Страница:
— Вот. Подержать хочешь?
— Нет.
Он меня не слышит. Кулаки мои крепко сжаты. Доктор Эйнджел подносит банку к моему лицу. Я не могу сфокусировать на ней взгляд, она режет глаза, как свет у стоматолога.
Банка напоминает мне круглый аквариум. В прозрачной жидкости плавает драгоценный камень. Темно-красный, величиной с кулачок младенца. Сбоку к нему пристала капля более светлой крови.
— Ну вот. Нечасто видишь такое, а?
— Нет.
— Нет.
Поднимаю взгляд на доктора Эйнджела. Он с улыбкой смотрит сквозь меня, не на меня. Теперь, спустя восемнадцать лет, я могу восстановить в памяти его лицо, его влажные глаза, заглянуть в них, понять, что он хочет как-то помочь. Чтобы все стало ясно. Не осознает, что делает нечто дурное.
Он отворачивается с банкой, а я встаю и начинаю вопить. Задыхаюсь от ярости. Появляется Энн с медсестрами, и мы выходим. Я так и не прошла этой проверки. Машина Мэй едет от больничных ворот все быстрее, быстрее, прутья ограды сливаются в сплошную полосу.
На девятую ночь мне снится Стамбул. Во сне я покупаю свежие фисташки. Я не ела больше ничего весь день.
Какое-то существо следует за мной по людным улицам. Я вижу его лишь мельком. Это собака, но чешуйчатая, чудовищная. Морда ее почти на одном уровне с головами прохожих. Собаки никто не замечает. Я вхожу в туристский отель «Синдбад», но когда поднимаюсь к своему номеру, обнаруживаю, что дверь приоткрыта, замок взломан.
Все исчезло. Рубины, записные книжки, чемодан из узорчатой кожи. Ощущение такое, словно кто-то украл мою душу. Я стою в растерянности, и на лестнице позади меня раздается постукивание когтей о выщербленные ступени.
Просыпаюсь перед рассветом. Обычно в это время я бодрая, но сейчас в голове какая-то тяжесть. Спускаюсь на кухню, варю кофе, жарю гренки. Срезав пригоревшие корочки, несу свой завтрак в сад на крыше.
Глётт уже там. Читает старый номер «Франкфуртер альгемайне цайтунг». На металлическом столике подле нее стакан кислого вишневого сока и бутылка водки. Старуха поднимает на меня взгляд, кивает, отворачивается.
Я сажусь и ем свои гренки. Восходит солнце. Каменные плитки под ногами начинают согреваться. День будет замечательным.
— Перестаньте глазеть на меня.
Поднимаю на нее взгляд.
— Я не глазела.
— Вы всегда глазеете, Кэтрин. Будто кошка. Знаете, у меня рак. — Она швыряет на стол газету. Потом складывает ее. — Это незаметно. Я очень старая. Убивает меня он очень медленно. Кое-кто видит причину этого заболевания в пластике.
— А вы в чем?
— В коммунистах.
— Коммунистах?
— Вам нравится Мартин?
Глётт застает меня врасплох своими вопросами уже не в первый раз. Разум у нее порхает мотыльком, но этот мотылек всегда садится там, где ему хочется. Иногда она кажется сумасшедшей; правда, богатые бывают не сумасшедшими, а эксцентричными. Если вы богаты и эксцентричны, это означает, что общество принимает вас потому, что не может не принять. Люди играют по правилам ваших игр. Чем вы богаче, тем беспощаднее могут быть эти правила — человеческие шахматы или самозваная монархия. Интересно, по каким правилам играет Ева и следую ли я им?
— Мартин? Я, в сущности, не знаю его.
— Знаете, знаете.
— Нет. И не знаю, нравится ли он мне.
— Вы можете совершить ошибку.
— То есть?
— Мартин унаследует этот дом. Вам здесь не нравится?
— Никогда этого не говорила.
— Подумайте о европейских домах. О лисьих головах.
У меня от них по коже ползут букашки.
— Мурашки, Ева. Я не…
Она не слушает.
— Животные, торчащие из стен! Отвратительно. Арабские народы старше и цивилизованнее.
Думаю о Мартине. Пахнущем табачным дымом и пивом, что подходит ему. О его подружке, которая ему тоже подходит. Я до сих пор не знаю, что он делает в доме Глётт или чем занимается, когда отсутствует. Мне легче представить его себе курящим в Таиланде или в Гоа, чем воспринимать в восточной Турции. Единственное, что не подходит Мартину, это Диярбакыр.
— Моя мать всегда говорила, что мужчины, вступая в брак, оказывают честь, женщины ее принимают.
Она поощрительно кивает.
— Воспринимать это как комплимент?
Глётт надувает губы.
— Мартин — красивый молодой человек.
— Мать говорила, что красивые люди схожи с красивыми автомобилями. Дороги в содержании и вредны для окружения. Я не понимала ее.
— Какая бессмыслица.
Мы сидим вместе. Скорее вместе, чем порознь, хотя нас разделяет стол. Ева фон Глётт потягивает вишневый сок с водкой, я пью кофе. Небо светлеет, и я непроизвольно щурюсь от рези в глазах.
— У вас усталый вид, — говорит отшельница. На ней панамская шляпа и темные очки от Армани, для ее лица слишком большие. Из-за них она выглядит насекомым с подкрашенными губами, хотя никто здесь не скажет ей этого, особенно я. Может. Может, в этом и заключается главная причина ее отшельничества.
— Мне привиделся сон, помешавший выспаться. — Самолет в небе летит на восток, в сторону Индии. — Там была собака с чешуей.
— Что-что? Какая собака?
Она говорит так, словно речь идет о ее собственности. Это раздражает меня, и я не отвечаю.
— С чешуей, говорите?
— Ладно, оставим это. А вы что видели во сне?
— Секс. Он мне всегда снится.
При этой мысли у нее появляется хитрое выражение лица. Глётт начинает нравиться мне больше, чем ее местожительство. За ландшафтом плоских крыш виден город, низины, простирающиеся к горам на востоке, равнины, уходящие на юг. Дали, еще серые от речного тумана. Я предпочитаю города побольше Диярбакыра, не такие горизонты. Восточная Турция слишком пуста для меня, я могла бы здесь потеряться.
— В здешних мифах есть покрытая чешуей собака. Месопотамская сирруш. Вы видите сновидения о прошлом этой земли.
— Неудивительно, я здесь уже довольно долго. Отхлебываю кофе, холодноватый и горький в жарком свете.
— Какие у нее были ноги?
— Не помню, Ева. Я не смотрела. Может, она была на каблуках, это о чем-нибудь говорит?
— Глупости. Я спрашиваю, какие у нее были ноги? С когтями, как у птицы?
— Не знаю. Не все ли равно? И это Турция. Месопотамия должна быть, — я смотрю в южную сторону, — не здесь.
Глётт поднимает бутылку «Столичной». Опять разбавляет водкой вишневый сок. Бутылка в ее хрупкой руке выглядит тяжелой.
— Люблю юных. Нахожу их очаровательными, когда они помалкивают. Юные невежественны, можно сказать, по определению. — Она снимает темные очки и указывает на ландшафт. — Все это, до самых гор, Месопотамия. Междуречье. Вот Тигр, арабы и турки называют его Джилех. В сотне километров за нами Евфрат. Понятно? Эти реки говорят, что мы в Месопотамии. Изменить этого не может даже Ататюрк.
Глётт умолкает. Мы сидим, глядя на Тигр. Возле него бахчи и плоские орошаемые поля. На бахчах уже работают люди, кажущиеся издали маленькими, повторяющими одни и те же действия. То же самое происходит с поколениями владельцев драгоценностей. Я веду взглядом по речной долине в сторону Сирии и Ирака. Возможно, вижу их отсюда, хотя уверенной быть нельзя. Землю Двух Вен. Месопотамию.
Когда обращаю взгляд к старухе, та смотрит на меня.
— Думаете, наверное, что здесь край света. А?
— Он не так уж плох.
Глётт сжимает губы и, щурясь, смотрит на солнце.
— Диярбакыру пять тысяч лет. Невозможно себе представить. Жить здесь это привилегия. Привилегия, Кэтрин. Здесь побывали римляне и Александр, Хромой Тимур. У Александра был большой аграф, знали вы это? Великолепный, как «Три брата».
— Что сталось с ним?
— Исчез, разумеется.
Я подаюсь к ней.
— Ева, я очень рада, что вам здесь нравится, но сама ищу другое. Не обижайтесь. Хочу найти «Трех братьев». — Она пропускает мои слова мимо ушей. Я повышаю голос. — Ничего пока не вспомнили?
— О! Кстати. — Она снова хитро смотрит на меня. — Мне звонил один знакомый. Его зовут Араф. Он президент транспортной компании «Золотой рог». Но вам это известно, не так ли?
Глётт смотрит, как я цепенею. Думаю, ей это нравится.
— Вы не говорили мне.
— А зачем? Он звонил не вам. К тому же это было несколько дней назад.
— Что он говорил?
— Что вы воровка. — Глётт хихикает, словно отпустила непристойную шутку. — Чтобы я позвонила ему, если увижу вас. И что вы гоняетесь за призраком. Какой глупый человек!
— И что вы ему ответили?
— Ничего. Он как-то прислал мне календарь. — Глётт снова надевает темные очки. — Нувориш. Извращенный вкус.
— Спасибо.
— Нет, это я должна вас благодарить. Я получила большое удовольствие.
Глётт улыбается, голова у нее трясется. Она уже выглядит пьяной. До полудня еще далеко, она на несколько часов опережает свой график. Встаю и собираю чашку, тарелку, ее пустую бутылку и стакан.
— Мне надо приниматься за работу.
— Да, конечно. Увижу я вас за ужином?
— Может быть, — говорю, уходя.
Голос ее доносится отдаленно, словно эхо:
— Определенно может.
В комнате, где хранятся камни, ничего не изменилось после моего ухода. Когда Глётт впервые привела меня сюда, коллекция ее была сокрыта за фасадом порядка. На то, чтобы разрушить этот фасад, у меня ушло десять дней.
Я думаю о камнях. Они удерживаются в своих хранилищах, словно готовый произойти оползень. Мебель застыла в положении, наводящем на мысль о тайном бегстве. Урны отступили к стенам. Выдвижные ящики теснятся над библиотечной стремянкой и над кафельным полом, словно я застала их за движением к выходу.
В дальнем конце комнаты — ящики с табличками «Смесь». В принципе, если подробности сделки с «Братьями» существуют, искать их следовало бы там. Однако ничто в этой комнате не находится на месте; кажется, это главный принцип размещения, если таковой вообще существует.
Два дня назад я разобралась в системе фон Глётта, но проку от этого никакого. Наряду с геммологическим делением существуют географические подразделения предметов с камнями разных видов. В этих секциях драгоценности классифицируются по доминирующему камню. Например, золотая закладка с искусственно выращенными жемчужинами Микимото лежит в одном из трех ящиков, помеченных «Смесь: Япония». Нарисованный Луи Франсуа Картье эскиз ожерелья с халцедонами и египетскими изумрудами лежит в двадцать седьмом ящике «Северная Африка».
Это система человека, не признающего систему. Из Азии и Африки необработанных камней столько, что одной только Индии отведено почти сто ящиков. И эта система непригодна для «Братьев», так как на аграфе нет доминирующего камня. Или же все они доминирующие — жемчужины количеством, рубины каратами, бриллиант известностью. И если герр фон Глётт остановился на одном из них, к какой стране он отнес бы эту драгоценность? Много ли он знал о «Братьях» и происхождении камней?
Принимаюсь за работу. Два дня я искала по тем странам, к которым можно было бы отнести аграф, осмотрела пять французских ящиков, двенадцать персидских. Вчера обыскала половину индийских и сегодня начинаю оттуда, где остановилась. В первом же ящике обнаруживаю золотой медальон, в котором находится Коран величиной с коренной зуб человека. Во втором — набор из двенадцати агатовых дисков, на которых вырезаны изображения буддийских демонов и женщин в различных сексуальных позах. Большей частью это сцены изнасилования. Я бросаю их, словно грязные бумажные салфетки.
Назвать прекрасной эту коллекцию нельзя. Чем больше я вижу приобретений фон Глётта, тем меньше она мне нравится. В камнях он искал не столько красоты, сколько полноты наборов. Не будь он богачом, коллекционировал бы что-нибудь другое — подставки из-под пивных кружек, бабочек, попугайчиков, стремление было бы тем же самым. Кажется, что он пытался заново собрать весь мир в одной комнате. У меня с ним нет ничего общего, кроме камней.
К полудню я просмотрела четырнадцать ящиков. Лицо и руки у меня в пыли. Дважды я подходила к тем хранилищам, с которыми уже работала, и драгоценности лежали не там, где я их оставляла. Стараюсь не думать о том, что это значит, так как понимаю — это значит, что у меня случаются погрешности. А в этой комнате, где хранятся камни, мне нужно быть непогрешимой.
Попадаются диковины, которые не поддаются классификации, поэтому я складываю их на стол. Улыбающийся Будда двух дюймов в высоту. Он изваян из черного дерева и радужного кварца, в котором есть переливающиеся вкрапления воды. Глаза его мерцают над животами и фаллосами. Поднос с жемчужинами неправильной формы, они разделены по внешнему виду: Необычные, Бабочки и Близнецы — причудливые функции боли. Весы гранильщика с тридцатью семечками рожкового дерева Ceratonia siliqua, от которых ведет происхождение мера веса карат. Я экспериментирую с ними. Вес каждой из четырех семечек равен карату. С виду одно ничуть не отличается от других. Тридцать деревьев в тридцати семечках, напоминающих сжатые кулаки.
Когда солнце перестает светить в окна, я прекращаю работу, откидываюсь назад и начинаю чихать. Этот позыв умерялся сосредоточенностью, но теперь я ощущаю пыль минералов в горле и в носу. Даже мой пот пахнет тальком. Думаю, не начинается ли у меня аллергия к драгоценным камням, и эта мысль вызывает смех, отголоски его гулко отдаются в тихой комнате.
Уже шестой час, нужно сделать перерыв и вымыться. Иду вниз по этажам, лестницам и дворикам особняка.
В коридорах полумрак. Камень под ногами ни теплый, ни холодный. В доме я следую примеру Хасана и хожу босиком, дорогу уже знаю.
В ванной комнате никого. На поверхности бассейна мерцает свет. Я наскоро принимаю душ, поглядывая на свое тело. В запотевших зеркалах оно выглядит изящным, с плоским животом между изгибами грудей и бедер. Я не забочусь о нем. Последние несколько лет мое тело теряет в весе. Теперь оно изящнее, чем когда бы то ни было.
Закрываюсь в сауне, запах камней улетучивается по мере того, как кожа высыхает и покрывается свежим потом. Даже в жарких странах я люблю сауну, горячую вязкость воздуха, замкнутое пространство — полукокон-полугроб. Напотевшись, лезу в бассейн. Лежу неподвижно, вижу только гладь минеральной воды. Вдалеке кто-то играет на пианино, о существовании которого я не знала. Интересно — кто? Который из нас?
Уже не пахнущая камнями, более чистая, чем моя одежда, я отжимаю волосы и завязываю их узлом на затылке. В доме царит покой. Глётт смотрит очередной фильм, я слышу это еще издали. Громко звучат голоса, шум едущей под дождем машины. Прохожу мимо ее комнаты и поднимаюсь наверх. За высокими окнами загораются огни Диярбакыра. Они вызывают у меня в памяти Лондон. Не столько город, в котором я жила, сколько тот, где находились «Три брата», который Елизавета видела своими горностаевыми глазами, Виктория — каменно-холодными.
В комнате с камнями кто-то есть. Я слышу издали возню с ящиками, чей-то невнятный голос, разносящийся по тихому дому. Перед тем как свернуть в последний коридор, успеваю подумать, что это не Глётт. В конце коридора дверь в комнату, где хранится коллекция. Открытая, как я ее оставила. Внутри Мартин.
Он склоняется над столом. Лица и рук его не видно, но в позе есть что-то неприятное: какая-то алчная согбенность делает его похожим на старика. Скрягу. Волосы Мартина в свете настольной лампы зеленые. Больше никого в комнате нет. Мартин разговаривает сам с собой, сосредоточенно шепчет что-то.
В руках у него лупа и жемчужина неправильной формы — неприкаянная диковинка. Мартин, щурясь, смотрит на нее, лицо его искажено. Раздается негромкий резкий звук, напоминающий мне о гранильной мастерской, и я догадываюсь, что Мартин скрипит зубами.
Настольная лампа так близка к его волосам, что он должен это чувствовать, но двигаются только руки и челюсть. Поднос с жемчужинами по-прежнему на столе. И бросается в глаза, что Будды из радужного кварца нет там, где я его оставила. Думаю о кресле, его следах в пыли и пропавших этим утром камнях. Интересно было бы узнать, много ли камней стащил Мартин. Я могу неслышно подойти вплотную к нему и увидеть его лицо.
Я останавливаюсь. Не потому, что боюсь Мартина. Но я в лучшем случае воровка, наблюдающая за вором. Своего рода вуайеристка14, следящая за тем, как человек крадет у того, кто его любит. Я никогда не бывала в подобном положении. Но не могу сказать — не уверена, — что не совершала чего-то похуже. Мешкаю, ощущая в темноте влажные волосы, их жгуты и пряди.
Мартин кладет лупу и протирает глаза основанием ладони. В другой руке по-прежнему держит жемчужину. Смотрит на свои часы, потом почти рассеянно опускает ее в нагрудный карман рубашки и поднимается, собираясь уходить.
Прежде чем он успевает поднять взгляд, я трогаюсь с места. Иду, стараясь, чтобы он услышал. У него достаточно времени, чтобы повернуться и осклабиться, обнажив волчьи зубы.
— Приставленная к камням девушка! Как дела? Рабочий день еще не кончился?
— Нет.
— Трудитесь в поте лица, значит. Ну и что думаете?
— О чем?
— О камнях, разумеется. О коллекции. А?
— Она необыкновенна. Не знала, что вы сюда поднимаетесь.
Мартин пожимает плечами:
— Иногда поднимаюсь.
Я уже возле стола. Неприкаянные Диковинки лежат возле моей правой руки. Иные из них более неприкаянные, чем другие.
— Где Хелене?
— Прихорашивается. Я не хочу разговаривать о ней.
Снизу доносятся звуки флейты Хасана. Простая фраза повторяется, развивается. Я не отвожу взгляда от Мартина.
— Прекрасно. А о чем хотите?
— О вас. Вижу, Кэтрин, вы чувствуете себя здесь как дома.
Сначала я думаю, что Мартин говорит об этой комнате. Но смотрит он на меня, а не на хранилища. Его глаза липнут к моим ногам и волосам. К моей груди. Как мухи, успеваю я подумать.
— Но мы оба так себя чувствуем, правда?
Это задевает его сильнее, чем мне хотелось. На миг он выглядит разозленным всерьез, на щеках ходят желваки. Потом улыбка постепенно возвращается. Он снова смотрит на часы, чтобы отвести от меня взгляд.
— Да, конечно. Увидимся за ужином?
— Мне нужно питаться.
— Отлично. Буду с удовольствием ждать, — говорит он, но выражение лица свидетельствует о другом.
Я провожаю Мартина взглядом. Убедившись, что он ушел, сажусь и пересчитываю жемчужины. Две исчезли вместе с улыбающимся Буддой. Все остальное как было. Вокруг меня — стоящие на полу ящики. Передо мной — семена рожкового дерева, уравновешенные на чашах весов.
Поднимаю взгляд на хранилища. Ряды ящиков тянутся за пределы света лампы. Где-то в них есть сведения о «Трех братьях». Это похоже на игру. Угадаешь, какой ящик тебе нужен, и у тебя будут основания продолжать поиски. Не угадаешь — и обнаружишь то, чего никогда не собиралась искать. Пьяного с ножным протезом. Вырезанную на агате сцену изнасилования. Парня, крадущего жемчужины у старухи, которая любит его. Отвратительные вещи. Я все еще сижу там, когда часы бьют семь.
На ужин прихожу с опозданием, одетой не совсем в соответствии со случаем. Мартин надел вечерний костюм и массивные золотые часы, Хелене и Ева в жемчугах. На девушке тонкая нитка искусственно выращенных жемчужин, на старухе толстая, темная. Что касается меня, то я ухитрилась обуться. В этом каменном доме так бывает каждый вечер. Усаживаюсь за тускло освещенный стол и смотрю на них — на старуху, на юную парочку, нарядившихся к вечеринке, где никто ничего не празднует. Хасан подает еду.
— Значит, — говорит Мартин, не поднимая глаз от тарелки, — вам, Кэтрин, нравятся наши фамильные сокровища.
— Камни.
— Сокровища. — Он сопровождает возражение кивком. — От латинского jocus. На вашем языке оно означает шутку, насмешку, издевку. Досужие выдумки. — Режет мясо. — Какие досужие выдумки можете поведать нам, Кэтрин?
Глётт бесцеремонно вмешивается:
— Кэтрин! Жемчужин не надели только вы.
«Подождите своей очереди», — хочу сказать, но молчу. Она еще не пьяна. Глаза ее в тусклом свете смотрят угрюмо. Хелене поднимает взгляд, словно начинается веселье.
— Не заметила, — говорю.
— Это так.
— Не вижу, чтобы Мартин надел свои.
— Мартин, — говорит, сдерживаясь, Ева, — мужчина. Жемчужин у него нет.
— Удивительное дело. Поэтому он надевает «Ролекс», а мы должны носить выделения моллюсков. В такую жару. — На столе открытая бутылка вина. Наливаю себе. — Не думаю, что по отношению к нам это справедливо. Как по-вашему, Хелене?
Она молча перебирает пальцами ожерелье. Разговор, как всегда, угасает. Хасан приносит суп с лимоном и яйцами, тушеные овощи, кебабы, политые свежим соком сумаха. Вкусная еда, хорошо приготовленная. Ничего дорогого или импортного, кроме вина. Напротив меня Мартин и Хелене жуют с аппетитом любовников. Сама Глётт ест мало. После супа Хасан подает ей стакан горячего молока. Она медленно пьет его, не выказывая ни удовольствия, ни отвращения.
Хелене отодвигает тарелку. Волосы ее от вечерней жары стали мягкими. Она курит, пока Мартин доедает. Улыбается, но глаза скучающие; улыбка просто напоказ. Размышляю, много ли она знает и как к этому относится. Когда Мартин заканчивает с едой, Хелене вздыхает так громко, что это напоминает отрыжку.
— Danke, Eva!15 — Лицо Мартина раскраснелось от вина. В вечернем костюме у него щегольской, бессмысленный вид биржевого маклера или адвоката. Говорит по-немецки он нетвердо, но в голосе слышится улыбка. — Еда была восхитительной.
— Такой же, как всегда.
— Напротив. По своему обыкновению, ты скромничаешь. — Говорит он так, словно меня здесь нет. Ничем не показываю, что мне это понятно. — Какие планы у тебя на вечер, Ева? Можно поиграть в карты… втроем. Еще рано. Или ты могла бы показать нам свои жемчуга.
— Завтра. Сегодня хороший фильм по спутнику.
— Можно посмотреть его вместе.
— Нет.
Глётт помешивает молоко и не смотрит на Мартина. Когда он встает, лицо его окаменело от гнева.
— Ну, тогда завтра.
Он дожидается, когда Хелене загасит сигарету, потом произносит пожелание доброй ночи по-английски и по-немецки. После их ухода Хасан уносит фарфор и хрусталь. Убрав со стола, больше не возвращается. Я наедине с отшельницей. В кухне слышится только монотонное гудение посудомоечных машин. Через открытое окно доносится далекий уличный шум.
— Вы очень невежественны.
Голос Евы громко звучит в тишине. Поднимаю взгляд. Она смотрит на меня блестящими нездоровыми глазами.
— В чем?
— Вот в чем. — Она берется за свое ожерелье и встряхивает его. — Довожу до вашего сведения, что это жемчужины из пресноводной мидии Маргаритафера. Большая редкость. Мидия способна жить целый век. Сто лет, чтобы произвести одну хорошую жемчужину. К этому следует относиться с почтением.
— Прошу прощения, Ева. Если мне жемчуг не нравится, ничего поделать не могу. — Она молчит. Я наблюдаю за ней, наглухо замкнувшейся, серой. Устрицей в прошлой или будущей жизни. — «Довожу до вашего сведения»? — повторяю я.
Еще минуту она дуется. Когда улыбается, я рада этому.
— Со временем вы поймете, что не всегда бываете правы. — Поднимает свое питье. — Его готовит мне Хасан. Знаете, что это такое?
— Растворенный в уксусе жемчуг.
— Не говорите глупостей.
— Кипяченое молоко. Коровы есть и в Англии.
— Вот видите? Уже не правы. Это молоко с порошком корня орхидеи. Попробуйте. Оно придаст вашим щекам румянца.
— Мне румянец не нужен.
— Он бы вам не повредил. Как мои камни?
— Неважно.
— Что может быть неважно с камнями? Им недостает румянца? Готова к любой неожиданности.
Я могу не говорить ей. Могу уйти завтра, вернуться в Стамбул и начать все снова. К таким неудачам я привыкла, и Глётт не узнает о происходящем до того дня, как войдет в ту комнату и обнаружит, что ящики пусты, а Мартина нет. Так будет легче, по крайней мере для меня.
И все-таки.
— Мартин крадет камни.
— Глупая вы, — отвечает она. Перебирает жемчужины.
— Нет. Крадет и притом быстро. Вы просили меня поработать над коллекцией, и это все, что я обнаружила. При таком темпе я вряд ли успею составить каталог коллекции до того, как она перестанет существовать. Мне очень жаль, Ева.
— Думаете, я не знаю? — Голос у нее усталый, монотонный. Руки теребят ожерелье. — Глупая вы.
— Как это понять?
Она говорит быстрым шепотом:
— О Господи, да пусть себе. Лишь бы оставался здесь. Он мне очень дорог.
— Дороже, чем камни вашего отца?
— Еще бы! — Она смеется. — Еще бы. Думаете, я не могу позволить себе лишиться нескольких камней?
Глётт поднимает взгляд от жемчужин. Она уже не мудрая старая птица, а унылое, тупое существо.
— Извините, но мне кажется, я жалею вас, Кэтрин Стерн.
— Вот как? Что ж, с вашей стороны это очень любезно. — Гнев подбрасывает меня со стула. — Буду вспоминать об этом завтра, попусту тратя время на вашу исчезающую коллекцию.
— Вас никто здесь не держит. Не вините меня за то, что решаете сами.
В таком случае решаю уйти. Я едва не произношу этих слов, они у меня на языке, на губах. Не произношу, потому что здесь есть нечто, что мне нужно, только бы суметь это найти. Только бы знать, где и как искать. Я уже понимаю, что сегодня вечером никуда не уйду, и Глётт понимает это тоже.
— Доброй ночи, Ева, — говорю как можно спокойнее. Она провожает меня взглядом до самой двери. В коридорах нет света. Я иду и думаю о ней, представляю себе ее сгорбленную фигуру за пустым столом. Дойдя до своей комнаты, продолжаю путь до парадной двери и выхожу во двор.
— Нет.
Он меня не слышит. Кулаки мои крепко сжаты. Доктор Эйнджел подносит банку к моему лицу. Я не могу сфокусировать на ней взгляд, она режет глаза, как свет у стоматолога.
Банка напоминает мне круглый аквариум. В прозрачной жидкости плавает драгоценный камень. Темно-красный, величиной с кулачок младенца. Сбоку к нему пристала капля более светлой крови.
— Ну вот. Нечасто видишь такое, а?
— Нет.
— Нет.
Поднимаю взгляд на доктора Эйнджела. Он с улыбкой смотрит сквозь меня, не на меня. Теперь, спустя восемнадцать лет, я могу восстановить в памяти его лицо, его влажные глаза, заглянуть в них, понять, что он хочет как-то помочь. Чтобы все стало ясно. Не осознает, что делает нечто дурное.
Он отворачивается с банкой, а я встаю и начинаю вопить. Задыхаюсь от ярости. Появляется Энн с медсестрами, и мы выходим. Я так и не прошла этой проверки. Машина Мэй едет от больничных ворот все быстрее, быстрее, прутья ограды сливаются в сплошную полосу.
На девятую ночь мне снится Стамбул. Во сне я покупаю свежие фисташки. Я не ела больше ничего весь день.
Какое-то существо следует за мной по людным улицам. Я вижу его лишь мельком. Это собака, но чешуйчатая, чудовищная. Морда ее почти на одном уровне с головами прохожих. Собаки никто не замечает. Я вхожу в туристский отель «Синдбад», но когда поднимаюсь к своему номеру, обнаруживаю, что дверь приоткрыта, замок взломан.
Все исчезло. Рубины, записные книжки, чемодан из узорчатой кожи. Ощущение такое, словно кто-то украл мою душу. Я стою в растерянности, и на лестнице позади меня раздается постукивание когтей о выщербленные ступени.
Просыпаюсь перед рассветом. Обычно в это время я бодрая, но сейчас в голове какая-то тяжесть. Спускаюсь на кухню, варю кофе, жарю гренки. Срезав пригоревшие корочки, несу свой завтрак в сад на крыше.
Глётт уже там. Читает старый номер «Франкфуртер альгемайне цайтунг». На металлическом столике подле нее стакан кислого вишневого сока и бутылка водки. Старуха поднимает на меня взгляд, кивает, отворачивается.
Я сажусь и ем свои гренки. Восходит солнце. Каменные плитки под ногами начинают согреваться. День будет замечательным.
— Перестаньте глазеть на меня.
Поднимаю на нее взгляд.
— Я не глазела.
— Вы всегда глазеете, Кэтрин. Будто кошка. Знаете, у меня рак. — Она швыряет на стол газету. Потом складывает ее. — Это незаметно. Я очень старая. Убивает меня он очень медленно. Кое-кто видит причину этого заболевания в пластике.
— А вы в чем?
— В коммунистах.
— Коммунистах?
— Вам нравится Мартин?
Глётт застает меня врасплох своими вопросами уже не в первый раз. Разум у нее порхает мотыльком, но этот мотылек всегда садится там, где ему хочется. Иногда она кажется сумасшедшей; правда, богатые бывают не сумасшедшими, а эксцентричными. Если вы богаты и эксцентричны, это означает, что общество принимает вас потому, что не может не принять. Люди играют по правилам ваших игр. Чем вы богаче, тем беспощаднее могут быть эти правила — человеческие шахматы или самозваная монархия. Интересно, по каким правилам играет Ева и следую ли я им?
— Мартин? Я, в сущности, не знаю его.
— Знаете, знаете.
— Нет. И не знаю, нравится ли он мне.
— Вы можете совершить ошибку.
— То есть?
— Мартин унаследует этот дом. Вам здесь не нравится?
— Никогда этого не говорила.
— Подумайте о европейских домах. О лисьих головах.
У меня от них по коже ползут букашки.
— Мурашки, Ева. Я не…
Она не слушает.
— Животные, торчащие из стен! Отвратительно. Арабские народы старше и цивилизованнее.
Думаю о Мартине. Пахнущем табачным дымом и пивом, что подходит ему. О его подружке, которая ему тоже подходит. Я до сих пор не знаю, что он делает в доме Глётт или чем занимается, когда отсутствует. Мне легче представить его себе курящим в Таиланде или в Гоа, чем воспринимать в восточной Турции. Единственное, что не подходит Мартину, это Диярбакыр.
— Моя мать всегда говорила, что мужчины, вступая в брак, оказывают честь, женщины ее принимают.
Она поощрительно кивает.
— Воспринимать это как комплимент?
Глётт надувает губы.
— Мартин — красивый молодой человек.
— Мать говорила, что красивые люди схожи с красивыми автомобилями. Дороги в содержании и вредны для окружения. Я не понимала ее.
— Какая бессмыслица.
Мы сидим вместе. Скорее вместе, чем порознь, хотя нас разделяет стол. Ева фон Глётт потягивает вишневый сок с водкой, я пью кофе. Небо светлеет, и я непроизвольно щурюсь от рези в глазах.
— У вас усталый вид, — говорит отшельница. На ней панамская шляпа и темные очки от Армани, для ее лица слишком большие. Из-за них она выглядит насекомым с подкрашенными губами, хотя никто здесь не скажет ей этого, особенно я. Может. Может, в этом и заключается главная причина ее отшельничества.
— Мне привиделся сон, помешавший выспаться. — Самолет в небе летит на восток, в сторону Индии. — Там была собака с чешуей.
— Что-что? Какая собака?
Она говорит так, словно речь идет о ее собственности. Это раздражает меня, и я не отвечаю.
— С чешуей, говорите?
— Ладно, оставим это. А вы что видели во сне?
— Секс. Он мне всегда снится.
При этой мысли у нее появляется хитрое выражение лица. Глётт начинает нравиться мне больше, чем ее местожительство. За ландшафтом плоских крыш виден город, низины, простирающиеся к горам на востоке, равнины, уходящие на юг. Дали, еще серые от речного тумана. Я предпочитаю города побольше Диярбакыра, не такие горизонты. Восточная Турция слишком пуста для меня, я могла бы здесь потеряться.
— В здешних мифах есть покрытая чешуей собака. Месопотамская сирруш. Вы видите сновидения о прошлом этой земли.
— Неудивительно, я здесь уже довольно долго. Отхлебываю кофе, холодноватый и горький в жарком свете.
— Какие у нее были ноги?
— Не помню, Ева. Я не смотрела. Может, она была на каблуках, это о чем-нибудь говорит?
— Глупости. Я спрашиваю, какие у нее были ноги? С когтями, как у птицы?
— Не знаю. Не все ли равно? И это Турция. Месопотамия должна быть, — я смотрю в южную сторону, — не здесь.
Глётт поднимает бутылку «Столичной». Опять разбавляет водкой вишневый сок. Бутылка в ее хрупкой руке выглядит тяжелой.
— Люблю юных. Нахожу их очаровательными, когда они помалкивают. Юные невежественны, можно сказать, по определению. — Она снимает темные очки и указывает на ландшафт. — Все это, до самых гор, Месопотамия. Междуречье. Вот Тигр, арабы и турки называют его Джилех. В сотне километров за нами Евфрат. Понятно? Эти реки говорят, что мы в Месопотамии. Изменить этого не может даже Ататюрк.
Глётт умолкает. Мы сидим, глядя на Тигр. Возле него бахчи и плоские орошаемые поля. На бахчах уже работают люди, кажущиеся издали маленькими, повторяющими одни и те же действия. То же самое происходит с поколениями владельцев драгоценностей. Я веду взглядом по речной долине в сторону Сирии и Ирака. Возможно, вижу их отсюда, хотя уверенной быть нельзя. Землю Двух Вен. Месопотамию.
Когда обращаю взгляд к старухе, та смотрит на меня.
— Думаете, наверное, что здесь край света. А?
— Он не так уж плох.
Глётт сжимает губы и, щурясь, смотрит на солнце.
— Диярбакыру пять тысяч лет. Невозможно себе представить. Жить здесь это привилегия. Привилегия, Кэтрин. Здесь побывали римляне и Александр, Хромой Тимур. У Александра был большой аграф, знали вы это? Великолепный, как «Три брата».
— Что сталось с ним?
— Исчез, разумеется.
Я подаюсь к ней.
— Ева, я очень рада, что вам здесь нравится, но сама ищу другое. Не обижайтесь. Хочу найти «Трех братьев». — Она пропускает мои слова мимо ушей. Я повышаю голос. — Ничего пока не вспомнили?
— О! Кстати. — Она снова хитро смотрит на меня. — Мне звонил один знакомый. Его зовут Араф. Он президент транспортной компании «Золотой рог». Но вам это известно, не так ли?
Глётт смотрит, как я цепенею. Думаю, ей это нравится.
— Вы не говорили мне.
— А зачем? Он звонил не вам. К тому же это было несколько дней назад.
— Что он говорил?
— Что вы воровка. — Глётт хихикает, словно отпустила непристойную шутку. — Чтобы я позвонила ему, если увижу вас. И что вы гоняетесь за призраком. Какой глупый человек!
— И что вы ему ответили?
— Ничего. Он как-то прислал мне календарь. — Глётт снова надевает темные очки. — Нувориш. Извращенный вкус.
— Спасибо.
— Нет, это я должна вас благодарить. Я получила большое удовольствие.
Глётт улыбается, голова у нее трясется. Она уже выглядит пьяной. До полудня еще далеко, она на несколько часов опережает свой график. Встаю и собираю чашку, тарелку, ее пустую бутылку и стакан.
— Мне надо приниматься за работу.
— Да, конечно. Увижу я вас за ужином?
— Может быть, — говорю, уходя.
Голос ее доносится отдаленно, словно эхо:
— Определенно может.
В комнате, где хранятся камни, ничего не изменилось после моего ухода. Когда Глётт впервые привела меня сюда, коллекция ее была сокрыта за фасадом порядка. На то, чтобы разрушить этот фасад, у меня ушло десять дней.
Я думаю о камнях. Они удерживаются в своих хранилищах, словно готовый произойти оползень. Мебель застыла в положении, наводящем на мысль о тайном бегстве. Урны отступили к стенам. Выдвижные ящики теснятся над библиотечной стремянкой и над кафельным полом, словно я застала их за движением к выходу.
В дальнем конце комнаты — ящики с табличками «Смесь». В принципе, если подробности сделки с «Братьями» существуют, искать их следовало бы там. Однако ничто в этой комнате не находится на месте; кажется, это главный принцип размещения, если таковой вообще существует.
Два дня назад я разобралась в системе фон Глётта, но проку от этого никакого. Наряду с геммологическим делением существуют географические подразделения предметов с камнями разных видов. В этих секциях драгоценности классифицируются по доминирующему камню. Например, золотая закладка с искусственно выращенными жемчужинами Микимото лежит в одном из трех ящиков, помеченных «Смесь: Япония». Нарисованный Луи Франсуа Картье эскиз ожерелья с халцедонами и египетскими изумрудами лежит в двадцать седьмом ящике «Северная Африка».
Это система человека, не признающего систему. Из Азии и Африки необработанных камней столько, что одной только Индии отведено почти сто ящиков. И эта система непригодна для «Братьев», так как на аграфе нет доминирующего камня. Или же все они доминирующие — жемчужины количеством, рубины каратами, бриллиант известностью. И если герр фон Глётт остановился на одном из них, к какой стране он отнес бы эту драгоценность? Много ли он знал о «Братьях» и происхождении камней?
Принимаюсь за работу. Два дня я искала по тем странам, к которым можно было бы отнести аграф, осмотрела пять французских ящиков, двенадцать персидских. Вчера обыскала половину индийских и сегодня начинаю оттуда, где остановилась. В первом же ящике обнаруживаю золотой медальон, в котором находится Коран величиной с коренной зуб человека. Во втором — набор из двенадцати агатовых дисков, на которых вырезаны изображения буддийских демонов и женщин в различных сексуальных позах. Большей частью это сцены изнасилования. Я бросаю их, словно грязные бумажные салфетки.
Назвать прекрасной эту коллекцию нельзя. Чем больше я вижу приобретений фон Глётта, тем меньше она мне нравится. В камнях он искал не столько красоты, сколько полноты наборов. Не будь он богачом, коллекционировал бы что-нибудь другое — подставки из-под пивных кружек, бабочек, попугайчиков, стремление было бы тем же самым. Кажется, что он пытался заново собрать весь мир в одной комнате. У меня с ним нет ничего общего, кроме камней.
К полудню я просмотрела четырнадцать ящиков. Лицо и руки у меня в пыли. Дважды я подходила к тем хранилищам, с которыми уже работала, и драгоценности лежали не там, где я их оставляла. Стараюсь не думать о том, что это значит, так как понимаю — это значит, что у меня случаются погрешности. А в этой комнате, где хранятся камни, мне нужно быть непогрешимой.
Попадаются диковины, которые не поддаются классификации, поэтому я складываю их на стол. Улыбающийся Будда двух дюймов в высоту. Он изваян из черного дерева и радужного кварца, в котором есть переливающиеся вкрапления воды. Глаза его мерцают над животами и фаллосами. Поднос с жемчужинами неправильной формы, они разделены по внешнему виду: Необычные, Бабочки и Близнецы — причудливые функции боли. Весы гранильщика с тридцатью семечками рожкового дерева Ceratonia siliqua, от которых ведет происхождение мера веса карат. Я экспериментирую с ними. Вес каждой из четырех семечек равен карату. С виду одно ничуть не отличается от других. Тридцать деревьев в тридцати семечках, напоминающих сжатые кулаки.
Когда солнце перестает светить в окна, я прекращаю работу, откидываюсь назад и начинаю чихать. Этот позыв умерялся сосредоточенностью, но теперь я ощущаю пыль минералов в горле и в носу. Даже мой пот пахнет тальком. Думаю, не начинается ли у меня аллергия к драгоценным камням, и эта мысль вызывает смех, отголоски его гулко отдаются в тихой комнате.
Уже шестой час, нужно сделать перерыв и вымыться. Иду вниз по этажам, лестницам и дворикам особняка.
В коридорах полумрак. Камень под ногами ни теплый, ни холодный. В доме я следую примеру Хасана и хожу босиком, дорогу уже знаю.
В ванной комнате никого. На поверхности бассейна мерцает свет. Я наскоро принимаю душ, поглядывая на свое тело. В запотевших зеркалах оно выглядит изящным, с плоским животом между изгибами грудей и бедер. Я не забочусь о нем. Последние несколько лет мое тело теряет в весе. Теперь оно изящнее, чем когда бы то ни было.
Закрываюсь в сауне, запах камней улетучивается по мере того, как кожа высыхает и покрывается свежим потом. Даже в жарких странах я люблю сауну, горячую вязкость воздуха, замкнутое пространство — полукокон-полугроб. Напотевшись, лезу в бассейн. Лежу неподвижно, вижу только гладь минеральной воды. Вдалеке кто-то играет на пианино, о существовании которого я не знала. Интересно — кто? Который из нас?
Уже не пахнущая камнями, более чистая, чем моя одежда, я отжимаю волосы и завязываю их узлом на затылке. В доме царит покой. Глётт смотрит очередной фильм, я слышу это еще издали. Громко звучат голоса, шум едущей под дождем машины. Прохожу мимо ее комнаты и поднимаюсь наверх. За высокими окнами загораются огни Диярбакыра. Они вызывают у меня в памяти Лондон. Не столько город, в котором я жила, сколько тот, где находились «Три брата», который Елизавета видела своими горностаевыми глазами, Виктория — каменно-холодными.
В комнате с камнями кто-то есть. Я слышу издали возню с ящиками, чей-то невнятный голос, разносящийся по тихому дому. Перед тем как свернуть в последний коридор, успеваю подумать, что это не Глётт. В конце коридора дверь в комнату, где хранится коллекция. Открытая, как я ее оставила. Внутри Мартин.
Он склоняется над столом. Лица и рук его не видно, но в позе есть что-то неприятное: какая-то алчная согбенность делает его похожим на старика. Скрягу. Волосы Мартина в свете настольной лампы зеленые. Больше никого в комнате нет. Мартин разговаривает сам с собой, сосредоточенно шепчет что-то.
В руках у него лупа и жемчужина неправильной формы — неприкаянная диковинка. Мартин, щурясь, смотрит на нее, лицо его искажено. Раздается негромкий резкий звук, напоминающий мне о гранильной мастерской, и я догадываюсь, что Мартин скрипит зубами.
Настольная лампа так близка к его волосам, что он должен это чувствовать, но двигаются только руки и челюсть. Поднос с жемчужинами по-прежнему на столе. И бросается в глаза, что Будды из радужного кварца нет там, где я его оставила. Думаю о кресле, его следах в пыли и пропавших этим утром камнях. Интересно было бы узнать, много ли камней стащил Мартин. Я могу неслышно подойти вплотную к нему и увидеть его лицо.
Я останавливаюсь. Не потому, что боюсь Мартина. Но я в лучшем случае воровка, наблюдающая за вором. Своего рода вуайеристка14, следящая за тем, как человек крадет у того, кто его любит. Я никогда не бывала в подобном положении. Но не могу сказать — не уверена, — что не совершала чего-то похуже. Мешкаю, ощущая в темноте влажные волосы, их жгуты и пряди.
Мартин кладет лупу и протирает глаза основанием ладони. В другой руке по-прежнему держит жемчужину. Смотрит на свои часы, потом почти рассеянно опускает ее в нагрудный карман рубашки и поднимается, собираясь уходить.
Прежде чем он успевает поднять взгляд, я трогаюсь с места. Иду, стараясь, чтобы он услышал. У него достаточно времени, чтобы повернуться и осклабиться, обнажив волчьи зубы.
— Приставленная к камням девушка! Как дела? Рабочий день еще не кончился?
— Нет.
— Трудитесь в поте лица, значит. Ну и что думаете?
— О чем?
— О камнях, разумеется. О коллекции. А?
— Она необыкновенна. Не знала, что вы сюда поднимаетесь.
Мартин пожимает плечами:
— Иногда поднимаюсь.
Я уже возле стола. Неприкаянные Диковинки лежат возле моей правой руки. Иные из них более неприкаянные, чем другие.
— Где Хелене?
— Прихорашивается. Я не хочу разговаривать о ней.
Снизу доносятся звуки флейты Хасана. Простая фраза повторяется, развивается. Я не отвожу взгляда от Мартина.
— Прекрасно. А о чем хотите?
— О вас. Вижу, Кэтрин, вы чувствуете себя здесь как дома.
Сначала я думаю, что Мартин говорит об этой комнате. Но смотрит он на меня, а не на хранилища. Его глаза липнут к моим ногам и волосам. К моей груди. Как мухи, успеваю я подумать.
— Но мы оба так себя чувствуем, правда?
Это задевает его сильнее, чем мне хотелось. На миг он выглядит разозленным всерьез, на щеках ходят желваки. Потом улыбка постепенно возвращается. Он снова смотрит на часы, чтобы отвести от меня взгляд.
— Да, конечно. Увидимся за ужином?
— Мне нужно питаться.
— Отлично. Буду с удовольствием ждать, — говорит он, но выражение лица свидетельствует о другом.
Я провожаю Мартина взглядом. Убедившись, что он ушел, сажусь и пересчитываю жемчужины. Две исчезли вместе с улыбающимся Буддой. Все остальное как было. Вокруг меня — стоящие на полу ящики. Передо мной — семена рожкового дерева, уравновешенные на чашах весов.
Поднимаю взгляд на хранилища. Ряды ящиков тянутся за пределы света лампы. Где-то в них есть сведения о «Трех братьях». Это похоже на игру. Угадаешь, какой ящик тебе нужен, и у тебя будут основания продолжать поиски. Не угадаешь — и обнаружишь то, чего никогда не собиралась искать. Пьяного с ножным протезом. Вырезанную на агате сцену изнасилования. Парня, крадущего жемчужины у старухи, которая любит его. Отвратительные вещи. Я все еще сижу там, когда часы бьют семь.
На ужин прихожу с опозданием, одетой не совсем в соответствии со случаем. Мартин надел вечерний костюм и массивные золотые часы, Хелене и Ева в жемчугах. На девушке тонкая нитка искусственно выращенных жемчужин, на старухе толстая, темная. Что касается меня, то я ухитрилась обуться. В этом каменном доме так бывает каждый вечер. Усаживаюсь за тускло освещенный стол и смотрю на них — на старуху, на юную парочку, нарядившихся к вечеринке, где никто ничего не празднует. Хасан подает еду.
— Значит, — говорит Мартин, не поднимая глаз от тарелки, — вам, Кэтрин, нравятся наши фамильные сокровища.
— Камни.
— Сокровища. — Он сопровождает возражение кивком. — От латинского jocus. На вашем языке оно означает шутку, насмешку, издевку. Досужие выдумки. — Режет мясо. — Какие досужие выдумки можете поведать нам, Кэтрин?
Глётт бесцеремонно вмешивается:
— Кэтрин! Жемчужин не надели только вы.
«Подождите своей очереди», — хочу сказать, но молчу. Она еще не пьяна. Глаза ее в тусклом свете смотрят угрюмо. Хелене поднимает взгляд, словно начинается веселье.
— Не заметила, — говорю.
— Это так.
— Не вижу, чтобы Мартин надел свои.
— Мартин, — говорит, сдерживаясь, Ева, — мужчина. Жемчужин у него нет.
— Удивительное дело. Поэтому он надевает «Ролекс», а мы должны носить выделения моллюсков. В такую жару. — На столе открытая бутылка вина. Наливаю себе. — Не думаю, что по отношению к нам это справедливо. Как по-вашему, Хелене?
Она молча перебирает пальцами ожерелье. Разговор, как всегда, угасает. Хасан приносит суп с лимоном и яйцами, тушеные овощи, кебабы, политые свежим соком сумаха. Вкусная еда, хорошо приготовленная. Ничего дорогого или импортного, кроме вина. Напротив меня Мартин и Хелене жуют с аппетитом любовников. Сама Глётт ест мало. После супа Хасан подает ей стакан горячего молока. Она медленно пьет его, не выказывая ни удовольствия, ни отвращения.
Хелене отодвигает тарелку. Волосы ее от вечерней жары стали мягкими. Она курит, пока Мартин доедает. Улыбается, но глаза скучающие; улыбка просто напоказ. Размышляю, много ли она знает и как к этому относится. Когда Мартин заканчивает с едой, Хелене вздыхает так громко, что это напоминает отрыжку.
— Danke, Eva!15 — Лицо Мартина раскраснелось от вина. В вечернем костюме у него щегольской, бессмысленный вид биржевого маклера или адвоката. Говорит по-немецки он нетвердо, но в голосе слышится улыбка. — Еда была восхитительной.
— Такой же, как всегда.
— Напротив. По своему обыкновению, ты скромничаешь. — Говорит он так, словно меня здесь нет. Ничем не показываю, что мне это понятно. — Какие планы у тебя на вечер, Ева? Можно поиграть в карты… втроем. Еще рано. Или ты могла бы показать нам свои жемчуга.
— Завтра. Сегодня хороший фильм по спутнику.
— Можно посмотреть его вместе.
— Нет.
Глётт помешивает молоко и не смотрит на Мартина. Когда он встает, лицо его окаменело от гнева.
— Ну, тогда завтра.
Он дожидается, когда Хелене загасит сигарету, потом произносит пожелание доброй ночи по-английски и по-немецки. После их ухода Хасан уносит фарфор и хрусталь. Убрав со стола, больше не возвращается. Я наедине с отшельницей. В кухне слышится только монотонное гудение посудомоечных машин. Через открытое окно доносится далекий уличный шум.
— Вы очень невежественны.
Голос Евы громко звучит в тишине. Поднимаю взгляд. Она смотрит на меня блестящими нездоровыми глазами.
— В чем?
— Вот в чем. — Она берется за свое ожерелье и встряхивает его. — Довожу до вашего сведения, что это жемчужины из пресноводной мидии Маргаритафера. Большая редкость. Мидия способна жить целый век. Сто лет, чтобы произвести одну хорошую жемчужину. К этому следует относиться с почтением.
— Прошу прощения, Ева. Если мне жемчуг не нравится, ничего поделать не могу. — Она молчит. Я наблюдаю за ней, наглухо замкнувшейся, серой. Устрицей в прошлой или будущей жизни. — «Довожу до вашего сведения»? — повторяю я.
Еще минуту она дуется. Когда улыбается, я рада этому.
— Со временем вы поймете, что не всегда бываете правы. — Поднимает свое питье. — Его готовит мне Хасан. Знаете, что это такое?
— Растворенный в уксусе жемчуг.
— Не говорите глупостей.
— Кипяченое молоко. Коровы есть и в Англии.
— Вот видите? Уже не правы. Это молоко с порошком корня орхидеи. Попробуйте. Оно придаст вашим щекам румянца.
— Мне румянец не нужен.
— Он бы вам не повредил. Как мои камни?
— Неважно.
— Что может быть неважно с камнями? Им недостает румянца? Готова к любой неожиданности.
Я могу не говорить ей. Могу уйти завтра, вернуться в Стамбул и начать все снова. К таким неудачам я привыкла, и Глётт не узнает о происходящем до того дня, как войдет в ту комнату и обнаружит, что ящики пусты, а Мартина нет. Так будет легче, по крайней мере для меня.
И все-таки.
— Мартин крадет камни.
— Глупая вы, — отвечает она. Перебирает жемчужины.
— Нет. Крадет и притом быстро. Вы просили меня поработать над коллекцией, и это все, что я обнаружила. При таком темпе я вряд ли успею составить каталог коллекции до того, как она перестанет существовать. Мне очень жаль, Ева.
— Думаете, я не знаю? — Голос у нее усталый, монотонный. Руки теребят ожерелье. — Глупая вы.
— Как это понять?
Она говорит быстрым шепотом:
— О Господи, да пусть себе. Лишь бы оставался здесь. Он мне очень дорог.
— Дороже, чем камни вашего отца?
— Еще бы! — Она смеется. — Еще бы. Думаете, я не могу позволить себе лишиться нескольких камней?
Глётт поднимает взгляд от жемчужин. Она уже не мудрая старая птица, а унылое, тупое существо.
— Извините, но мне кажется, я жалею вас, Кэтрин Стерн.
— Вот как? Что ж, с вашей стороны это очень любезно. — Гнев подбрасывает меня со стула. — Буду вспоминать об этом завтра, попусту тратя время на вашу исчезающую коллекцию.
— Вас никто здесь не держит. Не вините меня за то, что решаете сами.
В таком случае решаю уйти. Я едва не произношу этих слов, они у меня на языке, на губах. Не произношу, потому что здесь есть нечто, что мне нужно, только бы суметь это найти. Только бы знать, где и как искать. Я уже понимаю, что сегодня вечером никуда не уйду, и Глётт понимает это тоже.
— Доброй ночи, Ева, — говорю как можно спокойнее. Она провожает меня взглядом до самой двери. В коридорах нет света. Я иду и думаю о ней, представляю себе ее сгорбленную фигуру за пустым столом. Дойдя до своей комнаты, продолжаю путь до парадной двери и выхожу во двор.