Нас разобрал невероятный приступ смеха, а Шкловский в каких-то судорогах повалился на землю и стал буквально «вращаться на пупе». Немцы удивленно смотрели, не понимая, что с нами. Им казалось все, кроме нашего смеха, нормальным. Некоторые повторяли: «Но какая красота! Не правда ли?!» А фрау взяла железный ящик-копилку и стала методически обходить всех, собирая плату за укрощенную красоту. А хозяин раскланивался и говорил: «Да, да, действительно, это очень красиво!»
   Почему «Бедекер» так соблазнительно рекомендует этот Большой водопад, пусть останется на совести автора путеводителя. Отсмеявшись и посовещавшись, мы решили, что хватит с нас организованных красот Саксонской Швейцарии. Мы еще недолго вольно побродили и решили возвращаться в Бад-Шандау, а оттуда в Мейссен и в Дрезден. Мейссен оказался дивным городком, стоящим на горе; ощущение было, что мы попали в средние века; и весь был как бы замком. Были мы там на заводе фарфора, при котором есть музей. Восхищались много фарфоровыми произведениями этого древнего завода. Из Дрездена мы рады были вернуться по домам – в Берлин.
   У Алексея Максимовича бывали знакомые и незнакомые. Среди знакомых: К. М. Миклашевский, Лида Шаляпина. Некоторое время прожил французский поэт Андре Жермен. Мы приобщили его к коллекции чудаков, которые всегда и везде попадались на пути Алексея Максимовича.
   Забавным посетителем был поэт-футурист Илья Зданевич. Он возник вечером, когда мы ужинали, и сразу же сказал, что после ужина будет читать стихи. Поторопились кончить с едой, все было быстро убрано, и мы приготовились слушать стихи. Зданевич сказал: «Я прочитаю мои новые стихи, но для этого мне нужны две колоды карт – от тузов до двоек. Найдутся?» Максим принес карты, и Зданевич, как фокусник, тасовал их как-то особенно залихватски – то фонтаном, то веером. Собрав карты в ладонь, сказал: «Внимание! Начинаю!» Оглядывая нас всех, он начал читать стихи в страшно быстром темпе и одновременно раскладывать на столе карты, как в пасьянсах; иногда он вращался с дикой быстротой на одном месте, вдруг обегал вокруг всей комнаты, и все это, не прерывая ни стихов, ни раскладывания карт. Эти приемы – не импровизация, все разучено и так мастерски исполняется, что мы ошеломлены или одурачены. Нет, потому что все это очень музыкально и артистично. Но о чем стихи? И стихи ли? Ответить на это трудно. У Алексея Максимовича наивно-удивленное лицо, он аплодирует: «Браво, браво! – и спрашивает: – А это очень утомительно, должно быть?»
   Когда уже кончилась слякоть, установилась зима и Алексею Максимовичу стало легче дышать, он предложил нам всем поехать в Берлин и «предаться разврату», а заодно и делами ему не вредно там заняться. «Их накопилось – хочешь не хочешь – до черта!» И мы поехали.
   После берлинских развлечений (цирк, зоо, кино, музеи и т. д.) мы больше оценили тихую жизнь в Саарове. Максим и я рисовали наиболее поразившее нас в берлинском распутстве. Максим – акварелью, а я – свинцовым карандашом с подкраской цветными тушами. Только Соловей не изменял своим любимым темам и продолжал делать пастелью чудные картинки с обезьянами в тропических джунглях. Наши картинки радовали Алексея Максимовича – он терпеть не мог безделья.
   В Саарове я очень сдружилась с Максимом – он был разносторонне одаренным человеком, многим интересовался и многое знал. Умел быть хорошим, преданным другом. Отзывчивость к людям воспринял от отца и от матери своей, Екатерины Павловны Пешковой. Он был членом ВКП(б) и всегда с энтузиазмом выполнял разные поручения партии, одним из которых была его жизнь около отца с 1921 по 1934 год. Не так-то легко было быть сыном Горького. Жизнь Максима в ту пору в основном была подчинена нуждам Алексея Максимовича, он был и его секретарем и ведал хозяйственными делами. Зная хорошо европейские языки, он также бывал и переводчиком. Ум его был острым, веселым, быстрым и эксцентричным. Он с легкостью сочинял стихи, пародии, каламбуры, жаждал романтических и героических дел, но жизнь около Алексея Максимовича не давала к этому поводов. Он любил спорт, хорошо играл в теннис, прекрасно водил машину и даже участвовал в автомобильных гонках в Италии, что скрывал от Алексея Максимовича. Внешне он был очень привлекательным, почти красивым – похожим на мать.
   Не будучи художником-профессионалом, Максим очень много рисовал акварелью необычайно причудливые по форме и мыслям композиции. Иногда это были претворенные в рисунки фантастические образы его снов, а иногда и наблюденные им картины жизни, в которых он очень остро высмеивал и обличал всякие пороки человечества в очень своей, особой манере. Фантазия его была сродни Питеру Брейгелю Старшему и Иерониму Босху, но на современном материале. Жизнь в Германии и Италии (1921—1932) давала множество тем его жестокому сарказму и горькому юмору.
   Алексею Максимовичу очень нравились рисунки сына, и после неожиданной смерти Максима в 1934 году он подготовлял и хотел издать сборник памяти Максима со статьями его друзей и репродукциями его произведений. К сожалению, он не успел осуществить этот замысел. Многие акварели и рисунки Максима я храню и по сей день. Приближалась масленица, и мы обсуждали, как ее отпраздновать. Алексей Максимович сказал, что блины нам не осилить – кухарку-немку еле научили делать котлеты и щи, на нее рассчитывать не приходится, – и он предложил пельмени. Тесто и фарш он сделает сам и будет всем руководить, а женщины (Тимоша, я, Берберова и Галина Суханова, которую нужно вызвать из Берлина) будут помогать. Мы одобрили его предложение и сделали список, что купить для этого экзотического для немцев кушанья. Подсчитали приглашенных гостей из Берлина – человек двадцать наберется со своими. Надо было прикинуть, сколько пельменей делать.
   – Уж не меньше чем пятьдесят штук на человека, – уверял Алексей Максимович. – Сделаем тысячу пятьсот штук – ведь надо угостить хозяина, кухарку и горничную.
   Продукты закуплены. Будем делать пельмени за день до пиршества – их необходимо еще проморозить. Суханова приехала, и после утреннего завтрака мы спускаемся в полуподвальный этаж, где находятся кухонные угодья. Алексей Максимович к затеянному относится как к веселой игре, но понимает всю ответственность своего положения. На нас покрикивает, чтобы примечали и учились, снимает пиджак, засучивает рукава, надевает клеенчатый фартук и на огромном кухонном столе замешивает и раскатывает тесто, очень ловко – прямо хоть в повара! Поодаль стоят удивленные хозяева, кухарка и горничная и временами предлагают помочь, Алексей Максимович отказывается и говорит нам:
   – Разве эти проклятые немцы понимают что-либо в нашей российской еде! – Он очень веселый и даже помолодел.
   Тесто и фарш готовы, очередь за нами, женщинами, – надо лепить пельмени. Конечно, Алексей Максимович нам показал, что и как. Поначалу нам влетало. В разгар всей процедуры наш немец-хозяин вдруг вызвал Максима в коридор, откуда вскоре послышался повышенный и сердитый голос Максима. Уже когда пельмени (тысяча пятьсот штук!) унесли в ледник, а мы пошли наверх, Максим рассказал, что он чуть не избил хозяина. Тот вполне серьезно предложил устраивать время от времени пельмени с участием Горького, он даже возьмет расходы на себя, а рекламируя свой санаторий, напишет, что сам «великий Горький» делает у него «Russische Pelmyenien». В таком случае он в дальнейшем не будет увеличивать цену за проживание в гостинице…
   – Вот жалко, что раньше не уговорились и не было фотографа, чтобы сделать снимки с Горького, работающего на кухне, – сказал он.
   Тут-то Максим и взорвался.
   Алексей Максимович хохотал и говорил сквозь кашель:
   – Вот это нация! Учиться надо!

КОНЕЦ ДВАДЦАТЫХ – ТРИДЦАТЫЕ ГОДЫ

Опять дома

   В мае 1923 года я вернулась в Петроград. За время моего отсутствия два молодых человека, Гриша Козинцев и Леонид Трауберг[50], организовали «ФЭКС» (фабрика эксцентрики). Я познакомилась с «факсами» и бывала у них на вечерах. Талантливо и забавно. Осенью я оформила спектакль «Обращение капитана Брасбауна» Б. Шоу. Режиссеры К. П. Хохлов и В. Н. Соловьев. Большой Драматический театр. Костюмы без особой утрировки форм. Декорации – схематическое обозначение места действия.
   В августе получила от Алексея Максимовича следующее письмо из Фрейбурга:
   «Милая Купчихонька,
   проснулся я сегодня часов в 6 утра, лежу и думаю: Купчиха-то уехала и точно соскочила с земли в безмолвие Вселенной! А в 9 – почтальон подал Ваше письмо. И стало мне архирейски приятно, потому, что я Вас немножко люблю, очень высоко ценю и всегда хочу знать, как Вы бытийствуете.
   Судя по тону письма Вашего – будто не плохо? Это меня искренно радует. И – еще более – приятно узнать, что какая-то Ваша работа показалась Вам – наконец! – неплохой. Работать Вам надо бы много и вовсе не для театра, а для Вашей неудовлетворенной души. Для хорошей, очень требовательной души Вашей.
   Как живем мы? Живем в красивой, зеленой тени под Фрейбургом и намерены остаться здесь на зиму. Интересна здесь растительность, интересна именно в декоративном смысле, а не только по цветам, а и по формам. Превосходные туи, кипарисы, обилие разнообразных хвойных и много цветов. Мягкий, горный пейзаж. Впрочем, Вы пейзажи, кажется, не любите.
   Жанр – скучный. Хотя здешние немцы лучше пруссаков, но все-таки есть в них что-то недоделанное, грубоватое. Господи, – что только они вытворяют у нас в отеле по субботам! Обнимет герр толстоногую фрау, крепко притиснет ее к себе, водит по залу и пинает коленями в нижнюю часть живота. Они уверены, что это – танец. Если смотреть в окно – музыки не слышишь, и, видя это безмолвное хождение, думаешь о различных приемах истязания женщин, чувствуешь нечто садическое и хочется закричать неудобосказуемые русские слова. Здесь не мало каких-то маленьких китайцев студентов, очень любопытные людики. Максим обыгрывает их в теннис. Он все нации обыгрывает. Иностранцев – много, есть интересные.
   Соловей пробует работать. Я работаю часов по десяти в день.
   Второй № «Беседы» будет послан Вам, «Zoo» – тоже, а Вы передайте мой поклон Микл[ашевскому] и попросите его прислать мне книгу им написанную (…).
   Если Вы видите Липу – мой сердечный привет ей, милой женщине. Славная она. И Молекуле – привет. И Ан-[дрею] Романовичу]. И вообще всем людям, которые приятны Вам, помнят меня.
   Вы ни слова не написали о В[ашем] здоровье – это как надо понять? Хорошо? А сюда Вы приедете? На зиму? Честное слово – здесь не плохо. А Фрейбург – очень красив. Колокольня какая! Водостоки на Кафедрал'е. Очень неприличные есть. Целую Ваши лапы. Обе.
   Все кланяются
   17/VIII -22.
   А. Пешков».[51]
   В 1924 году весной я оформила два забавных спектакля. Первый: «Девушка-сыщик», оперетта, музыка не помню кого. Либретто и режиссура С. Радлова. Театр «Музыкальная комедия». Главные роли исполнили: Изабелла Михайловна Орлова (необычайного обаяния и таланта опереточная актриса) и молоденький Леонид Осипович Утесов. Эти двое артистов обеспечили надолго успех этому спектаклю. Репетиции проходили на сплошном хохоте. Утесов не жалел себя, увлекся акробатикой. Многое из принципов «Народной комедии» использовали мы с Радловым в этом спектакле.
   Второй: «Дорина и случай», оперетта Жильбера. Режиссер В. Р. Раппопорт. Оперетта интересна тем, что в ней действующими лицами являются одна женщина – Дорина (И. Орлова) и шесть мужчин. Я воспользовалась этим «мужским царством» и сделала все декорации и обивку мебели из материалов, повторявших в увеличенном масштабе черные и серые клетку и полоску мужских брюк. И только сама Дорина была одета в многоцветные туалеты и выглядела ослепительным цветком. Мужчины во фраках, смокингах, сюртуках, визитках. Замысел мой доходил до зрителя. Хлопали. Еще сделала несколько графических работ…
   Пестрота жизни – только поспевай!., а впереди…!!!

Командировка за границу

   В начале лета мы с мужем командированы Внешторгом в Стокгольм, Лондон, Париж. Андрей Романович – как знаток антикварных вещей, я – как переводчик. Хоть и интересна была наша поездка, но измотались мы очень.
   По окончании дел хотели отдохнуть у Алексея Максимовича в Сорренто. В июле я послала ему письмо из Лондона с просьбой выхлопотать нам итальянскую визу. В ответ получила следующее письмо:
 
   «Милая Купчиха – рад!
   Сегодня же привожу в движение П. П. Муратова и других визотворцев.
   Вы будете жить на вилле Масса, которая стоит с одной стороны среди пальм, а с другой – над морем, куда и должна будет свалиться.
   Лондон? Пхэ! Вы посмотрите Неаполь. Это второй город в мире по количеству уличных несчастий. Пойдем в Музеи, и Муратов нам расскажет интереснейшие домыслы свои о барокко. Вино будем пить разное. Ах, Господи, как это хорошо! Вы напишете мой портрет в купальном костюме и на вороном коне…
   Все живущие со мною тоже рады, хохочут и намерены кормить Вас фруктами. Привет Андр[ею] Романовичу]. Будем купать его в настоящей морской воде. Будьте здоровы!
   19/VII – 24
   А. Пешков».

Ларионов и Гончарова в Париже

   Последний этап нашей командировки – Париж. Сентябрь. По-родному хочется увидеть Гончарову и Ларионова. Узнаю их адрес: недалеко от нашей гостиницы. Находим нужный дом. Ползем по винтовой узкой, крутой каменной лестнице. Дом старый, пяти– или шестиэтажный – нам нужен последний. На каждом междуэтажье вонь – приоткрыта дверка в крошечную уборную: дыра в полу и огромные две ступени. Пахнет еще кошками. Ну, думаю, бедные, живут неважно, несмотря что «знаменитости»! (Русский балет Дягилева прославил их на весь мир.) Дошли до верха – на площадке чуть приоткрытая дверь, номер квартиры соответствует. Звоню. Издали голос: «Входите». Узнаю голос Ларионова. Пустынная большая низкая комната, странно низко от пола два или три окошка – закрыты (чтобы не сквозило, очевидно). Наискось от входной двери, ужасно нелепо посередине комнаты, стоит очень низкая железная, как в госпитале, кровать, на ней – Михаил Федорович, немного раздобревший, но очень, очень похожий, милый, дорогой! Глазки – веселые щелочки, носик слегка кверху, стриженый или облысел? Сразу и не пойму от радости. Бросаюсь целоваться, внезапно вскрик, падает навзничь с перекошенным от боли лицом и стонет:
   – Сейчас, сейчас, подождите, отойдет…
   Вот бедняга! Стоим в растерянности – не знаем, что? Чем помочь? Ну как же так? Болен – и никого! Где Наталия Сергеевна? Где какие-нибудь друзья? Вот так так! Не ожидала, что так. Жалко почти до слез.
   И сразу – веселый голос:
   – Как здорово! Вот неожиданно! Валечка, Андрей, кажется, Романович? Поищите, должен быть стул и одна табуретка – садитесь ближе ко мне!
   Спрашиваю, что с ним.
   – Говорят разное, уже три недели вот так лежу. Сегодня лучше, вчера купили мне лошадиное лекарство, не смейтесь – такое же человеческое не помогло, а этим намазался – и вот уже легче.
   На полу – большая бутыль с белой сметанообразной массой, на этикетке – лошадь и инструкция по-английски: «Для чистокровных лошадей».
   Я спрашиваю, где Наталия Сергеевна.
   – Она живет не здесь, работает и тут и не тут, а в общем, работаем много. Недавно выставка была, после Испании. Успех! Ну, вот сама расскажет, скоро должна прийти. – Говорит он быстро-быстро, как всегда слегка пришепетывая.
   Вскоре пришла Гончарова. Изменилась, постарела (а рано бы еще), лицо строгое и измученное. Она всегда была сдержанной, и все же я ожидала заметить в ее глазах, что она рада встрече. Пусть она скрытная – может, ей плохо, но я-то всегда ее очень любила! Как странно! Возможно ли, что жизненные перипетии могут так изменить внутренний мир человека или переделать заново? Формально все было: мы и поговорили, и она повела нас во вторую комнату, более светлую, показала много своих работ – натюрмортов и целую серию изумительных «испанок». Причем говорила очень интересно и умно. Запомнилось сказанное:
   – Никогда не надо насиловать себя, и если не получается – оставить эту работу и начинать заново, на новом холсте. Через какое-то время посмотреть, и станет ясно, на чем споткнулся, а бывает, что и недооценил или показалось…
   Еще показывала груды альбомов, изрисованных иногда даже с двух сторон листа бумаги. Это преимущественно пейзажи и интерьеры, взятые с каких-то неожиданных точек зрения (увидать в натуре это нельзя, но можно вообразить). И как это она умела так думать, ставить себе такие задачи и изображать! Увидав ее работы, да еще в таком количестве, я совершенно растаяла и выбросила из себя те неприятные мысли и чувства, которые поначалу возникли.
   Но вот входит какой-то не очень молодой мужчина и, обращаясь к ней по-французски, на «ты», говорит: «Je viens te chercher» (я зашел за тобой). Она знакомит нас, он называет себя: журналист такой-то (я забыла фамилию) и подает руку. Вид у него человека, который устал и торопится… Гончарова сказала ему по-французски, но с очень русским акцентом: «Сейчас пойдем…» Очевидно, она не офранцузилась ни в своем творчестве, ни в произношении. Надо было и нам уходить. Мы уговорились, что еще встретимся, она дала свой телефон. Ларионов был задумчив (что ему несвойственно), и мы грустно расстались, пообещав тоже еще увидаться. Но этого не случилось.
   Вскоре я позвонила Наталии Сергеевне, и мы встретились в кафе «Ротонда» под вечер. Она была очень задумчивая и связанная. Не хотела ни пить, ни есть. После того как мы с мужем выпили чая, она предложила пойти гулять и посидеть около Лувра на площади Карусель.
   – Там очень тихо и красиво на закате под вечер… – сказала она.
   По дороге разговор не ладился. Я расспрашивала о Ларионове – ему лучше. Пришли. Мы сели на одну из скамей около круглого бассейна, и она сказала:
   – Мне очень тяжело видеться с вами, а слушать еще труднее – мы уж никогда не сможем понять друг друга до конца. Жизнь разделила… Поэтому давайте говорить, не касаясь друг друга, о чем угодно, хотя бы о том, как здесь прекрасно, спокойно!…
   Вот такая была у нас встреча с Ларионовым и Гончаровой. Она была, конечно, не очень приятной, и я не того ждала.
   Больше мы не встречались.
   Рада была, когда возникла возможность иной уже встречи с Гончаровой и Ларионовым. Это была их небольшая выставка в Музее Маяковского. В 1965 году, 28 сентября, в час дня. Зал пронзало очень яркое солнце, которому захотелось тоже посмотреть произведения этих жизнерадостных и жизнелюбивых художников. Двери в садик открыты – там все лимонно-оранжево-желтое. Можно судить и рядить, но чувство, что ты попал в настоящую живопись, – неизбежно.
   Какая веселая, благородная выставка – жаль, что такая маленькая и что недолго будет открыта.
   Какие кладези познаний, радости и счастья таят в запасниках наши музеи и частные коллекции!
   Теперь, когда вспоминаю этих дорогих мне художников, грустно, что в основные годы жизни нашей мы территориально, да и внутренне, оказались в разных местах.
   В сердце своем я сохранила к ним обоим большую любовь, нежность и уважение.
 
   Мы вышли утром из гостиницы на Рю де Лиль, к нам подбежал молодой человек с девушкой, у нее в руках подобие щита, обтянутого красной материей. Он весь утыкан штампованными золочеными медальками с головой мужчины, подпись – Жорес. Девушка отцепила две медальки с красными ленточками, они были с булавками, и приколола нам каждому на грудь. Молодой человек подставил кружку-копилку, сказав:
   – Два франка, пожалуйста. Мерси!
   Я спросила:
   – Почему Жорес?
   – Его прах сегодня с кладбища перенесут в Пантеон – торопитесь, весь Париж будем там, и позднее вам не попасть.
   Дойдя до скрещения бульвара Сен-Мишель с улицей Пантеон, мы поняли, что, пока еще есть места в угловом кафе, надо сесть за столик под тентом на панели. Ждать пришлось долго. Из разговоров рядом с нами сидящих узнали, что именно Жорес[52] в 1904 году основал газету «Юманите». Бульвар уже запружен народом, процессия пойдет по Бульмишу со стороны набережной и завернет (против нас) в короткую улицу, в конце которой, как огромный монумент славы Франции, стоит Пантеон. В домах все окна, балконы всех этажей украшены коврами, красными тканями и забиты народом до отказа. Шум голосов, толчея – и вдруг настает тишина: мы видим, как людской поток, заполнявший проезжую часть бульвара, разделяется направо и налево, вливаясь в тесноту на тротуарах. Приближается что-то занимающее расчищенное пространство – это движется процессия с прахом Жореса.
   Сразу не понять, каким образом двигается огромный, почти во всю ширину дороги, прямоугольный настил, на углах которого расположены чаши-курильницы, из которых медленно струится и клубится дым, в центре – постамент с гробом, покрытым огромным трехцветным французским национальным флагом. Кортеж уже близко и можно все рассмотреть.
   Впереди, растянувшись на ширину бульвара, идет правительство – президент и министры. Они во фраках, при орденах и лентах через плечо, в руках цилиндры. Выражение лиц наигранно бесстрастное, это нелегко, так как с тротуаров, из окон, с балконов, с крыш неслись крики: «Долой войну навсегда! Палачи! Душегубы!» Женщины истерически рыдают и кричат: «Убийцы наших сыновей!» Вперемежку со словами летели в правительство картофель, гнилые яблоки и тухлые яйца, которые разбивались о головы и о туловища парадно шествовавших. Особенно изукрашен был текущими по нему яйцами президент. На небольшом расстоянии от попавших под «обстрел» шли несколько рядов почетных граждан и представители рабочих организаций.
   Настил продолжал плыть по улице на высоте человеческих голов, и, когда он поравнялся с нами, мы увидели, что его несут на руках сотни, а может, тысячи людей, ритмически шагающих под помостом.
   Это было захватывающе торжественно и очень значительно по охватившим людей чувствам. Стало понятным, что праху Жореса место в Пантеоне Франции.
   Нам сказали, что завтра «Армистис» (день перемирия), и в этот день процессия инвалидов войны, собравшись на площади Согласия, двинется по Елисейским Полям к Елисейскому дворцу. Инвалиды войны передадут президенту петицию об увеличении пенсии, и одновременно эта процессия будет агитацией и демонстрацией против войны. Мы пошли посмотреть. Это было очень страшно!
   Медленно, жутко торжественно, в тишине и молчании надвигался поток инвалидов – стройными рядами (шириной во всю проезжую часть Елисейских Полей). Первые два-три ряда разных человеческих обрубков – без ног и рук, в колясочках; многие и без лиц и даже с исковерканными черепами. Все эти остатки людей одеты в военную форму и многие при орденах. Некоторые демонстрируют протезы в действии.
   Я стояла совершенно обессиленная от ужаса, проклятий, жалости, возмущения. А это еще были цветочки.
   Я не представляла себе, как велика популярность Анатоля Франса.
   Прихожу утром, к открытию, в знакомую маленькую парикмахерскую. Хозяйка начала извиняться, что запоздали с уборкой.
   – Сейчас Мари кончит уборку, и я буду к вашим услугам.
   Мари, подоткнув юбку, доканчивает мыть линолеум, и я замечаю, что она нет-нет да и вздохнет и всхлипнет. Я спросила, что случилось.
   – Но, мадам, неужели вы не знаете, что умер Анатоль Франс, наш великий Анатоль! Вам, мадам, легче – вы иностранка, а мы осиротели! – И она уже откровенно расплакалась. – Вы уж извините!
 
   …Мы стоим на Елисейских Полях и ждем процессию. Появляется траурный кортеж. Кони, кучер, огромный катафалк (пышности XVIII века) с плюмажами из страусовых перьев. В руках сопровождающих факельщиков факелы, гроб покрыт необычайной пышности вышитым покрывалом – все черное с золотом. В толпе, стоящей на тротуарах, полная тишина, утирают слезы. Оркестры играют похоронные марши и реквием – душераздирающе.
   По мере удаления катафалка толпа втекает в поток процессии, и кажется, что какая-то волшебная сила опустошает тротуары.
   Париж устроил достойные проводы любимому писателю и гражданину.
   Я тоже пролила слезы, как большая поклонница его произведений.