– Как это «Лефранки» и прочие «Мевисы»[22] не догадываются делать такую пастель? Вот мы им, дуракам, пошлем образчики, – говорит Татлин.
   А я:
   – Володя, поглядите, как бы наши пастели не пережарились!
   – Ничего, деточка, – будет порядок! Пусть спокойненько подсыхают под мое пение. – И он, сидя перед духовкой на табурете, стал петь под бандуру украинские песни слепцов и душещипательные романсы прошлого века.
   Я заслушалась – пел он задушевно, музыкально и по-своему. Было уютно и спокойно на душе. Я обдумывала, что буду пастелью изображать. Размечталась… Вдруг слышу приглушенные проклятия Володи, сидящего на корточках перед открытой духовкой с полувыдвинутым листом. На листе вместо большинства толстых пастелей – бесформенные кучки порошков. Пастели небольшие и тонкие выглядели вполне профессионально, но, когда их остудили и попробовали ими рисовать, оказалось, что они страдают теми же недостатками, что фабричные. Володя смущен и расстроен:
   – Вы уж простите, Валечка, что такой ущерб вам нанес – и деньги и время пропали! Я же был так уверен…
   Не такие уж дураки эти «Мевисы», и я вспомнила перефразировку мюнхенскими студентами известного восклицания Цицерона: «О темпора! О морес!» (О времена! О нравы!) – они восклицали: «О темпера! О „Мевис“!» Володя развеселился и, тут же схватив одну из удавшихся толстых пастелей, что-то изобразил на листе бумаги могучими линиями, не свойственными пастели. Где-то протер ладонью – и диво! Счастливый! У него всегда получалось искусство! Всегда получался – Татлин!
   Слоновая кость жженая или сажа газовая, несколько охр, сиена, умбра и изумрудная зелень – его любимые краски. Глядя на его произведения, невозможно догадаться, как ему удается распорядиться этими незатейливыми красками, противопоставляя их так, что создается впечатление богатой, многоцветной палитры. Это казалось мне фокусом, если не чудом. А какая точность руки, проводящей линию в волос или в два сантиметра шириной, или идущую с нажимом – от самой тонкой до большого расширения! Всему этому он изощренный и строгий хозяин. Чтобы дойти до такого мастерства, много с себя спрашивал.
   Какие тончайшие рисунки на листах ватмана создал он позднее, готовясь оформлять свою любимую оперу Вагнера «Моряк Скиталец»! Это рисунки гольбейновской сдержанности и совершенства… Другая опера – «Сусанин». И – весь строй мыслей переменился. Немногими, строго отобранными штрихами и мазками, идущими на растушевку, иногда до жути срастающуюся с плоскостью бумаги, создан образ леса – фон для трагической арии Сусанина.
   Зиму и весну я провела плодотворно, каждый из нас, работавших у Татлина, многое продумывал, проверял и многому научился.

Замужество. Петербург

   В конце 1912 года из Петербурга приезжал на несколько дней в Москву один из моих парижских друзей – художников – Андрей Романович Дидерихс. Мы с радостью встретились. После его отъезда я получила огромный букет красных роз. Я подумала: уж не «ухаж» ли это? Прошло недолгое время, и после нескольких писем выяснилось, что это так. Если трагично получилось с большой моей любовью, пусть будет меньшая и даже, может, не совсем любовь, а хорошее, нежное отношение и большая дружба на всю жизнь. Я устала, очень устала страдать и ревновать, и вместе с тем хотелось строить свою самостоятельную жизнь.
   Ездила с тетей в Петербург, который мне показывал Андрей Романович и познакомил с матерью и родными. Все – «честь честью». Мы объяснились, и 14 апреля 1913 года я бракосочеталась с Андреем Романовичем Дидерихсом в маленькой церковке (ради красоты и забавности обряда) в парке Старого Гиреева, и поехали мы к нему в Петербург на 2-ю линию Васильевского острова, дом сорок три. Наша квартира состояла из трех комнат и мастерской с верхним светом.
   Вскоре мы поехали в Финляндию, в имение матери Андрея Романовича – Раванти. Жили мы там в огромном доме одни. Мать Андрея Романовича, да и вся семья разбрелись за границу по курортам. Я была этим довольна, так как впервые в жизни так вольно и без помех упивалась физически природой, правда северной – не парадной, и навсегда не полюбила сосны. Ходила по лесам, собирала грибы, ловила рыбу, загорала на солнце… и, по правде сказать, ни над чем не задумывалась – отдыхала.
   Приезжали ненадолго мои родители навестить нас… После их отъезда во мне заговорил художник. Я загрунтовала холсты и стала обдумывать, что мне изобразить. Пейзаж никогда не привлекал меня, и я его видела как обыватель – цветными открытками. Изображать природу, непосредственно глядя на нее, так и не сумела всю жизнь. Но многое из виденного, отложившееся как типичное, использовала потом в композициях и в декорациях. Правда, я вольно обращалась с природой и трактовала ее очень по-своему.
   В это время приехали в Раванти три молоденькие двоюродные сестры Андрея Романовича. Внешность одной из них меня заинтересовала, и я написала ее с черной таксой на коленях – они чем-то были похожи друг на друга. Портрет я написала быстро, в несколько дней, и так разохотилась, что написала и двух других сестер.
   И вот началась моя самостоятельная новая жизнь! Петербург красивый, но строгий, чужой город. Вероятно, он и меня в нужной мере переделает… или я останусь посторонней москвичкой? Андрей Романович уютный, замкнутый, с тихим юмором, скрытный человек. Меня полюбил по-настоящему и на всю жизнь.
   Я накинулась на работу с полной самоотдачей и дня не могла провести, не функционируя как художник. В то время ежегодно бывало много выставок разных обществ: аквалеристов, Общества имени Куинджи, передвижников, «Петербургских художников», «Пейзажистов» и других. На них благоденствовали, входили в славу и богатели: Куинджи, Крачковский, Дубовской, Савицкий, Самокиш, Капдовский, Репин, Фешин, династии Маковских и Клеверов и великосветские портретисты: Бодаревский, Егорнов и не счесть всех. Некоторые из них были «придворными».
   Все это рождалось, взращивалось, пестовалось в Императорской Академии художеств. Выставки были полны портретами знатных лиц, их жен или возлюбленных (что вызывало шушуканье посетителей) в бальных декольте или в старорусских парчовых сарафанах и кокошниках.
   Природа всех времен года была скопирована при солнце и при луне – удивительно «похоже». Были жанровые картины на моральные темы. Много мелодрам и нравоучений можно было пережить и почерпнуть на таких выставках. Ремесленные и натуралистические качества этих произведений, надо сказать, бывали на большой высоте.
   Когда организовалось общество «Мир искусства», многие произведения его членов оправдывали название общества и были действительно искусством живописи, графики и скульптуры. Постепенно я вошла в художественную жизнь города. Познакомилась со многими петербургскими художниками, преимущественно круга «Мира искусства», у некоторых бывала дома на парадных вечерах.
   4 декабря 1913 года мы были с мужем на первом представлении трагедии «Владимир Маяковский» в театре «Луна-парк».
   Убедительно трагически выглядел и произносил слова Маяковский, стоя на трибуне-постаменте. Он почти без грима и одет как в жизни. На нем черное пальто и черная шляпа. Фон – город, увиденный сверху и изображенный условно, отчего Маяковский на трибуне кажется стоящим высоко над городом, над плоской и уродливой толпой. Художниками спектакля были Филонов и Школьник[23]. До нас «дошло», как зашифрованный подтекст, что Маяковский на сцене был единственным объемным персонажем-человеком. Остальные действующие лица, одетые в балахоны, закрывающие лица и фигуры, носили на палках нарисованные на картоне плоскостные изображения персонажей трагедии.
   Ошеломило. Очень понравилось. Поразило все. Поняли – не все. Форма стиха, оформление спектакля отчасти затмили содержание. Но почувствовали, что пришел в жизнь свежий, свободомыслящий человек – поэт и увидел все по-новому.
   Нужны были годы, чтобы дополнять. И сейчас еще жизнь досмысливает и углубляет сказанное Маяковским. В 1914 году в Петербурге наладилась наша дружба с поэтом-авиатором Василием Каменским. В том же году – знакомство с Маяковским. Потом я бывала на многих диспутах с его участием – в Москве и в Петербурге. Встречала его на выставках – как художника, экспонирующего свои работы, и как зрителя.
   Мы мечтали с Андреем Романовичем о поездке в Испанию и заказали уже билеты на середину августа, а до этого обещали родителям пожить у них в Гирееве. Пришлось билеты вернуть, так как за несколько дней до отъезда началась война с Германией, а Испания осталась на всю жизнь неосуществленной мечтой. Терлецкий, друг моего отца, владелец имения Гиреево, растранжиривший свое состояние, сдал часть дома Тиману, которому принадлежала одна из первых кинофирм в России. Будут снимать картину «Ключи счастья» Вербицкой[24]. Старинный дом, парк, пруды Гиреева – прельстили. Актеры ежедневно приезжают из Москвы на съемки. Конечно, мы с ними познакомились, а я даже участвовала в массовках. В связи с войной съемки форсировали. Взыграли патриотические чувства, и все самомобилизовались. Родители организовали на огромной террасе старого дома шитье белья для раненых. Ездили в Москву, где устраивались на частные средства госпитали и комитеты помощи воинам.
   Раздобыли ножные швейные машины, бязь, нитки и прочее. Мы все включились в шитье рубашек, кальсон, простыней…
   От непонимания война 1914 года казалась незначительной, ощущалась как далекое несчастье. В Москве в то время появились мужчины в элегантной военной форме и много женщин, кокетливо одетых сестрами милосердия… Вывешены портреты высочайших особ – группочки и по отдельности: императрица и великие княжны в лазаретах у кроватей хорошеньких воинов. Часто мелькают слова «бедные солдатики»…
   По городу – афиши о спектаклях и благотворительных вечерах. В Благородном собрании (ныне Дом союзов) – концерты с лотереями и «киосками» в пользу… в пользу… в пользу…!!! Известные московские красавицы продают шампанское, цветы, поцелуи. Щеголяют туалетами и драгоценностями, гусары щелкают шпорами…
   Осенью вернулись в Петербург. Я очень интенсивно работала. Написала портрет М. Д. Беляева и еще несколько вещей. Весной 1915 года была в Москве и написала портрет Марии Константиновны Петровой. Меня привлекли ее огромные, глубокие глаза и очень большой рот. Я это подчеркнула в портрете, и она говорила, что после выставки стала иметь большой успех у мужчин, а я заметила, что и мой игривый отец начал с ней флиртовать. Ларионов, увидев портрет, сказал: «Здорово!»
   Два лета 1915—1916 годов мы провели в Финляндии, в небольшом имении младшего брата Андрея Романовича – он предложил нам жить в его доме на берегу озера. Дом двухэтажный, зимний, комфортабельно обставленный, много балконов и террас, с которых видно озеро. Сам он там тогда не жил.
   Поблизости никаких имений и деревень нет – сплошь сосновый лес. Есть работник-финн с женой. Он учит меня ловить на перемет лещей, а я – страстный рыболов. В нашем распоряжении – лошадь и лодка. Нередко на рассвете, захватив разнообразные снасти, удочки и спиннинг, отправлялись мы ловить рыбу, а вечером, после заката солнца, ставили переметы на лещей и судаков.
   Гостили у нас родители, семья Петровых (московских), Ракицкий, Владя с Нюрой и ее сыном. Всем было хорошо, весело. По правде сказать, у меня всегда был талант гостеприимства и умение сделать так, чтобы я для гостей не была «хозяйкой» и они чувствовали бы себя вполне свободно. Было одно обязательство – соблюдать часы трапез. Добровольно установился обычай обеспечивать нашу стряпуху рыбой собственного улова, грибами и ягодами собственного сбора. За остальными продуктами мы ездили с Андреем Романовичем раз в неделю в лавку финна Кундту в восьми километрах от нас. Лавка универсальная – в ней все, что нужно для жизни в любое время года. Ездили мы в бричке, а если внезапно чего-нибудь не хватало, я ездила в лавку верхом.
   За два лета, проведенных на даче брата Андрея Романовича, я написала следующие портреты: моей матери, Андрея Романовича, дочери Петровых – Леночки, дяди Владислава, его жены Анны Ивановны, Ракицкого и трех двоюродных сестер Андрея Романовича (тоже Петровых), на этот раз всех трех вместе на террасе за столом (большая композиция маслом). Зимой ее выставила и продала петербургскому коллекционеру Коровину. Теперь эта вещь находится в музее Омска. Людей я писала всегда в натуральную величину. С 1915 по 1917 годы я очень много писала портретов и композиций на темы библейских и других легенд. Выставляла, и почти все у меня раскупали.
   Графику я не любила и часто отказывалась от заказов обложек и иллюстраций. К шрифтам не было ни интереса, ни способностей. У меня заработок входил в понятие профессионализма и в известной мере был стимулом для интенсивной работы. Свои работы я выставляла в Бюро Добычиной, в «Мире искусства» и в Москве в Салоне Лемерсье и в «Бубновом валете».[25]
   Жилось мне в те годы настолько профессионально насыщенно, что желание путешествовать и познавать далекие страны я удовлетворяла чтением книг и путешествиями по глобусу и атласу мира, чтобы не нарушать рабочего запала. Больше всего интересовали Восток и Южная Америка, малодоступные страны в то время – время младенчества авиации.
   К 1915 году в борьбе за новое в изобразительном искусстве и индивидуальность страсти среди художников разгорались. Работали над объемами, сопоставлениями разных контрастирующих форм, материалов, цвета новых фактур.
   Некоторых клонило к окончательному отказу от изобразительной живописи. Появились фанатики своих доктрин. Вскоре начались ссоры. Уже определились как нашедшие в живописи или в других материалах и формах свое художническое вероисповедание в изобразительном искусстве такие художники, как Натан Альтман, Наталия Гончарова, В. В. Кандинский, Петр Кончаловский, Михаил Ларионов, Аристарх Лентулов, Павел Кузнецов, К. С. Малевич, Иван Пуни, Мартирос Сарьян, В. Е. Татлин, Р. Фальк, И. С. Школьник, Георгий Якулов и футуристы: Давид Бурлюк, Василий Каменский, Владимир Маяковский.
   Возникали выставки: «Ослиный хвост»[26], «Бубновый валет», «Трамвай В» и «Выставки левых течений».

Приезд Татлина

   В Петрограде должна была открыться выставка «Трамвай В», на которую Татлин привез несколько своих «контррельефов» и, сдав их, появился у нас. Вскоре и в Москве в Салоне Михайловой[27] должна была открыться выставка. Я собиралась везти туда свои живописные работы. Татлину же, как выяснилось, нечего было на ней выставить. Он мрачно сказал мне об этом и спросил, не можем ли мы его приютить на несколько дней – за это время он сделает несколько вещей. Я рада была помочь другу. Во время ужина Володя был мрачен. Потом прошел в мастерскую и стал странно ходить вокруг стоящего там большого концертного рояля. Похлопывая и поглаживая, подлезал под него и с особым вниманием рассматривал ноги рояля – массивные, черные, полированные ноги. Час был поздний, Андрей Романович лег спать. Татлину я постелила на тахте в мастерской и собралась тоже идти на покой. Вдруг Володя как бы очнулся и громким голосом сказал:
   – Вы куда, Валечка? Я тут пока уже все продумал – дайте для начала пилу… Я возьму заднюю ногу рояля… вместо нее мы что-нибудь пока подставим. Ногу я распилю, и всего-то мне, вероятно, понадобится немногим более половины объема – остаток можно будет завтра приладить на место… Вот это будет вещь! Ни у кого даже похожего не будет! У меня как бы предчувствие было, что вы мне поможете!
   От неожиданности, от позднего времени, от разговоров и нахлынувших за вечер мыслей я не сразу нашлась, что сказать. Зная, что Татлин бешено обидчив, говорю:
   – Я не могу разрешить отпилить ногу – рояль принадлежит брату Андрея Романовича и только временно находится у нас (это действительно было так), давайте ложиться спать.
   Чего только я не услышала в ответ – обидного, несправедливого! Бедный Татлин трясся от волнения. Внезапно в мастерскую вошел проснувшийся от шума Андрей Романович, и это отрезвляюще подействовало на Володю. Как всякий неврастеник, он сразу успокоился, даже как-то скис, и стало его очень жалко. Напоили его валерьянкой, горячим чаем с коньяком и уговорили лечь спать. Утром он был смущенным, очень ласковым и предупредительным. Долго расспрашивал, как построен наш старый деревянный дом, большой ли там подвал, и наконец отважился:
   – Меня заинтересовал ваш подвал, и мне очень бы хотелось его осмотреть, а заодно, с вашего разрешения, взять ненужные вам вещи: стекла, древесную кору, хорошо бы куски железа, меди, да и мало ли что еще может приглянуться, чтобы сделать еще несколько композиций для выставки «Трамвай В». А с ногой рояля, я понимаю, неловко получилось… Вы уж простите – погорячился…
   Спустились в подвал. Татлин диву давался, глядя на бревна невероятной толщины, из которых сложены нижние венцы дома: и топор не брал – как каменные (незадолго до Великой Отечественной войны дом снесли и на его месте построили школу. А потом я прочитала, что найдены доказательства тому, что этот дом принадлежал Ломоносову и в нем была его знаменитая лаборатория). Вышли мы из подвала грязные, в паутине. Богатую добычу подняли в мастерскую. У Володи было счастливое лицо, и он бодро сказал:
   – Пойду сейчас поразведаю, кто что выставляет. Вернусь, и мы поработаем, а завтра отвезем на выставку.
   После обеда, отдохнув, решили приняться за работу. У меня не закончен эскиз для Москвы. «Мастерская большая, и мы с Татлиным не будем мешать друг другу», – думала я. Оказалось, что у него другие планы. Отдых придал ему такую энергию и жажду творчества, что я еле успевала снабжать необходимым его разбушевавшуюся фантазию. Он требовал пилу, топор, стамески, проволоку и гвозди, холсты, натянутые на подрамники, цветную бумагу, краски, кисти, пульверизатор, керосиновую лампу (чтобы закапчивать в растушевку разные поверхности)… Я, не очень понимая, что он собирается делать, помогала чем могла. Мастерская стала похожа на склад рухляди. Он рубил, строгал, ломал, отбивал куски стекол, разводил клеевые краски, подолгу любовался обрезком железного листа, и вообще видно было, что он охвачен вдохновением. Пробуравливал дырки на заготовленных мной для портретов грунтованных холстах, просовывал туда проволоку и крепил ею чурки, поленья, мятую бумагу, приговаривая:
   – Здорово! Прекрасно! Кое-что выделим цветом, подкоптим, и будет порядочек!
   Вернулся домой Андрей Романович, похвалил созданное Татлиным и предложил поужинать. Мы распили за здоровье и успех Володи бутылку вина.
   Утром Татлин отвез свои «рельефы» на выставку, которая открывалась к вечеру. Не помню, где это было. В памяти остались несколько залов и комнат. Полумрак. Кое-где электрические лампы (белые, красные, желтые) подсвечивают какие-то странные предметы, отражаются в стекле, металле, полированных поверхностях экспонатов, вызывая чувство тревоги. Доносится разговор шепотом и приглушенно – шаги. Вдруг во тьме – взрыв хохота… Ощущение – будто попал в какую-то таинственную лабораторию… Татлинские «рельефы» притягивали внимание логикой построения и отличались от других экспонатов своеобразной красотой убедительно решенных задач. Володя был доволен и сказал:
   – А на московской выставке покажу живопись, так как рельефы в Москве я уже выставлял.
   …Вечером Татлин молча, беспокойно ходил взад и вперед по мастерской и вдруг рывком бросился к книжному шкафу, где у нас стояли монографии художников разных времен и национальностей. Я в противоположном углу, заканчивая эскиз, спросила:
   – Володя, что вы ищете?
   Он даже не ответил и продолжал вытаскивать с полок то одну, то другую книгу, быстро открыв в двух-трех местах, захлопывал, ставил на место, и опять хождение… Наконец он затих с развернутой книгой в руках (я увидела, что это монография Луки Кранаха) и долго не мог оторваться от одной из страниц. Внезапно он сказал:
   – Я им докажу, что настоящему художнику безразлично, что изобразить – мадонну или шлюху, потому что он решает свои особые творческие задачи, а личина может быть разная. В их время заказчик требовал мадонн… Вот, Валечка, взгляните, «Мадонна с младенцем», а я вижу замысел Кранаха – ему нужно было построить композицию из треугольников, он и решил ее прекрасно, а чтобы понятнее (может, это заказ был!), врисовал в треугольники дамочку с ребенком – трогательно, хоть слезы лей! А я вот понял и всю эту хитрость вскрою, и увидите, какая небывалая вещь получится! Они долго завидовать будут!…
   – Кто – они? – спросила я.
   – Маяковский, Каменские всякие, да и Малевич затылок почешет… Ведь вы что думаете? Они сейчас, наверное, тоже в Москве волнуются: а что выставит Татлин?!… Уж не пожалейте и дайте мне лист белого картона, темперу и акварель. А приличную кисть дадите?
   Долго еще продолжалось изучение «Мадонны», зато эскиз он сделал как бы наизусть, быстро. Готовых загрунтованных холстов у меня больше не было – все пошли на «рельефы». Татлин, выбрав подрамник два с половиной на полтора аршина, взволнованно натягивал и набивал на него холст, а меня просил приготовить тянущий грунт. Под утро все было сделано. Осталось только написать «Мадонну».
   – Днем напишу с сиккативом, и дня через два – в Москву… Вы ведь с Андреем Романовичем тоже поедете на вернисаж?
   – Конечно. Поедем вместе.
   За пять дней, проведенных им в Петербурге, в основном у нас, я измоталась, но готова была все терпеть, так как понимала, что к нему нужен особый подход – сугубо деликатный. Ведь жизнь его была трудной, как у всякого подвижника и фанатика, а он – Татлин!
   Мне в жизни повезло – я встретила трех таких «утомительных» людей: Маяковского, Татлина и Алексея Дмитриевича Сперанского (физиолог, ученик И. П. Павлова). Иногда при общении с ними мне казалось, что я попадаю изо льда в кипяток и обратно. С трудом я очухивалась от такой физио-психотерапии. Я понимала, что им самим нелегко от этих внутренних взрывов.
ВЫСТАВКА В САЛОНЕ МИХАЙЛОВОЙ.
ТАТЛИН, МАЯКОВСКИЙ,
ВАСИЛИЙ КАМЕНСКИЙ
   «Мадонна» из треугольников[28] получилась у Володи великолепно – будто год над ней работал. В Москву мы приехали веселыми. Татлин – прямо в Салон: выбрать и забронировать место для картины, а повесит он ее завтра утром, перед самым вернисажем, а то мало ли что.
   – Хочу всех удивить, – и Володя загадочно подмигнул.
   Днем я отвезла свой эскиз на выставку, где уже повесили несколько моих московских портретов. Татлин забронировал место в первом зале, оно было обведено прибитым шнуром и почему-то начиналось от самого пола. В центре висела картонка, на ней: «Место В. Е. Татлина – не занимать!»
   Направляясь в зал, где висели мои работы, встретила Маяковского, который сообщил, что он также участник выставки, и сразу же попросил меня пройти в третий зал, где он занял место, и помочь проверить, действует ли основной элемент его произведения. На одной из стен зала, высоко в углу, была прибита полка из стекла на двух металлических кронштейнах, а над ней, под самым потолком, в стене – круглое отверстие вентиляции. Маяковский, с умилением глядя на него, сказал: