холме поблескивали зеленовато-серебристые оливы. Под ними виднелись дорога и река. Две линии, тянущиеся к югу среди полей, образованных наносными породами рек.
Он ждал, когда Даниил снова начнет спор. Сознавал, что его собственный голос звучит вызывающе. Да, он действительно настроен вызывающе. Он часто бывал так настроен. И всегда считал, что нужно быть честным.
— Наш Бог, так-так, — сказал Даниил. — Он тоже вертится вокруг нас?
— Брат, что тебе здесь нужно? Почему не пойдешь домой, не дашь мне работать?
— Потому что сегодня настроен поговорить. С появлением Ибрагима прекращу. Послушай, я заинтересовался этим вертящимся Богом. У меня от него даже голова закружилась. Скажи, я хотел бы на это посмотреть, в котором часу завтра он взойдет и закатится?
Залман отвернулся от брата.
— Думай, что говоришь! Между спором и богохульством есть разница.
Даниил пожал плечами. Он был тоньше Залмана, неповоротливым из-за высокого роста. Однако не дрались они уже много лет. В двадцать два года в бороде его начала пробиваться седина.
— Я не собираюсь никого оскорблять. Просто говорю, что мир был сотворен в форме шара.
— Слышал уже.
Вдалеке показалось облачко пыли. Залман не мог разглядеть, скачет ли то Ибрагим. Откашлявшись, он сплюнул в придорожную пыль.
— В форме шара! И твой друг-англичанин говорит тебе, что Земля вертится вокруг Солнца и Луны.
— Нет. Только Солнца.
— Угу, только Солнца. А Луна?
— Луна вертится вокруг Земли.
— Замечательно. Все вертится вокруг всего остального. Будто в детской пляске. А вокруг Луны что вертится? Звезды?
— Нет. Еще каждый шар вертится сам по себе. Земля, Луна, Солнце. Они кружатся в пространстве. Старики мусульмане скажут тебе то же самое. Это действительно слегка похоже на пляску.
Залман рассмеялся. У Ворот Темноты была толпа пастухов и крестьян. Кое-кто обернулся при этом звуке. Даниил всмотрелся в их лица. Крупные, широкие черты шумеров, узкие глаза монголов, впалые щеки бедуинов. На всех лицах выражение пытливости или подозрительности, никто не улыбается. Он снова обратил взгляд на брата.
— Все, что я говорю, чистая правда.
— Чистая, как старики в рядах медников. Земля крутится?
Даниил кивнул, и Залман подступил вплотную к брату.
— Ну так подпрыгни, пусть она повернется под тобой! Если сможешь подпрыгнуть здесь и провалиться по самый зад в речную грязь, я поверю, что вся вселенная круглая. А до тех пор держи свою заморскую чушь при себе.
— Тигр! Фрат! Сетям алейкум. Вы как будто готовы убить друг друга.
Они отпрянули, будто дети, застигнутые во время драки. Даниил заслонил глаза рукой от солнца. Ибрагим направлял к ним коня. Лицо его было морщинистым, улыбающимся. Как у Мехмета. Позади него сливались в пыли силуэты других людей и коней.
Залман хлопнул по плечу брата и отошел от него.
— Ибрагим! Ва алейкум эс. Ты опоздал на несколько часов.
— Прошу прощения. На юге песчаные бури.
Арабский язык жителя болот звучал выразительно, ритмично. Ибрагим окликнул других всадников. Они приблизились к городской стене. Обогнули толпу у ворот и остановились. Залман увидел, что Ибрагим смотрит на них с братом осуждающе.
— Как там Мехмет?
— Скучает. — Ибрагим снова заулыбался. — Я всегда буду благодарен тебе за то, что привел его к нам. Сегодня я привез тебе кое-что особенное.
— Надеюсь, не еще один музыкальный инструмент с клавишами?
Ибрагим покачал головой, расстегнул седельную сумку и достал что-то, завернутое в муслин. Осторожно взял обеими руками и протянул эту вещь Залману. Не выпускал, пока не убедился, что тот ее крепко держит. Она оказалась тяжелее, чем ожидал Залман, и была под муслином холодной. Залман улыбнулся. Покачал ее.
— Что это? Ребенок из Вавилона?
— Нет, не ребенок.
Ибрагим еще раз оглянулся на соплеменников. Залман видел, что они держатся в отдалении не только от ворот, но и от него. Или от свертка.
Он взглянул на брата. Даниил был погружен в собственные мысли. Залман подавил в себе желание его окликнуть. Опустил сверток на землю и размотал слои муслина.
Под тканью оказался глиняный кувшин с запечатанным битумом горлышком. На стенке были выгравированы буквы. Залман узнал в них арабские, несколько необычной формы. Слегка качнул кувшин рукой — послышались стук и шелест. Внутри было что-то твердое. Что-то мягкое.
Он поднял взгляд и с любопытством посмотрел на Ибрагима. Солнце находилось позади него, и выражения лица видно не было. Житель болот неотрывно смотрел на кувшин как зачарованный. Будто кошка, наблюдающая за тенями.
Залман ни с того ни с сего подумал о детях Мехмета, трех заживо похороненных девочках. Муслиновых свертках во влажной земле.
— Ибрагим… — Он потряс головой, помолчал минуту. — Я сомневаюсь, что мне это нужно.
— Нужно. Не сомневайся.
— Ты уверен?
— Да.
Залман встал. Отряхнул прикасавшиеся к кувшину руки.
— Тогда положи конец моим страданиям. Скажи, что там.
Ветер поднял на дороге пылевые смерчи. Подхватил муслин, лежавший у их ног. Ибрагим нагнулся и стал наматывать его на руку, аккуратно, как тюрбан. Заботливый человек из бережливого народа, ничего не бросающего.