Страница:
Здесь нет освещения. Мои глаза привыкают к темноте. Я делаю три шага мимо фонтана и останавливаюсь, меня останавливает ночной воздух. Я чувствую его, слышу звуки, которые он разносит: плеск воды в фонтане, негромкий голос геккона на стене надо мной — то-кей, то-кей, — далекий шум города.
В дальней стороне двора вижу скамейку, белый камень под деревьями. Подняв руку, чтобы отвести ветви, пересекаю двор, сажусь, закрываю глаза. Где-то на улице старого города воет собака. Негромко, призрачно. Это напоминает мне о вещах, вспоминать которые незачем. Ощущаю спиной тепло мужского базальта стены.
Не знаю, заснула ли я. Когда открываю глаза, руки у меня прохладные, камень вокруг влажный, словно выпала легкая роса. Рядом со мной стоит Хасан. Сгибается под деревьями, как в коридоре, словно даже внешний мир слишком мал для него.
— Испугали вы меня, — говорю, хотя это неправда. Меня не удивляет его появление. Может быть, я даже искала его здесь, на полпути между домом и городом. Я не знаю своих намерений. Возможно, не только сегодня вечером, но и всегда. — Вас послала Ева?
— Нет.
— Отлично. Поговорите со мной?
Я подвигаюсь. Когда Хасан садится, моя голова доходит ему до плеча. Сидя рядом с ним, понимаю, что он старый, это видно по рукам.
Хасан не издает ни звука, и я завожу разговор.
— Прекрасное место. Жаль, что не приходила сюда чаше.
— Вы уезжаете?
Говорит по-английски он неуверенно, старательно. Голос у него низкий, но в нем есть какая-то живость, доброжелательность. Он располагает к себе.
— Хотелось бы. Обращали вы когда-нибудь внимание на воздух в доме? В нем ничего не чувствуется. Ничего не слышится. Почему?
— Не знаю.
— И я не знаю. Разумеется, некоторые виды камня оказывают такое воздействие. Но в этом доме чувствуешь себя будто в ловушке. Мне кажется, что здесь я угодила в ловушку, но не помню как. — Перестаю шептать и спрашиваю: — Хасан, откуда вы?
— С гор.
Поворачиваюсь к нему, разглядываю его профиль.
— Курд?
— Да.
— Довольны вы, работая у Евы?
Он втягивает воздух, пахнущий жасмином и кедром.
— Я начал в молодости. Давно.
— Вы, должно быть, лучше всех ее знаете. А она вас.
Хасан не отвечает. Я умолкаю. Мы снова сидим, прислушиваясь. Где-то поблизости чирикает птичка.
— Я хотела поблагодарить вас. За цветы.
— Пустяки.
— И за ладан. Вы были очень добры.
Он ерзает. Я ощущаю теплоту его бедра.
— Вы гостья. И я рад, что угодил вам. Я не вижу, улыбается он или нет.
— Хасан, слышали вы о сирруш?
— Да.
— Что это такое?
— Это чудовище. Голова дракона, ноги орла, тело собаки.
Я опираюсь ладонями о камень скамьи.
— Говорила вам Глётт, что я здесь делаю?
— Ищете что-то. Она говорит, красивую вещь.
— Да.
— Мать рассказывала мне одну сказку. О восьмом путешествии Синдбада.
— Такой нет.
— И все же она рассказывала. Синдбад стар. Дом его полон молодых пирующих купцов. Один из них рассказывает Синдбаду о стране далеко на востоке. Там правит император. В его дворце есть гарем. В гареме всего одна наложница. Самая красивая женщина на свете. Самое прекрасное создание на земле. Ее с самого рождения не видел никто из мужчин, кроме императора. Даже родной отец.
По стене сбоку от Хасана ползет геккон. Его светлая кожа хорошо видна на черном базальте.
— Синдбад плывет в эту страну, взяв с собой множество драгоценностей и единственного верного слугу. Император вдвое старше Синдбада и в десять раз толще. Он доволен драгоценностями, которые дарит ему Синдбад. В благодарность за этот дар делает его советником во дворце. Однажды ночью Синдбад приказывает слуге отыскать путь в гарем. Слуга обвязывает господина веревкой и опускает к окну башни. Синдбад видит, как наложница умащивает волосы.
Теперь весь мир вызывает у него отвращение. Наложница — самое красивое создание на земле. Хоть Синдбад уже старик, он хочет одного — увидеть ее снова. Все остальное исчезает из его поля зрения, и через год он становится слепым.
Я смотрю на лицо Хасана. На геккона над ним. Ящерица охотится, передвигаясь на дюйм вверх, на дюйм вправо. Чудовищная в своем вертикальном мире.
— Синдбад просит слугу помочь ему снова увидеть гарем. Слуга отказывается. Синдбад умоляет его. Слуга вновь обвязывает его веревкой и опускает слепого Синдбада к окну. Когда появляется наложница, Синдбад обнаруживает, что видит ее. Полночь. Под его взглядом она раздевается ко сну. Такой красоты Синдбад никогда не видел. Он открывает окно, отвязывает веревку, влезает внутрь. Наложница еще не видела никого с такой любовью в глазах. Она спит с Синдбадом всю ночь. Утром стража обнаруживает его там. Синдбада бросают в тюрьму и приговаривают к жестокой смерти.
С помощью подкупа слуга освобождает его. Они возвращаются на судне домой, в Басру. Синдбад больше не слепой, но переменился. Он не находит никаких радостей в родном городе. Пиршества и рассказы друзей не занимают его. Он устал от мира, так как знает, что никогда уже не увидит ничего столь прекрасного, как та наложница. И в конце концов умирает.
— А что происходит с женщиной?
Хасан умолкает, переводит дыхание.
— Ничего не происходит. Живет как жила.
— Мне больше нравится, когда Синдбад «жил потом долго и счастливо».
— Будь по-вашему. Это просто выдумка.
— Как и сирруш.
Хасан молчит. Над нами пролетает невидимый в темной дали самолет.
— Я ищу драгоценность под названием «Три брата». Здесь есть кое-какие бумаги. Найти их для меня очень важно.
Вижу, как Хасан кивает. На меня он не смотрит.
— Вы знаете, где они? А, Хасан?
Он поднимается, приглаживает одежду и кивает снова. Едва я успеваю пожелать ему доброй ночи, исчезает.
Я сижу одна в теплой темноте, думая о «Братьях». Могу вертеть аграф в голове, будто головоломку или узор заставки на экране компьютера: Треугольник площадью четыре квадратных дюйма. Двести девяносто каратов в восьми камнях. Четыре жемчужины, трирубина-баласа. Один бриллиант, ставший половиной бриллианта.
Думаю о Еве. Она позволяет человеку красть у себя, только бы он был рядом. Я жалею ее; но и она жалеет меня. Когда доходит до жалости, мы в равном положении. Геккон изгибается, белый на черной стене. Замирает, изготавливается и наносит удар.
Некоторые люди говорят, что у камней есть душа, но они ошибаются. Некоторые верят, что камни живые, по крайней мере в том смысле, как, например, деревья. В большинстве случаев они ошибаются тоже.
Ограненные камни мертвы. Достаточно лишь коснуться их, чтобы это понять. Они извлечены из материнской горной породы и разрезаны на части стальными орудиями. Жесткая оболочка, пленка, снята с них, как чешуя рыбы. Разумеется, они не живые.
Но они мертвы. Это особое качество. Ничто не бывает совершенно мертвым, если не было живым. Под землей есть живые камни. Они растут, все время видоизменяются, кварц превращается в аметист, опал — в халцедон. Рост и преображение. Все они в самом простейшем смысле слова живые.
Ограненные камни мертвы, как деревянные стулья. Но я думаю, что камни, подобно деревьям, и умирают так же нескончаемо медленно, как живут. Они схожи с упавшими деревьями, которые в течение нескольких лет покрываются свежей листвой. Ограненные камни такие же бесчувственные и вековые. Жизнью это назвать нельзя. Это, скорее, своего рода забытье.
У нас было три собаки. Мэй подарила их Энн на одиннадцатилетие. Эдит ни за что не купила бы собак. Звали их Пудинг, Шоколадный Пудинг и Пудинг Немедленно. Клички им придумала Энн. Это были спаниели одного помета. Эдит их недолюбливала; они не отличались аккуратностью и были бестолковые, как клички, которые Энн не хотела ни объяснять, ни менять. Все равно через несколько месяцев мы уже не могли припомнить, кто есть кто, и все собаки стали Пудингами. От них пахло мокрой шерстью, теплым дерьмом и любовью.
Я возвращаюсь из начальной школы. Стоит зима, уже темно. Детские голоса разносятся эхом под мокрыми платанами. Вдали от этих английских деревьев я скучаю по ним, раскидистым на узких улочках, словно застывшие бьющие фонтаны. Энн с тех пор, как стала учиться в средней школе, не ходит со мной, теперь ее провожают кавалеры. Я не поднимаю глаз от влажного черного тротуара. До дома шестьсот восемьдесят два шага, и он быстро приближается.
Подойдя к двери, я вынуждена стучать, потому что у меня нет ключа. У Энн есть, а у меня нет. Энн уверяет, что я могу сунуть его в рот и проглотить. Один раз я проглотила огрызок карандаша. Эдит клянется, что он был тупым, а вышел заостренным. Не знаю, почему она не дает мне ключ.
Я снова стучу. Слышу, как внутри скулит один из Пудингов, он не подходит к двери, значит, что-то неладно. Ничего не могу разглядеть, кроме темноты в прихожей, крапчатой из-за шероховатого стекла в двери. Мира сквозь кусок льда.
Сажусь на крыльцо, жду Энн. Ступенька мокрая, влага проникает сквозь платье. Не проходит и минуты, как начинаю винить сестру, ненавидеть за то, что никак не приходит с ключом. Возле кухонной двери есть запасной ключ, предназначенный исключительно для крайних случаев.
Пытаюсь представить себе, куда подевалась Эдит. Работает; ушла за покупками; плавает в бассейне; утонула. Располагаю все это в порядке вероятности. Вероятность, что работает, равна девяти, что утонула одному. Возможность крайнего случая равна одной десятой. Обхожу дом и отпираю кухонную дверь.
Один Пудинг лежит у двери темной комнаты, вытянувшийся, словно преграда для сквозняка в виде собаки. Он скулит, и когда я вхожу, к нему присоединяется другой. Они напоминают мне рождественское богослужение с гимнами, которое должно в одну из ближайших недель передаваться по Би-би-си. Призраки рождественских подарков, прошлых и будущих. «У-у-у», — тянет лежащий у двери Пудинг.
Дверь темной комнаты закрыта, света под ней нет. На кухонном столе лежит закрытая книга. На буфете наша выстиранная одежда, одной женщины, двух девочек. Лифчики и нижние рубашки сложены отдельными стопками.
Я кладу запасной ключ на место, закрываю дверь, вхожу. Стараюсь не издавать ни звука. Не затем, чтобы застать врасплох Эдит, а дабы скрыть от нее, что пользовалась запасным ключом. Я огибаю стиральную машину и останавливаюсь.
Дверь в темную комнату прикрыта неплотно. Я знаю, что Эдит никогда не оставляет дверь незапертой. Иногда, если она работает, дверь бывает открытой для доступа воздуха, но сейчас изнутри не слышится ни звука. Подхожу и прижимаюсь лицом к щели. Ничего не видно. Только ощущается запах плавательных бассейнов, больниц, рук Эдит. Любимый и опасный.
Пудинг встает. Дверь открывается. Эдит сидит в кресле, уронив голову, будто спит. Руки ее свисают. Они завершили все, что делали.
От двери до моего стула четыре шага. Сердце у меня часто колотится. Делаю шаг, другой.
Иногда я думаю о смерти, о том, как мертвые продолжают существовать в памяти живых.
Это напоминает мне, как живут камни. Медленно, беззаботно, отказываясь умирать. Я ношу в себе следы смерти Эдит. Не воспоминания о ней живой, достойные того, чтобы их лелеять. Я веду речь о смерти. Глётт говорит, что жемчужина — это функция боли, и в ее словах есть определенный смысл. Я думаю, не превращаю ли себя в жемчужину: беру смерть и претворяю ее в драгоценность. Поскольку жемчужины растут, будто в них заключена крохотная жизнь.
Однако занимает меня главным образом не смерть. Большую часть времени я думаю о «Трех братьях». Чем больше узнаю об этой драгоценности, тем яснее становится ее характер. Вес ее, лежащей на ладони, словно вторая ладонь. Золотая оправа как тонкий костяк. Тепло рубинов, более человеческая красота жемчужин, холодность бриллианта. Таинственный взгляд этого единственного глаза. Старые камни, бесчувственные, вековые. Я хочу их заполучить. Кажется, хотела всегда.
Существуют знатоки алмазов, непогрешимые, как дегустаторы. По форме и окраске кристалла они могут определить, из какой они страны, из какой копи. По меркам этих людей я дилетантка, а мерки их точны. Мои познания ограничены тем, что я выучила сама.
Но с другой стороны, я специалист. Моя сфера — не все алмазы, а один алмаз. Не все рубины, а три рубина. Среди гранильщиков есть люди, которые сознают это. Они узнают меня по духу, по забродившей любви, перешедшей в одержимость, и оставляют в покое.
Так и должно быть. То, что я делаю, совершенно личное, касающееся только нас, больше никого. Есть я, и есть «Братья». Cam cam 'a deil, can can 'a. He стакан к стакану, а душа к душе.
Утром идет дождь, и Хасан снова играет на флейте. Я наблюдаю за ним, прячущимся во дворе под толстыми зелеными ветками кедров. В вышине небо засушливой страны — ослепительно голубое, и дождь льет неуверенно, растерянно.
Когда я иду на работу, дождя уже нет. Однако звуки флейты слышны по-прежнему. Они свободно проходят сквозь базальтовые стены дома, лестничные колодцы Эшера и дворы. Камень за ночь словно бы стал пористым, и я думаю о том, что говорила Хасану о воздухе. Теперь воздух кажется живым. Хасан — исполнитель желаний. Я работаю, оставив дверь открытой.
Только в полдень добираюсь до последнего ящика с табличкой «Индия». Выдвигаю его, ставлю на пол к остальным. В нем шафранно-желтый лоскут с вышитыми зернышками граната, сработавшая мышеловка, маленькая стопка бумаги и еще меньшая кучка косточек. Мартину тут поживиться нечем, я нахожу это утешающим.
Встряхиваю косточки в ящике, ставшем для них гробом. Это мышиные зубы и лапки, чистые, тонкие, словно детали часового механизма. Хребет перебит перекладиной мышеловки. Вынимаю бумаги и вытираю о юбку. Там три листа, мышь не добралась до них. Верхний лист даже не бумага, а толстый картон. С одного края на нем переплетенные нити. Листы плотно прижаты к нему, словно слова некогда сами обладали весом. Мне они кажутся остатками записной книжки. Я смотрю на то, во что превратятся мои записи.
На картоне какой-то рисунок. Поворачиваю его к свету и тут же отдергиваю. Я словно бы открыла некую дверь и столкнулась лицом к лицу с поджидающим меня человеком.
Изображение тусклое, карандашное. Нарисован треугольник величиной с человеческое сердце. К каждой стороне изнутри прилегает прямоугольник, на каждой вершине кружки. В центре бриллиант. С основания свисает слеза.
Звуки флейты прекращаются. Две странички прилипли к обложке и друг к другу. Я сажусь на холодный кафельный пол и бережно разъединяю их. Задний листок отходит, он хрупок, словно песчаная корочка. Держа его на ладонях и кончиках пальцев, подаюсь вперед и читаю.
Здесь всего четыре строчки по-английски и по-немецки. Рука фон Глётта. Не четкий готический шрифт его официальной переписки, а более личный почерк. Сумбурный, как это хранилище камней.
Die drei Briider16.
М-р Пайк.
Уайтчепел, Слиппер-стрит, 35 — нижняя дверь — Маунт, Фэллоуз, Три Бриллианта.
Der Preis muss noch vereinbart werden.
«Цену нужно будет обговорить». Я вполголоса повторяю последнюю строчку, ритм немецкой фразы. Однако уже думаю о Еве. В тот вечер, когда я появилась здесь, она сказала правду. Аграф продавался в Лондоне столетие назад. Драгоценность, как бы ни была похищена она у Виктории, кто бы ни похитил ее, спустя шестьдесят лет существовала. И если оставалась целой тогда, может быть целой и теперь. Я всегда знала, что так будет.
Мысленно представляю себе Уайтчепел, за ним Ист-Энд, доки. Эти места я знаю. Даже если номер дома написан сто лет назад, это уже что-то, откуда можно начинать поиски. И еще есть фамилии. Пайк и Маунт. Продавцы или покупатели, частные лица или компании.
Я повторяю их про себя и спохватываюсь. Встаю, беру найденные бумаги, все свои вещи и иду по каменному дому к своей спальне. Моя сумка на том же месте, где я поставила ее больше недели назад. Открываю ее и достаю старую книгу.
Она маленькая, но тяжелая. Будь я в пути, то выбросила бы ее несколько дней назад. На титульном листе читаю: «Трактат об индийском происхождении драгоценностей королевской казны тюдоровской Англии», автор В.Д. Джоши, выпущена книга издательством «Макмиланн и К°» в 1893 году. На внутренней стороне обложки формуляр Бомбейской публичной библиотеки. Четвертая фамилия написана тонким, странно невыразительным почерком. Словно кто-то писал, не понимая, что пишет.
Мистер Три Бриллианта.
Возвращаюсь к найденным бумагам. Последний лист не похож на предыдущий. Следов переплета на нем нет. В верхней части листа что-то неразборчивое, симметричное, испорченное. Если приглядеться, это, возможно, адрес. Даже девиз. Бумага сильно испорчена застарелой сыростью. Написано на ней очень мало. Я могла бы не заметить этих строк, если бы кто-то не обвел карандашом буквы.
Мистеры Леей.
Ждити миня возле Блэкфрайерской сточной трубы.
Буду иметь при сибе ваших 3 братьев.
Это не рука фон Глётта. Обвел буквы, возможно, он, хотя уверенной быть нельзя. Стиль оригинала определенно относится к периоду более раннему, чем конец века. Почерк неуклюжий, как и речь. Есть и подпись, но тоже неразборчивая, детское подражание. Перо запинается. Эти подробности ничего мне не говорят. Но они по крайней мере представляют собой нечто большее, чем едва различимый почтовый код или адрес на полупорнографическом календаре.
Я быстро укладываю вещи. Много времени это никогда не занимает. Старую книгу не бросаю здесь. Закончив, иду искать Еву. Парадная дверь открыта, и я вижу, что во дворе полно воробьев. Стайки их то усаживаются на кедрах, то взлетают. Хасана не видно. Словно его и не было там, а я все утро слышала пение птиц.
Ева в своей комнате, подбирает жемчуга. Черная портьера из бусин со щелканьем смыкается за мной. Глётт разглядывает себя в зеркале, отражающем ее во весь рост, шкатулка с драгоценностями стоит подле нее на диване. На ее жакете брошь из золотых ос, окружающих желтую жемчужину. Она стоит спиной к двери, но мне видно ее лицо. Она не оборачивается, чтобы взглянуть на меня.
— Идите сюда! Хочу слышать ваше мнение, — произносит Ева.
Подхожу и встаю рядом с ней. Она касается пальцами броши. Сумка у меня в руке, я ее не ставлю.
— Красивая.
— Конечно. Можете поносить ее, если хотите. Но идет ли она мне?
Мы стоим бок о бок. Она поглощена проблемами одежды, это видно по ее лицу. Angenehme Sorgen, приятные хлопоты. Я вижу в зеркале свое улыбающееся лицо.
— Спрашиваете, идет ли вам брошь с осами? Не вводите меня в искушение.
Она тонко, по-девичьи смеется. Позади нас портьера из бусин все еще слегка колышется. Слышу, как она пощелкивает, будто каменные пальцы. Расстегиваю молнию на сумке и достаю бумаги.
— Что это у вас?
— То, за чем я приехала.
Я произношу это мягко, но мои слова срывают ее с места. Она хватает бумаги своими тонкими руками похожими на птичьи лапы. Птичьи когти. Просмотрен их, вперяет в меня взгляд.
— Где вы их нашли?
— В комнате, где хранятся камни. — Думаю о мышиных костях. Старых, несъеденных бумагах. Бесценном даре Хасана. — Где еще, по-вашему, они могли быть?
Она покачивает головой, раз, другой. Не знаю, чего еще я ожидала. Протягиваю руку за бумагами, она отдает их. Когда заговаривает вновь, голос ее звучит почти робко.
— Куда же вы поедете?
— В Лондон.
— Но вы дали мне обещание.
Я отвечаю ей взглядом. Она стоит, выпрямив спину. В наклонном зеркале мы гиганты, как Хасан. Чудовища, как сирруш.
— Какое?
— Сделать каталог коллекции фон Глётта. Вы не довели дело до конца.
— Я такого не обещала, Ева, и вы это знаете.
Я говорю спокойно. Она трясет головой.
— Господи! Вы всегда добиваетесь своего, я это знала. Эгоистка.
— Не всегда.
— Ваша этика — это этика фондовой биржи.
Она выпаливает это. Взгляд ее становится жестким, кровь приливает к коже.
— Потому что это мой бизнес, Ева. Драгоценности — мой бизнес.
Она берет брошь и с силой швыряет в меня. Драгоценность пролетает мимо, тяжелое золото ударяется о пульт дистанционного управления, он падает. На телеэкране начинается фильм. Гаррисон Форд стреляет в красивую женщину. Та бежит, разбивая витрины магазинов. Вокруг нее гремят стекло и музыка.
— Не растрачивайте попусту жизнь. Вы нравитесь Мартину. Нравитесь нам, Кэтрин.
Глётт, сама того не сознавая, сжимает и разжимает опущенные руки. Машинально, в желании добиться своего. Позади нее на фотографии первый муж смотрит с застывшей улыбкой.
Я протягиваю руку и крепко обнимаю Еву. Это застает ее врасплох, и она глубоко вздыхает. Я чувствую, какая она тонкая под прекрасно скроенной одеждой. Ева инстинктивно хватается за меня, на секунду сжимает мне плечи, потом я опускаю ее на диван. Беру сумку и иду к выходу, когда она меня окликает. Бусины постукивают за моей спиной. Я слышу Еву вновь, направляясь по коридору к выходу, она зовет все громче:
— Кэтрин. Кэтрин Стерн!
Дверь заперта. Я отпираю ее и спускаюсь с веранды, иду мимо фонтана. Возле бассейна голос Евы снова настигает меня. Я слышу в нем подступающие слезы. Некую речевую модель, однообразную, как птичье пение.
— Кэтрин. Кэтрин! Кэтрин!
Голос затрагивает что-то у меня в душе. Я спотыкаюсь от потрясения, сумка падает с плеча. Внутри такое ощущение, будто некая дверь распахивается в холодную ночь. На какую-то секунду она широко распахнута, потом та же сила срабатывает в обратную сторону. Дверь закрыта.
Я поднимаю сумку и оглядываюсь. Вижу силуэт Хасана в высоком окне. Я знала, что он будет ждать, по крайней мере надеялась. Благодарность переполняет меня, расцветает в душе, поднимаю руку и вижу, что он машет мне в ответ.
Возле арки вокруг меня постукивают коготками голуби. Они совершенно черные, белые у них только грудки. Кажется, что камень дома Глётт напитал собой их гнезда, их яйца, их перья. Я выхожу и иду на запад. Назад больше не оглядываюсь.
Я думаю о свойствах камней.
Они мертвы. Это свойство придает им определенную надежность. О минералах «Трех братьев» я знаю больше, чем когда-либо буду знать о себе, — агломерации живых и мертвых тканей, твердых и жидких, человеческих выделениях. За двадцать пять лет каждая клетка моего тела, кроме костного вещества, жила, умирала и заменялась. Я не та, кем была. Тогда как драгоценные камни не меняются. Рубин — это рубин, алмаз — алмаз. Я знаю это как свои пять пальцев, даже лучше. Я знаю по крайней мере, что ищу.
Они желанны. Это связано с красотой, связано с деньгами. То и другое переплетается, становится нераздельным. Это означает, что любовь к камням — не чистое чувство. Она изменчивая, добрая и злая, так как сами камни обладают изменчивостью. Это свойство придаем им мы. Они воплощают в себе мелкие желания алчных людей, наркотики и секс, особняки и дворцы. Это та сила, которой обладают деньги, самая незначительная из сил, чисто человеческая. Я думаю о «Братьях» и задаюсь вопросом, чем жертвую ради них.
Драгоценные камни ведут тебя назад. Это их самое важное свойство, твержу я себе, загадка, мантра, запоздалые сожаления. Я вспоминаю об этом сейчас, когда самолет поворачивает на запад, к Анкаре и Лондону. Его тонкий фюзеляж из дюраля и изоляционных материалов вульгарен. Знаменитым драгоценностям тысячи лет. Они проходят через людские руки, и зачастую эти руки не оставляют следов, но все-таки незримо присутствуют в камнях.
Они ведут тебя назад. Я смотрю, как лед кристаллизуется на стекле иллюминатора, и думаю, как далеко смогу зайти.
Часть четвертая
В дальней стороне двора вижу скамейку, белый камень под деревьями. Подняв руку, чтобы отвести ветви, пересекаю двор, сажусь, закрываю глаза. Где-то на улице старого города воет собака. Негромко, призрачно. Это напоминает мне о вещах, вспоминать которые незачем. Ощущаю спиной тепло мужского базальта стены.
Не знаю, заснула ли я. Когда открываю глаза, руки у меня прохладные, камень вокруг влажный, словно выпала легкая роса. Рядом со мной стоит Хасан. Сгибается под деревьями, как в коридоре, словно даже внешний мир слишком мал для него.
— Испугали вы меня, — говорю, хотя это неправда. Меня не удивляет его появление. Может быть, я даже искала его здесь, на полпути между домом и городом. Я не знаю своих намерений. Возможно, не только сегодня вечером, но и всегда. — Вас послала Ева?
— Нет.
— Отлично. Поговорите со мной?
Я подвигаюсь. Когда Хасан садится, моя голова доходит ему до плеча. Сидя рядом с ним, понимаю, что он старый, это видно по рукам.
Хасан не издает ни звука, и я завожу разговор.
— Прекрасное место. Жаль, что не приходила сюда чаше.
— Вы уезжаете?
Говорит по-английски он неуверенно, старательно. Голос у него низкий, но в нем есть какая-то живость, доброжелательность. Он располагает к себе.
— Хотелось бы. Обращали вы когда-нибудь внимание на воздух в доме? В нем ничего не чувствуется. Ничего не слышится. Почему?
— Не знаю.
— И я не знаю. Разумеется, некоторые виды камня оказывают такое воздействие. Но в этом доме чувствуешь себя будто в ловушке. Мне кажется, что здесь я угодила в ловушку, но не помню как. — Перестаю шептать и спрашиваю: — Хасан, откуда вы?
— С гор.
Поворачиваюсь к нему, разглядываю его профиль.
— Курд?
— Да.
— Довольны вы, работая у Евы?
Он втягивает воздух, пахнущий жасмином и кедром.
— Я начал в молодости. Давно.
— Вы, должно быть, лучше всех ее знаете. А она вас.
Хасан не отвечает. Я умолкаю. Мы снова сидим, прислушиваясь. Где-то поблизости чирикает птичка.
— Я хотела поблагодарить вас. За цветы.
— Пустяки.
— И за ладан. Вы были очень добры.
Он ерзает. Я ощущаю теплоту его бедра.
— Вы гостья. И я рад, что угодил вам. Я не вижу, улыбается он или нет.
— Хасан, слышали вы о сирруш?
— Да.
— Что это такое?
— Это чудовище. Голова дракона, ноги орла, тело собаки.
Я опираюсь ладонями о камень скамьи.
— Говорила вам Глётт, что я здесь делаю?
— Ищете что-то. Она говорит, красивую вещь.
— Да.
— Мать рассказывала мне одну сказку. О восьмом путешествии Синдбада.
— Такой нет.
— И все же она рассказывала. Синдбад стар. Дом его полон молодых пирующих купцов. Один из них рассказывает Синдбаду о стране далеко на востоке. Там правит император. В его дворце есть гарем. В гареме всего одна наложница. Самая красивая женщина на свете. Самое прекрасное создание на земле. Ее с самого рождения не видел никто из мужчин, кроме императора. Даже родной отец.
По стене сбоку от Хасана ползет геккон. Его светлая кожа хорошо видна на черном базальте.
— Синдбад плывет в эту страну, взяв с собой множество драгоценностей и единственного верного слугу. Император вдвое старше Синдбада и в десять раз толще. Он доволен драгоценностями, которые дарит ему Синдбад. В благодарность за этот дар делает его советником во дворце. Однажды ночью Синдбад приказывает слуге отыскать путь в гарем. Слуга обвязывает господина веревкой и опускает к окну башни. Синдбад видит, как наложница умащивает волосы.
Теперь весь мир вызывает у него отвращение. Наложница — самое красивое создание на земле. Хоть Синдбад уже старик, он хочет одного — увидеть ее снова. Все остальное исчезает из его поля зрения, и через год он становится слепым.
Я смотрю на лицо Хасана. На геккона над ним. Ящерица охотится, передвигаясь на дюйм вверх, на дюйм вправо. Чудовищная в своем вертикальном мире.
— Синдбад просит слугу помочь ему снова увидеть гарем. Слуга отказывается. Синдбад умоляет его. Слуга вновь обвязывает его веревкой и опускает слепого Синдбада к окну. Когда появляется наложница, Синдбад обнаруживает, что видит ее. Полночь. Под его взглядом она раздевается ко сну. Такой красоты Синдбад никогда не видел. Он открывает окно, отвязывает веревку, влезает внутрь. Наложница еще не видела никого с такой любовью в глазах. Она спит с Синдбадом всю ночь. Утром стража обнаруживает его там. Синдбада бросают в тюрьму и приговаривают к жестокой смерти.
С помощью подкупа слуга освобождает его. Они возвращаются на судне домой, в Басру. Синдбад больше не слепой, но переменился. Он не находит никаких радостей в родном городе. Пиршества и рассказы друзей не занимают его. Он устал от мира, так как знает, что никогда уже не увидит ничего столь прекрасного, как та наложница. И в конце концов умирает.
— А что происходит с женщиной?
Хасан умолкает, переводит дыхание.
— Ничего не происходит. Живет как жила.
— Мне больше нравится, когда Синдбад «жил потом долго и счастливо».
— Будь по-вашему. Это просто выдумка.
— Как и сирруш.
Хасан молчит. Над нами пролетает невидимый в темной дали самолет.
— Я ищу драгоценность под названием «Три брата». Здесь есть кое-какие бумаги. Найти их для меня очень важно.
Вижу, как Хасан кивает. На меня он не смотрит.
— Вы знаете, где они? А, Хасан?
Он поднимается, приглаживает одежду и кивает снова. Едва я успеваю пожелать ему доброй ночи, исчезает.
Я сижу одна в теплой темноте, думая о «Братьях». Могу вертеть аграф в голове, будто головоломку или узор заставки на экране компьютера: Треугольник площадью четыре квадратных дюйма. Двести девяносто каратов в восьми камнях. Четыре жемчужины, трирубина-баласа. Один бриллиант, ставший половиной бриллианта.
Думаю о Еве. Она позволяет человеку красть у себя, только бы он был рядом. Я жалею ее; но и она жалеет меня. Когда доходит до жалости, мы в равном положении. Геккон изгибается, белый на черной стене. Замирает, изготавливается и наносит удар.
Некоторые люди говорят, что у камней есть душа, но они ошибаются. Некоторые верят, что камни живые, по крайней мере в том смысле, как, например, деревья. В большинстве случаев они ошибаются тоже.
Ограненные камни мертвы. Достаточно лишь коснуться их, чтобы это понять. Они извлечены из материнской горной породы и разрезаны на части стальными орудиями. Жесткая оболочка, пленка, снята с них, как чешуя рыбы. Разумеется, они не живые.
Но они мертвы. Это особое качество. Ничто не бывает совершенно мертвым, если не было живым. Под землей есть живые камни. Они растут, все время видоизменяются, кварц превращается в аметист, опал — в халцедон. Рост и преображение. Все они в самом простейшем смысле слова живые.
Ограненные камни мертвы, как деревянные стулья. Но я думаю, что камни, подобно деревьям, и умирают так же нескончаемо медленно, как живут. Они схожи с упавшими деревьями, которые в течение нескольких лет покрываются свежей листвой. Ограненные камни такие же бесчувственные и вековые. Жизнью это назвать нельзя. Это, скорее, своего рода забытье.
У нас было три собаки. Мэй подарила их Энн на одиннадцатилетие. Эдит ни за что не купила бы собак. Звали их Пудинг, Шоколадный Пудинг и Пудинг Немедленно. Клички им придумала Энн. Это были спаниели одного помета. Эдит их недолюбливала; они не отличались аккуратностью и были бестолковые, как клички, которые Энн не хотела ни объяснять, ни менять. Все равно через несколько месяцев мы уже не могли припомнить, кто есть кто, и все собаки стали Пудингами. От них пахло мокрой шерстью, теплым дерьмом и любовью.
Я возвращаюсь из начальной школы. Стоит зима, уже темно. Детские голоса разносятся эхом под мокрыми платанами. Вдали от этих английских деревьев я скучаю по ним, раскидистым на узких улочках, словно застывшие бьющие фонтаны. Энн с тех пор, как стала учиться в средней школе, не ходит со мной, теперь ее провожают кавалеры. Я не поднимаю глаз от влажного черного тротуара. До дома шестьсот восемьдесят два шага, и он быстро приближается.
Подойдя к двери, я вынуждена стучать, потому что у меня нет ключа. У Энн есть, а у меня нет. Энн уверяет, что я могу сунуть его в рот и проглотить. Один раз я проглотила огрызок карандаша. Эдит клянется, что он был тупым, а вышел заостренным. Не знаю, почему она не дает мне ключ.
Я снова стучу. Слышу, как внутри скулит один из Пудингов, он не подходит к двери, значит, что-то неладно. Ничего не могу разглядеть, кроме темноты в прихожей, крапчатой из-за шероховатого стекла в двери. Мира сквозь кусок льда.
Сажусь на крыльцо, жду Энн. Ступенька мокрая, влага проникает сквозь платье. Не проходит и минуты, как начинаю винить сестру, ненавидеть за то, что никак не приходит с ключом. Возле кухонной двери есть запасной ключ, предназначенный исключительно для крайних случаев.
Пытаюсь представить себе, куда подевалась Эдит. Работает; ушла за покупками; плавает в бассейне; утонула. Располагаю все это в порядке вероятности. Вероятность, что работает, равна девяти, что утонула одному. Возможность крайнего случая равна одной десятой. Обхожу дом и отпираю кухонную дверь.
Один Пудинг лежит у двери темной комнаты, вытянувшийся, словно преграда для сквозняка в виде собаки. Он скулит, и когда я вхожу, к нему присоединяется другой. Они напоминают мне рождественское богослужение с гимнами, которое должно в одну из ближайших недель передаваться по Би-би-си. Призраки рождественских подарков, прошлых и будущих. «У-у-у», — тянет лежащий у двери Пудинг.
Дверь темной комнаты закрыта, света под ней нет. На кухонном столе лежит закрытая книга. На буфете наша выстиранная одежда, одной женщины, двух девочек. Лифчики и нижние рубашки сложены отдельными стопками.
Я кладу запасной ключ на место, закрываю дверь, вхожу. Стараюсь не издавать ни звука. Не затем, чтобы застать врасплох Эдит, а дабы скрыть от нее, что пользовалась запасным ключом. Я огибаю стиральную машину и останавливаюсь.
Дверь в темную комнату прикрыта неплотно. Я знаю, что Эдит никогда не оставляет дверь незапертой. Иногда, если она работает, дверь бывает открытой для доступа воздуха, но сейчас изнутри не слышится ни звука. Подхожу и прижимаюсь лицом к щели. Ничего не видно. Только ощущается запах плавательных бассейнов, больниц, рук Эдит. Любимый и опасный.
Пудинг встает. Дверь открывается. Эдит сидит в кресле, уронив голову, будто спит. Руки ее свисают. Они завершили все, что делали.
От двери до моего стула четыре шага. Сердце у меня часто колотится. Делаю шаг, другой.
Иногда я думаю о смерти, о том, как мертвые продолжают существовать в памяти живых.
Это напоминает мне, как живут камни. Медленно, беззаботно, отказываясь умирать. Я ношу в себе следы смерти Эдит. Не воспоминания о ней живой, достойные того, чтобы их лелеять. Я веду речь о смерти. Глётт говорит, что жемчужина — это функция боли, и в ее словах есть определенный смысл. Я думаю, не превращаю ли себя в жемчужину: беру смерть и претворяю ее в драгоценность. Поскольку жемчужины растут, будто в них заключена крохотная жизнь.
Однако занимает меня главным образом не смерть. Большую часть времени я думаю о «Трех братьях». Чем больше узнаю об этой драгоценности, тем яснее становится ее характер. Вес ее, лежащей на ладони, словно вторая ладонь. Золотая оправа как тонкий костяк. Тепло рубинов, более человеческая красота жемчужин, холодность бриллианта. Таинственный взгляд этого единственного глаза. Старые камни, бесчувственные, вековые. Я хочу их заполучить. Кажется, хотела всегда.
Существуют знатоки алмазов, непогрешимые, как дегустаторы. По форме и окраске кристалла они могут определить, из какой они страны, из какой копи. По меркам этих людей я дилетантка, а мерки их точны. Мои познания ограничены тем, что я выучила сама.
Но с другой стороны, я специалист. Моя сфера — не все алмазы, а один алмаз. Не все рубины, а три рубина. Среди гранильщиков есть люди, которые сознают это. Они узнают меня по духу, по забродившей любви, перешедшей в одержимость, и оставляют в покое.
Так и должно быть. То, что я делаю, совершенно личное, касающееся только нас, больше никого. Есть я, и есть «Братья». Cam cam 'a deil, can can 'a. He стакан к стакану, а душа к душе.
Утром идет дождь, и Хасан снова играет на флейте. Я наблюдаю за ним, прячущимся во дворе под толстыми зелеными ветками кедров. В вышине небо засушливой страны — ослепительно голубое, и дождь льет неуверенно, растерянно.
Когда я иду на работу, дождя уже нет. Однако звуки флейты слышны по-прежнему. Они свободно проходят сквозь базальтовые стены дома, лестничные колодцы Эшера и дворы. Камень за ночь словно бы стал пористым, и я думаю о том, что говорила Хасану о воздухе. Теперь воздух кажется живым. Хасан — исполнитель желаний. Я работаю, оставив дверь открытой.
Только в полдень добираюсь до последнего ящика с табличкой «Индия». Выдвигаю его, ставлю на пол к остальным. В нем шафранно-желтый лоскут с вышитыми зернышками граната, сработавшая мышеловка, маленькая стопка бумаги и еще меньшая кучка косточек. Мартину тут поживиться нечем, я нахожу это утешающим.
Встряхиваю косточки в ящике, ставшем для них гробом. Это мышиные зубы и лапки, чистые, тонкие, словно детали часового механизма. Хребет перебит перекладиной мышеловки. Вынимаю бумаги и вытираю о юбку. Там три листа, мышь не добралась до них. Верхний лист даже не бумага, а толстый картон. С одного края на нем переплетенные нити. Листы плотно прижаты к нему, словно слова некогда сами обладали весом. Мне они кажутся остатками записной книжки. Я смотрю на то, во что превратятся мои записи.
На картоне какой-то рисунок. Поворачиваю его к свету и тут же отдергиваю. Я словно бы открыла некую дверь и столкнулась лицом к лицу с поджидающим меня человеком.
Изображение тусклое, карандашное. Нарисован треугольник величиной с человеческое сердце. К каждой стороне изнутри прилегает прямоугольник, на каждой вершине кружки. В центре бриллиант. С основания свисает слеза.
Звуки флейты прекращаются. Две странички прилипли к обложке и друг к другу. Я сажусь на холодный кафельный пол и бережно разъединяю их. Задний листок отходит, он хрупок, словно песчаная корочка. Держа его на ладонях и кончиках пальцев, подаюсь вперед и читаю.
Здесь всего четыре строчки по-английски и по-немецки. Рука фон Глётта. Не четкий готический шрифт его официальной переписки, а более личный почерк. Сумбурный, как это хранилище камней.
Die drei Briider16.
М-р Пайк.
Уайтчепел, Слиппер-стрит, 35 — нижняя дверь — Маунт, Фэллоуз, Три Бриллианта.
Der Preis muss noch vereinbart werden.
«Цену нужно будет обговорить». Я вполголоса повторяю последнюю строчку, ритм немецкой фразы. Однако уже думаю о Еве. В тот вечер, когда я появилась здесь, она сказала правду. Аграф продавался в Лондоне столетие назад. Драгоценность, как бы ни была похищена она у Виктории, кто бы ни похитил ее, спустя шестьдесят лет существовала. И если оставалась целой тогда, может быть целой и теперь. Я всегда знала, что так будет.
Мысленно представляю себе Уайтчепел, за ним Ист-Энд, доки. Эти места я знаю. Даже если номер дома написан сто лет назад, это уже что-то, откуда можно начинать поиски. И еще есть фамилии. Пайк и Маунт. Продавцы или покупатели, частные лица или компании.
Я повторяю их про себя и спохватываюсь. Встаю, беру найденные бумаги, все свои вещи и иду по каменному дому к своей спальне. Моя сумка на том же месте, где я поставила ее больше недели назад. Открываю ее и достаю старую книгу.
Она маленькая, но тяжелая. Будь я в пути, то выбросила бы ее несколько дней назад. На титульном листе читаю: «Трактат об индийском происхождении драгоценностей королевской казны тюдоровской Англии», автор В.Д. Джоши, выпущена книга издательством «Макмиланн и К°» в 1893 году. На внутренней стороне обложки формуляр Бомбейской публичной библиотеки. Четвертая фамилия написана тонким, странно невыразительным почерком. Словно кто-то писал, не понимая, что пишет.
Мистер Три Бриллианта.
Возвращаюсь к найденным бумагам. Последний лист не похож на предыдущий. Следов переплета на нем нет. В верхней части листа что-то неразборчивое, симметричное, испорченное. Если приглядеться, это, возможно, адрес. Даже девиз. Бумага сильно испорчена застарелой сыростью. Написано на ней очень мало. Я могла бы не заметить этих строк, если бы кто-то не обвел карандашом буквы.
Мистеры Леей.
Ждити миня возле Блэкфрайерской сточной трубы.
Буду иметь при сибе ваших 3 братьев.
Это не рука фон Глётта. Обвел буквы, возможно, он, хотя уверенной быть нельзя. Стиль оригинала определенно относится к периоду более раннему, чем конец века. Почерк неуклюжий, как и речь. Есть и подпись, но тоже неразборчивая, детское подражание. Перо запинается. Эти подробности ничего мне не говорят. Но они по крайней мере представляют собой нечто большее, чем едва различимый почтовый код или адрес на полупорнографическом календаре.
Я быстро укладываю вещи. Много времени это никогда не занимает. Старую книгу не бросаю здесь. Закончив, иду искать Еву. Парадная дверь открыта, и я вижу, что во дворе полно воробьев. Стайки их то усаживаются на кедрах, то взлетают. Хасана не видно. Словно его и не было там, а я все утро слышала пение птиц.
Ева в своей комнате, подбирает жемчуга. Черная портьера из бусин со щелканьем смыкается за мной. Глётт разглядывает себя в зеркале, отражающем ее во весь рост, шкатулка с драгоценностями стоит подле нее на диване. На ее жакете брошь из золотых ос, окружающих желтую жемчужину. Она стоит спиной к двери, но мне видно ее лицо. Она не оборачивается, чтобы взглянуть на меня.
— Идите сюда! Хочу слышать ваше мнение, — произносит Ева.
Подхожу и встаю рядом с ней. Она касается пальцами броши. Сумка у меня в руке, я ее не ставлю.
— Красивая.
— Конечно. Можете поносить ее, если хотите. Но идет ли она мне?
Мы стоим бок о бок. Она поглощена проблемами одежды, это видно по ее лицу. Angenehme Sorgen, приятные хлопоты. Я вижу в зеркале свое улыбающееся лицо.
— Спрашиваете, идет ли вам брошь с осами? Не вводите меня в искушение.
Она тонко, по-девичьи смеется. Позади нас портьера из бусин все еще слегка колышется. Слышу, как она пощелкивает, будто каменные пальцы. Расстегиваю молнию на сумке и достаю бумаги.
— Что это у вас?
— То, за чем я приехала.
Я произношу это мягко, но мои слова срывают ее с места. Она хватает бумаги своими тонкими руками похожими на птичьи лапы. Птичьи когти. Просмотрен их, вперяет в меня взгляд.
— Где вы их нашли?
— В комнате, где хранятся камни. — Думаю о мышиных костях. Старых, несъеденных бумагах. Бесценном даре Хасана. — Где еще, по-вашему, они могли быть?
Она покачивает головой, раз, другой. Не знаю, чего еще я ожидала. Протягиваю руку за бумагами, она отдает их. Когда заговаривает вновь, голос ее звучит почти робко.
— Куда же вы поедете?
— В Лондон.
— Но вы дали мне обещание.
Я отвечаю ей взглядом. Она стоит, выпрямив спину. В наклонном зеркале мы гиганты, как Хасан. Чудовища, как сирруш.
— Какое?
— Сделать каталог коллекции фон Глётта. Вы не довели дело до конца.
— Я такого не обещала, Ева, и вы это знаете.
Я говорю спокойно. Она трясет головой.
— Господи! Вы всегда добиваетесь своего, я это знала. Эгоистка.
— Не всегда.
— Ваша этика — это этика фондовой биржи.
Она выпаливает это. Взгляд ее становится жестким, кровь приливает к коже.
— Потому что это мой бизнес, Ева. Драгоценности — мой бизнес.
Она берет брошь и с силой швыряет в меня. Драгоценность пролетает мимо, тяжелое золото ударяется о пульт дистанционного управления, он падает. На телеэкране начинается фильм. Гаррисон Форд стреляет в красивую женщину. Та бежит, разбивая витрины магазинов. Вокруг нее гремят стекло и музыка.
— Не растрачивайте попусту жизнь. Вы нравитесь Мартину. Нравитесь нам, Кэтрин.
Глётт, сама того не сознавая, сжимает и разжимает опущенные руки. Машинально, в желании добиться своего. Позади нее на фотографии первый муж смотрит с застывшей улыбкой.
Я протягиваю руку и крепко обнимаю Еву. Это застает ее врасплох, и она глубоко вздыхает. Я чувствую, какая она тонкая под прекрасно скроенной одеждой. Ева инстинктивно хватается за меня, на секунду сжимает мне плечи, потом я опускаю ее на диван. Беру сумку и иду к выходу, когда она меня окликает. Бусины постукивают за моей спиной. Я слышу Еву вновь, направляясь по коридору к выходу, она зовет все громче:
— Кэтрин. Кэтрин Стерн!
Дверь заперта. Я отпираю ее и спускаюсь с веранды, иду мимо фонтана. Возле бассейна голос Евы снова настигает меня. Я слышу в нем подступающие слезы. Некую речевую модель, однообразную, как птичье пение.
— Кэтрин. Кэтрин! Кэтрин!
Голос затрагивает что-то у меня в душе. Я спотыкаюсь от потрясения, сумка падает с плеча. Внутри такое ощущение, будто некая дверь распахивается в холодную ночь. На какую-то секунду она широко распахнута, потом та же сила срабатывает в обратную сторону. Дверь закрыта.
Я поднимаю сумку и оглядываюсь. Вижу силуэт Хасана в высоком окне. Я знала, что он будет ждать, по крайней мере надеялась. Благодарность переполняет меня, расцветает в душе, поднимаю руку и вижу, что он машет мне в ответ.
Возле арки вокруг меня постукивают коготками голуби. Они совершенно черные, белые у них только грудки. Кажется, что камень дома Глётт напитал собой их гнезда, их яйца, их перья. Я выхожу и иду на запад. Назад больше не оглядываюсь.
Я думаю о свойствах камней.
Они мертвы. Это свойство придает им определенную надежность. О минералах «Трех братьев» я знаю больше, чем когда-либо буду знать о себе, — агломерации живых и мертвых тканей, твердых и жидких, человеческих выделениях. За двадцать пять лет каждая клетка моего тела, кроме костного вещества, жила, умирала и заменялась. Я не та, кем была. Тогда как драгоценные камни не меняются. Рубин — это рубин, алмаз — алмаз. Я знаю это как свои пять пальцев, даже лучше. Я знаю по крайней мере, что ищу.
Они желанны. Это связано с красотой, связано с деньгами. То и другое переплетается, становится нераздельным. Это означает, что любовь к камням — не чистое чувство. Она изменчивая, добрая и злая, так как сами камни обладают изменчивостью. Это свойство придаем им мы. Они воплощают в себе мелкие желания алчных людей, наркотики и секс, особняки и дворцы. Это та сила, которой обладают деньги, самая незначительная из сил, чисто человеческая. Я думаю о «Братьях» и задаюсь вопросом, чем жертвую ради них.
Драгоценные камни ведут тебя назад. Это их самое важное свойство, твержу я себе, загадка, мантра, запоздалые сожаления. Я вспоминаю об этом сейчас, когда самолет поворачивает на запад, к Анкаре и Лондону. Его тонкий фюзеляж из дюраля и изоляционных материалов вульгарен. Знаменитым драгоценностям тысячи лет. Они проходят через людские руки, и зачастую эти руки не оставляют следов, но все-таки незримо присутствуют в камнях.
Они ведут тебя назад. Я смотрю, как лед кристаллизуется на стекле иллюминатора, и думаю, как далеко смогу зайти.
Часть четвертая
ТРОЕ
В конце лета двадцать третьего года своей жизни Даниил Леви и его брат Залман с зашитыми в одежду драгоценностями покидали Ирак.
По христианскому календарю был 1833 год, однако существуют другие способы исчисления времени. Имам Хусейн назвал бы этот день вторым днем джумадаха. Для Рахили и Даниила, ждущих у пристани, это было за шесть дней до праздника Кущей. Восьмой год двести девяносто пятого лунного цикла, двадцать третий двухсотого солнечного цикла от сотворения мира; правда, то, что Рахиль и Даниил думали об этом сотворении, было их личным делом.
Залман договаривался об их поездке по реке в Басру. Даниил с Рахилью ждали его, сидя на ступенях церкви Всех Ангелов, запертой со времен последней чумы, дорожная сумка возле их ног была тяжелой, как ступень. Они держались за руки и говорили мало. Они выглядели похожими, высеченными из одного камня: высокими, сдержанными, с орлиными носами. Вариациями на тему силы.
— Мы будем писать.
— Делайте, как сочтете нужным.
— Тогда, видимо, Залман станет писать за нас обоих.
С реки донесся громкий голос одного из лодочников. Множество суденышек направлялось к островам по Тигру.
— Глаз у тебя болит сегодня?
— Не больше, чем всегда.
— Возможно, в Англии окажется лекарство, которое мы сможем прислать.
— Конечно.
На островах двое молодых людей пришвартовывали старую лодку, переносили женщин по мелководью. Даниил смотрел, как эта компания расстилает одеяла для пикника. Он, Залман и Рахиль тоже когда-то устраивали там пикник. Даниил уже толком не помнил, кто тогда нес Рахиль. Он продолжал говорить и сам удивлялся этому. Не давал воцариться молчанию. Часы в кармане у него спешили.
— «И я подумал про себя и сказал: „Клянусь Аллахом, у этой реки должны быть начало и конец..,“»
— Плохо рассказываешь.
— Не унаследовал твоего таланта.
По христианскому календарю был 1833 год, однако существуют другие способы исчисления времени. Имам Хусейн назвал бы этот день вторым днем джумадаха. Для Рахили и Даниила, ждущих у пристани, это было за шесть дней до праздника Кущей. Восьмой год двести девяносто пятого лунного цикла, двадцать третий двухсотого солнечного цикла от сотворения мира; правда, то, что Рахиль и Даниил думали об этом сотворении, было их личным делом.
Залман договаривался об их поездке по реке в Басру. Даниил с Рахилью ждали его, сидя на ступенях церкви Всех Ангелов, запертой со времен последней чумы, дорожная сумка возле их ног была тяжелой, как ступень. Они держались за руки и говорили мало. Они выглядели похожими, высеченными из одного камня: высокими, сдержанными, с орлиными носами. Вариациями на тему силы.
— Мы будем писать.
— Делайте, как сочтете нужным.
— Тогда, видимо, Залман станет писать за нас обоих.
С реки донесся громкий голос одного из лодочников. Множество суденышек направлялось к островам по Тигру.
— Глаз у тебя болит сегодня?
— Не больше, чем всегда.
— Возможно, в Англии окажется лекарство, которое мы сможем прислать.
— Конечно.
На островах двое молодых людей пришвартовывали старую лодку, переносили женщин по мелководью. Даниил смотрел, как эта компания расстилает одеяла для пикника. Он, Залман и Рахиль тоже когда-то устраивали там пикник. Даниил уже толком не помнил, кто тогда нес Рахиль. Он продолжал говорить и сам удивлялся этому. Не давал воцариться молчанию. Часы в кармане у него спешили.
— «И я подумал про себя и сказал: „Клянусь Аллахом, у этой реки должны быть начало и конец..,“»
— Плохо рассказываешь.
— Не унаследовал твоего таланта.