вроде во всем обыкновенный и не хуже других, но - без удачи. В песне
когда-то пели на всю страну "а любовь прошла стороной", у сына стороной
прошла не только любовь, но и удача. Хотя и любовь - тоже. Любовь прошла, а
плод, как говорится, остался. Теперь он еще - плод, в смысле - обвиняет сына
в том, что рос без матери, и материнской ласки недополучил. Говорит:
- Ну что ты, не мог ее удержать?
- Не мог, - отвечает ему сын старика Полухина.
Он не в состоянии доступно растолковать это сыну, так доступно, чтоб он
поверил. Он знает, что никто и ничто бы ее не удержало. И что она уходила не
от, она уходила к. Сначала ушла к нему, потом - к другому. Она все время
уходила куда-то, всю жизнь уходила. И всю жизнь именно так - к кому-то,
куда-то, а не откуда-то и от кого-то. Хоть в этом она была абсолютно, на сто
процентов, права. Уходить только так и надо: не от кого-чего, а к кому-чему.
Но ничего этого он упорно не говорит своему сыну, он говорит ему
только:
- Не мог.
- А может, ты и не пытался? - не отстает от него сын.
- Может, и не пытался.
Примерно те же слова говорит жена старику Полухину, когда с ним
случается неприятность.
- Ты что, не мог удержаться, - говорит жена. - Или, может, ты не
пытался? Зачем тебе пытаться, не ты ж убираешь, а я.
Старик ничего ей не отвечает. Он стоит на полпути к туалету и не
двигается. И жена стаскивает с него одежду, бросает ее в ведро, самого
старика ставит в большую миску и моет его мыльной губкой. Потом она заливает
испачканную одежду водой и воду сливает в унитаз, заливает и сливает.
Несколько раз. Чтобы не так противно было стирать. Старик в это время тупо
сидит без штанов в кресле или лежит в забытьи на постели. Жена, закончив
стирку и развесив все на балконе, приходит, вынимает из комода чистые трусы,
из шкафа чистые штаны и одевает молчащего неподвижного старика. Он никак не
участвует в одевании - не мешает и не помогает. Потому что он вообще ни в
чем уже не участвует. Он, как говорится, тянет. Тянет давно. И много ли еще
протянет, неясно. Для его состояния здоровья и его возраста - пять лет
много, и три года, и год. Для него сколько ни протянуть - все хорошо и все
много.
И давно пора ему о душе подумать. Но он о ней не думает. Он и в более
молодые годы, когда трупы потрошил, не думал ни об их душах, ни о своей. И
когда вышел на пенсию, и у него появилось для всяких раздумий и помыслов не
занятое ничем время - не думал. Не думает и сейчас. Возможно, потому, что не
знает он даже отдаленно, как это нужно делать. И что нужно о ней, о душе то
есть, думать. Наверное, думать о душе означает думать о Боге. Но это еще
более непонятно, чем думать о душе. Так как ну что можно о Нем думать в
конце жизни? О Нем раньше надо было думать. Если уж думать. При жизни. В ее
деятельной, так сказать, стадии. Когда эти мысли могли как-нибудь на жизнь
повлиять, как-нибудь ее изменить. А теперь думай не думай - все одно. И
старик Полухин не думает. Да и не способен он к думанью. Закоснели у него
мозги и для думанья стали не слишком пригодными. В этом, пожалуй, жена его
недалека от истины. Говоря, что он ничего не соображает. А старик Полухин,
может, и соображал бы. Но нет у него причины соображать. И ничто его к
думанью не понуждает. Человек же просто так, от нечего делать, редко думает
целенаправленно. Он - даже в расцвете лет и в здравом крепком уме - думает,
когда в этом необходимость есть и когда эта необходимость как-то над ним
тяготеет. Старик Полухин не чувствует такой необходимости. И никакой другой
необходимости не чувствует. Поскольку живет он уже, если помните, без
чувств. И все это мытье, раздевание и одевание для него ничто. Он ничего
этого не замечает вовсе - так, как не замечает с некоторых пор вообще ничего
и никого.

Не мог он замечать все подряд в двух временах - и в этом времени, и в
прошлом. Вот в прошлом он замечал все. И жил он, можно считать, прошлым и в
прошлом. Что-то проживал заново, что-то - несмотря на потерю чувств - заново
перечувствовал. Чувств у него не было в настоящем, а в прошлом они, пусть в
качестве теней, были. Они остались в прошлом и там (но только там) даже
сохранили свою силу. И казались иногда совсем свежими. Те же страхи
юношеские накатывали на него как будто сейчас, как будто не имели они
черт-те какого срока давности.
Самый сильный страх, который он помнил, это страх за своих родителей.
Старику Полухину было лет пятнадцать или чуть больше, когда он впервые за
них испугался. Его тогда охватил не страх, его охватил ужас. Он на секунду
представил себе, что его родители - шпионы, и весь похолодел, застыл. А по
голове у него пробежали мурашки. И он думал: "А вдруг? Почему бы и нет?
Шпионы же не бывают только шпионами и больше никем, они тоже бывают чьими-то
родителями - отцами и матерями". И что самое интересное и примечательное,
старику лет пятнадцать назад сын рассказал, как в пять, наверное, лет от
роду, году, значит, в пятьдесят седьмом, в одну прекрасную темную ночь
испугался он того же самого. Заподозрив в шпионстве своего отца, то есть
его, нынешнего старика Полухина. Хотя тогда все это уже давно кончилось и
почти забылось. Но видно, что-то осталось, продолжая носиться в атмосфере и
поражать неокрепшие умы и чувства детей. И, возможно, не только детей, а и
взрослых.
А старик за своими родителями следил. По стенке распластывался, за
кустами колючими скрывался, чуть ли не на брюхе ползал по долинам и по
взгорьям. Школу пропускал, чтобы проверить, идут ли мать с отцом на работу
или, может быть, занимаются чем-то совсем иным, контрреволюционным и
антинародным, и в корне предосудительным. Мать потом его одежду отчистить не
могла и страшно удивлялась, где можно так испачкаться, будучи совсем уже
взрослым юношей.
Что бы он делал и как себя вел, если бы его подозрения оправдались,
Полухин не знал. Но он точно помнил, что идти в органы и честно доносить на
родителей, не собирался. Это ему в голову не приходило. Он собирался
уговорить их бросить свою вредную шпионскую деятельность на благо вражеских
держав и народов, чтобы никто о ней не узнал и до нее не докопался. А он
будет молчать. На него как на комсомольца надеяться можно и можно
положиться.
И даже когда в результате слежки подозрения Полухина окончательно не
подтвердились и развеялись, страх все равно в нем остался. Безосновательный,
неоправданный, но остался. Позже старик Полухин узнал, что страхи бывают у
всех детей и у подростков в период их полового созревания, и у юношей. Иное
дело - какие это страхи, какого содержания. В нормальных успокоившихся
странах нормальные дети и подростки испытывают совсем другие страхи.
Распространенные и изученные медиками-психиатрами всего мира. Это страх
темноты, например, или так называемый безотчетный страх. Страх смерти,
кстати. Обычно он наваливается на детей, когда они впервые понимают, что
обязательно, неминуемо умрут. Что не будут жить без конца то есть вечно. Это
всегда неожиданное открытие приводит ребенка в оцепенение, вгоняет в ступор.
Он не может этого постичь - как так - его не будет? Все будет и все, а его -
нет. Он пытается постичь. Изо всех сил пытается. И - не может. Не зная, что
этого и нельзя постичь, и пытаться, значит, не стоит. Все это действительно
страшно. В особенности для детской, несформированной психики. Страх смерти и
на взрослых иногда ужасающе действует, превращая их в больных безвольных
существ. Да, именно безвольных. Потому что страх смерти лишает людей воли. И
проходит этот страх - полностью проходит - только в старости. В глубокой
старости. Поэтому глубокие старики умирают легко и бесстрашно. Все понимая и
ничего не боясь. Наверно, им, помимо всего прочего, открывается - что их
ждет после жизни и ее окончания, и они узнают, что бояться им собственно
нечего.

Старик Полухин совсем не боялся смерти. Произнося иногда не ради
красного словца, а искренне "не надо мне обедать, мне умирать надо". Или
подобную какую-нибудь фразу произнося. Он пережил свой страх смерти. Теперь
ему осталось пережить свою смерть. То есть не пережить, конечно, а дожить до
нее и ее принять.
К слову, если говорить не о стариках вообще, но о конкретном старике
Полухине в частности, то он от страха смерти освободился раньше, чем дожил
до последней стадии старости. В порядке исключения. И благодаря узкой
медицинской специальности патологоанатома. Когда каждый день имеешь дело с
трупами всех разновидностей, этот страх сначала притупляется, а потом
исчезает. Из-за будничности. Страх не может быть будничным. Если страх
становится будничным - это уже психическое заболевание. А Полухин всегда
психически был абсолютно здоров и годен.
Несколько первых лет его преследовала необходимость как-то от работы
отвлекаться. Он же каждый раз ощущал, что приходит сразу после смерти,
следом за ней. И каждый раз видел в трупе бывшего - и совсем недавно -
человека.
Коллеги его, в особенности младший медперсонал, регулярно выпивали,
веселились - радуясь всем проявлениям жизни и презирая таким несложным
способом смерть - как свою, так и чужую. Часто они делали это прямо на
работе, то есть в морге. И прекрасно себя при этом чувствовали. А он не мог.
Пить. Из-за той извести, выпитой во время войны и ставшей причиной гастрита
и колита. Видимо, поэтому он активно участвовал в художественной
самодеятельности, играя на трубе. Жена никогда этого не понимала. Этого его
увлечения. Говорила "ты что, на работе не устаешь физически и морально? И
неужели охота тебе вечером дуть в трубу? Лучше бы полежал, почитал книгу
смешную или телевизор посмотрел". А он говорил, что ему нравится играть на
трубе. И играл в первом составе оркестра туш и гимн на разных официальных
праздниках, в ДК завода Карла Либкнехта, играл на демонстрациях трудящихся,
на смотрах художественной самодеятельности, на фестивалях и юбилеях. Он
играл везде. Играл, как написано в нотах, ведя партию трубы от и до, в
точном ритме и темпе, и без фальшивых неправильных звуков. Только один раз
отказался он играть. На похоронах директора завода. Руководитель оркестра -
дирижер и капельмейстер - спросил у него:
- Почему?
А он сказал:
- Нет и все. Хватит того, что я их вскрываю.
Тогда руководитель сам взял в руки трубу и сам сыграл. Он умел играть
на всех духовых инструментах, потому что когда-то закончил с отличием
консерваторию в городе Харькове. И больше старика Полухина к похоронным
мероприятиям не привлекали, и партию трубы на них, если приходилось, всегда
вел сам руководитель духового оркестра лично.
А в остальном играл старик Полухин на своей любимой трубе до самой
пенсии. Сначала, значит, понятно зачем, а потом по привычке. С какого-то
времени трупы его волновать совершенно перестали, и он осознал все
преимущества работы с мертвыми, а не с живыми людьми. Главное преимущество
состояло в том, что мертвые люди - это уже не люди, а набор химических
элементов, биологический материал. И никакого вреда этому материалу врач
причинить не может. В то время как, допустим, хирург иногда получает живого
человека и, применив свои радикальные методы лечения, превращает его в набор
химических элементов. Поняв все это, и проверив на практике, старик Полухин
очень за себя порадовался, что стал после мединститута именно
патологоанатомом. А когда он выбирал для себя эту не слишком
распространенную среди людей стезю, его однокашники очень искренне
удивлялись, говоря, что врачи призваны избавлять от страданий живых, а не
копаться во внутренностях мертвых. Что выбрав эту узкую специальность, он не
будет врачом, врачевателем, а будет всего лишь прозектором. И он не мог
разъяснить им, почему делает так, а не иначе, и что это в нем за такие
фантазии берут верх над здравым смыслом. Он и для себя не очень-то мог это
прояснить. Может, у него к живым людям предубеждение в подсознание было
заложено. Как-нибудь генетически. И он интуитивно стремился иметь с ними как
можно меньше дел и контактов.
Тут, надо сказать, он вместе со своим подсознанием не все предугадал.
Поскольку почти у всех мертвых есть живые родственники и живые какие-нибудь
начальники, сотрудники и друзья-товарищи. И они всегда в чем-то
заинтересованы, им всегда что-то нужно - даже от смерти. И часто они
пытались всякими окольными путями воздействовать на Полухина и давить на
него грубо с позиции силы, применяя прямые и косвенные угрозы. И деньги ему
давать пытались. Ну, чтобы он, например, написал, что покойник при жизни, в
самом то есть ее конце, был пьян и невменяем. Или наоборот, вел машину в
совершенно трезвом состоянии. Полухин всегда выслушивал эти предложения,
просьбы и требования, глядя в пол, и говорил:
- Заключение получите завтра у заведующего отделением.
Ему втолковывали, мол, вы поймите, этого уже не вернешь к жизни, а если
написать, что он трезвым и здоровым с крыши упал, пострадают невинные
ответственные лица, достойные лучшего будущего. А у них семьи. Им жить надо.
Полухин говорил:
- Вы не волнуйтесь, я все понимаю, - и говорил: - Заключение получите
завтра у заведующего отделением.
И писал то, что считал нужным. Даже если в смерти больного виноват был
знакомый хирург его же больницы, коллега, можно сказать, и товарищ по
работе. Не из упрямства писал или какой-то честности неслыханной и не для
того, чтобы насолить кому-то и кого-то по заслугам и по справедливости
наказать, а просто не знал он, что можно написать, кроме и вместо того, что
он сам видел, своими глазами, и в чем был на все сто процентов убежден.
А другие, конечно, называли его упрямым ослом и спрашивали - откуда
только такие берутся, и не находили ответа. Им казалось, что у него характер
твердокаменный и не гибкий, и что он получает специфическое удовольствие от
того, что делает по-своему, а не так, как его просят - не идя ни у кого на
поводу и ни в чье положение не входя.
Но настоящих неприятностей у него, можно считать, никогда не бывало.
Ну, вызывал главврач, что-то такое выговаривал, мол, надо к пониманию людей
стремиться, идти навстречу, то-се. Полухин слушал его, глядя обычно в пол, и
уходил, когда его отпускали, при своем мнении оставшись и выговоров близко к
сердцу не приняв. Потому что он был в своей выполненной работе уверен и
никаких главврачей не боялся. Он, в отличие от главврачей, всегда место себе
мог найти, в любой трудный момент, по желанию и по выбору. Патологоанатомов
в городе вечно не хватало. В той же судебной медицине, допустим. Да и в
других крупных клинических больницах тоже. Старик Полухин по этому поводу
так говорил полушутя-полусерьезно: "Двери моргов, - говорил, - для меня
всегда гостеприимно открыты".
И его, в конце концов, оставили в полном покое, и он делал то, что
делал, и так, как делал, и никто ему не указывал и его не доставал. Все с
некоторых пор удостоверились, что с Полухиным на скользкие темы говорить
бессмысленно, и не говорили. Может, они говорили с его более молодым и
сговорчивым коллегой, а может, как-нибудь по-иному решали свои проблемы. На
другом, более высоком, уровне жизни.

Сейчас, кстати, тоже говорить с ним было бесполезно - как бесполезно
говорить с дверью. Он не поддерживал никаких разговоров. Жене, и то
казалось, что молчит он целыми днями из своего упрямства. Говоря лишь в
самых, ему необходимых случаях. И понимала его смятую невнятную речь одна
жена. А больше не понимал никто. Сын, и тот не понимал. Это тоже было похоже
на детство. Когда мать понимает, что говорит ее ребенок, а другие люди его
лепета не понимают. Только вместо матери у старика Полухина была жена. Она
вообще была ему вместо матери. И с этим ему крупно, можно считать, повезло в
жизни. Потому что далеко не всем мужчинам жены при надобности становятся
матерями. Жена может стать другом, может любовницей, может соратником в
какой-либо борьбе. А матерью - не детям своим, а мужу - стать ей гораздо
труднее. И тут дело не в любви между мужчиной и женщиной и не в ее
отсутствии, а в чем-то другом, что, наверное, выше, хотя и неприятнее любви.
Может быть, в каком-нибудь особом понимании сути, а может быть, в ощущении
целостности. Жены с мужем. Целостности и невозможности из-за нее уйти или
отказаться ухаживать, или ухаживать, но так, как делают это сиделки и
санитарки, нанятые за деньги. Им безразлично и все равно - говорит их
временный подопечный или не говорит, упрям он или, наоборот, покладист. Они
исполняют свои неприятные обязанности, чтобы заработать, и больше ни для
чего. И тот, за кем они ухаживают, волен хоть головой о стену биться, свое
упрямство и свой дурной характер демонстрируя - их это не тронет и не
разжалобит. А умрет один старик, у них будет другой и третий, и сколько
надо, столько и будет. У нас, слава Богу, много престарелых граждан.
Некоторые социологи и демографы никак не могут понять, откуда. Вроде условий
для долгожительства нет ни малейших. Ни экология, ни экономика, ни
политическая ситуация к продолжительной жизни не располагают, а стариков -
четвертая часть населения довольно большой страны.
А между тем все просто. Ведь сколько лет, скольким поколениям не давали
умереть своей, природой определенной смертью, не давали дожить свои жизни до
конца. Вот дети и доживают за себя, за своих не доживших родителей и за
родителей родителей. Не все, конечно. Причина тут не одна. Среди
долгожителей есть и ужасные люди, настолько ужасные, что им Бог смерти не
дает. Он от них сначала отворачивается. Потом забывает о них и об их
существовании. И тогда они заживаются, живут долго и дурно. А умирают
мучительно. И тоже долго, на протяжении лет - днями и ночами, часами и
минутами. И не могут умереть. И мучаются, и мучают окружающих. Другие
старики тоже, конечно, мучают, но не специально. Эти же мучают потому, что
от чужих мучений им самим становится легче жить и не умирать. Хотя умереть
давно пора бы. А не могут умереть они все потому же: Бог о них не помнит. Не
помнит, что пора призвать и привлечь их к себе. А может, помнит, да не
хочет, поскольку таких там и без того в избытке.
Но к старику Полухину последнее касательства не имеет. Ему и за
родителей полагалось, и просто повезло жить долго. И с женой повезло
по-настоящему. Что врачом она оказалась, и человеком, и что он одряхлел и
ослаб в процессе жизни и старения, а она нет. Сыну их с женой повезло
несравнимо меньше. А если говорить все как есть, то не повезло ему с женой
вовсе. Как будто женился он на ней не мальчишкой, имея жизненный опыт и
голову на плечах - а все равно промахнулся. И ухаживать за ним в старости,
конечно, никто не будет. Некому будет за ним ухаживать. Особенно так, как
мать за отцом ухаживает. И лучше бы ему до такого престарелого немощного
состояния не доживать. А то придется умирать в собственном дерьме, в нем
захлебываясь. Это, грубо говоря, главный вопрос жизни - почему человек
рождается и умирает в дерьме? То есть вернее, он самое начало жизни и самый
ее конец проводит в своих испражнениях. И если в начале всегда (ну, почти
всегда) есть кому за ним поухаживать и его обмыть, то в конце... Тем, за кем
ухаживают до конца, действительно можно только позавидовать, и порадоваться
за них можно, душой не кривя.
И тут задача мужской жизни просматривается сжато и ясно. Родился сам,
женись на женщине, которая любить тебя будет до смерти (и никак не меньше) и
роди с ней себе подобных, и воспитай их так, чтобы они не дали тебе помереть
в говне. Если вдруг жена раньше тебя умрет. Не смог жениться, родить и
воспитать как следует - расплатись. Именно этим - смертью в собственной
дряни.
Но может, никакой такой задачи и никакого такого смысла в жизни нет и
не должно быть. Может, Создатель просто дает таким образом понять человеку -
кто он есть в действительности? Ставит его на место. На свое место,
естественное и ему приличествующее. Намекая, что и Библию человек не совсем
точно понял и не вполне правильно записал, слукавив. И не "из земли вышел, в
землю уйдешь" имел Бог в виду, а из дерьма в дерьмо.
Но даже если сам Бог определил нам такую смерть и участь, желать ее
себе мало кто станет. На самый крайний случай остаются вышеупомянутые
сиделки. Хотя сын старика Полухина и на сиделок каких-нибудь нанятых
надеяться оснований не имеет. Не на что ему будет их нанять. И на
собственного сына у него надежда слабая. Он и сейчас любовью к отцу не
грешит сверх меры, а если тот будет ухода и сил требовать, и повышенного
внимания - кто знает, как он себя поведет и проявит. Он тоже не денежный
человек по натуре, и деньги к нему вряд ли пойдут в руки. Это если опять же
о платных сиделках говорить. Так что дом престарелых остается в запасе у
сына старика Полухина в случае продолжительной жизни. И больше ничего ему не
светит в конце тоннеля. И хватит ли у него упрямства, времени и способностей
изменить эту незавидную перспективу, вопрос сомнительный и открытый.
Несмотря на то, что упрямства у него хоть отбавляй, и на всю его железную
волю несмотря. Потому что железная воля у него, конечно, есть, но в том,
почти Лесковском, отрицательном, смысле.

Сын старика Полухина всегда был упрям. Ребенком - уже был. Все знакомые
считали - в отца. И если он говорил какую-нибудь глупость, произносил ее
неосмотрительно вслух, то никогда от нее не отказывался. И все видели, что
он отстаивает глупость, и он это видел, но если глупость была им
обнародована, он готов был за нее умереть на месте. Всегда чувствовал, что
страдает за глупость и отстаивает глупость, и накажут его за глупость - но
чтобы признать это и от своих слов отказаться, такого с ним не случалось. В
углу мог простоять хоть весь день напролет. Существовало в его счастливом
детстве такое наказание. Ставили ребенка в угол, лицом, и он стоял до тех
пор, пока не повинится и не попросит у взрослых прощения или пока они сами
его не простят. Так вот, он ни разу прощения не попросил. И всегда взрослые,
сдавшись, сами его из угла выпускали. Да еще чувствовали себя перед ним в
чем-то виноватыми.
И всегда это было глупое упрямство, упрямство себе во вред. Старик
Полухин любил вспоминать один случай из их с женой относительной молодости.
И рассказывать его за праздничным столом своим гостям во всех подробностях.
Хотя постоянные гости его давно знали. Сейчас старик Полухин тоже иногда
этот случай вспоминал, только теперь уже самостоятельно и никому его не
рассказывая.
Летом пятьдесят шестого они отдыхали дикарями в Сочи. Утром и вечером
питались кое-как, на скорую руку, какими-нибудь бутербродами, а обедать
ходили в ресторан. Один раз в день. После пляжа. И заказывали два первых,
два вторых блюда и три третьих. Часть первого и второго мать сыну отдавала,
следя за своей фигурой, а компот ему свой отдельный покупали. И он его с
удовольствием выпивал, потому что с самого раннего детства любил компот.
Какой угодно, из любых фруктов сваренный. А тут ему попало что-то под хвост.
Поел он и сидит. Отец ему говорит:
- Пей компот и пойдем. Другие отдыхающие тоже обедать хотят, а мы стол
занимаем.
А сын ему отвечает:
- Не хочу.
Отец ему:
- Пей.
А он смотрит на черешню, в стакане плавающую, и повторяет:
- Не хочу.
Тогда отец говорит:
- В последний раз спрашиваю. Будешь пить компот?
- Не буду.
- Тогда я выпью.
Он взял стакан и выпил его залпом. И не успел еще сделать последний
глоток, как сын начал плакать и орать:
- Отдай мой компот, зачем ты выпил мой компот!
И сколько его мать ни успокаивала и ни напоминала, что ты же отказался
пить компот, ничего он не желал слышать, говоря сквозь плач:
- Но это же мой компот. Зачем он его выпил?
Старший Полухин заказать сыну другой компот наотрез отказался. Хотя
окружающие посетители говорили ему:
- Да что вам, жалко для собственного ребенка компота?
А Полухину было не жалко. Но он не мог смириться - чего ради? Снова
заказывать, снова ждать, в жаре и под взглядами очереди, жаждущей обеда?
Только чтобы сыночек на своем настоял? Мал еще на своем настаивать. Да если
бы что-то умное и полезное! А то каприз, глупость, издевательство.
Но возможно, это был характер, а не каприз. И кто вообще может точно
сформулировать - что есть каприз, а что капризом не считается. Сейчас, в
воспоминании, старику Полухину подумалось так, и он позволил себе усомниться
в своем прошлом. А тогда ему все было понятно и ни в чем он не сомневался. И
ни о чем лишнем не задумывался. Жена говорила ему, что нечего возмущаться,
поскольку ребенок в тебя и только в тебя, что ты бы лучше поразмышлял над
этим фактом. А он не хотел, не желал размышлять. Пусть, думал, какой есть,
такой и будет. И я пусть буду таким, как есть, а если кому это не нравится,
то и ладно.

Ведь то, что сын на него похож откуда ни взгляни, старику Полухину
льстило. И тут не имело большого значения, хорошие он унаследовал черты или
плохие. Главное, что унаследовал. И черты эти не чьи-то, а его. Потому что,
так сказать, общаясь с бывшими людьми и видя все их внутренности
непосредственно невооруженным глазом, нет-нет, да и возникало сомнение - ну
что можно унаследовать от этого ливера, от этих субпродуктов, несмотря на
науку генетику? Оказывается, можно. И даже такую тонкую внутреннюю черту,
как упрямство. А уж о характерных склонностях - допустим, к каким-либо
определенным болезням - и говорить нечего. Это добро передавалось через
вышеупомянутые субпродукты очень просто и хорошо.