Страница:
почему все так, а не как-нибудь иначе и по-другому. Я просто не обращал на
это внимания. По той очень простой причине, что все мои так называемые жены
и жены в полном смысле этого слова имели своих собственных, личных детей -
кто по одному ребенку, а кто и по два. Так что дети в моей жизни практически
не переводились и постоянно присутствовали. С небольшими перерывами. Обычно
с момента ухода одной жены до момента появления и прихода другой проходило
какое-то незначительное время, образовывалась пауза.
Сейчас я вряд ли уже смогу вспомнить и объяснить, чем одна моя жена
отличалась от другой. Пожалуй, я могу только сказать, чем они были сходны.
Все они помогали преодолеть мне регулярность жизни, с которой я никогда не
мог совладать. Ну не был я приспособлен к регулярности. Не мог три раза в
день питаться, да еще не чем попало, а чем полезно, не мог спать с
одиннадцати до семи, выносить ведро с семи до четверти восьмого к
мусоровозу, ходить ежедневно за хлебом, еженедельно - за другими продуктами,
раз в год покупать себе штаны и туфли, раз в три года - пиджак и вязаную
шапочку. Не получалось. Комкалась у меня любая регулярность и рушилась, и я
барахтался в ее обломках и все делал не вовремя или не делал вообще.
Да, так вот много лет я над своей бездетностью, а значит, и полной,
окончательной смертностью, беспечно не задумывался. А сейчас стал
задумываться. И часто стал задумываться. Гораздо чаще, чем мне бы того
хотелось. Но это от меня не всегда зависит. Мыслительный процесс, хоть я и
пытаюсь им управлять и его контролировать, процесс все же автономный и
самозарождающийся в человеческом организме без участия самого человека. И
без его желания.
Кстати, параллельно с детским вопросом, меня все больше занимает
вопрос, почему столько женщин с удовольствием соглашалось и, можно сказать,
стремилось жить именно со мной. Я же никогда их не искал, они всегда
возникали сами и сами входили в мою жизнь, оставаясь в ней или задерживаясь.
Неужели это происходило только потому, что я выгодно отличался от многих
других, будучи жильем обеспеченным? Вряд ли. Жильем-то обеспечен я был, а
материально по-настоящему - не был. А это для женщин очень немаловажный
весомый фактор. Как мне кажется. Но о женщинах - вопрос глобальный. И
разбираться с ним нужно глобально и долго или не нужно разбираться вообще
никак. Все равно никому никогда никакой пользы от этих разбирательств не
было, нет и не будет. А если учесть, что не помню я всех, с кем имеет смысл
разбираться... И не помню-то престранно, не по-людски, частично. Допустим,
внешность, вплоть до цвета глаз и запаха волос, помню, а имя - стерлось. Или
наоборот - имя ни с того ни с сего всплывает, а кому оно принадлежит - хоть
убей! Видимо, это особое свойство моей памяти. Ужасное, но особое. И с ним
надо бороться. Как-нибудь особо. Хотя как - неизвестно.
Да, материально я всегда был неполноценным. С точки зрения меня
окружающих, конечно. У меня же на эту проблему бытия вообще никакой точки
зрения не было. Потому что мне хватает на достойную жизнь любой суммы денег.
Я могу какое-то время легко жить без денег вовсе. Я не могу внятно и
доступно рассказать, как именно это у меня получается. При том, что больше
всего я боюсь остаться без средств к существованию. То есть совсем без
средств, поскольку любые бесконечно малые средства меня вполне даже
устраивают и удовлетворяют мои всесторонние потребности с лихвой. Наверно, у
меня потребности какие-нибудь слишком незначительные по своей величине и
масштабу. Ввиду недоразвитости. Ну, бывает же, что ребенок отстает в своем
умственном и физическом развитии и вырастает недоразвитым. Так, наверно, у
меня с потребностями получилось. Они отставали, отставали и в конце концов
недоразвились. А насчет боязни остаться без средств, так я не этого боюсь,
конкретно, а непоправимости. То, что мне кажется непоправимым, всегда
парализует мою волю и пугает меня по-настоящему. Именно потому пугает, что
нельзя, невозможно поправить. Когда ничего нельзя поправить - конечно, это
страшновато. Вы представьте себе, что и хотите поправить и горите желанием,
и стараетесь - может быть даже, выбиваясь изо всех своих сил и внутренних
резервов, а поправить не можете. Ну, просто не от вас это зависит и силами
вашими можно пренебречь, как величинами бесконечно малыми. Непоправимость,
она всегда из-за нашего бессилия случается и из него происходит. Так же как
и бессилие происходит иногда от непоправимости.
Я тут некоторое время работал - пока не выгнали - в одной грустной
фирме частного характера. Художником-оформителем готовой продукции. Так я на
эту непоправимость насмотрелся обоими глазами. До смешного просто доходит,
когда люди после того, как непоправимое случилось и состоялось, хотят
сделать хоть что-то, хоть какую-нибудь несусветную глупость, чтобы как-то
это непоправимое украсить и снаружи облагородить. Или вернее, замаскировать
и скрыть. Непонятно, от кого и зачем, и с какой целью. Это я говорю о фирме
"Последний путь. Продажа эксклюзивных гробов". Такое сложное и красивое
название она имеет. Чего только постоянные состоятельные клиенты фирмы не
придумывали для своих дорогих незабвенных усопших. И рюшечки, и завиточки, и
сложный ключ от крышки, и секретер для любимых вещей, и микроклимат, и я не
знаю, что еще. Уже не помню. Продержался я в той фирме недолго. А платили
мне хорошо. До сих пор вспоминать приятно и радостно. Так хорошо мне
платили. Но я все равно ушел. Не люблю я жить вблизи от смерти и того, что с
нею каким-нибудь образом связано. А тут надо было минимум два раза в месяц с
ее близостью сталкиваться и вплотную соприкасаться по долгу, если можно так
выразиться, службы. У нас же все-таки большой город, и умирает в нем много
людей ежедневно - одни не в силах преодолеть уровень жизни, другие -
глубокую старость, третьи - разгул преступности. Уличной, организованной,
политической и так далее. Конечно, эксклюзивный гроб нужен далеко не каждому
покойнику, каждый покойник прекрасно обходится стандартным изделием из
деревостружечной плиты, и эксклюзивный гроб ему не по средствам. Но дважды в
месяц или несколько реже в фирму заказ стабильно поступал. А один раз во
время моей там работы был даже крупный, оптовый заказ. На восемь изделий
единомоментно. Причем изделия заказали высшей категории сложности - самые
лучшие и самые дорогие - по девять тысяч американских долларов каждое.
Хорошо еще, что оформить их потребовали абсолютно и в точности одинаково.
Один, так сказать, к одному под копирку. Только в восьми экземплярах. И
когда я их оформлял - свою в смысле, художественную часть, стало мне грустно
до тошноты заниматься таким бесполезным и, я бы сказал, глупейшим в мире
занятием. Они же заказали по голубому шелку с внутренней стороны крышки
облака нарисовать легкие, перистые. И я их честно рисовал и думал, что зачем
это я их рисую, стараясь и умение свое вкладывая без остатка, раз клиент
этих моих облаков все равно никогда увидеть не сможет. Во-первых, внутри
изделия - когда оно крышкой закрыто на замок - полная кромешная темнота, а
во-вторых, мертвые ничего видеть не могут даже на свету. А тут еще ко мне
брат хозяина подошел. Он, кроме всего прочего, автор секрета лака. Так как в
прошлом ученый-химик и работал главным технологом на лакокрасочном заводе. А
сейчас, значит, как Страдивари, свой патентованный секрет имеет. Его лак, с
одной стороны, сразу идет трещинами при падении на него комьев земли - это
чтоб дорогостоящие гробы не выкапывали и не перепродавали по более низким
ценам, а с другой стороны, он вступает в реакцию с влагой почвы и затягивает
все возможные щели и щелочки до полной герметичности. И гроб превращается в
саркофаг, а покойник - в мумию. Не такую по своему качеству, как у древних
египтян, но тоже вполне нормальную.
Да, так вот подошел ко мне этот брат и говорит ни с того ни с сего, что
я, мол, плохо для их фирмы одет и поэтому обязан купить себе приличный
темный костюм и соответствующую ему строгую обувь. И не на толкучке купить,
а лучше всего в фирменном магазине "Boss". Чтоб, значит, выглядеть перед
лицом нашего не в меру богатого клиента по высшему разряду и внушать ему
своим видом доверие и желание прийти к нам еще и еще раз и всех своих
обеспеченных друзей и знакомых тоже к нам направить. Ну, конечно, я ответил,
что я не Кашпировский и ничего никому внушать не собираюсь - так же как и
костюм покупать. Не люблю я носить на себе костюм. Он мне режет под мышками
и между ногами трет в самых ответственных точках. Работать же в костюме при
моей специфике и вовсе глупость, я моментально испачкаю его красками, лаком
и клеем, достигнув еще более отвратительного эффекта.
За мой непочтительный ответ брат хозяина меня уволил не сходя с моего
рабочего места и невзирая на кодекс законов о труде. И хорошо сделал, что
уволил, а то сам я мог бы и не уволиться, проявив слабость и несвойственную
моему характеру тягу к золотому тельцу. Платили-то мне большие деньги, и
терять их по собственной инициативе, понятное дело, не хотелось. А плюс к
тому, меня ведь хозяину рекомендовали как специалиста в
художественно-оформительском промысле и приличного положительного человека
из хорошей семьи. И я не хотел подвести старого товарища, который меня
рекомендовал на свой страх и риск по доброте душевной. Мы же с ним не
виделись со студенческих времен, и кем я стал за эти двадцать лет, он знать
не знал и знать не мог. Потому что помнил меня только по институту и по
молодым беспечным оголтелым годам. И он даже не удивился, что я не работаю
по своей специальности, по которой писал диплом, защищенный впоследствии на
оценку "отлично", зато он понял, что я вообще не работаю - и, спросив, что я
могу и умею, охарактеризовал мою кандидатуру хозяину "Последнего пути" в
самом выигрышном свете. А я, значит, повел себя неуважительно и неадекватно,
за что и был выгнан без выходного пособия хозяйским родным братом-химиком и
заместителем по всем вопросам.
И почувствовал себя хорошо. Чуть ли не счастливым я себя почувствовал,
выйдя на улицу уволенным на все четыре стороны. В этот момент я любил всех.
Подряд. Без исключения. И мне казалось, что так будет продолжаться целыми
днями, что я буду с утра до вечера ходить по улицам и всех любить. И буду
останавливаться, раскидывать руки и кричать от всей души: "Люди, мать вашу
еб, я вас люблю!"
Ну, а пока я вышел за дверь. И даже ею не хлопнул. На стене, под
названием фирмы, кто-то крупными буквами, мелом, написал: "Правильной
дорогой идете, товарищи!" Это под словами "Последний путь". А под словами
"Продажа эксклюзивных гробов" тем же способом и почерком было приписано:
"вагонными нормами". Я вернулся в офис, вывел хозяина с его
заместителем-братом на улицу, повернул их лицом к стене и сказал:
- Это - не я написал.
И ушел окончательно и навсегда. И почувствовал себя еще лучше, просто
лучше некуда я себя почувствовал.
С тех пор я - человек улицы. Уличный человек. Свободный торговец
произведениями искусства широкого потребления. И наверно, никем другим я
больше уже не стану, никаких так называемых перспектив мое занятие не
предусматривает и не предполагает изначально. На улице служебной лестницы
нет. Впрочем, никаких перспектив мне и не требуется. И что с ними делать -
если бы они у меня были или появились вдруг, неожиданно - я не знаю. Я знаю
только, что никаких "вдруг" терпеть не могу. Не люблю я все эти "вдруг". В
книжках, и то их не переношу. Как прочту что-нибудь вроде "и вдруг дверь
распахнулась", так больше эту книгу в руки уже не беру. Закрываю ее и
засовываю подальше, с глаз, как говорится, долой и вон. Делаю я это потому,
что ничего хорошего вдруг обычно не случается. Вдруг всегда происходят
какие-нибудь скучные гадости. И от того, что происходят они неожиданно -
только еще хуже. Ты себе живешь, возможно даже, расслабился и размяк на
косых лучах зимнего вялого солнца, и настроение у тебя умиротворенное, и
глаза прищурены, и желудок отягощен двумя пирожками с картошкой - а тут
вдруг ураган или какие-нибудь менты, или налоговая инспекция, или просто
бандиты мелкого уличного калибра. И все твое настроение - как рукой снимет,
и от пирожков возникнет изжога, и подумаешь ты сгоряча "чтоб вы уже все
передохли" - искренне, от души, никому, конечно, этого не желая. Даже ментам
и бандитам.
А поделать с этим что-либо или что-либо изменить вряд ли получится и
удастся. Ни в настоящем, ни в будущем, ни тебе, ни кому другому. Улица, она
улица и есть. И раз уж ты кормишься на ее просторах, будь добр и готов
чем-то за это платить. Бесплатно кормят только убогих и старых, и больных.
Да и то не чаще двух раз в году и, конечно, такой кормежке от души не
позавидуешь. Поэтому старые люди - те, которые еще могут и в силах, тоже
стремятся заработать денег себе, а иногда и детям своим, и внукам. Как это
делает, скажем, Аарон Моисеевич. Он в нашем сквере взвешивает людей при
помощи напольных весов своей внучки и зарабатывает на этой нехитрой операции
некоторые живые деньги. Он очень старый, Аарон Моисеевич. Когда он появился
у нас в сквере с весами под мышкой, между ним и шаржистом Мишей сразу же
состоялся разговор:
- Аарон Моисеевич, сколько вам лет? - спросил шаржист Миша.
- Лет. Я знаю, сколько мне лет! - ответил Аарон Моисеевич. - Во всяком
случае в погроме 1919-го года я принимал участие.
- Вы принимали участие в погроме?
- Да. Но с другой стороны.
- С какой стороны?
- С другой. И что вам непонятно? Громили не мы. Громили нас.
- Так это называется участвовать в погроме?
- А как это называется - не участвовать?
Да, так вот Аарон Моисеевич в какой-то степени кормит семью. Не свою.
Своей у него давно нет. Он кормит семью внучки и семью правнучки
параллельно. И еще регулярно подает нищему Жене, у которого не работают ноги
и который проживает в подъезде со своей возлюбленной Наташей и постоянно,
днями и ночами, пишет ей стихи про любовь.
Моя уличная кормежка тоже незавидная, несбалансированная и склоняющая к
режиму жесткой экономии. Но к нему довольно быстро привыкаешь, как
привыкаешь к любому неизбежному режиму, режиму, от которого некуда деться.
Ты к нему скорее не привыкаешь даже, а с ним примиряешься,
приспосабливаешься жить в диктуемых им - режимом - условиях. Например, я
никогда не солю воду, если варю картошку. Я солю картошку непосредственно.
Ведь солить воду, которую выливаешь в раковину - неэкономично и в общем
неумно. Несмотря на это, все ее почему-то солят. И я всегда солил. Пока не
познакомился и не стал жить совместной жизнью, ведя общее хозяйство, с некой
Ларисой Измайленковой. И она меня обучила жить экономно, разумно расходуя
все возможные ограниченные средства. Потому что ей приходилось в жизни
счастливо существовать и на более незначительные деньги, чем бывали в
наличии у нас. Она этому научилась по наследству и впоследствии научила
меня. А когда мы с нею разошлись по-хорошему и по обоюдному согласию сторон,
ее навыки остались при мне, и я пользуюсь ими по сей день с успехом и
передаю их при случае другим. Наверно, поэтому я и вспоминаю Ларису чаще и
конкретнее, чем остальных, и всегда вспоминаю хорошо.
Остальных я тоже не вспоминаю плохо, потому как не вижу в этом смысла и
резона. Что толку вспоминать кого-то плохо? Только настроение себе портить
и, значит, делать свою жизнь еще хуже, чем она есть на самом деле. Причем
делать самому, без посторонней помощи, содействия и какой-либо надобности. А
главное, воспоминания же - все равно это только воспоминания о том, чего уже
нет, о том, что было, но чего нельзя вернуть или повторить. Разве только
мысленно, понарошку, в воспоминаниях. Так что - как вспоминать, зависит от
нас, и мы сами можем корректировать наши воспоминания о нашем прошлом в
нужную и удобную нам сторону. Ничего в этом плохого (если не навязывать свои
воспоминания другим) нет и недозволенного - тоже нет. Корректируем мы не
само прошлое, а опять же воспоминания о нем. Всего лишь. А воспоминания,
повторяю - это ничто, они нематериальны и неосязаемы, они приходят незримо,
только к нам и ни к кому больше, и уходят, ничего не оставляя после себя.
Хотя придя, какое-то время существуют в нас и как-то на нас изнутри
воздействуют.
Сейчас они тоже производили во мне нечто. Нет, я не старался вызвать в
памяти все, связанное у меня с женщиной, делающей покупки. Но какие-то куски
жизни, какие-то отрывки, к ней непосредственно относящиеся, естественно,
вылезли на поверхность. Сами собой вылезли. Автоматически. Все-таки
расплывчатый отрезок жизни, называемый молодостью, запоминается лучше всего.
Каким бы он ни был в действительности и в прошлом. Тут, надо думать, все
дело в силе чувств. Когда ты молод, у тебя есть не только сила физическая.
Чувства тоже имеют силу. А с течением временем ты слабеешь и физически, и
чувственно. Если, конечно, можно так сказать. Но память о нашей силе, о
любой силе, о силе во всех ее проявлениях, остается в нас надолго. Я,
например, помню ощущение голода - после школы. Мне так сильно, так мощно
хотелось есть, что я не мог дождаться, когда добегу до дому, открою дверь и
схвачу хоть что-нибудь со сковороды, оставленной мне матерью прямо на
керосинке - чтобы я только зажег спичку и разогрел себе без хлопот еду. И я
часто делал это, а еще чаще съедал все, мне оставленное, стоя, в пальто, без
хлеба, не помыв руки перед едой.
Теперь я могу не есть с утра до вечера. Да, я ощущаю, что голоден, и ем
вечером с удовольствием. Но без жадности. Я могу и не есть, могу перетерпеть
и забыть свой голод. Никакой остроты и силы в чувстве голода у меня не
сохранилось. Правда, я не знаю и не испытал в жизни настоящего голода.
Говорят, что настоящий голод лишает человека возможности даже думать о
чем-то постороннем. Голодный человек навязчиво и неотвязно думает только о
еде. Так же как влюбленный думает о любви. И не вообще о любви, а о своей
собственной, единственной и неповторимой любви. И попробуйте ему сказать,
что точно такую же любовь испытывали до него миллионы и миллиарды людей - он
удивится. Это самое малое. А вообще-то он не поверит, оскорбится, а то и
бросится на вас с кулаками. Не зря влюбленные со стороны выглядят
удивленными и глуповатыми. Я, помню, сам себе казался дураком. Вечно говорил
что-то невпопад, смеялся там, где никому не было смешно, как-то
неестественно и неуклюже жестикулировал. Кстати, не замечала этого только
она. А сейчас она не замечала и меня самого. Скользнула по моему лицу
полувзглядом, отворачиваясь от прилавка, как скользят обычно по толпе,
понимая, что лиц все равно не разглядеть, поскольку толпа всегда безлика и
если толпа имеет лицо - это уже не толпа, а что-то другое.
Пожалуй, именно она любила меня дольше всех. Года три любила подряд.
Возможно, просто потому, что имела потребность кого-нибудь или что-нибудь
любить. С год, я думаю, она любила меня не как кого-нибудь, а как
что-нибудь. Во всяком случае, мне так казалось. Я был для нее предметом,
правда, предметом любви. Она только пыль с меня не вытирала тряпочкой, как с
других, любимых ею предметов, а в остальном - никаких отличий. Больше всего
мне нравилось, когда она в моем присутствии начинала беседовать с
каким-нибудь своим любимым миксером или кактусом. А иногда она беседовала с
нами одновременно и на одну общую тему. И я не всегда мог понять, обращается
она к ним или ко мне. Иногда такие беседы получались симпатичными и
забавными, что ли. Таких бесед я ни с кем и никогда больше не вел. А сейчас
совсем никаких не веду. Как-то так сложилось, что с моей нынешней женой мы
понимаем друг друга без лишних разговоров. Поэтому я с ней говорю редко, а
она со мной говорит иногда. И одними цифрами. Поскольку живет понятиями
арифметическими. Слова служат у нее только для связки цифр. Больше ни для
чего. А думает она и вовсе без связок. Так как думает каждый человек не для
кого-то, а для себя и ему его собственные мысли объяснять и разжевывать нет
никакой надобности и необходимости. Ее мысли выглядят примерно так: 125 - 25
- 3 - 2. 95 : 30 = 3 с копейками. Это значит, она имеющуюся сумму денег
распределяет в своей голове по первоочередным надобностям. Чтобы за
квартиру, пусть частично, уплатить, долги мелкие отдать и все дни месяца
пропитаться. Нет, женщина она хорошая и добрая, и ко мне относится хорошо -
как к сыну. Несмотря на то, что гораздо меня моложе. Она когда-то была моей
студенткой в строительном вузе, и я читал ей предмет черчение. А встретил ее
я недавно. Меньше года тому назад. Она шла по нашему скверу, где мы продаем
свой товар широкого потребления. Шла и мимоходом подошла к моему столику, и
взяла с него в руки четки. А я сказал ей "привет". Конечно, она не ожидала
встретить меня здесь, среди художников и прочих умельцев, торгующих халтурой
и добывающих таким образом средства для какой-нибудь жизни. Она бы, наверно,
меньше удивилась, если б увидела мою фотографию на столбе или на заборе.
Тогда этими фотографиями был заклеен весь город вдоль и поперек, а также
сверху донизу - это кандидаты в народные депутаты вывесили перед выборами
свои портреты на всеобщее поругание. И народ с удовольствием и с готовностью
над ними надругался. Кому глаз выцарапав, кому уши оборвав, а кого и
охарактеризовав письменно - телеграфным рубленым стилем: "Козел". Или:
"Сука". Или как-нибудь в том же народном духе. Занимались этим, естественно,
сознательные горожане, свободные граждане свободной страны. Но и те, кто
служил кандидатам не за страх, а за деньги, то есть получал от них за верную
службу плату - тоже не остались без дела в стороне. Я видел портреты
политиков, наклеенные на афишу цирка. Наклеенные так, что подпись под ними
гласила: "Индийские йоги и слоны". Это в одном месте. А в другом цирковая
афиша была залеплена кандидатскими портретами таким образом, что от надписи
осталось лишь: "Каждый вечер на арене клоуны".
Но меня она встретила в сквере, а не где-то еще. И я не гулял по скверу
и не прохаживался в праздном безделье, а торговал. Это очень ее удивило и
смутило. Наверно, потому, что учителя в наших глазах всегда имеют какое-то
превосходство над нами и нам кажется, что это превосходство вечно и
незыблемо, и что те, кто учил нас чему-то, те, кому мы внимали на лекциях и
семинарах, не могут оказаться на улице или без работы, или без денег, или
просто без костюма и галстука.
Кстати, из вуза я ушел когда-то точно по той же смешной причине, по
какой ушел из частной фирмы "Последний путь. Продажа эксклюзивных гробов".
Только там про костюм мне сказал брат хозяина, а в вузе говорили декан и
завкафедрой, ни в каких родственных отношениях не состоявшие. Но оба они
считали, как братья, что преподаватель высшей советской школы, будущий
кандидат технических наук, пусть и относительно молодой, должен ходить на
работу обязательно в костюме и обязательно при галстуке. И какое-то время я
им со скрипом, беззвучно матерясь, подчинялся. Я б, может, подчинялся и
дальше. Но на лекциях я ни о чем не мог думать, кроме как о том, что галстук
мне жмет шею, узел давит на кадык, а пиджак стоит колом под мышками и над
плечами. И я осмелился. Не сразу, а постепенно, и стал приходить на работу
сначала без пиджака, но в пуловере, потом - в пуловере без галстука, а потом
- в том же пуловере, но вместо брюк - в джинсах. И если первое мне как-то
сошло с рук, то второе в комплексе с третьим - было категорически и
официально запрещено. Я им возражал - это ж вуз, а не ресторан высшей
категории обслуживания, куда без галстука не пускают. А они мне отвечали:
"Вот именно, молодой человек, вот именно".
В конце концов декан факультета сделал заявление в грубой форме
ультиматума: "Или вы будете ходить, как человек, в костюме, или мы вас
уволим по статье. За нарушение трудовой социалистической дисциплины и
вызывающее поведение, несовместимое со званием советского воспитателя
советской молодежи." Я сказал "не надо по статье, пропадите вы пропадом" и
уволился по давно уже возникшему собственному желанию. Чем очень обрадовал
декана. Новому мужу его старшей неудачной дочери как раз требовалось
какое-либо место работы, и он свое место беззастенчиво получил, несмотря на
то, что образование имел средне-специальное, гуманитарное, то есть
практически никакого.
И как только все это произошло, к власти сразу пришли прогрессивные
политсилы общества, и в стране такое началось, что всем стало не до
галстуков и не до костюмов, и не до воспитания подрастающего поколения -
началась свобода со всеми своими разнообразными прелестями и последствиями.
Я эти последствия почувствовал, наверно, даже раньше других. Почувствовал. А
понял - поздно. Что не главное. Главное - поздно поняли другие, те, от кого
зависело давать нам свободу или погодить с этим раз и навсегда. Но они,
может, вообще ничего не поняли. От них всего можно ожидать. Они, скорее
всего, до сих пор просыпаются каждое утро и разговаривают с собой перед
зеркалом вслух, бреясь. На тему, что вот, мол, мы их, козлов, осчастливили,
свободу дали, спустив ее сверху вниз бесплатно, а они нас за это, грубо
говоря, низвергли в пучину истории, и никакой от них настоящей благодарности
или славы мы не видели. И теперь уже не увидим. И они мучаются этим и
чувствуют, что жизнь их пошла насмарку и по большому счету не состоялась.
это внимания. По той очень простой причине, что все мои так называемые жены
и жены в полном смысле этого слова имели своих собственных, личных детей -
кто по одному ребенку, а кто и по два. Так что дети в моей жизни практически
не переводились и постоянно присутствовали. С небольшими перерывами. Обычно
с момента ухода одной жены до момента появления и прихода другой проходило
какое-то незначительное время, образовывалась пауза.
Сейчас я вряд ли уже смогу вспомнить и объяснить, чем одна моя жена
отличалась от другой. Пожалуй, я могу только сказать, чем они были сходны.
Все они помогали преодолеть мне регулярность жизни, с которой я никогда не
мог совладать. Ну не был я приспособлен к регулярности. Не мог три раза в
день питаться, да еще не чем попало, а чем полезно, не мог спать с
одиннадцати до семи, выносить ведро с семи до четверти восьмого к
мусоровозу, ходить ежедневно за хлебом, еженедельно - за другими продуктами,
раз в год покупать себе штаны и туфли, раз в три года - пиджак и вязаную
шапочку. Не получалось. Комкалась у меня любая регулярность и рушилась, и я
барахтался в ее обломках и все делал не вовремя или не делал вообще.
Да, так вот много лет я над своей бездетностью, а значит, и полной,
окончательной смертностью, беспечно не задумывался. А сейчас стал
задумываться. И часто стал задумываться. Гораздо чаще, чем мне бы того
хотелось. Но это от меня не всегда зависит. Мыслительный процесс, хоть я и
пытаюсь им управлять и его контролировать, процесс все же автономный и
самозарождающийся в человеческом организме без участия самого человека. И
без его желания.
Кстати, параллельно с детским вопросом, меня все больше занимает
вопрос, почему столько женщин с удовольствием соглашалось и, можно сказать,
стремилось жить именно со мной. Я же никогда их не искал, они всегда
возникали сами и сами входили в мою жизнь, оставаясь в ней или задерживаясь.
Неужели это происходило только потому, что я выгодно отличался от многих
других, будучи жильем обеспеченным? Вряд ли. Жильем-то обеспечен я был, а
материально по-настоящему - не был. А это для женщин очень немаловажный
весомый фактор. Как мне кажется. Но о женщинах - вопрос глобальный. И
разбираться с ним нужно глобально и долго или не нужно разбираться вообще
никак. Все равно никому никогда никакой пользы от этих разбирательств не
было, нет и не будет. А если учесть, что не помню я всех, с кем имеет смысл
разбираться... И не помню-то престранно, не по-людски, частично. Допустим,
внешность, вплоть до цвета глаз и запаха волос, помню, а имя - стерлось. Или
наоборот - имя ни с того ни с сего всплывает, а кому оно принадлежит - хоть
убей! Видимо, это особое свойство моей памяти. Ужасное, но особое. И с ним
надо бороться. Как-нибудь особо. Хотя как - неизвестно.
Да, материально я всегда был неполноценным. С точки зрения меня
окружающих, конечно. У меня же на эту проблему бытия вообще никакой точки
зрения не было. Потому что мне хватает на достойную жизнь любой суммы денег.
Я могу какое-то время легко жить без денег вовсе. Я не могу внятно и
доступно рассказать, как именно это у меня получается. При том, что больше
всего я боюсь остаться без средств к существованию. То есть совсем без
средств, поскольку любые бесконечно малые средства меня вполне даже
устраивают и удовлетворяют мои всесторонние потребности с лихвой. Наверно, у
меня потребности какие-нибудь слишком незначительные по своей величине и
масштабу. Ввиду недоразвитости. Ну, бывает же, что ребенок отстает в своем
умственном и физическом развитии и вырастает недоразвитым. Так, наверно, у
меня с потребностями получилось. Они отставали, отставали и в конце концов
недоразвились. А насчет боязни остаться без средств, так я не этого боюсь,
конкретно, а непоправимости. То, что мне кажется непоправимым, всегда
парализует мою волю и пугает меня по-настоящему. Именно потому пугает, что
нельзя, невозможно поправить. Когда ничего нельзя поправить - конечно, это
страшновато. Вы представьте себе, что и хотите поправить и горите желанием,
и стараетесь - может быть даже, выбиваясь изо всех своих сил и внутренних
резервов, а поправить не можете. Ну, просто не от вас это зависит и силами
вашими можно пренебречь, как величинами бесконечно малыми. Непоправимость,
она всегда из-за нашего бессилия случается и из него происходит. Так же как
и бессилие происходит иногда от непоправимости.
Я тут некоторое время работал - пока не выгнали - в одной грустной
фирме частного характера. Художником-оформителем готовой продукции. Так я на
эту непоправимость насмотрелся обоими глазами. До смешного просто доходит,
когда люди после того, как непоправимое случилось и состоялось, хотят
сделать хоть что-то, хоть какую-нибудь несусветную глупость, чтобы как-то
это непоправимое украсить и снаружи облагородить. Или вернее, замаскировать
и скрыть. Непонятно, от кого и зачем, и с какой целью. Это я говорю о фирме
"Последний путь. Продажа эксклюзивных гробов". Такое сложное и красивое
название она имеет. Чего только постоянные состоятельные клиенты фирмы не
придумывали для своих дорогих незабвенных усопших. И рюшечки, и завиточки, и
сложный ключ от крышки, и секретер для любимых вещей, и микроклимат, и я не
знаю, что еще. Уже не помню. Продержался я в той фирме недолго. А платили
мне хорошо. До сих пор вспоминать приятно и радостно. Так хорошо мне
платили. Но я все равно ушел. Не люблю я жить вблизи от смерти и того, что с
нею каким-нибудь образом связано. А тут надо было минимум два раза в месяц с
ее близостью сталкиваться и вплотную соприкасаться по долгу, если можно так
выразиться, службы. У нас же все-таки большой город, и умирает в нем много
людей ежедневно - одни не в силах преодолеть уровень жизни, другие -
глубокую старость, третьи - разгул преступности. Уличной, организованной,
политической и так далее. Конечно, эксклюзивный гроб нужен далеко не каждому
покойнику, каждый покойник прекрасно обходится стандартным изделием из
деревостружечной плиты, и эксклюзивный гроб ему не по средствам. Но дважды в
месяц или несколько реже в фирму заказ стабильно поступал. А один раз во
время моей там работы был даже крупный, оптовый заказ. На восемь изделий
единомоментно. Причем изделия заказали высшей категории сложности - самые
лучшие и самые дорогие - по девять тысяч американских долларов каждое.
Хорошо еще, что оформить их потребовали абсолютно и в точности одинаково.
Один, так сказать, к одному под копирку. Только в восьми экземплярах. И
когда я их оформлял - свою в смысле, художественную часть, стало мне грустно
до тошноты заниматься таким бесполезным и, я бы сказал, глупейшим в мире
занятием. Они же заказали по голубому шелку с внутренней стороны крышки
облака нарисовать легкие, перистые. И я их честно рисовал и думал, что зачем
это я их рисую, стараясь и умение свое вкладывая без остатка, раз клиент
этих моих облаков все равно никогда увидеть не сможет. Во-первых, внутри
изделия - когда оно крышкой закрыто на замок - полная кромешная темнота, а
во-вторых, мертвые ничего видеть не могут даже на свету. А тут еще ко мне
брат хозяина подошел. Он, кроме всего прочего, автор секрета лака. Так как в
прошлом ученый-химик и работал главным технологом на лакокрасочном заводе. А
сейчас, значит, как Страдивари, свой патентованный секрет имеет. Его лак, с
одной стороны, сразу идет трещинами при падении на него комьев земли - это
чтоб дорогостоящие гробы не выкапывали и не перепродавали по более низким
ценам, а с другой стороны, он вступает в реакцию с влагой почвы и затягивает
все возможные щели и щелочки до полной герметичности. И гроб превращается в
саркофаг, а покойник - в мумию. Не такую по своему качеству, как у древних
египтян, но тоже вполне нормальную.
Да, так вот подошел ко мне этот брат и говорит ни с того ни с сего, что
я, мол, плохо для их фирмы одет и поэтому обязан купить себе приличный
темный костюм и соответствующую ему строгую обувь. И не на толкучке купить,
а лучше всего в фирменном магазине "Boss". Чтоб, значит, выглядеть перед
лицом нашего не в меру богатого клиента по высшему разряду и внушать ему
своим видом доверие и желание прийти к нам еще и еще раз и всех своих
обеспеченных друзей и знакомых тоже к нам направить. Ну, конечно, я ответил,
что я не Кашпировский и ничего никому внушать не собираюсь - так же как и
костюм покупать. Не люблю я носить на себе костюм. Он мне режет под мышками
и между ногами трет в самых ответственных точках. Работать же в костюме при
моей специфике и вовсе глупость, я моментально испачкаю его красками, лаком
и клеем, достигнув еще более отвратительного эффекта.
За мой непочтительный ответ брат хозяина меня уволил не сходя с моего
рабочего места и невзирая на кодекс законов о труде. И хорошо сделал, что
уволил, а то сам я мог бы и не уволиться, проявив слабость и несвойственную
моему характеру тягу к золотому тельцу. Платили-то мне большие деньги, и
терять их по собственной инициативе, понятное дело, не хотелось. А плюс к
тому, меня ведь хозяину рекомендовали как специалиста в
художественно-оформительском промысле и приличного положительного человека
из хорошей семьи. И я не хотел подвести старого товарища, который меня
рекомендовал на свой страх и риск по доброте душевной. Мы же с ним не
виделись со студенческих времен, и кем я стал за эти двадцать лет, он знать
не знал и знать не мог. Потому что помнил меня только по институту и по
молодым беспечным оголтелым годам. И он даже не удивился, что я не работаю
по своей специальности, по которой писал диплом, защищенный впоследствии на
оценку "отлично", зато он понял, что я вообще не работаю - и, спросив, что я
могу и умею, охарактеризовал мою кандидатуру хозяину "Последнего пути" в
самом выигрышном свете. А я, значит, повел себя неуважительно и неадекватно,
за что и был выгнан без выходного пособия хозяйским родным братом-химиком и
заместителем по всем вопросам.
И почувствовал себя хорошо. Чуть ли не счастливым я себя почувствовал,
выйдя на улицу уволенным на все четыре стороны. В этот момент я любил всех.
Подряд. Без исключения. И мне казалось, что так будет продолжаться целыми
днями, что я буду с утра до вечера ходить по улицам и всех любить. И буду
останавливаться, раскидывать руки и кричать от всей души: "Люди, мать вашу
еб, я вас люблю!"
Ну, а пока я вышел за дверь. И даже ею не хлопнул. На стене, под
названием фирмы, кто-то крупными буквами, мелом, написал: "Правильной
дорогой идете, товарищи!" Это под словами "Последний путь". А под словами
"Продажа эксклюзивных гробов" тем же способом и почерком было приписано:
"вагонными нормами". Я вернулся в офис, вывел хозяина с его
заместителем-братом на улицу, повернул их лицом к стене и сказал:
- Это - не я написал.
И ушел окончательно и навсегда. И почувствовал себя еще лучше, просто
лучше некуда я себя почувствовал.
С тех пор я - человек улицы. Уличный человек. Свободный торговец
произведениями искусства широкого потребления. И наверно, никем другим я
больше уже не стану, никаких так называемых перспектив мое занятие не
предусматривает и не предполагает изначально. На улице служебной лестницы
нет. Впрочем, никаких перспектив мне и не требуется. И что с ними делать -
если бы они у меня были или появились вдруг, неожиданно - я не знаю. Я знаю
только, что никаких "вдруг" терпеть не могу. Не люблю я все эти "вдруг". В
книжках, и то их не переношу. Как прочту что-нибудь вроде "и вдруг дверь
распахнулась", так больше эту книгу в руки уже не беру. Закрываю ее и
засовываю подальше, с глаз, как говорится, долой и вон. Делаю я это потому,
что ничего хорошего вдруг обычно не случается. Вдруг всегда происходят
какие-нибудь скучные гадости. И от того, что происходят они неожиданно -
только еще хуже. Ты себе живешь, возможно даже, расслабился и размяк на
косых лучах зимнего вялого солнца, и настроение у тебя умиротворенное, и
глаза прищурены, и желудок отягощен двумя пирожками с картошкой - а тут
вдруг ураган или какие-нибудь менты, или налоговая инспекция, или просто
бандиты мелкого уличного калибра. И все твое настроение - как рукой снимет,
и от пирожков возникнет изжога, и подумаешь ты сгоряча "чтоб вы уже все
передохли" - искренне, от души, никому, конечно, этого не желая. Даже ментам
и бандитам.
А поделать с этим что-либо или что-либо изменить вряд ли получится и
удастся. Ни в настоящем, ни в будущем, ни тебе, ни кому другому. Улица, она
улица и есть. И раз уж ты кормишься на ее просторах, будь добр и готов
чем-то за это платить. Бесплатно кормят только убогих и старых, и больных.
Да и то не чаще двух раз в году и, конечно, такой кормежке от души не
позавидуешь. Поэтому старые люди - те, которые еще могут и в силах, тоже
стремятся заработать денег себе, а иногда и детям своим, и внукам. Как это
делает, скажем, Аарон Моисеевич. Он в нашем сквере взвешивает людей при
помощи напольных весов своей внучки и зарабатывает на этой нехитрой операции
некоторые живые деньги. Он очень старый, Аарон Моисеевич. Когда он появился
у нас в сквере с весами под мышкой, между ним и шаржистом Мишей сразу же
состоялся разговор:
- Аарон Моисеевич, сколько вам лет? - спросил шаржист Миша.
- Лет. Я знаю, сколько мне лет! - ответил Аарон Моисеевич. - Во всяком
случае в погроме 1919-го года я принимал участие.
- Вы принимали участие в погроме?
- Да. Но с другой стороны.
- С какой стороны?
- С другой. И что вам непонятно? Громили не мы. Громили нас.
- Так это называется участвовать в погроме?
- А как это называется - не участвовать?
Да, так вот Аарон Моисеевич в какой-то степени кормит семью. Не свою.
Своей у него давно нет. Он кормит семью внучки и семью правнучки
параллельно. И еще регулярно подает нищему Жене, у которого не работают ноги
и который проживает в подъезде со своей возлюбленной Наташей и постоянно,
днями и ночами, пишет ей стихи про любовь.
Моя уличная кормежка тоже незавидная, несбалансированная и склоняющая к
режиму жесткой экономии. Но к нему довольно быстро привыкаешь, как
привыкаешь к любому неизбежному режиму, режиму, от которого некуда деться.
Ты к нему скорее не привыкаешь даже, а с ним примиряешься,
приспосабливаешься жить в диктуемых им - режимом - условиях. Например, я
никогда не солю воду, если варю картошку. Я солю картошку непосредственно.
Ведь солить воду, которую выливаешь в раковину - неэкономично и в общем
неумно. Несмотря на это, все ее почему-то солят. И я всегда солил. Пока не
познакомился и не стал жить совместной жизнью, ведя общее хозяйство, с некой
Ларисой Измайленковой. И она меня обучила жить экономно, разумно расходуя
все возможные ограниченные средства. Потому что ей приходилось в жизни
счастливо существовать и на более незначительные деньги, чем бывали в
наличии у нас. Она этому научилась по наследству и впоследствии научила
меня. А когда мы с нею разошлись по-хорошему и по обоюдному согласию сторон,
ее навыки остались при мне, и я пользуюсь ими по сей день с успехом и
передаю их при случае другим. Наверно, поэтому я и вспоминаю Ларису чаще и
конкретнее, чем остальных, и всегда вспоминаю хорошо.
Остальных я тоже не вспоминаю плохо, потому как не вижу в этом смысла и
резона. Что толку вспоминать кого-то плохо? Только настроение себе портить
и, значит, делать свою жизнь еще хуже, чем она есть на самом деле. Причем
делать самому, без посторонней помощи, содействия и какой-либо надобности. А
главное, воспоминания же - все равно это только воспоминания о том, чего уже
нет, о том, что было, но чего нельзя вернуть или повторить. Разве только
мысленно, понарошку, в воспоминаниях. Так что - как вспоминать, зависит от
нас, и мы сами можем корректировать наши воспоминания о нашем прошлом в
нужную и удобную нам сторону. Ничего в этом плохого (если не навязывать свои
воспоминания другим) нет и недозволенного - тоже нет. Корректируем мы не
само прошлое, а опять же воспоминания о нем. Всего лишь. А воспоминания,
повторяю - это ничто, они нематериальны и неосязаемы, они приходят незримо,
только к нам и ни к кому больше, и уходят, ничего не оставляя после себя.
Хотя придя, какое-то время существуют в нас и как-то на нас изнутри
воздействуют.
Сейчас они тоже производили во мне нечто. Нет, я не старался вызвать в
памяти все, связанное у меня с женщиной, делающей покупки. Но какие-то куски
жизни, какие-то отрывки, к ней непосредственно относящиеся, естественно,
вылезли на поверхность. Сами собой вылезли. Автоматически. Все-таки
расплывчатый отрезок жизни, называемый молодостью, запоминается лучше всего.
Каким бы он ни был в действительности и в прошлом. Тут, надо думать, все
дело в силе чувств. Когда ты молод, у тебя есть не только сила физическая.
Чувства тоже имеют силу. А с течением временем ты слабеешь и физически, и
чувственно. Если, конечно, можно так сказать. Но память о нашей силе, о
любой силе, о силе во всех ее проявлениях, остается в нас надолго. Я,
например, помню ощущение голода - после школы. Мне так сильно, так мощно
хотелось есть, что я не мог дождаться, когда добегу до дому, открою дверь и
схвачу хоть что-нибудь со сковороды, оставленной мне матерью прямо на
керосинке - чтобы я только зажег спичку и разогрел себе без хлопот еду. И я
часто делал это, а еще чаще съедал все, мне оставленное, стоя, в пальто, без
хлеба, не помыв руки перед едой.
Теперь я могу не есть с утра до вечера. Да, я ощущаю, что голоден, и ем
вечером с удовольствием. Но без жадности. Я могу и не есть, могу перетерпеть
и забыть свой голод. Никакой остроты и силы в чувстве голода у меня не
сохранилось. Правда, я не знаю и не испытал в жизни настоящего голода.
Говорят, что настоящий голод лишает человека возможности даже думать о
чем-то постороннем. Голодный человек навязчиво и неотвязно думает только о
еде. Так же как влюбленный думает о любви. И не вообще о любви, а о своей
собственной, единственной и неповторимой любви. И попробуйте ему сказать,
что точно такую же любовь испытывали до него миллионы и миллиарды людей - он
удивится. Это самое малое. А вообще-то он не поверит, оскорбится, а то и
бросится на вас с кулаками. Не зря влюбленные со стороны выглядят
удивленными и глуповатыми. Я, помню, сам себе казался дураком. Вечно говорил
что-то невпопад, смеялся там, где никому не было смешно, как-то
неестественно и неуклюже жестикулировал. Кстати, не замечала этого только
она. А сейчас она не замечала и меня самого. Скользнула по моему лицу
полувзглядом, отворачиваясь от прилавка, как скользят обычно по толпе,
понимая, что лиц все равно не разглядеть, поскольку толпа всегда безлика и
если толпа имеет лицо - это уже не толпа, а что-то другое.
Пожалуй, именно она любила меня дольше всех. Года три любила подряд.
Возможно, просто потому, что имела потребность кого-нибудь или что-нибудь
любить. С год, я думаю, она любила меня не как кого-нибудь, а как
что-нибудь. Во всяком случае, мне так казалось. Я был для нее предметом,
правда, предметом любви. Она только пыль с меня не вытирала тряпочкой, как с
других, любимых ею предметов, а в остальном - никаких отличий. Больше всего
мне нравилось, когда она в моем присутствии начинала беседовать с
каким-нибудь своим любимым миксером или кактусом. А иногда она беседовала с
нами одновременно и на одну общую тему. И я не всегда мог понять, обращается
она к ним или ко мне. Иногда такие беседы получались симпатичными и
забавными, что ли. Таких бесед я ни с кем и никогда больше не вел. А сейчас
совсем никаких не веду. Как-то так сложилось, что с моей нынешней женой мы
понимаем друг друга без лишних разговоров. Поэтому я с ней говорю редко, а
она со мной говорит иногда. И одними цифрами. Поскольку живет понятиями
арифметическими. Слова служат у нее только для связки цифр. Больше ни для
чего. А думает она и вовсе без связок. Так как думает каждый человек не для
кого-то, а для себя и ему его собственные мысли объяснять и разжевывать нет
никакой надобности и необходимости. Ее мысли выглядят примерно так: 125 - 25
- 3 - 2. 95 : 30 = 3 с копейками. Это значит, она имеющуюся сумму денег
распределяет в своей голове по первоочередным надобностям. Чтобы за
квартиру, пусть частично, уплатить, долги мелкие отдать и все дни месяца
пропитаться. Нет, женщина она хорошая и добрая, и ко мне относится хорошо -
как к сыну. Несмотря на то, что гораздо меня моложе. Она когда-то была моей
студенткой в строительном вузе, и я читал ей предмет черчение. А встретил ее
я недавно. Меньше года тому назад. Она шла по нашему скверу, где мы продаем
свой товар широкого потребления. Шла и мимоходом подошла к моему столику, и
взяла с него в руки четки. А я сказал ей "привет". Конечно, она не ожидала
встретить меня здесь, среди художников и прочих умельцев, торгующих халтурой
и добывающих таким образом средства для какой-нибудь жизни. Она бы, наверно,
меньше удивилась, если б увидела мою фотографию на столбе или на заборе.
Тогда этими фотографиями был заклеен весь город вдоль и поперек, а также
сверху донизу - это кандидаты в народные депутаты вывесили перед выборами
свои портреты на всеобщее поругание. И народ с удовольствием и с готовностью
над ними надругался. Кому глаз выцарапав, кому уши оборвав, а кого и
охарактеризовав письменно - телеграфным рубленым стилем: "Козел". Или:
"Сука". Или как-нибудь в том же народном духе. Занимались этим, естественно,
сознательные горожане, свободные граждане свободной страны. Но и те, кто
служил кандидатам не за страх, а за деньги, то есть получал от них за верную
службу плату - тоже не остались без дела в стороне. Я видел портреты
политиков, наклеенные на афишу цирка. Наклеенные так, что подпись под ними
гласила: "Индийские йоги и слоны". Это в одном месте. А в другом цирковая
афиша была залеплена кандидатскими портретами таким образом, что от надписи
осталось лишь: "Каждый вечер на арене клоуны".
Но меня она встретила в сквере, а не где-то еще. И я не гулял по скверу
и не прохаживался в праздном безделье, а торговал. Это очень ее удивило и
смутило. Наверно, потому, что учителя в наших глазах всегда имеют какое-то
превосходство над нами и нам кажется, что это превосходство вечно и
незыблемо, и что те, кто учил нас чему-то, те, кому мы внимали на лекциях и
семинарах, не могут оказаться на улице или без работы, или без денег, или
просто без костюма и галстука.
Кстати, из вуза я ушел когда-то точно по той же смешной причине, по
какой ушел из частной фирмы "Последний путь. Продажа эксклюзивных гробов".
Только там про костюм мне сказал брат хозяина, а в вузе говорили декан и
завкафедрой, ни в каких родственных отношениях не состоявшие. Но оба они
считали, как братья, что преподаватель высшей советской школы, будущий
кандидат технических наук, пусть и относительно молодой, должен ходить на
работу обязательно в костюме и обязательно при галстуке. И какое-то время я
им со скрипом, беззвучно матерясь, подчинялся. Я б, может, подчинялся и
дальше. Но на лекциях я ни о чем не мог думать, кроме как о том, что галстук
мне жмет шею, узел давит на кадык, а пиджак стоит колом под мышками и над
плечами. И я осмелился. Не сразу, а постепенно, и стал приходить на работу
сначала без пиджака, но в пуловере, потом - в пуловере без галстука, а потом
- в том же пуловере, но вместо брюк - в джинсах. И если первое мне как-то
сошло с рук, то второе в комплексе с третьим - было категорически и
официально запрещено. Я им возражал - это ж вуз, а не ресторан высшей
категории обслуживания, куда без галстука не пускают. А они мне отвечали:
"Вот именно, молодой человек, вот именно".
В конце концов декан факультета сделал заявление в грубой форме
ультиматума: "Или вы будете ходить, как человек, в костюме, или мы вас
уволим по статье. За нарушение трудовой социалистической дисциплины и
вызывающее поведение, несовместимое со званием советского воспитателя
советской молодежи." Я сказал "не надо по статье, пропадите вы пропадом" и
уволился по давно уже возникшему собственному желанию. Чем очень обрадовал
декана. Новому мужу его старшей неудачной дочери как раз требовалось
какое-либо место работы, и он свое место беззастенчиво получил, несмотря на
то, что образование имел средне-специальное, гуманитарное, то есть
практически никакого.
И как только все это произошло, к власти сразу пришли прогрессивные
политсилы общества, и в стране такое началось, что всем стало не до
галстуков и не до костюмов, и не до воспитания подрастающего поколения -
началась свобода со всеми своими разнообразными прелестями и последствиями.
Я эти последствия почувствовал, наверно, даже раньше других. Почувствовал. А
понял - поздно. Что не главное. Главное - поздно поняли другие, те, от кого
зависело давать нам свободу или погодить с этим раз и навсегда. Но они,
может, вообще ничего не поняли. От них всего можно ожидать. Они, скорее
всего, до сих пор просыпаются каждое утро и разговаривают с собой перед
зеркалом вслух, бреясь. На тему, что вот, мол, мы их, козлов, осчастливили,
свободу дали, спустив ее сверху вниз бесплатно, а они нас за это, грубо
говоря, низвергли в пучину истории, и никакой от них настоящей благодарности
или славы мы не видели. И теперь уже не увидим. И они мучаются этим и
чувствуют, что жизнь их пошла насмарку и по большому счету не состоялась.