Страница:
– Вы тут постойте, а я пойду проверю включение.
Вентилятор действовал, и я, не ожидая такой мощи звука, похожего на сирену и на рычание, и от сильной струи холодного воздуха отскочила к противоположной стене. Вернулся довольный Маяковский:
– Ну как? Ведь здорово будет привлекать публику?
– Конечно! А что же будет выставлено? – спросила я.
– Верю, что вы до завтра никому не скажете, даже вашему любимцу Татлину. Вот смотрите. – Из кармана он вынул водочную бутылку, а из свертка бумаги – два старых башмака, связанных шнурком. – Завтра, перед самым открытием, укреплю башмаки к кронштейну: они будут свободно висеть в воздухе, а бутылка – стоять на полке. Под всем этим крупно и красиво будет написано: «Владимир Маяковский».
Я подумала: да, бедному Татлину трудно будет конкурировать с такой выдумкой (все же у него только живопись…).
Вдруг слышу:
– Привет Веснианке от Песниана! – Это Вася Каменский приветствует меня.
Облобызались. Спрашиваю:
– Ты что выставляешь?
– Валечка, у меня будет «передвижная» выставка во всех залах – вот завтра увидишь.
Я уже понимала, что быть скандалам.
За час до открытия в первом зале ползал по полу Татлин – недалеко от входа он прибивал к полу железный угольник солнечных часов, от которого по диагонали к месту, где должна была висеть «Мадонна», прочерчена белой краской линия примерно в три сантиметра шириной.
– Совершенно замучился! – С взмокших волос на лоб и с кончика носа капал пот…
Устроитель – доброжелательный Кандауров – бегал с растерянным лицом из зала в зал. Приближался час открытия выставки. Кандауров, сказав Татлину: «Прошу вас, заканчивайте ваше устройство», – убежал вниз встречать приглашенных меценатов и коллекционеров. Я уже не отходила от Татлина, а он прилаживал на стену «Мадонну» так, что верх примыкал к стене, а низ отходил от стены примерно сантиметров на пятьдесят. Татлин был доволен и сказал:
– Здорово! Уж никуда не деваться от моей «Мадонны»! Хотят или нет, а смотреть будут, да и направляющая белая линия укажет…
Я выразила предположение, что люди будут спотыкаться о солнечные часы, но Володя отреагировал зло:
– Ну, уж этого я от вас, Валечка, не ожидал, думал, вы друг!
Обидевшись, я пошла посмотреть, как Маяковский водворяет на месте свои экспонаты. Тот, посмеиваясь, сказал, чтобы я не пропустила момента, когда он включит вентилятор, который будет сигналом и Васе Каменскому показывать свою «передвижную»!
И вот началось… Торжественно и медленно по лестнице, распустив трены платьев (ведь к вернисажам дамы специально шили себе роскошные туалеты, стараясь перещеголять друг друга), поднимались всем известные меценатки: Носова, Лосева, Гиршман, Высоцкая и другие. Стадом за дамами шли мужчины. Приветствия, разговоры… А я волновалась за Татлина и, вспомнив, что на Военно-Грузинской дороге есть скала «Пронеси, господи», думала: «Хоть бы пронесло!»
Первой в зал вошла в дивном платье (произведение знаменитой портнихи Ламановой[29]) Носова. Она остановилась и, оглядевшись:
– А что это там так странно торчит на стене? – сделала несколько шагов и вдруг остановилась с гневным лицом: ее не пускал шлейф, зацепившийся за солнечные часы. – Кто здесь распорядитель? – грозно спросила она.
Откуда-то вынырнул Кандауров и застыл перед Носовой – он ведь был «мостиком» между меценатами и художниками. Носова собиралась покинуть выставку. Кандауров уговорил ее остаться, и она проплыла в следующий, благополучный зал.
Появилась женщина со скребком, отверткой и мокрой тряпкой, отвинтила от пола солнечные часы, отскребла и смыла белую черту. А Кандауров помогал огрызавшемуся Татлину перевесить «Мадонну». «Несчастный, – думала я, – ему предстоит еще пережить „успех“ Маяковского и Каменского!»
Публики уже набралось много – все залы полны. Я решилась пойти в зал, где висели мои не претендующие на шумный успех работы. Там я слушала довольно хорошие отзывы о себе, как вдруг раздался рев и треск вентиляторов, все ринулись в соседний зал, где около своего произведения стоял с презрительной, но торжествующей усмешкой Маяковский. Раздались возгласы возмущения. Кричали: «Выключайте!» Опять появился Кандауров и стал успокаивать разволновавшихся. Вентилятор был выключен, и тут появился Василий Каменский, являвший собой синтетический экспонат: он распевал частушки, говорил прибаутки, аккомпанировал себе ударами поварешки о сковородку, на веревках через плечо висели – спереди и сзади – две мышеловки с живыми мышами. Сам Вася, златокудрый, беленький, с нежным розовым лицом и голубыми глазами, мог бы привлекать симпатии, если бы не мыши. От него с ужасом шарахались, а он победно шел по залам. Это и была его «передвижная выставка».
Я волновалась за Татлина, но не нашла его. Очевидно, он ушел, исстрадавшийся и побежденный выдумками футуристов…
К сожалению, чувство зависти и ревности к успехам других художников-новаторов все больше приводило Татлина к тяжелым переживаниям и странным поступкам, несмотря на то что он понимал и ценил собственные творческие возможности. Он хотел быть единственным и неповторимым, но Маяковский, Малевич[30] и другие также были неповторимыми, искали и показывали в своих произведениях пути избавления искусства от скверны пошлости и штампа. Но почему-то больше других мешало и не давало Татлину покоя существование Малевича, тихого, очень принципиального человека, путь которого четко определился – он провозгласил супрематизм, имел учеников и почитателей. На одной из выставок он показал живописное супрематическое произведение, «почти дозревшее до совершенства». Это был квадратный холст, хорошо покрытый масляными белилами (примерно семьдесят на семьдесят сантиметров), в позолоченной раме. В дальнейшем он выставил уже пустую раму. И в том и другом случае разговоров, обсуждений и споров было много. В данных случаях он, конечно, издевался.
В последующие годы (1916—1921) я утеряла Татлина из виду…
1916 год
Горький
У М.А. Волошина в Коктебеле
И. Н. Ракицкий
«Кафе поэтов»[34]
Вентилятор действовал, и я, не ожидая такой мощи звука, похожего на сирену и на рычание, и от сильной струи холодного воздуха отскочила к противоположной стене. Вернулся довольный Маяковский:
– Ну как? Ведь здорово будет привлекать публику?
– Конечно! А что же будет выставлено? – спросила я.
– Верю, что вы до завтра никому не скажете, даже вашему любимцу Татлину. Вот смотрите. – Из кармана он вынул водочную бутылку, а из свертка бумаги – два старых башмака, связанных шнурком. – Завтра, перед самым открытием, укреплю башмаки к кронштейну: они будут свободно висеть в воздухе, а бутылка – стоять на полке. Под всем этим крупно и красиво будет написано: «Владимир Маяковский».
Я подумала: да, бедному Татлину трудно будет конкурировать с такой выдумкой (все же у него только живопись…).
Вдруг слышу:
– Привет Веснианке от Песниана! – Это Вася Каменский приветствует меня.
Облобызались. Спрашиваю:
– Ты что выставляешь?
– Валечка, у меня будет «передвижная» выставка во всех залах – вот завтра увидишь.
Я уже понимала, что быть скандалам.
За час до открытия в первом зале ползал по полу Татлин – недалеко от входа он прибивал к полу железный угольник солнечных часов, от которого по диагонали к месту, где должна была висеть «Мадонна», прочерчена белой краской линия примерно в три сантиметра шириной.
– Совершенно замучился! – С взмокших волос на лоб и с кончика носа капал пот…
Устроитель – доброжелательный Кандауров – бегал с растерянным лицом из зала в зал. Приближался час открытия выставки. Кандауров, сказав Татлину: «Прошу вас, заканчивайте ваше устройство», – убежал вниз встречать приглашенных меценатов и коллекционеров. Я уже не отходила от Татлина, а он прилаживал на стену «Мадонну» так, что верх примыкал к стене, а низ отходил от стены примерно сантиметров на пятьдесят. Татлин был доволен и сказал:
– Здорово! Уж никуда не деваться от моей «Мадонны»! Хотят или нет, а смотреть будут, да и направляющая белая линия укажет…
Я выразила предположение, что люди будут спотыкаться о солнечные часы, но Володя отреагировал зло:
– Ну, уж этого я от вас, Валечка, не ожидал, думал, вы друг!
Обидевшись, я пошла посмотреть, как Маяковский водворяет на месте свои экспонаты. Тот, посмеиваясь, сказал, чтобы я не пропустила момента, когда он включит вентилятор, который будет сигналом и Васе Каменскому показывать свою «передвижную»!
И вот началось… Торжественно и медленно по лестнице, распустив трены платьев (ведь к вернисажам дамы специально шили себе роскошные туалеты, стараясь перещеголять друг друга), поднимались всем известные меценатки: Носова, Лосева, Гиршман, Высоцкая и другие. Стадом за дамами шли мужчины. Приветствия, разговоры… А я волновалась за Татлина и, вспомнив, что на Военно-Грузинской дороге есть скала «Пронеси, господи», думала: «Хоть бы пронесло!»
Первой в зал вошла в дивном платье (произведение знаменитой портнихи Ламановой[29]) Носова. Она остановилась и, оглядевшись:
– А что это там так странно торчит на стене? – сделала несколько шагов и вдруг остановилась с гневным лицом: ее не пускал шлейф, зацепившийся за солнечные часы. – Кто здесь распорядитель? – грозно спросила она.
Откуда-то вынырнул Кандауров и застыл перед Носовой – он ведь был «мостиком» между меценатами и художниками. Носова собиралась покинуть выставку. Кандауров уговорил ее остаться, и она проплыла в следующий, благополучный зал.
Появилась женщина со скребком, отверткой и мокрой тряпкой, отвинтила от пола солнечные часы, отскребла и смыла белую черту. А Кандауров помогал огрызавшемуся Татлину перевесить «Мадонну». «Несчастный, – думала я, – ему предстоит еще пережить „успех“ Маяковского и Каменского!»
Публики уже набралось много – все залы полны. Я решилась пойти в зал, где висели мои не претендующие на шумный успех работы. Там я слушала довольно хорошие отзывы о себе, как вдруг раздался рев и треск вентиляторов, все ринулись в соседний зал, где около своего произведения стоял с презрительной, но торжествующей усмешкой Маяковский. Раздались возгласы возмущения. Кричали: «Выключайте!» Опять появился Кандауров и стал успокаивать разволновавшихся. Вентилятор был выключен, и тут появился Василий Каменский, являвший собой синтетический экспонат: он распевал частушки, говорил прибаутки, аккомпанировал себе ударами поварешки о сковородку, на веревках через плечо висели – спереди и сзади – две мышеловки с живыми мышами. Сам Вася, златокудрый, беленький, с нежным розовым лицом и голубыми глазами, мог бы привлекать симпатии, если бы не мыши. От него с ужасом шарахались, а он победно шел по залам. Это и была его «передвижная выставка».
Я волновалась за Татлина, но не нашла его. Очевидно, он ушел, исстрадавшийся и побежденный выдумками футуристов…
К сожалению, чувство зависти и ревности к успехам других художников-новаторов все больше приводило Татлина к тяжелым переживаниям и странным поступкам, несмотря на то что он понимал и ценил собственные творческие возможности. Он хотел быть единственным и неповторимым, но Маяковский, Малевич[30] и другие также были неповторимыми, искали и показывали в своих произведениях пути избавления искусства от скверны пошлости и штампа. Но почему-то больше других мешало и не давало Татлину покоя существование Малевича, тихого, очень принципиального человека, путь которого четко определился – он провозгласил супрематизм, имел учеников и почитателей. На одной из выставок он показал живописное супрематическое произведение, «почти дозревшее до совершенства». Это был квадратный холст, хорошо покрытый масляными белилами (примерно семьдесят на семьдесят сантиметров), в позолоченной раме. В дальнейшем он выставил уже пустую раму. И в том и другом случае разговоров, обсуждений и споров было много. В данных случаях он, конечно, издевался.
В последующие годы (1916—1921) я утеряла Татлина из виду…
1916 год
Провидцем во мне театрального художника был Сергей Константинович Маковский (сын знаменитого художника Константина Маковского), издатель и редактор художественного журнала «Аполлон». Получаю приглашение редакции на вечер, посвященный Скрябину.
Приходящих встречает элегантный поджарый, средних лет человек – это С. К. Маковский. Знакомимся. Он говорит:
– Моя жена хочет обязательно вас видеть, пройдемте в соседнюю комнату, она там.
Каково же было мое изумление! Его женой оказалась Марина (бывшая жена Влади, портрет ее был в детстве моим первым рисунком). Она стала менее красивой, но все же… Условились о встрече у них дома.
Роскошная квартира. Стены увешаны преимущественно картинами его отца. Посередине комнаты открыт рояль, ноты. Марина, как и раньше, занимается пением. Одета в светлое вечернее платье с длинным треном, хотя еще нет и трех часов дня. Вспоминаем прошлое. Нас прерывает пришедший Сергей Константинович. Извиняется – задержали в редакции. Типичная горничная богатого дома подает на серебряном подносе чай. Разговор о том о сем, в светских интонациях, но интересный (ведь об искусстве), и вдруг, вбросив в глаз монокль на узкой черной ленте, Сергей Константинович спрашивает:
– А не хотели бы вы попробовать себя в театре?
– Даже никогда об этом не думала, вообще мало люблю театр и, конечно, ничего в нем не понимаю.
– Странно, а я вижу в ваших работах и декоративность, и театральность. Вы обдумайте – мог бы вам предложить спектакль в «Старинном театре».[31]
Я знаю, что у него на художников нюх неплохой, но мне не был нужен театр. Знакомство «домами» не состоялось, мне мешала его петербургская чопорность, а Марина показалась мне тоже совсем чужой.
Все же Маковский «заронил зерно» – во мне постепенно зрел интерес к театру и вскоре уже нравились спектакли, даваемые в «Привале комедиантов»[32]. Зрительный зал «Привала» маленький – человек на сто, может, меньше. Все насыщено густо-красным цветом с золотом: и стены, и низкий свод потолка, и пол, и портальчик сцены, и занавес… В золоченых бра на стенах горят электрические желтые свечи с экранчиками. Сцена крохотная – и актеры кажутся великанами, да еще пышные костюмы, всегда очень красивые (ведь Судейкин и Сапунов!). Все, все пряно, изощренно почти до удушья – почти XVIII век! Футуристы бы там задохнулись!
«Привал» находился в подвале чудного огромного трехэтажного ампирного дома на углу Мойки и Марсова ноля (а в бельэтаже находилось «Художественное бюро» Добычиной).
Стены лестницы (вниз) и всех комнат (а их три или четыре, не считая театрального зала) сводчатые. Они расписаны фантастично и очень красиво художниками Судейкиным, Сапуновым, Александром Яковлевым, Борисом Григорьевым, Шухаевым, а может, и еще кем-то.
Мы с мужем там нередко бывали – ужинали. Собирались в «Привале» после театров. Я и не воображала тогда, что скоро буду театральным художником. Но пока… меня влекла только живопись.
Приходящих встречает элегантный поджарый, средних лет человек – это С. К. Маковский. Знакомимся. Он говорит:
– Моя жена хочет обязательно вас видеть, пройдемте в соседнюю комнату, она там.
Каково же было мое изумление! Его женой оказалась Марина (бывшая жена Влади, портрет ее был в детстве моим первым рисунком). Она стала менее красивой, но все же… Условились о встрече у них дома.
Роскошная квартира. Стены увешаны преимущественно картинами его отца. Посередине комнаты открыт рояль, ноты. Марина, как и раньше, занимается пением. Одета в светлое вечернее платье с длинным треном, хотя еще нет и трех часов дня. Вспоминаем прошлое. Нас прерывает пришедший Сергей Константинович. Извиняется – задержали в редакции. Типичная горничная богатого дома подает на серебряном подносе чай. Разговор о том о сем, в светских интонациях, но интересный (ведь об искусстве), и вдруг, вбросив в глаз монокль на узкой черной ленте, Сергей Константинович спрашивает:
– А не хотели бы вы попробовать себя в театре?
– Даже никогда об этом не думала, вообще мало люблю театр и, конечно, ничего в нем не понимаю.
– Странно, а я вижу в ваших работах и декоративность, и театральность. Вы обдумайте – мог бы вам предложить спектакль в «Старинном театре».[31]
Я знаю, что у него на художников нюх неплохой, но мне не был нужен театр. Знакомство «домами» не состоялось, мне мешала его петербургская чопорность, а Марина показалась мне тоже совсем чужой.
Все же Маковский «заронил зерно» – во мне постепенно зрел интерес к театру и вскоре уже нравились спектакли, даваемые в «Привале комедиантов»[32]. Зрительный зал «Привала» маленький – человек на сто, может, меньше. Все насыщено густо-красным цветом с золотом: и стены, и низкий свод потолка, и пол, и портальчик сцены, и занавес… В золоченых бра на стенах горят электрические желтые свечи с экранчиками. Сцена крохотная – и актеры кажутся великанами, да еще пышные костюмы, всегда очень красивые (ведь Судейкин и Сапунов!). Все, все пряно, изощренно почти до удушья – почти XVIII век! Футуристы бы там задохнулись!
«Привал» находился в подвале чудного огромного трехэтажного ампирного дома на углу Мойки и Марсова ноля (а в бельэтаже находилось «Художественное бюро» Добычиной).
Стены лестницы (вниз) и всех комнат (а их три или четыре, не считая театрального зала) сводчатые. Они расписаны фантастично и очень красиво художниками Судейкиным, Сапуновым, Александром Яковлевым, Борисом Григорьевым, Шухаевым, а может, и еще кем-то.
Мы с мужем там нередко бывали – ужинали. Собирались в «Привале» после театров. Я и не воображала тогда, что скоро буду театральным художником. Но пока… меня влекла только живопись.
Горький
– Дорогая, поздравляю вас! На выставке был Алексей Максимович Горький, ему понравились ваши работы. Прошу вас как можно скорее зайти, – говорит мне по телефону Надежда Евсеевна Добычина, владелица известного в Петрограде «Художественного бюро».
В 1916 году у нее на выставке было много моих живописных работ. Горький хотел купить большой холст, изображавший улыбающуюся девушку в черемисском костюме, стоящую под деревом, – вдали поля, холмы, небо. Девушку звали Саша, ее я писала с натуры у себя в мастерской, а пейзаж был выдуманным. Вероятно, Горького прельстила в этой вещи декоративность, веселость красок и этнографичность. Но «Саша» к Горькому не попала – она была уже куплена молодым коллекционером В. Ясным.
После истории с «Сашей» прошло несколько месяцев, и я о ней забыла. Однажды телефонный звонок из издательства «Парус»: по поручению Горького, главного редактора издательства, звонит Александр Николаевич Тихонов, работавший в издательстве, и просит прийти в редакцию для разговора о работе. На следующий день я уже неслась «на всех парусах» в издательство «Парус», с Васильевского острова на Петроградскую сторону, где на Монетной улице (ныне улица Скороходова) оно находилось. Меня встретил А. Н. Тихонов, познакомил со своей женой Варварой Васильевной Шайкевич, секретарем редакции, и повел в кабинет Горького.
Удивительно, до чего же сложившееся у меня еще с детства представление о Горьком (по разговорам и фотографиям) не соответствовало облику Горького, который меня встретил! Передо мной высокий, тонкий человек с упрямо посаженной на туловище небольшой, по отношению ко всей фигуре, головой, отчего он кажется выше, чем на самом деле. Сразу поразили пристально вникающие, необычайно внимательные, думающие, детской голубизны глаза. Рука, протянутая мне, ласковая, мягкая и доброжелательная. Движения неторопливы, походка скользящая, легкая, неслышная. Необычайная простота и естественность. Ничего от «знаменитости». Очень хорошо сшитый серый костюм непринужденно сидит на нем, рубашка голубая (почти совпадающая с цветом глаз), с мягким воротником. Удивило отсутствие галстука.
Редакционный кабинет Горького – большая комната, обставленная мебелью делового типа. У окна – письменный стол и кожаные коричневые кресла. Алексей Максимович предложил сесть в кресло у письменного стола, сам сел напротив. Он вспомнил о том, что ему не удалось приобрести мою «Сашу», и перешел к разговору о предлагаемой работе: иллюстрации к «Сказке о глупом короле» Чуковского для детского сборника «Елка». Я сразу же согласилась.
– Ну, вот и хорошо! Поработаем вместе. Мы и в дальнейшем на вас рассчитываем, а сейчас познакомлю вас с автором.
Алексей Максимович уходит и вскоре возвращается с таким же худым и высоким человеком, как и он сам, но моложе его, с прядью темных волос, перечеркнувшей наискось его лоб. Это – Корней Иванович Чуковский, который тут же передает мне свою рукопись.
И Горький, и Чуковский, и Тихонов, и вся атмосфера редакции мне очень понравились, и я возвращалась домой, уже обдумывая новую работу. Но я не подозревала тогда, что из «понравились» возникнет и продолжится наша дружба на всю жизнь с Горьким, и с Тихоновым, и с Чуковским.
Прошло несколько дней. Углубившись в рисунки к «Глупому королю», слышу телефонный звонок. Подхожу. Очень приятный, по-актерски поставленный женский голос говорит:
– Валентина Михайловна? Здравствуйте! Я Мария Федоровна Андреева, жена Алексея Максимовича. Он мне рассказал о знакомстве с вами, и мы оба очень хотим, чтобы вы пришли к нам в гости послезавтра вечером. У Алексея Максимовича будут друзья, хотелось бы видеть и вас в их числе.
Петроградские люди искусства казались мне чопорными. У них я чувствовала себя неуютно и чуждо. Поблагодарив Андрееву, я сказала, что, к сожалению, не смогу быть в тот вечер – я занята.
– Как жалко! – очень искренне воскликнула Мария Федоровна. – А у меня на вас были виды!
– Какие виды? – спросила я.
– Народу будет много, и я, опасаясь, что не хватит ножей и вилок, надеялась, что вы меня выручите и привезете из вашего хозяйства.
И эти «ножи и вилки» как-то сразу заставили меня почувствовать, что нечего бояться чопорности в доме Горького. Мне очень захотелось пойти на этот вечер. И я наивно-быстро сказала Марии Федоровне:
– Ах, если вам нужны ножи и вилки, я, конечно, приеду и все привезу.
– Запишите наш адрес, – сказала Мария Федоровна. – Кронверкский проспект, дом двадцать три, верхний этаж. Мы вас ждем послезавтра вечером.
На вечере я была, вилки и ножи привезла, меня опекали радушные хозяева и Тихоновы. Я познакомилась со многими певцами, балеринами и художниками. Вечер шумный, дымный. Шли беседы и споры. В одних комнатах – свечи, в других – яркий электрический свет. Столы разбросаны по разным комнатам, и гости пристраивались ужинать кто с кем хотел. Веселились, танцевали, пели до утра. Мне было тоже интересно и весело. Мария Федоровна и Алексей Максимович были внимательными и любезными, но не надоедливыми хозяевами.
Алексей Максимович как-то незаметно переходил от одной группы гостей к другой, а часто стоял один, с папиросой в руке, прислонившись к чему-нибудь, и наблюдал. То на лице его появлялось почти детское любопытство, то он ласково улыбался, то делался очень серьезным и почти гневным. Видно, жил он своей углубленной жизнью. И всегда в дальнейшем я замечала, что он, бывая среди большого количества людей, любил в какой-то момент предоставить их самим себе, а сам делался сторонним наблюдателем, но делал это так деликатно, что мало кто замечал, как он «выходил из игры».
Неожиданно, в конце года, у меня был обнаружен туберкулез легких. Но я продолжала работать и сдала рисунки к «Глупому королю». Вскоре разразилась февральская революция, которая была для меня радостным, но не глубоко осознанным явлением. Утром, услышав выстрелы и шум, мы с мужем выскочили на улицу и были вовлечены в энтузиазм мчащихся грузовиков, наполненных рабочими с красными флагами, стрелявшими по крышам и окошкам чердаков кадетского корпуса, где укрывалась полиция. Перестрелка. Кто-то, взобравшись на крышу, тащил и сбрасывал на улицу укрывавшихся на чердаке полицейских, лилась кровь, раздавалось пение революционных песен и проклятия противников…
Вскоре Тихоновы просили меня написать портрет Варвары Васильевны. Я согласилась. Портрет этот я считаю не очень удачным. Когда я его кончила, приезжал к нам Алексей Максимович. Мы распили тогда имевшуюся у меня заветную бутылку старого кипрского вина, и все удивительно от него развеселились.
Я мало знала людей, которым изобразительное искусство доставляло бы такое наслаждение, как Алексею Максимовичу. Обладая удивительной памятью, он помнил не только поразившие его произведения искусства, но в каком музее Европы или Америки он их видел, и умел удивительно верно описать виденное и подметить тончайшие детали. В круг знакомых Алексея Максимовича всю жизнь входили художники. В молодости это были художники круга передвижников, позднее он с величайшим вниманием присматривался к новейшим течениям в живописи и скульптуре, включая и футуризм. Он отлично разбирался в том, что было талантливым поиском нового, а что – показным трюком.
В 1916 году у нее на выставке было много моих живописных работ. Горький хотел купить большой холст, изображавший улыбающуюся девушку в черемисском костюме, стоящую под деревом, – вдали поля, холмы, небо. Девушку звали Саша, ее я писала с натуры у себя в мастерской, а пейзаж был выдуманным. Вероятно, Горького прельстила в этой вещи декоративность, веселость красок и этнографичность. Но «Саша» к Горькому не попала – она была уже куплена молодым коллекционером В. Ясным.
После истории с «Сашей» прошло несколько месяцев, и я о ней забыла. Однажды телефонный звонок из издательства «Парус»: по поручению Горького, главного редактора издательства, звонит Александр Николаевич Тихонов, работавший в издательстве, и просит прийти в редакцию для разговора о работе. На следующий день я уже неслась «на всех парусах» в издательство «Парус», с Васильевского острова на Петроградскую сторону, где на Монетной улице (ныне улица Скороходова) оно находилось. Меня встретил А. Н. Тихонов, познакомил со своей женой Варварой Васильевной Шайкевич, секретарем редакции, и повел в кабинет Горького.
Удивительно, до чего же сложившееся у меня еще с детства представление о Горьком (по разговорам и фотографиям) не соответствовало облику Горького, который меня встретил! Передо мной высокий, тонкий человек с упрямо посаженной на туловище небольшой, по отношению ко всей фигуре, головой, отчего он кажется выше, чем на самом деле. Сразу поразили пристально вникающие, необычайно внимательные, думающие, детской голубизны глаза. Рука, протянутая мне, ласковая, мягкая и доброжелательная. Движения неторопливы, походка скользящая, легкая, неслышная. Необычайная простота и естественность. Ничего от «знаменитости». Очень хорошо сшитый серый костюм непринужденно сидит на нем, рубашка голубая (почти совпадающая с цветом глаз), с мягким воротником. Удивило отсутствие галстука.
Редакционный кабинет Горького – большая комната, обставленная мебелью делового типа. У окна – письменный стол и кожаные коричневые кресла. Алексей Максимович предложил сесть в кресло у письменного стола, сам сел напротив. Он вспомнил о том, что ему не удалось приобрести мою «Сашу», и перешел к разговору о предлагаемой работе: иллюстрации к «Сказке о глупом короле» Чуковского для детского сборника «Елка». Я сразу же согласилась.
– Ну, вот и хорошо! Поработаем вместе. Мы и в дальнейшем на вас рассчитываем, а сейчас познакомлю вас с автором.
Алексей Максимович уходит и вскоре возвращается с таким же худым и высоким человеком, как и он сам, но моложе его, с прядью темных волос, перечеркнувшей наискось его лоб. Это – Корней Иванович Чуковский, который тут же передает мне свою рукопись.
И Горький, и Чуковский, и Тихонов, и вся атмосфера редакции мне очень понравились, и я возвращалась домой, уже обдумывая новую работу. Но я не подозревала тогда, что из «понравились» возникнет и продолжится наша дружба на всю жизнь с Горьким, и с Тихоновым, и с Чуковским.
Прошло несколько дней. Углубившись в рисунки к «Глупому королю», слышу телефонный звонок. Подхожу. Очень приятный, по-актерски поставленный женский голос говорит:
– Валентина Михайловна? Здравствуйте! Я Мария Федоровна Андреева, жена Алексея Максимовича. Он мне рассказал о знакомстве с вами, и мы оба очень хотим, чтобы вы пришли к нам в гости послезавтра вечером. У Алексея Максимовича будут друзья, хотелось бы видеть и вас в их числе.
Петроградские люди искусства казались мне чопорными. У них я чувствовала себя неуютно и чуждо. Поблагодарив Андрееву, я сказала, что, к сожалению, не смогу быть в тот вечер – я занята.
– Как жалко! – очень искренне воскликнула Мария Федоровна. – А у меня на вас были виды!
– Какие виды? – спросила я.
– Народу будет много, и я, опасаясь, что не хватит ножей и вилок, надеялась, что вы меня выручите и привезете из вашего хозяйства.
И эти «ножи и вилки» как-то сразу заставили меня почувствовать, что нечего бояться чопорности в доме Горького. Мне очень захотелось пойти на этот вечер. И я наивно-быстро сказала Марии Федоровне:
– Ах, если вам нужны ножи и вилки, я, конечно, приеду и все привезу.
– Запишите наш адрес, – сказала Мария Федоровна. – Кронверкский проспект, дом двадцать три, верхний этаж. Мы вас ждем послезавтра вечером.
На вечере я была, вилки и ножи привезла, меня опекали радушные хозяева и Тихоновы. Я познакомилась со многими певцами, балеринами и художниками. Вечер шумный, дымный. Шли беседы и споры. В одних комнатах – свечи, в других – яркий электрический свет. Столы разбросаны по разным комнатам, и гости пристраивались ужинать кто с кем хотел. Веселились, танцевали, пели до утра. Мне было тоже интересно и весело. Мария Федоровна и Алексей Максимович были внимательными и любезными, но не надоедливыми хозяевами.
Алексей Максимович как-то незаметно переходил от одной группы гостей к другой, а часто стоял один, с папиросой в руке, прислонившись к чему-нибудь, и наблюдал. То на лице его появлялось почти детское любопытство, то он ласково улыбался, то делался очень серьезным и почти гневным. Видно, жил он своей углубленной жизнью. И всегда в дальнейшем я замечала, что он, бывая среди большого количества людей, любил в какой-то момент предоставить их самим себе, а сам делался сторонним наблюдателем, но делал это так деликатно, что мало кто замечал, как он «выходил из игры».
Неожиданно, в конце года, у меня был обнаружен туберкулез легких. Но я продолжала работать и сдала рисунки к «Глупому королю». Вскоре разразилась февральская революция, которая была для меня радостным, но не глубоко осознанным явлением. Утром, услышав выстрелы и шум, мы с мужем выскочили на улицу и были вовлечены в энтузиазм мчащихся грузовиков, наполненных рабочими с красными флагами, стрелявшими по крышам и окошкам чердаков кадетского корпуса, где укрывалась полиция. Перестрелка. Кто-то, взобравшись на крышу, тащил и сбрасывал на улицу укрывавшихся на чердаке полицейских, лилась кровь, раздавалось пение революционных песен и проклятия противников…
Вскоре Тихоновы просили меня написать портрет Варвары Васильевны. Я согласилась. Портрет этот я считаю не очень удачным. Когда я его кончила, приезжал к нам Алексей Максимович. Мы распили тогда имевшуюся у меня заветную бутылку старого кипрского вина, и все удивительно от него развеселились.
Я мало знала людей, которым изобразительное искусство доставляло бы такое наслаждение, как Алексею Максимовичу. Обладая удивительной памятью, он помнил не только поразившие его произведения искусства, но в каком музее Европы или Америки он их видел, и умел удивительно верно описать виденное и подметить тончайшие детали. В круг знакомых Алексея Максимовича всю жизнь входили художники. В молодости это были художники круга передвижников, позднее он с величайшим вниманием присматривался к новейшим течениям в живописи и скульптуре, включая и футуризм. Он отлично разбирался в том, что было талантливым поиском нового, а что – показным трюком.
У М.А. Волошина в Коктебеле
Уже в марте я уехала к родителям в Москву и просила поэта Максимилиана Александровича Волошина, чтобы его мать, Елена Оттобальдовна, сдала на лето нам с Андреем Романовичем комнату в их коктебельском «Обормотнике» (так в шутку называли их дом). Тихоновы просили меня, если в Коктебеле окажется хорошо, и для них присмотреть какое-нибудь помещение.
Там оказалось так хорошо, что я сразу же уговорила Пра (так называли прародительницу «Обормотника» – мать Волошина) сдать еще две комнаты – одну для Тихоновых, а другую для Ракицкого и друга Андрея Романовича пушкиниста Михаила Дмитриевича Беляева. Приехали Тихоновы, им очень понравились тишина и малолюдье Коктебеля, они письмом сообщили об этом Алексею Максимовичу и советовали ему тоже приехать. Он сразу же ответил согласием.
У Волошиных все помещения были заселены, и мы нашли для Алексея Максимовича комнату с большим комфортом, чем в «Обормотнике», – на даче детской писательницы Манасеиной, его там будут и кормить. Да и состав живущих у Волошиных – кроме нас, Осип Мандельштам, Ася Цветаева (сестра Марины) с малолетним ребенком и приятельницей, мой дядя поэт Владислав Ходасевич с женой и ее сыном и танцовщица-пластичка под Дункан, имя которой было Юлия Цезаревна, – связал бы и их и Алексея Максимовича, да и прозвище дома Волошина «Обормотник» мало подходило для жизни там Горького.
Алексей Максимович приехал в июле и сразу же оценил Коктебель. В нашу компанию он влился как старший товарищ. Приехал он полубольным, усталым, но, как всегда, много работал. До послеобеденных часов мы его и не видели. Только после обеда, часа в три, когда мы, разморенные купанием, лежали в своих комнатах, он тихо появлялся на нашей террасе, затененной крышей (на нее выходили все три занимаемые нами во втором этаже комнаты), садился на табуретку, и я слышала, как он приглушенным баском с кем-то разговаривает. В щелку двери я видела, что на поручне перил террасы сидят разные мелкие птахи, Алексей Максимович кормит их хлебом и что-то говорит то вежливо, то советуя, а иногда и пробирая. Птахи пристально слушают, оглядываются, отвечают чириканьем или щебетом, а рассердившись или испугавшись, улетают, чтобы вскоре вернуться опять. Беседы такого рода бывали иногда очень содержательными и касались даже политических тем.
После дневного зноя, когда солнце уходило за Кара-Даг, мы гуляли по берегу моря, иногда шли в деревню на холм, но это редко, так как Алексей Максимович задыхался при ходьбе в гору. Ужинать ходили в деревянный однокомнатный «ресторанчик-сарайчик» грека Синопли, расположенный на песке пляжа, – назывался он «Бубны». Внутри фанерные стены ярко расписаны в прошлом или прошлых годах Аристархом Лентуловым[33]. Ставни трех окошек открываются наружу, и на них намалеваны картинки, из которых помню: 1) А. Н. Толстой в простыне наподобие тоги, увенчанный венком. Надпись: «Прохожий, стой – Алексей Толстой!»; 2) Островерхая гора Сюрюк-кая, на пике которой бесстрашно стоит на одном пуанте, в пачке балерина. Надпись: «Вот балерина Эльза Виль, классический балетный стиль». Под тентом, прикрепленным на шести столбиках, врытых в песок, стояло несколько небрежно сколоченных из досок столиков, табуреток и скамеек. Все это зыбко качалось на песке. У Синопли можно было получить вкуснейшие чебуреки, яичницу, помидоры и коньяк – другого ничего: Синопли ленив, а маленький шестилетний сын его еще больше. Тот втыкался головой в песок и, вытянувшись во весь рост, часами стоял вверх ногами, глядя в море.
Вечерами светила луна, мерцали звезды, шагах в тридцати от нашей террасы плескалось море. Все мы были немного или много влюблены и собирались на нашей террасе. За неимением достаточного количества табуреток, да и для уюта, стаскивали с кроватей тюфяки и располагались на них. На спиртовке варили кофе по-турецки, ели фрукты. Остывающие после дневного зноя дикие степные травы – полынь и чебрец – делали воздух пьянящим, пронизывающим все тело. Трещали цикады. Луна превращала амфитеатр коктебельской выгоревшей земли и холмов в подобие пейзажа из льда, а бухта моря (бывший кратер вулкана) и небо сливались в одну черную дыру, и это было прекрасно, но и страшно. Только громада Кара-Дага очерчивалась бликами, как исполинская кулиса.
Там оказалось так хорошо, что я сразу же уговорила Пра (так называли прародительницу «Обормотника» – мать Волошина) сдать еще две комнаты – одну для Тихоновых, а другую для Ракицкого и друга Андрея Романовича пушкиниста Михаила Дмитриевича Беляева. Приехали Тихоновы, им очень понравились тишина и малолюдье Коктебеля, они письмом сообщили об этом Алексею Максимовичу и советовали ему тоже приехать. Он сразу же ответил согласием.
У Волошиных все помещения были заселены, и мы нашли для Алексея Максимовича комнату с большим комфортом, чем в «Обормотнике», – на даче детской писательницы Манасеиной, его там будут и кормить. Да и состав живущих у Волошиных – кроме нас, Осип Мандельштам, Ася Цветаева (сестра Марины) с малолетним ребенком и приятельницей, мой дядя поэт Владислав Ходасевич с женой и ее сыном и танцовщица-пластичка под Дункан, имя которой было Юлия Цезаревна, – связал бы и их и Алексея Максимовича, да и прозвище дома Волошина «Обормотник» мало подходило для жизни там Горького.
Алексей Максимович приехал в июле и сразу же оценил Коктебель. В нашу компанию он влился как старший товарищ. Приехал он полубольным, усталым, но, как всегда, много работал. До послеобеденных часов мы его и не видели. Только после обеда, часа в три, когда мы, разморенные купанием, лежали в своих комнатах, он тихо появлялся на нашей террасе, затененной крышей (на нее выходили все три занимаемые нами во втором этаже комнаты), садился на табуретку, и я слышала, как он приглушенным баском с кем-то разговаривает. В щелку двери я видела, что на поручне перил террасы сидят разные мелкие птахи, Алексей Максимович кормит их хлебом и что-то говорит то вежливо, то советуя, а иногда и пробирая. Птахи пристально слушают, оглядываются, отвечают чириканьем или щебетом, а рассердившись или испугавшись, улетают, чтобы вскоре вернуться опять. Беседы такого рода бывали иногда очень содержательными и касались даже политических тем.
После дневного зноя, когда солнце уходило за Кара-Даг, мы гуляли по берегу моря, иногда шли в деревню на холм, но это редко, так как Алексей Максимович задыхался при ходьбе в гору. Ужинать ходили в деревянный однокомнатный «ресторанчик-сарайчик» грека Синопли, расположенный на песке пляжа, – назывался он «Бубны». Внутри фанерные стены ярко расписаны в прошлом или прошлых годах Аристархом Лентуловым[33]. Ставни трех окошек открываются наружу, и на них намалеваны картинки, из которых помню: 1) А. Н. Толстой в простыне наподобие тоги, увенчанный венком. Надпись: «Прохожий, стой – Алексей Толстой!»; 2) Островерхая гора Сюрюк-кая, на пике которой бесстрашно стоит на одном пуанте, в пачке балерина. Надпись: «Вот балерина Эльза Виль, классический балетный стиль». Под тентом, прикрепленным на шести столбиках, врытых в песок, стояло несколько небрежно сколоченных из досок столиков, табуреток и скамеек. Все это зыбко качалось на песке. У Синопли можно было получить вкуснейшие чебуреки, яичницу, помидоры и коньяк – другого ничего: Синопли ленив, а маленький шестилетний сын его еще больше. Тот втыкался головой в песок и, вытянувшись во весь рост, часами стоял вверх ногами, глядя в море.
Вечерами светила луна, мерцали звезды, шагах в тридцати от нашей террасы плескалось море. Все мы были немного или много влюблены и собирались на нашей террасе. За неимением достаточного количества табуреток, да и для уюта, стаскивали с кроватей тюфяки и располагались на них. На спиртовке варили кофе по-турецки, ели фрукты. Остывающие после дневного зноя дикие степные травы – полынь и чебрец – делали воздух пьянящим, пронизывающим все тело. Трещали цикады. Луна превращала амфитеатр коктебельской выгоревшей земли и холмов в подобие пейзажа из льда, а бухта моря (бывший кратер вулкана) и небо сливались в одну черную дыру, и это было прекрасно, но и страшно. Только громада Кара-Дага очерчивалась бликами, как исполинская кулиса.
И. Н. Ракицкий
Ракицкий заводил своим теноровым безголосом украинские (он был родом из Ахтырки) грустные и смешные песни, тут же сочинялись новые, мы не очень складно подтягивали, много ерундили, смеялись, но иногда разговоры переходили и в серьезные. Алексею Максимовичу все это нравилось. Иногда мы засиживались за полночь, и Тихоновы шли провожать Алексея Максимовича.
Лишь изредка к нам заходил Волошин или мой дядя – у них были свои, сугубо поэтические интересы.
Ракицкий – человек незаурядный, с некоторыми странностями. Он предвидел и точно предсказывал всяческие катастрофы с человеческими жертвами: землетрясения, крушения поездов и гибель кораблей в морях, а также по почерку (только незнакомых ему людей) мог подробно рассказать о положительных и отрицательных чертах и деяниях писавших. Первое сопровождалось внезапными сильными головными болями, а определение людей и их судьбы по почерку приводило к сильной и страшной усталости. Алексей Максимович сразу же заинтересовался им и, когда мы уезжали, пригласил Ивана Николаевича обязательно прийти к нему в Петрограде.
Так и было: Ракицкий пришел на Кронверкский проспект в сентябре, прямо из Петергофских казарм (по возвращении из Крыма он был мобилизован), в военной форме нижнего чина. Его встретила Мария Федоровна, очевидно знавшая о нем от Алексея Максимовича, и, оглядев, спросила: «Вы из казармы? Вероятно, там очень грязно? Может, и насекомые есть? Таким я вас не пущу к Алексею. Я устрою вам сейчас ванну, и вы переоденетесь в чистое белье и костюм Алексея Максимовича».
Все это было проделано. К вечеру, когда Ракицкий хотел уезжать, Мария Федоровна сказала, что она его не отпустит, так как он мобилизован, конечно, по недоразумению, жить он останется у них, а завтра она уладит его военные дела.
Иван Николаевич, любивший все необыкновенное, слабо протестовал и остался в доме Алексея Максимовича… на всю жизнь. Умер он в 1942 году в Ташкенте, куда эвакуирован был вместе с Надеждой Алексеевной, вдовой Максима Пешкова, и двумя внучками Алексея Максимовича – Марфой и Дарьей, которые тогда были еще школьницами.
Алексей Максимович всегда был готов любым способом помочь человеку, особенно людям искусства или науки. В первые годы революции помогал он добрым словом, советом, работой, одеждой, обувью, очками, пайками, внимательно вникая – кому что нужно. Помогал он волшебно-деликатно, чтобы не смутить человека и не обидеть. Он отлично понимал, как нелегко быть «облагодетельствованным».
Лишь изредка к нам заходил Волошин или мой дядя – у них были свои, сугубо поэтические интересы.
Ракицкий – человек незаурядный, с некоторыми странностями. Он предвидел и точно предсказывал всяческие катастрофы с человеческими жертвами: землетрясения, крушения поездов и гибель кораблей в морях, а также по почерку (только незнакомых ему людей) мог подробно рассказать о положительных и отрицательных чертах и деяниях писавших. Первое сопровождалось внезапными сильными головными болями, а определение людей и их судьбы по почерку приводило к сильной и страшной усталости. Алексей Максимович сразу же заинтересовался им и, когда мы уезжали, пригласил Ивана Николаевича обязательно прийти к нему в Петрограде.
Так и было: Ракицкий пришел на Кронверкский проспект в сентябре, прямо из Петергофских казарм (по возвращении из Крыма он был мобилизован), в военной форме нижнего чина. Его встретила Мария Федоровна, очевидно знавшая о нем от Алексея Максимовича, и, оглядев, спросила: «Вы из казармы? Вероятно, там очень грязно? Может, и насекомые есть? Таким я вас не пущу к Алексею. Я устрою вам сейчас ванну, и вы переоденетесь в чистое белье и костюм Алексея Максимовича».
Все это было проделано. К вечеру, когда Ракицкий хотел уезжать, Мария Федоровна сказала, что она его не отпустит, так как он мобилизован, конечно, по недоразумению, жить он останется у них, а завтра она уладит его военные дела.
Иван Николаевич, любивший все необыкновенное, слабо протестовал и остался в доме Алексея Максимовича… на всю жизнь. Умер он в 1942 году в Ташкенте, куда эвакуирован был вместе с Надеждой Алексеевной, вдовой Максима Пешкова, и двумя внучками Алексея Максимовича – Марфой и Дарьей, которые тогда были еще школьницами.
Алексей Максимович всегда был готов любым способом помочь человеку, особенно людям искусства или науки. В первые годы революции помогал он добрым словом, советом, работой, одеждой, обувью, очками, пайками, внимательно вникая – кому что нужно. Помогал он волшебно-деликатно, чтобы не смутить человека и не обидеть. Он отлично понимал, как нелегко быть «облагодетельствованным».
«Кафе поэтов»[34]
Осенью 1917 года, возвращаясь из Коктебеля, я остановилась у родителей в Москве. Утром звонок – иду открывать. С удивлением вижу Маяковского. Он никогда ни у меня, ни у моих родителей не бывал. В руках у него шляпа и стек. Пиджак черный, рубашка белая, брюки в мелкую клетку, черную с белым. Лицо – не понять, веселое или насмешливое. Веду его в кабинет отца:
– Садитесь.
– Нет времени, не за тем пришел… Было у меня два дела в этом доме: наверху (он с презрением показывает на потолок стеком) живет богатый меценат – ни черта не вышло! Теперь вот к вам: в три часа дня вы должны прийти на Тверскую, угол Настасьинского переулка, там на днях открываем «Кафе поэтов» в полуподвальном этаже дома, принадлежащего булочнику Филиппову. Мы уговорили его дать это помещение нам. Так вот: вам предстоит расписать один зал. Помещение сводчатое – имейте в виду. Клеевые краски, кисти, ведра, стремянка – все имеется. Не опаздывайте! Дело срочное, серьезное, а Филиппов будет хорошо платить.
– Садитесь.
– Нет времени, не за тем пришел… Было у меня два дела в этом доме: наверху (он с презрением показывает на потолок стеком) живет богатый меценат – ни черта не вышло! Теперь вот к вам: в три часа дня вы должны прийти на Тверскую, угол Настасьинского переулка, там на днях открываем «Кафе поэтов» в полуподвальном этаже дома, принадлежащего булочнику Филиппову. Мы уговорили его дать это помещение нам. Так вот: вам предстоит расписать один зал. Помещение сводчатое – имейте в виду. Клеевые краски, кисти, ведра, стремянка – все имеется. Не опаздывайте! Дело срочное, серьезное, а Филиппов будет хорошо платить.