Страница:
Маяковский в Париже
Я разыскала и Эльзу Триоле. Она жила в отеле «Istria». Это маленькая гостиница на улице Campagne premiere, выходящей на бульвар Монпарнас. Мы обрадовались друг другу. Она сказала, что вскоре приедет из Москвы Маяковский. Жить будет тоже в «Istria». Он уже был в Париже в 1922 году, многое видел, общался с людьми искусства, и по возвращении в Москву результатом его наблюдений и размышлений были стихи, статьи и доклады. Он умел «вгрызаться» целеустремленно и глубоко во все, что видел и слышал. И на этот раз, конечно, он ехал не для туристических развлечений. Из Парижа он собирался в Мексику и Нью-Йорк. Второго ноября Маяковский приехал и был удивлен, увидев меня у Эльзы.
Маяковский и Эльза мрачные. Мрак оттого, что сразу по приезде Маяковский получил из главной префектуры (полиции) предложение покинуть Францию в двадцать четыре часа, несмотря на то что у него была виза на месяц. Они с Эльзой отправились в префектуру узнать, в чем дело. Попали в кабинет к важному чиновнику. Маяковский не говорит по-французски, и Эльза выясняет обстоятельства дела. Чиновник заявляет:
– Мы не хотим, чтобы к нам приезжали люди, которые, покинув Францию, грубо нас критикуют, издеваются над избранниками народа и все это опубликовывают у себя на родине.
Эльза переводит сказанное Маяковскому – он утверждает, что это недоразумение.
– Значит, вы не писали?
– Нет.
Чиновник нажимает кнопку на столе, и в комнате возникает молодой человек, которому он что-то тихо говорит. Молодой человек удаляется и вскоре возвращается – в руках у него газета «Известия».
– Вы, вероятно, узнаете это? – спрашивает чиновник.
Не узнать напечатанного в «Известиях» стихотворения «Телеграмма мусье Пуанкаре и Мильерану» было невозможно.
Но литературная общественность Парижа, особенно молодые поэты, узнав, что Маяковского лишили визы, стали срочно собирать подписи протеста. На следующий день я с утра примчалась к Эльзе узнать, как дела Маяковского. Угроза выселения еще оставалась в силе. Кто-то из поэтов по телефону просил Эльзу и Маяковского быть в двенадцать часов дня в кафе – там должны собраться поэты и привезти петицию с подписями, которых было уже более трехсот. За Маяковским должен заехать один из поэтов. Владимир Владимирович сказал мне: «Едем с нашими – может, будет интересно». Мы подъехали на такси и вошли. Это кафе, где часто собирались рабочие. Внутри стояли большие столы из толстых досок, скамьи и табуреты. В одном из отсеков помещения, у окна на улицу, за столом и вокруг собрались желавшие помочь Маяковскому – их было много. Раздались аплодисменты, кричали: «Маяковский!» Он приветствовал всех поднятой рукой. Сел. Все шумели и толпились вокруг. Эльза была переводческой инстанцией между Маяковским и собравшимися. Продолжали входить опоздавшие. Кто-то сказал: «Может, лучше не делать много шума?…» – «Нет, наоборот!» Выяснилось, что собрались для демонстрации преданности Маяковскому и возмущения префектурой. Кто-то подошел и показал большие листы с подписями. «Мы добьемся, вы останетесь в Париже! Выбраны делегаты, поедут разговаривать с полицией…» Маяковский был растроган, нежно улыбался и вдруг опять мрачнел. Его очень раздражало незнание языка. Кто-то предложил читать стихи. Желторотый поэт влез на стол и читал с руладами очень благозвучные стихи. Маяковский достал из кармана монетку – вопрошал и проверял судьбу: выходило «решка». Он раздражился, встал, оперся на палку, поднял руку – все затихли, и он, прочитав стихи, быстро направился на улицу.
Поэтам удалось получить небольшую отсрочку отъезда Маяковского из Франции.
В ближайшие дни, придя к Эльзе, я застала у нее Андрея Петровича Триоле. Он пригласил меня с мужем назавтра провести с Эльзой, Маяковским и с ним вечер. «Вечер этот мы проведем где захочется», – сказал он. Я приняла приглашение. Назавтра в десять вечера мы с мужем были у Эльзы. Андрей Петрович показался мне человеком легким и симпатичным. Он возил и водил нас по разным улицам и площадям, кафе и мюзик-холлам. Наконец, проголодавшись, мы осели в каком-то ресторане. Во время ужина Эльза танцевала, я преимущественно смеялась, рисковала даже острить. Эта моя веселость удивила и прельстила Владимира Владимировича. Он стал переделывать мое имя – Валентина, Валя, Валетка, Валеточка, Вуалеточ-ка – и, остановившись на Вуалеточке, сказал, что он подозревал во мне «приличного товарища», но не знал, что я такая веселая (я думаю, что тут действовала Эльзина агитация в мою пользу). «Ну, давайте дружить», – сказал Маяковский. Мне это предложение, конечно, очень понравилось. Так и началась наша «парижская дружба».
Владимир Владимирович маялся, не находил себе места, был мрачен, зол. Вопрос о визе все еще не был улажен окончательно. Визы в Мексику и в США тоже задерживались. Он не мог ничего планировать даже на ближайшие дни. Девятого ноября в письме из Парижа к Л. Ю. Брик он писал:
«Я уже неделю в Париже, но не писал потому, что ничего о себе не знаю – в Канаду я не уеду и меня не едут, в Париже пока что мне разрешили обосноваться на две недели (хлопочу о дальнейшем), а ехать ли мне в Мексику – не знаю, так как это, кажется, бесполезно. Пробую опять снестись с Америкой для поездки в Нью-Йорк. Ужасно хочется в Москву. Если б не было стыдно перед тобой и перед редакциями, сегодня же б выехал…»
Когда мы ходим с Владимиром Владимировичем по Парижу, я замечаю, что многие останавливаются и смотрят ему вслед. Весь он сразу вызывал интерес. И лицо, и манера носить одежду (экстравагантностей в форме и цвете одежды ему уже тогда было не нужно), и размашистый, уверенный шаг, и вызывающая манера держаться вольным «гражданином мира» – все останавливало на нем внимание. На улице у него в руках всегда трость.
Сидим в комнате Маяковского. Он хандрит. Наконец говорит:
– Эльза, сведи нас к «Максиму» сегодня вечером. Надо же мне знать, что это такое. Может, «пойду к „Максиму“ я, там ждут меня друзья», как поется в оперетте. Тебе наймем танцора, он тебя обтанцует, а мы с Вуалеточкой просветимся.
Я поехала домой одеться по-вечернему. В одиннадцатом часу вечера Маяковский и Эльза заехали за мной. Эльза хорошенькая, с светло-рыжеватыми волосами, огромными строгими серо-голубыми глазами и удивительно красивыми и легкими ножками. Танцевать она очень любила и танцевала все новые танцы с упоением. Я совсем не танцевала, так же как и Маяковский. Итак, мы едем «просвещаться». По дороге молчим.
На площади Concorde (Согласия) Владимир Владимирович остановил такси и сказал:
– Я влюблен в эту площадь и хотел бы на ней жениться. Пока хоть постоим и полюбуемся.
Оглядев площадь, рассказал, что приходил сюда один, но его немедленно осаждали какие-то мелкие французики и предлагали открытки с изображением площади. В первый раз он наивно протянул руку, чтобы выбрать фото. Сразу же французик, как фокусник, развернул веером пачку открыток, и… там оказалась такая коллекция похабщины, что сразу стало противно.
– Может, сейчас постесняются?
Мы постояли без помех, спокойно любуясь фонтанами и всей композицией площади, действительно чрезвычайно красивой.
Наконец Владимир Владимирович начал бормотать: «Пойду к „Максиму“ я…», и мы пошли на улицу Руаяль, втекающую на площадь Согласия, где находится знаменитый ресторан «У Максима». Когда мы сняли пальто и проходили мимо столиков зала-кафе, гарсон шикарно маневрировал между столиками подносом с фарфоровыми чашками и двумя чайниками, из носиков которых свисали металлические ситечки. Маяковский спросил гарсона:
– Кэс ке сэ?
Тот ответил:
– Tilleul et comomille.
Эльза перевела:
– Это настои из липы и из ромашки, их многие французы пьют перед сном.
Маяковский как-то огрызнулся:
– Вот это мы и будем пить! Всю жизнь мечтал попасть к «Максиму» и пить отвар из липы и ромашек!… – И он несколько раз повторил слова: – Тийёль э камомий…
Мы проходим в следующий зал – ресторан. Маяковский нарочито долго водит нас выбирать столик. На нас уже обращают внимание ужинающие. Наконец столик выбран так, чтобы видеть небольшую площадку для танцев с безукоризненно натертым паркетом. Фоном для танцующих служит многолюдный джаз-оркестр. Мы садимся. Официанты ловко подпихнули под меня и Эльзу стулья, а Владимир Владимирович стоит очень парадный и красивый, опершись на спинку стула, озирая окрестности… Мы с Эльзой чувствуем, что что-то должно произойти – добром это не кончится.
Когда один из лакеев преподнес Маяковскому карточку еды и вин, он небрежно отстранил черный с золотом прейскурант и сказал четко, но довольно громко:
– Тийёль э камомий, силь ву плэ.
Лакей, не веря своим ушам, отшатнулся и, наведя на всего себя улыбку, изогнулся к Маяковскому и прошептал:
– Pardon, monsieur.
Мы с Эльзой онемели.
– Ну помогите же мне сделать заказ! Этот идиот чего-то не понимает? – И злые чертики запрыгали у Маяковского в глазах.
Официант опрометью бросился в складки плюшевой портьеры и вновь возник в сопровождении солидного мужчины, имевшего вид по крайней мере министра. Он подошел неторопливо, с достоинством и сказал:
– Отвары подают в зале-кафе. Вероятно, месье не знал этого? А здесь минимум, что можно заказать, – это две бутылки шампанского любой марки на столик.
Эльза перевела.
Маяковский небрежно, с видом лорда бросил через плечо взгляд на метрдотеля и сказал нам:
– Деточки, ну закажите две бутылки шампанского и шесть отваров для начала.
Эльза, более привыкшая к Владимиру Владимировичу, спокойно сказала:
– Ну конечно, Володя, – и с полной выдержкой заказала метрдотелю то, что просил Маяковский.
Музыка, как на грех, не играла. К нам прислушивались, на нас с любопытством и удивлением смотрела вокруг сидящая публика. Мне как-то было жаль Владимира Владимировича, но это была необходимая для него разрядка. Окончательно он успокоился только после того, как вслед за шампанским нам принесли два подноса с чайниками ромашкового и липового отвара. Он попробовал очень методично то и другое, скорчил ужасную гримасу и подал знак рукой, чтобы очистили стол от этой «дряни». Дальше все было хорошо – Маяковский добрел с каждой минутой.
– Ну, а теперь будем ужинать! – сказал он весело и попросил выбрать по карточке что-нибудь очень вкусное.
Пока мы выбирали, он стал окончательно милым. Вскоре официант был послан за танцором для Эльзы. Появился роскошный молодой человек во фраке, и мы любовались, как Эльза хорошо танцует. Еда была вкусная. Маяковский много острил.
Оплату танцора приписывали к счету. Почти во всех больших ресторанах Парижа имеется штат платных танцоров – мужчин и женщин – главным образом для туристов, у которых нет танцующих спутников. В Париже таких танцоров было много из русских молодых эмигрантов. Они обладали приличными манерами, не позволяли себе никаких вольностей во время танцев и умели хорошо носить фрак или смокинг. Танцевали прекрасно все модные салонные танцы. Эльза танцевала с ресторанным танцором несколько танцев, разговорились, выяснилось, что он русский эмигрант, попавший в Париж и вскоре женившийся на русской, тоже эмигрантке. Она работает в этом же ресторане – «обтанцовывает» «бездамных» мужчин.
Иногда Эльза перепоручала мне функции гида и переводчика при Владимире Владимировиче. Так вот и было, когда он вспомнил, что нужно получить раньше срока заказанные им рубашки на случай, если ему все же придется внезапно покидать Париж. Эльза протелефонировала в мастерскую рубашек, и ей сказали, что месье должен немедленно приехать на примерку.
– Что за чушь? – сказал Маяковский. – Я никогда еще не был на примерке рубашек, но рубашки мне нужны, и я уже заплатил за них кучу денег. Вуалеточка, поедем!
Рубашечное учреждение помещалось в самом изысканном месте Парижа – на площади Вандом, в третьем этаже роскошного дома. Нас поднял туда лифт – ввез прямо в холл мастерской. Ноги утонули в мягчайшем ковре. Пахло изысканными духами. Нас встретили двое покачивающих бедрами молодых людей – красавцев. Они делали какие-то рыбьи улыбки и движения. Глаза были до того нагримированы, что казались сделанными из эмали, как у египетских мумий. Они провели нас через две комнаты в третью, где, как и в пройденных, были небрежно расставлены круглые столики и очень удобные кресла. Ковры, стены, обивка кресел были мягких тонов – серовато-бежевые. Каждая комната имела свой запах, и в каждой на столиках стояли эротическо-экзотические цветы. В третьей комнате один из молодых людей сказал:
– Здесь мы будем делать примерку, месье. Вот тройное зеркало, в котором месье сможет осмотреть себя со всех сторон. Мадам прошу расположиться в кресле у столика.
Около зеркала стояла сложенная ширма из китайского лака. Ее растянули, и Маяковский оказался отгороженным от меня. И все наши разговоры шли уже через эту преграду.
Отделенный от меня Маяковский проверял:
– Вуалеточка, вы еще здесь? Не оставляйте меня в руках этих идиотов!
Дальше заговорил один из красавцев:
– Может, месье соблаговолит раздеться?
Маяковский:
– Догола?
Красавец:
– Что месье говорит?
– Месье спрашивает, что нужно снять, – перевожу я.
– Ну, если месье будет так любезен… пиджак…
Маяковский (резким тоном):
– Спросите, почему он не хочет видеть меня голым? Красивое зрелище!
Я молчу. Маяковский:
– Почему вы его не спрашиваете?
Я давлюсь от хохота. Удалившийся куда-то незаметно второй красавец вдруг появляется из портьеры и на вытянутых руках изящно наманикюренными пальцами несет два прямоугольных куска светлого шелка и говорит:
– Ну вот – все к примерке подготовлено.
Маяковский еще более злым тоном говорит:
– Пусть уберут эту дурацкую ширму, идиоты, я же снял только пиджак, а в таком виде вы меня уже видели.
Слыша длинную фразу, красавцы спрашивают:
– Месье желает что-нибудь?
Я перевожу о ширме. Они ее складывают к стенке, и я вижу Маяковского. Он уже почти кричит:
– Скажите им, что месье желает визу, и бес-сроч-ную!
Говорю, что я не могу переводить все изрекаемые им
глупости, да и красавцы не оценят их. Я советую Маяковскому успокоиться и посмотреть, что будет дальше. А дальше… оба красавца вертятся вокруг Маяковского – один спереди, другой сзади. На запястье одного из них на ремешке подушечка с булавками. Он скалывает на плечах Маяковского два полотнища шелка, доходящие Маяковскому до колен. Я с радостью вижу в зеркале, что у Маяковского подергиваются губы и наконец-то он улыбается. Красавцы просят поднять руки, скалывают булавками бока будущей рубашки и подобострастно, с утомленным видом спрашивают:
– Как месье себя чувствует? Месье все удобно?
Я перевожу. Маяковский:
– Я прошу вас перевести точно: рубашка мне жмет в шагу, и нечего смеяться, переводите! Сейчас я пошлю ко всем чертям всю эту ерунду!
Я уже смеюсь до слез. Маяковский срывает рубашку прямо с булавками, бросает в руки растерянных красавцев и просит сказать, чтобы к завтрашнему утру все шесть рубашек были готовы – позднее они ему не нужны. Маяковский быстро надевает пиджак, и мы уходим.
Оказалось, что бывший муж Эльзы, Андрей Петрович Триоле, изысканный парижанин, из уважения к Маяковскому рекомендовал ему это роскошное учреждение. Уходя, Владимир Владимирович сказал:
– Вуалеточка, заключим мир, не сердитесь – ну где бы вы еще такое увидели?
Дягилев (не имевший уже балета, но не растерявший влиятельных знакомств) может, вероятно, уладить дело с визой. Отказ в визе Маяковскому был сенсацией в художественных кругах Парижа, а Дягилев был любителем сенсаций. Советовали Маяковскому повидаться с Дягилевым, пригласив его пообедать в каком-нибудь очень хорошем ресторане. Владимиру Владимировичу это показалось забавным, да и зол он был на префектуру.
Организовать обед надо было быстро. Выбрано для этой цели знаменитое «Cafe des Anglais», около «Opera» где были отдельные залы для банкетов. Обед заказан. Мы с Эльзой распределили между собой роли: Эльза, знавшая приглашенных французов (всего было человек двадцать пять) и в совершенстве владевшая французским языком, играла роль хозяйки вечера, а моей обязанностью было, сидя рядом с Владимиром Владимировичем, следить за происходящим и переводить ему разговоры. Маяковский блистал красотой, смокингом и накрахмаленной рубашкой. Он тихо сказал мне:
– А все же здорово в меру накрахмалена рубашка – ничуть не мешает и в шагу не жмет… не зря деньги брали!
Из гостей я знала Андрея Петровича Триоле, чету художников Делоне[54] и Ивана Голля с женой, он – немецкий поэт-коммунист, жена – поэтесса. Все уже были в сборе. Эльза удачно обихаживала всех, любезно переходя от одних к другим. Стол удивлял роскошью сервировки. Несколько фрачных лакеев с салфетками, переброшенными через руку, стоя вдоль стен, перебирали нетерпеливо ногами на месте, как в цирке лошади, готовые в любую минуту приступить к исполнению своих «номеров», но для этого время не настало: Дягилев еще не прибыл. Маяковский уже начал раздражаться и процедил басовым шепотом: «Пусть вообще не приходит…» Ждать Дягилева долго – значило обижать остальных. Эльза предложила всем садиться за стол. Места, кроме наших трех и дягилевского (напротив Маяковского в середине длинной части стола), не были персонально отмечены. Все распределились как хотели. Вскоре неслышными шагами около стола возник Дягилев.
Я наблюдала и думала: хорошо изучивший эффекты, Дягилев, вероятно, опоздал нарочно, чтобы произвести большее впечатление величественным спокойствием движений, чуть откинутой назад красивой, с серебряными волосами головой, слегка прищуренными, рассеянно смотрящими из-под темных утомленных век, неизвестно на кого и куда, глазами. Он как бы говорил: «То ли я видел в жизни… Ну, посмотрим еще!…» Маяковский подошел к нему размашистым шагом, пожал ему руку, довел до предназначенного ему места и вернулся на свое. Стол был нешикарный, и ему легко было переговариваться с Дягилевым. Французы пили за Маяковского и произносили всяческие восторженные слова, читали стихи. Владимир Владимирович повеселел и время от времени тихо бросал мне какие-то невероятно смешные замечания, каламбуры и остроты.
Я рассматривала Дягилева, который мне был известен как знаток искусства и организатор русского балета за границей. Когда в 1912 году я училась в Париже живописи, то дважды была в Гранд Опера на спектаклях Русского балета Дягилева и видела великолепие Карсавиной, Павловой, Нижинского, Фокина и других. Поэтому любопытство мое к Дягилеву было понятным и законным. Он не был еще «все в прошлом», но видно было, что жизнь его все-таки барственно утомила. Меня поразили кисти его рук, какие-то бескровные, кончавшиеся почти голубыми ногтями, руки небольшие и вялые, как бы бескостные. С Владимиром Владимировичем Дягилев обменивался незначительными фразами. Вскоре к нему подошел метрдотель и, изогнувшись, припал к его уху. Дягилев мягкой рукой отстранил его, встал, вынул на ходу засунутую за жилет салфетку и величественно медленно вышел из зала. Когда Дягилев вышел, Владимир Владимирович сказал мне:
– Ну, Вуалеточка, сейчас решается моя парижская судьба, – и я услышала, как он забренчал монетами в кармане (опять – «орел» или «решка»).
Я схватила его за руку и сказала:
– Не надо – все будет хорошо!
– Вы думаете? – по-детски наивно и доверчиво сказал он.
Прошло минут десять, пока вернулся Дягилев. Все взоры были устремлены на него. Маяковский выжидательно замер, следя за тем, как не торопясь Дягилев возвращался на место. Он прежде всего дал знак лакею, чтобы долили ему вина, а потом с великолепной светской улыбкой как ни в чем не бывало обратился к Маяковскому и стал рассказывать о своих планах вновь организовать балетную труппу. Говорил он долго и обстоятельно, но неубедительно, как бы сам не доверяя себе. Нам было известно, что никто из финансировавших его раньше людей уже не верит в его новые антрепризы. Весь этот разговор был зряшным. О деле Маяковского он ни словом не обмолвился. Уже подавали дичь с разными приправами и салатами, когда метрдотель вторично подошел к Дягилеву, и все было как и в первый раз… только он вернулся быстрее и, усевшись на свое место, сразу нагнулся через стол к Маяковскому и оживленно сказал:
– Мне звонили. Есть шансы, что ваше дело уладится. Немного погодя обещали позвонить еще раз, и я думаю, что все будет в порядке. А вот и у меня к вам есть дело: я обдумываю еще одно предприятие, кроме балета, – «Обозрение», автором которого вижу только вас!
И тут он оживился необычайно, рассказывая, что это «Обозрение» должно быть таким, что его можно будет возить по всем странам мира и везде оно должно иметь ошеломляющий успех:
– Лучшие артисты всех специальностей будут участниками этого грандиозного спектакля. Все должно быть первоклассным. Основа – музыка, стихи, зрелище. Это не должно быть искусством только ради красоты – те времена уже прошли. Надо найти что-то совсем, совсем новое, и я верю, что только вы, Маяковский, это найдете! А деньги под это дело найду я!
Конечно, идея такого всемирного «Обозрения», как бы она ни была неправдоподобна, очень захватила Владимира Владимировича, и чувствовалось, как в его воображении уже зарождаются мысли-образы будущего «Обозрения». А Дягилев так увлекся своей идеей, что появилось в нем даже что-то хлестаковское.
Обед заканчивался, пили уже кофе. Дягилева вызвали в третий раз. Вернулся он скоро, подошел к Маяковскому и сказал, что, к сожалению, человека, от которого зависит все, не удалось поймать, но, наверное, все будет сделано завтра утром.
– Вы меня простите, я немолод и устал, а потому – до завтра. Ваш телефон у меня есть.
Сделав общий поклон, он барственно вышел.
Визу Маяковскому продлили по распоряжению де Монзи (кажется, он министр иностранных дел), который сказал: «Il faut faire voir cette queule a Paris»[55]. Маяковский уехал из Парижа только в конце декабря 1924 года.
Маяковский и Эльза были знакомы с художниками Делоне и пригласили меня поехать к ним вместе посмотреть работы. Они в то время были в зените славы. Мы очутились перед солидным домом близ церкви Мадлен. У подъезда висела скромная, загадочная вывеска: «Делоне – ателье». Мы поднялись в бельэтаж. Маяковский энергично нажал кнопку звонка, нам открыл и шумно весело встретил нас сам Делоне. За ним стояла интересная молодая женщина, одетая в «живопись», – его жена. Познакомились. Нас повели через несколько гостиных комнат в меньшую, более уютную, обставленную разнообразно, но удобно. Было много цветов в разных вазах, в плоских чашках, стоявших на столах, столиках, тумбах и на полу. Нам предложили выбрать себе места поудобнее. В этой комнате была высокая арабская ажурная курильница, и из нее медленно вытекал, вился голубоватый дымок. Запах был душный и сладостный. Все вместе – театр для себя. Началась долгая демонстрация совместных произведений семейства Делоне. Из внутренних помещений выходили две девушки и выносили новые и новые, большие и поменьше, прямоугольные белые картонки. Внутри все было упаковано в шуршащую папиросную бумагу, из которой мадам Делоне извлекала неправдоподобно красивые мягкие куски «живописи». Это были разные ткани, расшитые то шерстью, то безумно блестящими шелками, иногда смесь гладких стежков перемежалась с шероховатыми поверхностями, то появлялась живопись красками на материалах разных фактур. Все переливалось тончайшими оттенками, переходя иногда в растушевку, напоминавшую растушевку небес на японских гравюрах. Каждый кусок, включая в себя бесчисленные оттенки, имел свой индивидуальный общий цвет и замысел или был основан на дерзких контрастах. Мы пили коктейли, дышали благовониями из курильницы, папиросная бумага таинственно шуршала, включался разных оттенков и силы свет – то рассеянный, то центрирующий внимание на демонстрируемые вещи. От всего этого кружилась голова, а мне казалось, что я «объелась» этой прикладной живописью. Маяковский сначала оживленно и метко реагировал на отдельные вещи, но постепенно стал отвлекаться, уходить в собственные мысли и бормотал стихи.
Иногда мадам Делоне набрасывала на себя готовые вещи – то шарф, то пальто, то надевала перчатки и брала в руку сумочку из демонстрируемых красот, а девушки приносили все новые коробки. Делоне рассказывал, что главные заказчицы – американки. Вещи обходятся очень дорого, так как мастерицы-исполнительницы – художники-прикладники, а мадам Делоне – художественный руководитель и глава фирмы. «Я уже много лет связан с этой фирмой, мной довольны, и я не жалуюсь. Нам нравится, что наши живописные упражнения и поиски входят в быт, то есть находят жизнь в жизни». Он просил главу фирмы Соню Делоне показать нам фото, иллюстрирующие эти слова. Мы увидели, что и гаражи, и автомобили, и женщины, стоящие около них или сидящие за рулем, и чемоданы, и всякие мелочи – все едино, и не очень понятно, где кончается одно и начинается другое. Это похоже на городские пейзажи – дневные или ночные; или виделись куски природы в разные времена года, как видишь их, когда при большой скорости движения все стушевывается и смешивается, переходит одно в другое и остается абстрактное ощущение видимого глазами и почувствованного эмоционально. Это было похоже и на музыку.
Маяковский и Эльза мрачные. Мрак оттого, что сразу по приезде Маяковский получил из главной префектуры (полиции) предложение покинуть Францию в двадцать четыре часа, несмотря на то что у него была виза на месяц. Они с Эльзой отправились в префектуру узнать, в чем дело. Попали в кабинет к важному чиновнику. Маяковский не говорит по-французски, и Эльза выясняет обстоятельства дела. Чиновник заявляет:
– Мы не хотим, чтобы к нам приезжали люди, которые, покинув Францию, грубо нас критикуют, издеваются над избранниками народа и все это опубликовывают у себя на родине.
Эльза переводит сказанное Маяковскому – он утверждает, что это недоразумение.
– Значит, вы не писали?
– Нет.
Чиновник нажимает кнопку на столе, и в комнате возникает молодой человек, которому он что-то тихо говорит. Молодой человек удаляется и вскоре возвращается – в руках у него газета «Известия».
– Вы, вероятно, узнаете это? – спрашивает чиновник.
Не узнать напечатанного в «Известиях» стихотворения «Телеграмма мусье Пуанкаре и Мильерану» было невозможно.
Деваться некуда. Маяковский говорит, что ведь французы, очевидно, согласились с его мнением: сняли Пуанкаре с его высокого поста и заменили другим. Эльза пытается убедить чиновника, что Маяковский не представляет опасности для Франции – он не говорит ни слова по-французски. Вдруг Маяковский, узнав, что она сказала, произносит: «Jambon»[53]. Чиновник мрачно повторяет, что Маяковский должен быть через двадцать четыре часа за пределами Франции.
…Словом —
мир сплошной:
некуда деться,
от Мосула
до Рура
благоволение во человецех.
Одно меня настраивает хмуро.
Чтоб выяснить это,
шлю телеграмму
с оплаченным ответом:
«Париж
(точка,
две тиры)
Пуанкаре – Мильерану.
Обоим
(точка).
Сообщите —
если это называется миры,
то что
у вас
называется мордобоем?»
Но литературная общественность Парижа, особенно молодые поэты, узнав, что Маяковского лишили визы, стали срочно собирать подписи протеста. На следующий день я с утра примчалась к Эльзе узнать, как дела Маяковского. Угроза выселения еще оставалась в силе. Кто-то из поэтов по телефону просил Эльзу и Маяковского быть в двенадцать часов дня в кафе – там должны собраться поэты и привезти петицию с подписями, которых было уже более трехсот. За Маяковским должен заехать один из поэтов. Владимир Владимирович сказал мне: «Едем с нашими – может, будет интересно». Мы подъехали на такси и вошли. Это кафе, где часто собирались рабочие. Внутри стояли большие столы из толстых досок, скамьи и табуреты. В одном из отсеков помещения, у окна на улицу, за столом и вокруг собрались желавшие помочь Маяковскому – их было много. Раздались аплодисменты, кричали: «Маяковский!» Он приветствовал всех поднятой рукой. Сел. Все шумели и толпились вокруг. Эльза была переводческой инстанцией между Маяковским и собравшимися. Продолжали входить опоздавшие. Кто-то сказал: «Может, лучше не делать много шума?…» – «Нет, наоборот!» Выяснилось, что собрались для демонстрации преданности Маяковскому и возмущения префектурой. Кто-то подошел и показал большие листы с подписями. «Мы добьемся, вы останетесь в Париже! Выбраны делегаты, поедут разговаривать с полицией…» Маяковский был растроган, нежно улыбался и вдруг опять мрачнел. Его очень раздражало незнание языка. Кто-то предложил читать стихи. Желторотый поэт влез на стол и читал с руладами очень благозвучные стихи. Маяковский достал из кармана монетку – вопрошал и проверял судьбу: выходило «решка». Он раздражился, встал, оперся на палку, поднял руку – все затихли, и он, прочитав стихи, быстро направился на улицу.
Поэтам удалось получить небольшую отсрочку отъезда Маяковского из Франции.
В ближайшие дни, придя к Эльзе, я застала у нее Андрея Петровича Триоле. Он пригласил меня с мужем назавтра провести с Эльзой, Маяковским и с ним вечер. «Вечер этот мы проведем где захочется», – сказал он. Я приняла приглашение. Назавтра в десять вечера мы с мужем были у Эльзы. Андрей Петрович показался мне человеком легким и симпатичным. Он возил и водил нас по разным улицам и площадям, кафе и мюзик-холлам. Наконец, проголодавшись, мы осели в каком-то ресторане. Во время ужина Эльза танцевала, я преимущественно смеялась, рисковала даже острить. Эта моя веселость удивила и прельстила Владимира Владимировича. Он стал переделывать мое имя – Валентина, Валя, Валетка, Валеточка, Вуалеточ-ка – и, остановившись на Вуалеточке, сказал, что он подозревал во мне «приличного товарища», но не знал, что я такая веселая (я думаю, что тут действовала Эльзина агитация в мою пользу). «Ну, давайте дружить», – сказал Маяковский. Мне это предложение, конечно, очень понравилось. Так и началась наша «парижская дружба».
Владимир Владимирович маялся, не находил себе места, был мрачен, зол. Вопрос о визе все еще не был улажен окончательно. Визы в Мексику и в США тоже задерживались. Он не мог ничего планировать даже на ближайшие дни. Девятого ноября в письме из Парижа к Л. Ю. Брик он писал:
«Я уже неделю в Париже, но не писал потому, что ничего о себе не знаю – в Канаду я не уеду и меня не едут, в Париже пока что мне разрешили обосноваться на две недели (хлопочу о дальнейшем), а ехать ли мне в Мексику – не знаю, так как это, кажется, бесполезно. Пробую опять снестись с Америкой для поездки в Нью-Йорк. Ужасно хочется в Москву. Если б не было стыдно перед тобой и перед редакциями, сегодня же б выехал…»
Когда мы ходим с Владимиром Владимировичем по Парижу, я замечаю, что многие останавливаются и смотрят ему вслед. Весь он сразу вызывал интерес. И лицо, и манера носить одежду (экстравагантностей в форме и цвете одежды ему уже тогда было не нужно), и размашистый, уверенный шаг, и вызывающая манера держаться вольным «гражданином мира» – все останавливало на нем внимание. На улице у него в руках всегда трость.
Сидим в комнате Маяковского. Он хандрит. Наконец говорит:
– Эльза, сведи нас к «Максиму» сегодня вечером. Надо же мне знать, что это такое. Может, «пойду к „Максиму“ я, там ждут меня друзья», как поется в оперетте. Тебе наймем танцора, он тебя обтанцует, а мы с Вуалеточкой просветимся.
Я поехала домой одеться по-вечернему. В одиннадцатом часу вечера Маяковский и Эльза заехали за мной. Эльза хорошенькая, с светло-рыжеватыми волосами, огромными строгими серо-голубыми глазами и удивительно красивыми и легкими ножками. Танцевать она очень любила и танцевала все новые танцы с упоением. Я совсем не танцевала, так же как и Маяковский. Итак, мы едем «просвещаться». По дороге молчим.
На площади Concorde (Согласия) Владимир Владимирович остановил такси и сказал:
– Я влюблен в эту площадь и хотел бы на ней жениться. Пока хоть постоим и полюбуемся.
Оглядев площадь, рассказал, что приходил сюда один, но его немедленно осаждали какие-то мелкие французики и предлагали открытки с изображением площади. В первый раз он наивно протянул руку, чтобы выбрать фото. Сразу же французик, как фокусник, развернул веером пачку открыток, и… там оказалась такая коллекция похабщины, что сразу стало противно.
– Может, сейчас постесняются?
Мы постояли без помех, спокойно любуясь фонтанами и всей композицией площади, действительно чрезвычайно красивой.
Наконец Владимир Владимирович начал бормотать: «Пойду к „Максиму“ я…», и мы пошли на улицу Руаяль, втекающую на площадь Согласия, где находится знаменитый ресторан «У Максима». Когда мы сняли пальто и проходили мимо столиков зала-кафе, гарсон шикарно маневрировал между столиками подносом с фарфоровыми чашками и двумя чайниками, из носиков которых свисали металлические ситечки. Маяковский спросил гарсона:
– Кэс ке сэ?
Тот ответил:
– Tilleul et comomille.
Эльза перевела:
– Это настои из липы и из ромашки, их многие французы пьют перед сном.
Маяковский как-то огрызнулся:
– Вот это мы и будем пить! Всю жизнь мечтал попасть к «Максиму» и пить отвар из липы и ромашек!… – И он несколько раз повторил слова: – Тийёль э камомий…
Мы проходим в следующий зал – ресторан. Маяковский нарочито долго водит нас выбирать столик. На нас уже обращают внимание ужинающие. Наконец столик выбран так, чтобы видеть небольшую площадку для танцев с безукоризненно натертым паркетом. Фоном для танцующих служит многолюдный джаз-оркестр. Мы садимся. Официанты ловко подпихнули под меня и Эльзу стулья, а Владимир Владимирович стоит очень парадный и красивый, опершись на спинку стула, озирая окрестности… Мы с Эльзой чувствуем, что что-то должно произойти – добром это не кончится.
Когда один из лакеев преподнес Маяковскому карточку еды и вин, он небрежно отстранил черный с золотом прейскурант и сказал четко, но довольно громко:
– Тийёль э камомий, силь ву плэ.
Лакей, не веря своим ушам, отшатнулся и, наведя на всего себя улыбку, изогнулся к Маяковскому и прошептал:
– Pardon, monsieur.
Мы с Эльзой онемели.
– Ну помогите же мне сделать заказ! Этот идиот чего-то не понимает? – И злые чертики запрыгали у Маяковского в глазах.
Официант опрометью бросился в складки плюшевой портьеры и вновь возник в сопровождении солидного мужчины, имевшего вид по крайней мере министра. Он подошел неторопливо, с достоинством и сказал:
– Отвары подают в зале-кафе. Вероятно, месье не знал этого? А здесь минимум, что можно заказать, – это две бутылки шампанского любой марки на столик.
Эльза перевела.
Маяковский небрежно, с видом лорда бросил через плечо взгляд на метрдотеля и сказал нам:
– Деточки, ну закажите две бутылки шампанского и шесть отваров для начала.
Эльза, более привыкшая к Владимиру Владимировичу, спокойно сказала:
– Ну конечно, Володя, – и с полной выдержкой заказала метрдотелю то, что просил Маяковский.
Музыка, как на грех, не играла. К нам прислушивались, на нас с любопытством и удивлением смотрела вокруг сидящая публика. Мне как-то было жаль Владимира Владимировича, но это была необходимая для него разрядка. Окончательно он успокоился только после того, как вслед за шампанским нам принесли два подноса с чайниками ромашкового и липового отвара. Он попробовал очень методично то и другое, скорчил ужасную гримасу и подал знак рукой, чтобы очистили стол от этой «дряни». Дальше все было хорошо – Маяковский добрел с каждой минутой.
– Ну, а теперь будем ужинать! – сказал он весело и попросил выбрать по карточке что-нибудь очень вкусное.
Пока мы выбирали, он стал окончательно милым. Вскоре официант был послан за танцором для Эльзы. Появился роскошный молодой человек во фраке, и мы любовались, как Эльза хорошо танцует. Еда была вкусная. Маяковский много острил.
Оплату танцора приписывали к счету. Почти во всех больших ресторанах Парижа имеется штат платных танцоров – мужчин и женщин – главным образом для туристов, у которых нет танцующих спутников. В Париже таких танцоров было много из русских молодых эмигрантов. Они обладали приличными манерами, не позволяли себе никаких вольностей во время танцев и умели хорошо носить фрак или смокинг. Танцевали прекрасно все модные салонные танцы. Эльза танцевала с ресторанным танцором несколько танцев, разговорились, выяснилось, что он русский эмигрант, попавший в Париж и вскоре женившийся на русской, тоже эмигрантке. Она работает в этом же ресторане – «обтанцовывает» «бездамных» мужчин.
Иногда Эльза перепоручала мне функции гида и переводчика при Владимире Владимировиче. Так вот и было, когда он вспомнил, что нужно получить раньше срока заказанные им рубашки на случай, если ему все же придется внезапно покидать Париж. Эльза протелефонировала в мастерскую рубашек, и ей сказали, что месье должен немедленно приехать на примерку.
– Что за чушь? – сказал Маяковский. – Я никогда еще не был на примерке рубашек, но рубашки мне нужны, и я уже заплатил за них кучу денег. Вуалеточка, поедем!
Рубашечное учреждение помещалось в самом изысканном месте Парижа – на площади Вандом, в третьем этаже роскошного дома. Нас поднял туда лифт – ввез прямо в холл мастерской. Ноги утонули в мягчайшем ковре. Пахло изысканными духами. Нас встретили двое покачивающих бедрами молодых людей – красавцев. Они делали какие-то рыбьи улыбки и движения. Глаза были до того нагримированы, что казались сделанными из эмали, как у египетских мумий. Они провели нас через две комнаты в третью, где, как и в пройденных, были небрежно расставлены круглые столики и очень удобные кресла. Ковры, стены, обивка кресел были мягких тонов – серовато-бежевые. Каждая комната имела свой запах, и в каждой на столиках стояли эротическо-экзотические цветы. В третьей комнате один из молодых людей сказал:
– Здесь мы будем делать примерку, месье. Вот тройное зеркало, в котором месье сможет осмотреть себя со всех сторон. Мадам прошу расположиться в кресле у столика.
Около зеркала стояла сложенная ширма из китайского лака. Ее растянули, и Маяковский оказался отгороженным от меня. И все наши разговоры шли уже через эту преграду.
Отделенный от меня Маяковский проверял:
– Вуалеточка, вы еще здесь? Не оставляйте меня в руках этих идиотов!
Дальше заговорил один из красавцев:
– Может, месье соблаговолит раздеться?
Маяковский:
– Догола?
Красавец:
– Что месье говорит?
– Месье спрашивает, что нужно снять, – перевожу я.
– Ну, если месье будет так любезен… пиджак…
Маяковский (резким тоном):
– Спросите, почему он не хочет видеть меня голым? Красивое зрелище!
Я молчу. Маяковский:
– Почему вы его не спрашиваете?
Я давлюсь от хохота. Удалившийся куда-то незаметно второй красавец вдруг появляется из портьеры и на вытянутых руках изящно наманикюренными пальцами несет два прямоугольных куска светлого шелка и говорит:
– Ну вот – все к примерке подготовлено.
Маяковский еще более злым тоном говорит:
– Пусть уберут эту дурацкую ширму, идиоты, я же снял только пиджак, а в таком виде вы меня уже видели.
Слыша длинную фразу, красавцы спрашивают:
– Месье желает что-нибудь?
Я перевожу о ширме. Они ее складывают к стенке, и я вижу Маяковского. Он уже почти кричит:
– Скажите им, что месье желает визу, и бес-сроч-ную!
Говорю, что я не могу переводить все изрекаемые им
глупости, да и красавцы не оценят их. Я советую Маяковскому успокоиться и посмотреть, что будет дальше. А дальше… оба красавца вертятся вокруг Маяковского – один спереди, другой сзади. На запястье одного из них на ремешке подушечка с булавками. Он скалывает на плечах Маяковского два полотнища шелка, доходящие Маяковскому до колен. Я с радостью вижу в зеркале, что у Маяковского подергиваются губы и наконец-то он улыбается. Красавцы просят поднять руки, скалывают булавками бока будущей рубашки и подобострастно, с утомленным видом спрашивают:
– Как месье себя чувствует? Месье все удобно?
Я перевожу. Маяковский:
– Я прошу вас перевести точно: рубашка мне жмет в шагу, и нечего смеяться, переводите! Сейчас я пошлю ко всем чертям всю эту ерунду!
Я уже смеюсь до слез. Маяковский срывает рубашку прямо с булавками, бросает в руки растерянных красавцев и просит сказать, чтобы к завтрашнему утру все шесть рубашек были готовы – позднее они ему не нужны. Маяковский быстро надевает пиджак, и мы уходим.
Оказалось, что бывший муж Эльзы, Андрей Петрович Триоле, изысканный парижанин, из уважения к Маяковскому рекомендовал ему это роскошное учреждение. Уходя, Владимир Владимирович сказал:
– Вуалеточка, заключим мир, не сердитесь – ну где бы вы еще такое увидели?
Дягилев (не имевший уже балета, но не растерявший влиятельных знакомств) может, вероятно, уладить дело с визой. Отказ в визе Маяковскому был сенсацией в художественных кругах Парижа, а Дягилев был любителем сенсаций. Советовали Маяковскому повидаться с Дягилевым, пригласив его пообедать в каком-нибудь очень хорошем ресторане. Владимиру Владимировичу это показалось забавным, да и зол он был на префектуру.
Организовать обед надо было быстро. Выбрано для этой цели знаменитое «Cafe des Anglais», около «Opera» где были отдельные залы для банкетов. Обед заказан. Мы с Эльзой распределили между собой роли: Эльза, знавшая приглашенных французов (всего было человек двадцать пять) и в совершенстве владевшая французским языком, играла роль хозяйки вечера, а моей обязанностью было, сидя рядом с Владимиром Владимировичем, следить за происходящим и переводить ему разговоры. Маяковский блистал красотой, смокингом и накрахмаленной рубашкой. Он тихо сказал мне:
– А все же здорово в меру накрахмалена рубашка – ничуть не мешает и в шагу не жмет… не зря деньги брали!
Из гостей я знала Андрея Петровича Триоле, чету художников Делоне[54] и Ивана Голля с женой, он – немецкий поэт-коммунист, жена – поэтесса. Все уже были в сборе. Эльза удачно обихаживала всех, любезно переходя от одних к другим. Стол удивлял роскошью сервировки. Несколько фрачных лакеев с салфетками, переброшенными через руку, стоя вдоль стен, перебирали нетерпеливо ногами на месте, как в цирке лошади, готовые в любую минуту приступить к исполнению своих «номеров», но для этого время не настало: Дягилев еще не прибыл. Маяковский уже начал раздражаться и процедил басовым шепотом: «Пусть вообще не приходит…» Ждать Дягилева долго – значило обижать остальных. Эльза предложила всем садиться за стол. Места, кроме наших трех и дягилевского (напротив Маяковского в середине длинной части стола), не были персонально отмечены. Все распределились как хотели. Вскоре неслышными шагами около стола возник Дягилев.
Я наблюдала и думала: хорошо изучивший эффекты, Дягилев, вероятно, опоздал нарочно, чтобы произвести большее впечатление величественным спокойствием движений, чуть откинутой назад красивой, с серебряными волосами головой, слегка прищуренными, рассеянно смотрящими из-под темных утомленных век, неизвестно на кого и куда, глазами. Он как бы говорил: «То ли я видел в жизни… Ну, посмотрим еще!…» Маяковский подошел к нему размашистым шагом, пожал ему руку, довел до предназначенного ему места и вернулся на свое. Стол был нешикарный, и ему легко было переговариваться с Дягилевым. Французы пили за Маяковского и произносили всяческие восторженные слова, читали стихи. Владимир Владимирович повеселел и время от времени тихо бросал мне какие-то невероятно смешные замечания, каламбуры и остроты.
Я рассматривала Дягилева, который мне был известен как знаток искусства и организатор русского балета за границей. Когда в 1912 году я училась в Париже живописи, то дважды была в Гранд Опера на спектаклях Русского балета Дягилева и видела великолепие Карсавиной, Павловой, Нижинского, Фокина и других. Поэтому любопытство мое к Дягилеву было понятным и законным. Он не был еще «все в прошлом», но видно было, что жизнь его все-таки барственно утомила. Меня поразили кисти его рук, какие-то бескровные, кончавшиеся почти голубыми ногтями, руки небольшие и вялые, как бы бескостные. С Владимиром Владимировичем Дягилев обменивался незначительными фразами. Вскоре к нему подошел метрдотель и, изогнувшись, припал к его уху. Дягилев мягкой рукой отстранил его, встал, вынул на ходу засунутую за жилет салфетку и величественно медленно вышел из зала. Когда Дягилев вышел, Владимир Владимирович сказал мне:
– Ну, Вуалеточка, сейчас решается моя парижская судьба, – и я услышала, как он забренчал монетами в кармане (опять – «орел» или «решка»).
Я схватила его за руку и сказала:
– Не надо – все будет хорошо!
– Вы думаете? – по-детски наивно и доверчиво сказал он.
Прошло минут десять, пока вернулся Дягилев. Все взоры были устремлены на него. Маяковский выжидательно замер, следя за тем, как не торопясь Дягилев возвращался на место. Он прежде всего дал знак лакею, чтобы долили ему вина, а потом с великолепной светской улыбкой как ни в чем не бывало обратился к Маяковскому и стал рассказывать о своих планах вновь организовать балетную труппу. Говорил он долго и обстоятельно, но неубедительно, как бы сам не доверяя себе. Нам было известно, что никто из финансировавших его раньше людей уже не верит в его новые антрепризы. Весь этот разговор был зряшным. О деле Маяковского он ни словом не обмолвился. Уже подавали дичь с разными приправами и салатами, когда метрдотель вторично подошел к Дягилеву, и все было как и в первый раз… только он вернулся быстрее и, усевшись на свое место, сразу нагнулся через стол к Маяковскому и оживленно сказал:
– Мне звонили. Есть шансы, что ваше дело уладится. Немного погодя обещали позвонить еще раз, и я думаю, что все будет в порядке. А вот и у меня к вам есть дело: я обдумываю еще одно предприятие, кроме балета, – «Обозрение», автором которого вижу только вас!
И тут он оживился необычайно, рассказывая, что это «Обозрение» должно быть таким, что его можно будет возить по всем странам мира и везде оно должно иметь ошеломляющий успех:
– Лучшие артисты всех специальностей будут участниками этого грандиозного спектакля. Все должно быть первоклассным. Основа – музыка, стихи, зрелище. Это не должно быть искусством только ради красоты – те времена уже прошли. Надо найти что-то совсем, совсем новое, и я верю, что только вы, Маяковский, это найдете! А деньги под это дело найду я!
Конечно, идея такого всемирного «Обозрения», как бы она ни была неправдоподобна, очень захватила Владимира Владимировича, и чувствовалось, как в его воображении уже зарождаются мысли-образы будущего «Обозрения». А Дягилев так увлекся своей идеей, что появилось в нем даже что-то хлестаковское.
Обед заканчивался, пили уже кофе. Дягилева вызвали в третий раз. Вернулся он скоро, подошел к Маяковскому и сказал, что, к сожалению, человека, от которого зависит все, не удалось поймать, но, наверное, все будет сделано завтра утром.
– Вы меня простите, я немолод и устал, а потому – до завтра. Ваш телефон у меня есть.
Сделав общий поклон, он барственно вышел.
Визу Маяковскому продлили по распоряжению де Монзи (кажется, он министр иностранных дел), который сказал: «Il faut faire voir cette queule a Paris»[55]. Маяковский уехал из Парижа только в конце декабря 1924 года.
Маяковский и Эльза были знакомы с художниками Делоне и пригласили меня поехать к ним вместе посмотреть работы. Они в то время были в зените славы. Мы очутились перед солидным домом близ церкви Мадлен. У подъезда висела скромная, загадочная вывеска: «Делоне – ателье». Мы поднялись в бельэтаж. Маяковский энергично нажал кнопку звонка, нам открыл и шумно весело встретил нас сам Делоне. За ним стояла интересная молодая женщина, одетая в «живопись», – его жена. Познакомились. Нас повели через несколько гостиных комнат в меньшую, более уютную, обставленную разнообразно, но удобно. Было много цветов в разных вазах, в плоских чашках, стоявших на столах, столиках, тумбах и на полу. Нам предложили выбрать себе места поудобнее. В этой комнате была высокая арабская ажурная курильница, и из нее медленно вытекал, вился голубоватый дымок. Запах был душный и сладостный. Все вместе – театр для себя. Началась долгая демонстрация совместных произведений семейства Делоне. Из внутренних помещений выходили две девушки и выносили новые и новые, большие и поменьше, прямоугольные белые картонки. Внутри все было упаковано в шуршащую папиросную бумагу, из которой мадам Делоне извлекала неправдоподобно красивые мягкие куски «живописи». Это были разные ткани, расшитые то шерстью, то безумно блестящими шелками, иногда смесь гладких стежков перемежалась с шероховатыми поверхностями, то появлялась живопись красками на материалах разных фактур. Все переливалось тончайшими оттенками, переходя иногда в растушевку, напоминавшую растушевку небес на японских гравюрах. Каждый кусок, включая в себя бесчисленные оттенки, имел свой индивидуальный общий цвет и замысел или был основан на дерзких контрастах. Мы пили коктейли, дышали благовониями из курильницы, папиросная бумага таинственно шуршала, включался разных оттенков и силы свет – то рассеянный, то центрирующий внимание на демонстрируемые вещи. От всего этого кружилась голова, а мне казалось, что я «объелась» этой прикладной живописью. Маяковский сначала оживленно и метко реагировал на отдельные вещи, но постепенно стал отвлекаться, уходить в собственные мысли и бормотал стихи.
Иногда мадам Делоне набрасывала на себя готовые вещи – то шарф, то пальто, то надевала перчатки и брала в руку сумочку из демонстрируемых красот, а девушки приносили все новые коробки. Делоне рассказывал, что главные заказчицы – американки. Вещи обходятся очень дорого, так как мастерицы-исполнительницы – художники-прикладники, а мадам Делоне – художественный руководитель и глава фирмы. «Я уже много лет связан с этой фирмой, мной довольны, и я не жалуюсь. Нам нравится, что наши живописные упражнения и поиски входят в быт, то есть находят жизнь в жизни». Он просил главу фирмы Соню Делоне показать нам фото, иллюстрирующие эти слова. Мы увидели, что и гаражи, и автомобили, и женщины, стоящие около них или сидящие за рулем, и чемоданы, и всякие мелочи – все едино, и не очень понятно, где кончается одно и начинается другое. Это похоже на городские пейзажи – дневные или ночные; или виделись куски природы в разные времена года, как видишь их, когда при большой скорости движения все стушевывается и смешивается, переходит одно в другое и остается абстрактное ощущение видимого глазами и почувствованного эмоционально. Это было похоже и на музыку.