Страница:
Я спрашиваю, зачем.
– Бежать! На мне узкая – неудобно… – Тогда носили длинные и очень узкие юбки.
Вдруг мне делается очень смешно, я бросаюсь к маме, целую ее и умоляю успокоиться. Мама переодевает юбку, и мы идем на площадь. По лестнице несется оголтелый, чуть не сбивая нас с ног, мой венецианец, лицо веселое, счастливое – скороговоркой:
– Только что приехал, извозчик ждет за углом – поедем по городу и за город – как я счастлив! Будем веселиться, ужинать!
– А комета? – спрашивает мама.
Он рассмеялся и, схватив нас за руки, потащил к извозчику.
Когда через два дня мы ехали в Венецию, то по ночному небу, низко у горизонта, медленно, красиво и величаво проносила свой светящийся хвост комета Галлея, не столкнувшаяся с Землей.
В 1915 году я ее изобразила на эскизе «Бегство в Египет», который в 1963 году в день семидесятилетия Петра Леонидовича Капицы подарила ему.
Почему же я стремилась именно в Мюнхен? Почему учиться рисовать? В то время я уже разбиралась в живописных направлениях и школах. Видела новейших французов у С. И. Щукина и Морозова. И Мюнхен для меня ступенька к главной цели – Парижу!
В музеях Берлина, Вены и на выставках картин в Венеции да и в репродукциях видела картины немцев. Не нравилась мне их тяжеловесная живопись. А их самоуверенность и точность в рисунке внушали уважение, особенно – Дёрер, Гольбейн, Альтдорфер.
И вот наконец Мюнхен. Приехали из Венеции с родителями осенью. Кто-то порекомендовал «Пансион Романа» – прямо против Академии художеств. В нем жили в основном художники. Некоторые с женами и детьми. Я стала расспрашивать, у кого бы учиться. Эссиг, ученик знаменитого Штука[13], только что окончивший с отличием Академию, открывает студию, где будет преподавать только рисунок. Получили адрес. Я мало знала немецкий, а родители не знали совсем. Все же договорились. На днях начнутся занятия. Родители не хотели уезжать, пока я не начну учиться. Осматривали музеи и город. Чисто, уютно. Витает дух искусства.
Меня поразило количество и качество магазинов, продающих все, что нужно для художников. Можно выбрать по вкусу и на любые цены, бумагу листами или с рулона – до двух метров ширины. Она разных цветов и оттенков, любых сортов и фактур. Для пастели – мелко– или крупношероховатая. Можно просить покрыть бумагу клеем или лаком (если художник хочет рисовать на ней масляной краской). На подрамник, любого размера из сухого дерева, могут натянуть любого сорта с любым грунтом холст или наклеить бумагу в любом количестве листов. Бумага натянута, как кожа на барабане. А как удобно! Сделал рисунок и срезаешь этот лист, а под ним следующий – заманивает! Только рисуй! Не нужно раздражающих, вечно выскакивающих кнопок. Расплачиваться – при получении заказа. Присылают в студию или на дом, точно в договоренный час. Заказ выполняется за несколько часов. А как это все важно для художника!
Мы с отцом попали в один из таких магазинов, и я договорилась, что буду у них заказывать и покупать все, что мне нужно. Хозяева – муж и жена, старенькие, маленькие. Видно было, что они любят свое дело и гордятся, что Мюнхен интернациональный город художников.
Пробыв со мной неделю, родители решились ехать домой. Прощаясь, я видела в их глазах трагедию, а я думала: «Какое счастье! Начнется моя самостоятельная жизнь, а впереди… жизнь художника!»
И вот первый день работы в студии. Учеников – пятнадцать. Занятия утренние с девяти до часу – обнаженная натура, а за отдельную разовую плату с семи до девяти вечера – наброски. Утром я работала ежедневно, а вечером – не всегда. Начала скромно: за два дня нарисовала на листе ватмана натурщика. Рисовала с «отвесом» (гирька на веревочке) – для проверки, какие точки тела натурщика совпадают по вертикали. Эссиг настаивал, для начала, на этом способе. Рисунком остался доволен, кое-что прокорректировал – замечания дельные. Два-три ученика рисуют натурщика в натуральную величину. Я спросила – почему? «Рука тренируется лучше на длинной линии, да и ошибки заметнее. Попробуйте!» Я никогда еще не рисовала всю фигуру в натуральную величину. Мне очень захотелось! Забежала в магазинчик к старичкам – заказала в рост человека подрамник с двадцатью листами желтоватой бумаги, слегка шероховатой – хороша для угля, для итальянского карандаша, мела и сангины. Наутро принесли в мастерскую. Встав перед этой громадной пустой плоскостью, я струхнула – долго размечала пропорции обнаженного натурщика, отмечала вертикали, и, когда начала эти точки соединять линиями, дело пошло быстро и для первого раза удачно. Не опозорилась. Эссиг отметил, что схвачены движение и характерные черты натурщика.
По дороге домой купила себе букет цветов. Комната моя была очень уютной и даже красивой. Вся мебель – под карельскую березу с инкрустацией черных полосок и розеток… Стиль – бидермейер. В комнате кровать, кушетка, шкаф, стол круглый посередине, два стула, два кресла и умывальник (он же туалет) с черной мраморной доской, на ней – фарфоровый таз и кувшин с водой, а над всем этим – большое зеркало.
И родители и я удивлялись, что такая комната с уборкой, завтраком, обедом и ужином – шесть марок в день. Фрау Ризенхубер (хозяйка) любила художников и поражала энергией: она прибирала, стряпала и раздавала еду за обедом и ужином. Была ко всем очень внимательной, а меня особенно опекала, называя «брошенным ребенком».
Осенью бывало холодно, и я, надев на ноги ролики (большинство улиц асфальтировано, и это обычный способ передвижения), мчусь в студию – всего минут десять. На ближайшем углу покупаю горячие печеные каштаны, насыпаю в большие карманы пальто, засовываю туда руки, и делается так тепло, что, конечно, не буду выписывать шубу из Москвы – обойдусь каштанами!
Примерно через месяц моей работы в студии появился новый человек – молодой француз. Он был для меня посланцем небес и спасителем от «немецкой скверны». Как я обрадовалась, услышав французскую речь! Уже многое в Мюнхене мне стало противным. Увлеченная самостоятельностью и свободой, я старалась перевести на юмор то, что меня раздражало в немцах. Француза звали Морис Морикан. До сих пор так я и не понимаю, зачем он оказался в Мюнхене. Он или его родители, очевидно, люди богатые. Ему двадцать семь лет. Некрасивый. Элегантный. Остроумный. Живет в роскошном английском пансионате, находящемся в парке «Энглишер гартен». Иногда приглашает меня туда обедать или поужинать. Про немцев говорит: «Эти проклятые немцы!» С тоской вспоминает своих друзей, французских художников Поля Ириб и Жоржа Лепап, модных в то время графиков. Его рисунки, графические композиции – смесь Бердслея с Лепапом. Мы проводили вместе много времени. Он со мной нежен, почти как с ребенком. Иногда я позволяю ему меня поцеловать. В делах плотской любви я была наивна и несведуща. Любовь понимала как нечто высокодуховное. Тут любви не было. Я считала, что между нами приятная дружба. Он был приличным человеком, ценил и щадил мою молодую наивность. Когда я спрашивала Мориса, зачем же он приехал и почему не уезжает, если его так все раздражает, он таинственно говорил: «Так случилось. Я болел… тут климат хороший… я должен промучиться здесь… – И прибавлял: – Но… ведь я встретил вас, „мой маленький“.
Мы с ним бывали в больших музеях и в музеях-виллах – Франца Штука и Ленбаха, где меня поразили лежащие на роскошных тумбах, девственной чистоты и новизны, палитры красного дерева с воткнутыми в них новыми колонковыми кистями. На палитры выжаты кучки красок. Тут же мольберт, на котором поставлен не совсем законченный портрет, но уже с подписью художника и в очень богатой раме.
Мы часто ужинали в ресторане подвала Ратуши – нравилось сидеть под средневековыми сводами между толстенными колоннами. Заходили в фирменные пивные залы разных заводов. Самым огромным и старинным было здание знаменитого завода с мюнхенским гербом. В нем несколько залов. В самом большом размещались на скамьях за столами человек четыреста. Сидели немцы с женами и детьми, даже новорожденными, которые, не осознав еще своей национальности, кричали: «Уа, уа, уа!», а в них вливали уже из маленьких кружек или перелитое в бутылочки с сосками пиво.
Мужчины пьют из литровых фаянсовых кружек и курят зловонные сигары. Жены из пол-литровых – чокаются, пиво кипит пеной, бегущей на деревянные, без скатертей, древние столы. Едят сосиски (удивительно вкусные) и сухие крендельки, осыпанные крупной солью.
Издали доносятся звуки оркестров, играющих популярные баварские песни. Все подпевают. Дым такой, что вдаль ничего не видно. Пивные голоса, утробный смех! Довольно мерзко это бюргерское благополучие.
Дахау
Гуго фон Хаберманн
Карнавал
– Бежать! На мне узкая – неудобно… – Тогда носили длинные и очень узкие юбки.
Вдруг мне делается очень смешно, я бросаюсь к маме, целую ее и умоляю успокоиться. Мама переодевает юбку, и мы идем на площадь. По лестнице несется оголтелый, чуть не сбивая нас с ног, мой венецианец, лицо веселое, счастливое – скороговоркой:
– Только что приехал, извозчик ждет за углом – поедем по городу и за город – как я счастлив! Будем веселиться, ужинать!
– А комета? – спрашивает мама.
Он рассмеялся и, схватив нас за руки, потащил к извозчику.
Когда через два дня мы ехали в Венецию, то по ночному небу, низко у горизонта, медленно, красиво и величаво проносила свой светящийся хвост комета Галлея, не столкнувшаяся с Землей.
В 1915 году я ее изобразила на эскизе «Бегство в Египет», который в 1963 году в день семидесятилетия Петра Леонидовича Капицы подарила ему.
Почему же я стремилась именно в Мюнхен? Почему учиться рисовать? В то время я уже разбиралась в живописных направлениях и школах. Видела новейших французов у С. И. Щукина и Морозова. И Мюнхен для меня ступенька к главной цели – Парижу!
В музеях Берлина, Вены и на выставках картин в Венеции да и в репродукциях видела картины немцев. Не нравилась мне их тяжеловесная живопись. А их самоуверенность и точность в рисунке внушали уважение, особенно – Дёрер, Гольбейн, Альтдорфер.
И вот наконец Мюнхен. Приехали из Венеции с родителями осенью. Кто-то порекомендовал «Пансион Романа» – прямо против Академии художеств. В нем жили в основном художники. Некоторые с женами и детьми. Я стала расспрашивать, у кого бы учиться. Эссиг, ученик знаменитого Штука[13], только что окончивший с отличием Академию, открывает студию, где будет преподавать только рисунок. Получили адрес. Я мало знала немецкий, а родители не знали совсем. Все же договорились. На днях начнутся занятия. Родители не хотели уезжать, пока я не начну учиться. Осматривали музеи и город. Чисто, уютно. Витает дух искусства.
Меня поразило количество и качество магазинов, продающих все, что нужно для художников. Можно выбрать по вкусу и на любые цены, бумагу листами или с рулона – до двух метров ширины. Она разных цветов и оттенков, любых сортов и фактур. Для пастели – мелко– или крупношероховатая. Можно просить покрыть бумагу клеем или лаком (если художник хочет рисовать на ней масляной краской). На подрамник, любого размера из сухого дерева, могут натянуть любого сорта с любым грунтом холст или наклеить бумагу в любом количестве листов. Бумага натянута, как кожа на барабане. А как удобно! Сделал рисунок и срезаешь этот лист, а под ним следующий – заманивает! Только рисуй! Не нужно раздражающих, вечно выскакивающих кнопок. Расплачиваться – при получении заказа. Присылают в студию или на дом, точно в договоренный час. Заказ выполняется за несколько часов. А как это все важно для художника!
Мы с отцом попали в один из таких магазинов, и я договорилась, что буду у них заказывать и покупать все, что мне нужно. Хозяева – муж и жена, старенькие, маленькие. Видно было, что они любят свое дело и гордятся, что Мюнхен интернациональный город художников.
Пробыв со мной неделю, родители решились ехать домой. Прощаясь, я видела в их глазах трагедию, а я думала: «Какое счастье! Начнется моя самостоятельная жизнь, а впереди… жизнь художника!»
И вот первый день работы в студии. Учеников – пятнадцать. Занятия утренние с девяти до часу – обнаженная натура, а за отдельную разовую плату с семи до девяти вечера – наброски. Утром я работала ежедневно, а вечером – не всегда. Начала скромно: за два дня нарисовала на листе ватмана натурщика. Рисовала с «отвесом» (гирька на веревочке) – для проверки, какие точки тела натурщика совпадают по вертикали. Эссиг настаивал, для начала, на этом способе. Рисунком остался доволен, кое-что прокорректировал – замечания дельные. Два-три ученика рисуют натурщика в натуральную величину. Я спросила – почему? «Рука тренируется лучше на длинной линии, да и ошибки заметнее. Попробуйте!» Я никогда еще не рисовала всю фигуру в натуральную величину. Мне очень захотелось! Забежала в магазинчик к старичкам – заказала в рост человека подрамник с двадцатью листами желтоватой бумаги, слегка шероховатой – хороша для угля, для итальянского карандаша, мела и сангины. Наутро принесли в мастерскую. Встав перед этой громадной пустой плоскостью, я струхнула – долго размечала пропорции обнаженного натурщика, отмечала вертикали, и, когда начала эти точки соединять линиями, дело пошло быстро и для первого раза удачно. Не опозорилась. Эссиг отметил, что схвачены движение и характерные черты натурщика.
По дороге домой купила себе букет цветов. Комната моя была очень уютной и даже красивой. Вся мебель – под карельскую березу с инкрустацией черных полосок и розеток… Стиль – бидермейер. В комнате кровать, кушетка, шкаф, стол круглый посередине, два стула, два кресла и умывальник (он же туалет) с черной мраморной доской, на ней – фарфоровый таз и кувшин с водой, а над всем этим – большое зеркало.
И родители и я удивлялись, что такая комната с уборкой, завтраком, обедом и ужином – шесть марок в день. Фрау Ризенхубер (хозяйка) любила художников и поражала энергией: она прибирала, стряпала и раздавала еду за обедом и ужином. Была ко всем очень внимательной, а меня особенно опекала, называя «брошенным ребенком».
Осенью бывало холодно, и я, надев на ноги ролики (большинство улиц асфальтировано, и это обычный способ передвижения), мчусь в студию – всего минут десять. На ближайшем углу покупаю горячие печеные каштаны, насыпаю в большие карманы пальто, засовываю туда руки, и делается так тепло, что, конечно, не буду выписывать шубу из Москвы – обойдусь каштанами!
Примерно через месяц моей работы в студии появился новый человек – молодой француз. Он был для меня посланцем небес и спасителем от «немецкой скверны». Как я обрадовалась, услышав французскую речь! Уже многое в Мюнхене мне стало противным. Увлеченная самостоятельностью и свободой, я старалась перевести на юмор то, что меня раздражало в немцах. Француза звали Морис Морикан. До сих пор так я и не понимаю, зачем он оказался в Мюнхене. Он или его родители, очевидно, люди богатые. Ему двадцать семь лет. Некрасивый. Элегантный. Остроумный. Живет в роскошном английском пансионате, находящемся в парке «Энглишер гартен». Иногда приглашает меня туда обедать или поужинать. Про немцев говорит: «Эти проклятые немцы!» С тоской вспоминает своих друзей, французских художников Поля Ириб и Жоржа Лепап, модных в то время графиков. Его рисунки, графические композиции – смесь Бердслея с Лепапом. Мы проводили вместе много времени. Он со мной нежен, почти как с ребенком. Иногда я позволяю ему меня поцеловать. В делах плотской любви я была наивна и несведуща. Любовь понимала как нечто высокодуховное. Тут любви не было. Я считала, что между нами приятная дружба. Он был приличным человеком, ценил и щадил мою молодую наивность. Когда я спрашивала Мориса, зачем же он приехал и почему не уезжает, если его так все раздражает, он таинственно говорил: «Так случилось. Я болел… тут климат хороший… я должен промучиться здесь… – И прибавлял: – Но… ведь я встретил вас, „мой маленький“.
Мы с ним бывали в больших музеях и в музеях-виллах – Франца Штука и Ленбаха, где меня поразили лежащие на роскошных тумбах, девственной чистоты и новизны, палитры красного дерева с воткнутыми в них новыми колонковыми кистями. На палитры выжаты кучки красок. Тут же мольберт, на котором поставлен не совсем законченный портрет, но уже с подписью художника и в очень богатой раме.
Мы часто ужинали в ресторане подвала Ратуши – нравилось сидеть под средневековыми сводами между толстенными колоннами. Заходили в фирменные пивные залы разных заводов. Самым огромным и старинным было здание знаменитого завода с мюнхенским гербом. В нем несколько залов. В самом большом размещались на скамьях за столами человек четыреста. Сидели немцы с женами и детьми, даже новорожденными, которые, не осознав еще своей национальности, кричали: «Уа, уа, уа!», а в них вливали уже из маленьких кружек или перелитое в бутылочки с сосками пиво.
Мужчины пьют из литровых фаянсовых кружек и курят зловонные сигары. Жены из пол-литровых – чокаются, пиво кипит пеной, бегущей на деревянные, без скатертей, древние столы. Едят сосиски (удивительно вкусные) и сухие крендельки, осыпанные крупной солью.
Издали доносятся звуки оркестров, играющих популярные баварские песни. Все подпевают. Дым такой, что вдаль ничего не видно. Пивные голоса, утробный смех! Довольно мерзко это бюргерское благополучие.
Дахау
В пансионате я слышала от художников, что то один, то другой едут на этюды в Дахау – это старинный городок (теперь – не к ночи будь помянут), расположенный в горах. Я рассказала о Дахау Морису и уговорила поехать туда тоже на этюды – там есть гостиница. Он согласился.
Ехали туда часа три. Все в городе миниатюрное. Гостиница на главной площади – двухэтажный старинный домик. Комнаты крошечные, на втором этаже, до потолка рукой подать. Освещение – медные шандалы со свечами. Окошки крохотные, с деревянными ставнями, в них вырезаны сердца. Мебель – деревянная кровать вроде шкафа на высоких ножках, чтобы «в нее» забраться – лесенка на три ступени. Створки из толстых брусков представляют собой решетку, с внутренней стороны которой занавесочки из ситца цветами. Кровать с матрацем таким мягким, что в нем можно утонуть. Одеяло пушистое шерстяное, поверх – пуховая перина. Гора подушек. Кроме кровати в комнате небольшой столик, два стула и диванчик. Мы наняли две комнаты – они примерно все одинаковые. Нам казалось, что мы великаны. Поужинав, вышли погулять по городу. Было часов восемь вечера. Когда мы просили ключи от комнат, хозяин предупредил, что вернуться мы должны не позднее девяти часов, так как гостиница закрывается, весь город ложится спать, и он в том числе.
Мы побродили по безлюдным улочкам. Вышли вскоре за город, полюбовались на горы и внизу текущую шумную горную речку Изар. Возвращаемся. В комнатах невообразимая жара. О том, чтобы залезть в постель (под потолок), страшно подумать – очень теплый вечер. Высунувшись из окошка, стала думать о том, что я заприметила в городе, чтобы утром отправиться на этюды. Я уже соскучилась работать в студии без красок и приехала в Дахау с красками и этюдником.
Смотрю в окошко на площадь – вокруг домики-игрушки, еще меньше гостиницы. Черепичные крыши. Площадь пятиугольная. Тишина. Вдруг – как будто звенят ключами, а вот музыка – бьют часы, и я вижу, как начинают приоткрываться двери домов и оттуда выходят, как привидения, странные фигуры. Разглядываю: мужчины в длинных ночных белых рубашках, на головах – колпаки вязаные цветные с кисточкой. Шлепают туфли, надетые на босу ногу. В руках – железные фонари с зажженными свечами. Фигуры постепенно объединяются, и начинаются разговоры шепотом: обсуждение случившегося за день и сплетни про каких-то Францев, Март и Гансов (совершенно иллюстрация к сказкам братьев Гримм). Беседа старичков (жены, очевидно, уже спят) длилась недолго, но была ритуальна. Затем, очень церемонно раскланиваясь (кисточки колпаков при этом свешивались вперед и раскачивались), желали друг другу и всем вместе «гуте нахт» (доброй ночи), господин такой-то (название занимаемой должности – это были именитые люди этого городка). Доброй ночи, господа.
У Мориса не хватило юмора, чтобы это оценить и умилиться, – я застала его в комнате мрачным и злым. Мне захотелось его развлечь (где же моя взрослость?!). Я принесла мыло, налила воды в пепельницу, взяла соломинку (мы пили какой-то напиток через соломинку) и стала пускать по комнате и на площадь мыльные пузыри – в этом деле я была мастером – и, взяв у Мориса сигарету, в некоторые шары впускала дым – казалось, что они сделаны из опала. А когда они медленно плыли по площади и на них попадал свет луны, это была красота детских лет! Морис в конце концов развеселился, и я пошла к себе. С утра отправились на этюды, каждый туда, где приметил интересное. Встретились за обедом – у каждого по нескольку работ. У Мориса рисунки. У меня живопись. Мне нравилось нарисовать все черной толстой линией (маслом), а потом вводить живопись в эти контуры. Рисуночно и композиционно я уловила характер Дахау, а цвет взяла слишком ярко.
После обеда решили, что довольно Дахау и не спать от духоты еще одну ночь не стоит – надо ехать в Мюнхен.
Мне приятно вспоминать Мориса – он человек с юмором, сарказмом и большим обаянием. Я за многое ему благодарна: за мысли, на которые он меня наталкивал, за вкусы в искусстве и жизни и за то, чего во мне совсем не было, – любовь к музыке.
Мы ходили на концерты. Постепенно я пристрастилась и даже что-то запоминала. Водил он меня в театр на оперы Вагнера. Я была ошеломлена этими мощными звучаниями и вскоре начала «слышать» музыку.
Морис – большой эстет: чтобы слушать оперу, он берет всегда одну и ту же ложу. Отдавая билетеру наши пальто, он что-то говорит ему. Мы входим в миниатюрную аванложу; в ней по стенкам стоят два узких диванчика и небольшой овальный золоченый столик. Вошли в ложу, сели в золоченые кресла. Зал украшен белой и позолоченной лепкой. Люстрочки со свечами. Очень уютно. Голубое, белое, золото…
Оркестранты настроили инструменты. Под аплодисменты вышел знаменитый дирижер, взмахнул палочкой, и началась увертюра к опере «Тристан и Изольда». Я оцепенела. Вдруг Морис тихо встал. Я спросила: «Куда?» Он, показав глазами на аванложу, сказал: «Приходите», – и скрылся, оставив дверку приоткрытой. Немного погодя я тихо встала и пошла за ним. Сначала испугалась: Морис лежал на одном из диванчиков с закрытыми глазами. Я его окликнула: «Что с вами?» Он, не открывая глаз, шепотом сказал: «Устраивайтесь, как я, на другой диван, так лучше слушать музыку. На столике фрукты и шоколад. В антракте нам подадут вино», – и отвернулся к стене.
О таком поведении в театре я никогда и не слыхала, но решила, что это хорошо (а потом уже думала – жаль, что это не всегда так), особенно если еще отправлять в рот то шоколад, то виноградину. Звуки вливались в маленькое помещение аванложи, заполняя меня. Действительно блаженство! И я решила, что Морис, конечно, большой знаток музыки. В антракте служащий в голубом фраке с золотыми галунами (ну уж окончательно сказка!) принес белое вино. Морис говорил о содержании онеры и кое-что растолковал в музыке. Я сказала, что он доставил мне много радостей в этот вечер. Он рассмеялся, но я видела, что ему приятны мои слова. Он спросил: «Мой маленький, можно вас поцеловать?» – «Ну да, конечно», – ответила я.
Чем больше я слушала Вагнера, тем больше наслаждалась его музыкой, но одновременно он все больше, физически, потрясал меня.
Ехали туда часа три. Все в городе миниатюрное. Гостиница на главной площади – двухэтажный старинный домик. Комнаты крошечные, на втором этаже, до потолка рукой подать. Освещение – медные шандалы со свечами. Окошки крохотные, с деревянными ставнями, в них вырезаны сердца. Мебель – деревянная кровать вроде шкафа на высоких ножках, чтобы «в нее» забраться – лесенка на три ступени. Створки из толстых брусков представляют собой решетку, с внутренней стороны которой занавесочки из ситца цветами. Кровать с матрацем таким мягким, что в нем можно утонуть. Одеяло пушистое шерстяное, поверх – пуховая перина. Гора подушек. Кроме кровати в комнате небольшой столик, два стула и диванчик. Мы наняли две комнаты – они примерно все одинаковые. Нам казалось, что мы великаны. Поужинав, вышли погулять по городу. Было часов восемь вечера. Когда мы просили ключи от комнат, хозяин предупредил, что вернуться мы должны не позднее девяти часов, так как гостиница закрывается, весь город ложится спать, и он в том числе.
Мы побродили по безлюдным улочкам. Вышли вскоре за город, полюбовались на горы и внизу текущую шумную горную речку Изар. Возвращаемся. В комнатах невообразимая жара. О том, чтобы залезть в постель (под потолок), страшно подумать – очень теплый вечер. Высунувшись из окошка, стала думать о том, что я заприметила в городе, чтобы утром отправиться на этюды. Я уже соскучилась работать в студии без красок и приехала в Дахау с красками и этюдником.
Смотрю в окошко на площадь – вокруг домики-игрушки, еще меньше гостиницы. Черепичные крыши. Площадь пятиугольная. Тишина. Вдруг – как будто звенят ключами, а вот музыка – бьют часы, и я вижу, как начинают приоткрываться двери домов и оттуда выходят, как привидения, странные фигуры. Разглядываю: мужчины в длинных ночных белых рубашках, на головах – колпаки вязаные цветные с кисточкой. Шлепают туфли, надетые на босу ногу. В руках – железные фонари с зажженными свечами. Фигуры постепенно объединяются, и начинаются разговоры шепотом: обсуждение случившегося за день и сплетни про каких-то Францев, Март и Гансов (совершенно иллюстрация к сказкам братьев Гримм). Беседа старичков (жены, очевидно, уже спят) длилась недолго, но была ритуальна. Затем, очень церемонно раскланиваясь (кисточки колпаков при этом свешивались вперед и раскачивались), желали друг другу и всем вместе «гуте нахт» (доброй ночи), господин такой-то (название занимаемой должности – это были именитые люди этого городка). Доброй ночи, господа.
У Мориса не хватило юмора, чтобы это оценить и умилиться, – я застала его в комнате мрачным и злым. Мне захотелось его развлечь (где же моя взрослость?!). Я принесла мыло, налила воды в пепельницу, взяла соломинку (мы пили какой-то напиток через соломинку) и стала пускать по комнате и на площадь мыльные пузыри – в этом деле я была мастером – и, взяв у Мориса сигарету, в некоторые шары впускала дым – казалось, что они сделаны из опала. А когда они медленно плыли по площади и на них попадал свет луны, это была красота детских лет! Морис в конце концов развеселился, и я пошла к себе. С утра отправились на этюды, каждый туда, где приметил интересное. Встретились за обедом – у каждого по нескольку работ. У Мориса рисунки. У меня живопись. Мне нравилось нарисовать все черной толстой линией (маслом), а потом вводить живопись в эти контуры. Рисуночно и композиционно я уловила характер Дахау, а цвет взяла слишком ярко.
После обеда решили, что довольно Дахау и не спать от духоты еще одну ночь не стоит – надо ехать в Мюнхен.
Мне приятно вспоминать Мориса – он человек с юмором, сарказмом и большим обаянием. Я за многое ему благодарна: за мысли, на которые он меня наталкивал, за вкусы в искусстве и жизни и за то, чего во мне совсем не было, – любовь к музыке.
Мы ходили на концерты. Постепенно я пристрастилась и даже что-то запоминала. Водил он меня в театр на оперы Вагнера. Я была ошеломлена этими мощными звучаниями и вскоре начала «слышать» музыку.
Морис – большой эстет: чтобы слушать оперу, он берет всегда одну и ту же ложу. Отдавая билетеру наши пальто, он что-то говорит ему. Мы входим в миниатюрную аванложу; в ней по стенкам стоят два узких диванчика и небольшой овальный золоченый столик. Вошли в ложу, сели в золоченые кресла. Зал украшен белой и позолоченной лепкой. Люстрочки со свечами. Очень уютно. Голубое, белое, золото…
Оркестранты настроили инструменты. Под аплодисменты вышел знаменитый дирижер, взмахнул палочкой, и началась увертюра к опере «Тристан и Изольда». Я оцепенела. Вдруг Морис тихо встал. Я спросила: «Куда?» Он, показав глазами на аванложу, сказал: «Приходите», – и скрылся, оставив дверку приоткрытой. Немного погодя я тихо встала и пошла за ним. Сначала испугалась: Морис лежал на одном из диванчиков с закрытыми глазами. Я его окликнула: «Что с вами?» Он, не открывая глаз, шепотом сказал: «Устраивайтесь, как я, на другой диван, так лучше слушать музыку. На столике фрукты и шоколад. В антракте нам подадут вино», – и отвернулся к стене.
О таком поведении в театре я никогда и не слыхала, но решила, что это хорошо (а потом уже думала – жаль, что это не всегда так), особенно если еще отправлять в рот то шоколад, то виноградину. Звуки вливались в маленькое помещение аванложи, заполняя меня. Действительно блаженство! И я решила, что Морис, конечно, большой знаток музыки. В антракте служащий в голубом фраке с золотыми галунами (ну уж окончательно сказка!) принес белое вино. Морис говорил о содержании онеры и кое-что растолковал в музыке. Я сказала, что он доставил мне много радостей в этот вечер. Он рассмеялся, но я видела, что ему приятны мои слова. Он спросил: «Мой маленький, можно вас поцеловать?» – «Ну да, конечно», – ответила я.
Чем больше я слушала Вагнера, тем больше наслаждалась его музыкой, но одновременно он все больше, физически, потрясал меня.
Гуго фон Хаберманн
Мне еще в Москве, по репродукциям, нравились произведения мюнхенского художника Гуго фон Хаберманна[14]. Мне очень захотелось с ним познакомиться и побывать у него в мастерской. В Академии узнала его адрес; написать письмо помогли мне ученики студии. Жду ответа. А вдруг не ответит?! Я знала, что Хаберманн уже старик, очень знатного происхождения, имеет всяческие титулы, знаменит и богат. Бывает на торжественных приемах во дворце, куда полагается являться в костюме XVI века – с золотой цепью и орденом (какого-то барана) на груди (впоследствии Хаберманн подарил мне свою фотографию в таком костюме). Меня все это не смущало – я интересовалась им как художником. Он мне любезно ответил, назначив день и час. Все же я больше чем обычно обратила внимание на свой туалет, взяла папку с работами и отправилась. Когда стояла перед дверью его мастерской, не сразу нажала кнопку звонка – надо было отдышаться от волнения. Дверь открыла чистенькая старуха в белом фартуке и наколке на голове. Слегка удивленно просверлила меня глазами, указала на вешалку, открыла дверь в мастерскую и, осудительно и неодобрительно прокричав: «К вам пришла слишком молодая фрейлен», – быстро повернулась и скрылась. Я подумала: «Фея Карабос!»
Стою, ошеломленная огромностью мастерской. Потолок так высок, что тонет где-то во мраке. Оттуда вниз, в свет возникают спускающиеся куски материй очень красивых оттенков: бархат, шелка и другие ткани. На разных высотах они пересекают друг друга, образуют складки и подборы, вновь взбираются кверху, поддерживаемые шнурами, или опускаются так низко к земле, что надо под них подныривать. В складках лежит столько серой пыли, что материалы кажутся таинственно-переливчатых оттенков. Красиво, но я не знаю, куда мне пройти и где Хаберманн.
Вскоре из этих полотнищ, не там, где я ждала, передо мной возникает знаменитый мэтр. Я его узнаю, так как видела в репродукциях много его автопортретов. Он меня довольно бесцеремонно разглядывает (как нечто живописное) и, сделав приятное лицо, улыбается и ведет в глубь мастерской, где стоит старинный стол и два ренессанских кресла. Предлагает сесть и вдруг, с чертиком в глазах, покровительственно хлопает меня по плечу и говорит: «Ну, будем говорить как художник с художником (разговор на французском языке), показывайте ваши работы, а потом я вам свои», – и игриво улыбнулся. Я слегка растерялась от его неожиданного поведения, так как приготовилась к встрече с серьезнейшим профессором, а тут вдруг – чудак! «Может, так и лучше?» – подумала и развеселилась.
Разговаривал он со мной со слегка преувеличенным почтением. Расспросил, откуда я, почему, зачем. Я ему рассказала. Критика моих работ была беспощадной, но очень верной и полезной. Про рисунки натурщиков и натурщиц сказал, что я решаю контур и светотень как две разные задачи и одно часто не соответствует другому, потому что я мало думаю о целом. Посоветовал попробовать выразить все только линией или, наоборот, только светотенью. Я не скоро поняла, какой замечательный совет он мне тогда дал. О моих черных контурах, которые я вводила в пейзаж, он сказал, что это трюк и я им скрываю свое бессилие дать форму тоном, а не контуром. Вот и получается – раскрашенный рисунок. Я работала еще слишком мало, чтобы предаваться таким сложным размышлениям. А многое так никогда и не пришло ко мне. Нужно уметь чувствовать, видеть и не видеть и точно понимать, что для чего, и заранее знать, что должно получиться. Правила имеются для грудного возраста, и лучше, если сможешь обойтись без них. Создавай для решения каждой задачи новые правила – свои собственные… Так я думаю теперь.
Ушла я от Хаберманна с разными чувствами и мыслями, а в общем, была довольна, особенно когда на прощание он мне сказал: «Не увидаться ли нам еще? Я написал бы ваш портрет. Меня заинтересовало ваше польское происхождение! Если захотите – сообщите, и мы условимся». Вот так старичок!
Каждый месяц я посылала родителям отчет – не менее четырех рисунков обнаженной натуры, рисунки голов и сделанные по вечерам наброски. Взамен получала деньги на учение и жизнь. Письма писала раз в неделю. Родители скучали, но терпели. Иногда получала подарки: то мех белого песца, то дополнительные деньги на платье или на костюм. Конечно, меня очень баловали. Я же была единственной!
Уже зима, выпадает снег, воздух пахнет вкусно. Уходя в студию утром, открываю окно в своей комнате. Когда возвращаюсь, в кувшине лед, и надо его продолбить, чтобы налить воды в таз – вымыть руки. Мороз до двадцати пяти градусов, но он гораздо меньше чувствуется, чем в Москве. Покупаю горячие каштаны несколько раз в день и греюсь.
Я раздумывала: в чем дело? Может быть, я не так нехороша, как мне кажется? Вот влюбились же в меня летом в Венеции два друга – один итальянец, другой албанец! А тут – профессор Хаберманн хочет меня писать! Я написала маме письмо о своих соображениях, поздравила ее и обещала больше никогда ее не упрекать в том, что она родила одну штучку, да и то урода! Мама в ответ написала наставительное письмо, чтобы я поменьше обращала внимания на свою внешность, так как ничего особенно хорошего в ней нет. Это я и сама понимала и решила, что художники хотят иметь бесплатную модель. Какая смешная путаница детского со взрослым была тогда во мне!
Прошло четыре с половиной месяца моей жизни в Мюнхене, и к русскому рождеству я была в Москве. Конечно, сердце у меня не камень, и я очень обрадовалась родителям, их ласке и заботам. Много сюрпризов было мне приготовлено. Как хорошо бывает дома! Хорошо-то хорошо, но я была озабочена тем, чтобы родители меня долго не задерживали. Я хотела попасть в Мюнхен к карнавалу, который бывает в феврале.
Родители, слышавшие о разнузданных нравах карнавала, сразу же сказали, что на карнавал меня не отпустят. Но они не знали, когда он будет. Я же, предвидя их страхи, сговорилась с Хаберманном, что он меня письмом извлечет обратно в Мюнхен к карнавалу (я ему позировала, портрет получился, у меня есть цветная репродукция). Я обещала ему позировать еще для второго портрета. В середине января получаю письмо от Хаберманна, написанное по-французски. Он сообщает, что карнавал кончается и мне надо возвращаться, чтобы продолжать учение, да и он мечтает, что я соглашусь ему позировать еще для одного портрета. Он собирается оба их выставить весной. Ну бывают же такие чудные, сочувствующие молодежи старики! Я была в восторге, а родители во все поверили.
Вернулась я в Мюнхен вовремя. Карнавал начнется только через несколько дней. Мне скорее хотелось увидеть Мориса и Хаберманна. С Морисом странно – он не бывает в студии. Я его известила письмом, что приехала. Пришел смущенный и чужой. Я спросила, в чем дело. Он сказал, что не знает, все ли я пойму, но он должен мне признаться, что завел женщину – ему это нужно для здоровья…
– А при чем здоровье? – спросила я.
– Ну, я так и знал, что мой маленький не поймет этого. Нам придется видеться реже. Я жалею, я очень жалею, но ничего не поделаешь… – явно расстроенный, сказал он, и мне его стало очень жалко.
Ну, а карнавал? С кем я буду везде бывать? В конце концов, почему же мне не бывать одной – может, даже еще интереснее? А то все Морис и Морис! А когда захочется, можно будет встретиться. Как все сложно, а в чем дело – не понимала. Всему свое время!
Хаберманн был рад моему приезду, и мы договорились, что после карнавала я буду ему позировать. Он грустно сказал:
– Я старик, карнавал мне уже не под силу, и я пока уеду отдохнуть в горы. Желаю вам веселиться и многое увидеть. Я за вас немножко волнуюсь и прошу побаиваться незнакомых молодых мужчин, а то я буду раскаиваться, что помог вам выбраться из Москвы и надул ваших родителей.
Ни титул, ни звание профессора, ни мировая известность не мешали Хаберманну быть таким милым проказником.
Однажды я сказала, что удивляюсь, почему у него не вытирают, а копят пыль в мастерской.
– А где вы ее видите? Если на материях в складках, то я не разрешаю ее снимать – она накапливается десятилетиями и, ложась в складки бархата или атласа, так облагораживает материал и дает такие неожиданные сочетания тонов, которые и придумать трудно! А я их изучаю тоже десятилетиями, и, когда мне говорят, что мои работы красивы и необычны по тону, я-то знаю, чему этим обязан – толстому слою пыли, конечно!
Перед началом работы он всегда надевает старую тирольскую соломенную шляпу; она вся перемазана масляной краской, а спереди – особенно толстые наслоения. Он объяснил, что в творческом запале удобно вытирать кисть не о тряпку (где ее еще искать!), а о собственную голову, но лучше о шляпу, надетую на нее. Шляпа служит ему много лет и весит уже несколько кило. Иногда удается немного краски отодрать… «А разве она мне не к лицу?» Я уверяю его, что очень.
Стою, ошеломленная огромностью мастерской. Потолок так высок, что тонет где-то во мраке. Оттуда вниз, в свет возникают спускающиеся куски материй очень красивых оттенков: бархат, шелка и другие ткани. На разных высотах они пересекают друг друга, образуют складки и подборы, вновь взбираются кверху, поддерживаемые шнурами, или опускаются так низко к земле, что надо под них подныривать. В складках лежит столько серой пыли, что материалы кажутся таинственно-переливчатых оттенков. Красиво, но я не знаю, куда мне пройти и где Хаберманн.
Вскоре из этих полотнищ, не там, где я ждала, передо мной возникает знаменитый мэтр. Я его узнаю, так как видела в репродукциях много его автопортретов. Он меня довольно бесцеремонно разглядывает (как нечто живописное) и, сделав приятное лицо, улыбается и ведет в глубь мастерской, где стоит старинный стол и два ренессанских кресла. Предлагает сесть и вдруг, с чертиком в глазах, покровительственно хлопает меня по плечу и говорит: «Ну, будем говорить как художник с художником (разговор на французском языке), показывайте ваши работы, а потом я вам свои», – и игриво улыбнулся. Я слегка растерялась от его неожиданного поведения, так как приготовилась к встрече с серьезнейшим профессором, а тут вдруг – чудак! «Может, так и лучше?» – подумала и развеселилась.
Разговаривал он со мной со слегка преувеличенным почтением. Расспросил, откуда я, почему, зачем. Я ему рассказала. Критика моих работ была беспощадной, но очень верной и полезной. Про рисунки натурщиков и натурщиц сказал, что я решаю контур и светотень как две разные задачи и одно часто не соответствует другому, потому что я мало думаю о целом. Посоветовал попробовать выразить все только линией или, наоборот, только светотенью. Я не скоро поняла, какой замечательный совет он мне тогда дал. О моих черных контурах, которые я вводила в пейзаж, он сказал, что это трюк и я им скрываю свое бессилие дать форму тоном, а не контуром. Вот и получается – раскрашенный рисунок. Я работала еще слишком мало, чтобы предаваться таким сложным размышлениям. А многое так никогда и не пришло ко мне. Нужно уметь чувствовать, видеть и не видеть и точно понимать, что для чего, и заранее знать, что должно получиться. Правила имеются для грудного возраста, и лучше, если сможешь обойтись без них. Создавай для решения каждой задачи новые правила – свои собственные… Так я думаю теперь.
Ушла я от Хаберманна с разными чувствами и мыслями, а в общем, была довольна, особенно когда на прощание он мне сказал: «Не увидаться ли нам еще? Я написал бы ваш портрет. Меня заинтересовало ваше польское происхождение! Если захотите – сообщите, и мы условимся». Вот так старичок!
Каждый месяц я посылала родителям отчет – не менее четырех рисунков обнаженной натуры, рисунки голов и сделанные по вечерам наброски. Взамен получала деньги на учение и жизнь. Письма писала раз в неделю. Родители скучали, но терпели. Иногда получала подарки: то мех белого песца, то дополнительные деньги на платье или на костюм. Конечно, меня очень баловали. Я же была единственной!
Уже зима, выпадает снег, воздух пахнет вкусно. Уходя в студию утром, открываю окно в своей комнате. Когда возвращаюсь, в кувшине лед, и надо его продолбить, чтобы налить воды в таз – вымыть руки. Мороз до двадцати пяти градусов, но он гораздо меньше чувствуется, чем в Москве. Покупаю горячие каштаны несколько раз в день и греюсь.
Я раздумывала: в чем дело? Может быть, я не так нехороша, как мне кажется? Вот влюбились же в меня летом в Венеции два друга – один итальянец, другой албанец! А тут – профессор Хаберманн хочет меня писать! Я написала маме письмо о своих соображениях, поздравила ее и обещала больше никогда ее не упрекать в том, что она родила одну штучку, да и то урода! Мама в ответ написала наставительное письмо, чтобы я поменьше обращала внимания на свою внешность, так как ничего особенно хорошего в ней нет. Это я и сама понимала и решила, что художники хотят иметь бесплатную модель. Какая смешная путаница детского со взрослым была тогда во мне!
Прошло четыре с половиной месяца моей жизни в Мюнхене, и к русскому рождеству я была в Москве. Конечно, сердце у меня не камень, и я очень обрадовалась родителям, их ласке и заботам. Много сюрпризов было мне приготовлено. Как хорошо бывает дома! Хорошо-то хорошо, но я была озабочена тем, чтобы родители меня долго не задерживали. Я хотела попасть в Мюнхен к карнавалу, который бывает в феврале.
Родители, слышавшие о разнузданных нравах карнавала, сразу же сказали, что на карнавал меня не отпустят. Но они не знали, когда он будет. Я же, предвидя их страхи, сговорилась с Хаберманном, что он меня письмом извлечет обратно в Мюнхен к карнавалу (я ему позировала, портрет получился, у меня есть цветная репродукция). Я обещала ему позировать еще для второго портрета. В середине января получаю письмо от Хаберманна, написанное по-французски. Он сообщает, что карнавал кончается и мне надо возвращаться, чтобы продолжать учение, да и он мечтает, что я соглашусь ему позировать еще для одного портрета. Он собирается оба их выставить весной. Ну бывают же такие чудные, сочувствующие молодежи старики! Я была в восторге, а родители во все поверили.
Вернулась я в Мюнхен вовремя. Карнавал начнется только через несколько дней. Мне скорее хотелось увидеть Мориса и Хаберманна. С Морисом странно – он не бывает в студии. Я его известила письмом, что приехала. Пришел смущенный и чужой. Я спросила, в чем дело. Он сказал, что не знает, все ли я пойму, но он должен мне признаться, что завел женщину – ему это нужно для здоровья…
– А при чем здоровье? – спросила я.
– Ну, я так и знал, что мой маленький не поймет этого. Нам придется видеться реже. Я жалею, я очень жалею, но ничего не поделаешь… – явно расстроенный, сказал он, и мне его стало очень жалко.
Ну, а карнавал? С кем я буду везде бывать? В конце концов, почему же мне не бывать одной – может, даже еще интереснее? А то все Морис и Морис! А когда захочется, можно будет встретиться. Как все сложно, а в чем дело – не понимала. Всему свое время!
Хаберманн был рад моему приезду, и мы договорились, что после карнавала я буду ему позировать. Он грустно сказал:
– Я старик, карнавал мне уже не под силу, и я пока уеду отдохнуть в горы. Желаю вам веселиться и многое увидеть. Я за вас немножко волнуюсь и прошу побаиваться незнакомых молодых мужчин, а то я буду раскаиваться, что помог вам выбраться из Москвы и надул ваших родителей.
Ни титул, ни звание профессора, ни мировая известность не мешали Хаберманну быть таким милым проказником.
Однажды я сказала, что удивляюсь, почему у него не вытирают, а копят пыль в мастерской.
– А где вы ее видите? Если на материях в складках, то я не разрешаю ее снимать – она накапливается десятилетиями и, ложась в складки бархата или атласа, так облагораживает материал и дает такие неожиданные сочетания тонов, которые и придумать трудно! А я их изучаю тоже десятилетиями, и, когда мне говорят, что мои работы красивы и необычны по тону, я-то знаю, чему этим обязан – толстому слою пыли, конечно!
Перед началом работы он всегда надевает старую тирольскую соломенную шляпу; она вся перемазана масляной краской, а спереди – особенно толстые наслоения. Он объяснил, что в творческом запале удобно вытирать кисть не о тряпку (где ее еще искать!), а о собственную голову, но лучше о шляпу, надетую на нее. Шляпа служит ему много лет и весит уже несколько кило. Иногда удается немного краски отодрать… «А разве она мне не к лицу?» Я уверяю его, что очень.
Карнавал
Комнату в пансионе на время отъезда я оставила за собой, и, когда вернулась, меня очень радушно встретила хозяйка и проинструктировала в отношении карнавала: какие и где будут балы и увеселения и что из всего самое интересное. Сказала, что первую неделю по утрам будет завтрак, а обеда и ужина не будет, но на столе в столовой всегда будут стоять холодные кушанья, хлеб, тарелки и вилки с ножами. Кто из пансионеров и когда захочет, может питаться.
– Уходя, надо брать ключ от комнаты с собой: обычно плохого не бывает, но мало ли что… дверь остается открытой. Вот в прошлый карнавал забрел в пансион, в одну из комнат, какой-то чужой мужчина (приезжий), разделся и улегся спать. Ужасно измял чистые простыни! Вы можете испугаться, а я могу не быть дома. Я тоже хочу повеселиться, да и отдохнуть, если удастся.
В студии ученики еще более подробно все растолковали. Один особенно набивался быть моим гидом. Я согласилась, чтобы он меня сопровождал по городу в первый день и провел на один бал. В остальном – обойдусь сама. Студия закрылась на время карнавала. Хаберманн уехал в Альпы, Морис – в Швейцарию.
Первый день карнавала меня ошеломил. С утра вся жизнь города перенесена на улицы. Древние старики и старухи, дети, грудные младенцы, инвалиды, собаки – все вышли из домов. Все окарнавалены масками, шапочками, балахонами, а многие в костюмах разных времен и народов. На собак без ужаса или смеха нельзя смотреть – у многих приделано по второй голове, а у некоторых – три. Есть собаки, одетые тирольцами: штаны, курточки, шляпочки с перышком и рюкзаки. Есть собаки Коломбины, Пьерро и другие персонажи итальянской комедии дель арте. Некоторые являют собой карикатуры на современных политических деятелей… Многие свободно ходят на задних лапках и показывают «номера». Грандиозны карнавальные колесницы – по-разному разукрашенные грузовые автомобили. На них, на ходу, происходят выступления профессиональных артистов, самодеятельности или дуракаваляние. На некоторых установлены пианино. Художники и студенты выделяются выдумками, весельем и шумом. Все орет, гудит – голосом и при помощи самых разнообразных инструментов, духовых, струнных, просто дудок и трещоток. Многие еще днем пришли в состояние полной невменяемости, охрипли, осипли.
– Уходя, надо брать ключ от комнаты с собой: обычно плохого не бывает, но мало ли что… дверь остается открытой. Вот в прошлый карнавал забрел в пансион, в одну из комнат, какой-то чужой мужчина (приезжий), разделся и улегся спать. Ужасно измял чистые простыни! Вы можете испугаться, а я могу не быть дома. Я тоже хочу повеселиться, да и отдохнуть, если удастся.
В студии ученики еще более подробно все растолковали. Один особенно набивался быть моим гидом. Я согласилась, чтобы он меня сопровождал по городу в первый день и провел на один бал. В остальном – обойдусь сама. Студия закрылась на время карнавала. Хаберманн уехал в Альпы, Морис – в Швейцарию.
Первый день карнавала меня ошеломил. С утра вся жизнь города перенесена на улицы. Древние старики и старухи, дети, грудные младенцы, инвалиды, собаки – все вышли из домов. Все окарнавалены масками, шапочками, балахонами, а многие в костюмах разных времен и народов. На собак без ужаса или смеха нельзя смотреть – у многих приделано по второй голове, а у некоторых – три. Есть собаки, одетые тирольцами: штаны, курточки, шляпочки с перышком и рюкзаки. Есть собаки Коломбины, Пьерро и другие персонажи итальянской комедии дель арте. Некоторые являют собой карикатуры на современных политических деятелей… Многие свободно ходят на задних лапках и показывают «номера». Грандиозны карнавальные колесницы – по-разному разукрашенные грузовые автомобили. На них, на ходу, происходят выступления профессиональных артистов, самодеятельности или дуракаваляние. На некоторых установлены пианино. Художники и студенты выделяются выдумками, весельем и шумом. Все орет, гудит – голосом и при помощи самых разнообразных инструментов, духовых, струнных, просто дудок и трещоток. Многие еще днем пришли в состояние полной невменяемости, охрипли, осипли.