Страница:
Он заметил, что Мелони, почти голая, уже сидит на постели в своей обычной позе. Встретив ее буравящий взгляд, он опустил глаза, отвел в сторону, взглянул на свои руки, сжимающие «Джейн Эйр».
– Эй, ты! – услыхал он ее возглас, обращенный к нему, и вслед за ним шиканье девочек, призывающих к тишине. – Эй, ты! – повторила Мелони.
Он поднял на нее глаза и вдруг увидел выставленный в его сторону огромный голый зад устрашающих размеров – Мелони успела встать на четвереньки. На одном из тугих бедер лежала синеватая тень, скорее всего от ушиба; между округлых ягодиц темнел, вперясь в Гомера, немигающий глаз.
– Эй, Солнышко! – опять сказала Мелони. Гомер стал пунцовый, как небесное светило на утренней или вечерней заре. – Солнышко, солнышко, – приговаривала Мелони. Так и родилось это прозвище, подаренное сироте Гомеру Буру сиротой Мелони.
В Сент-Облаке штор на окнах не было. Окна провизорской, угловой комнаты, смотрели на юг и восток. И по мнению сестры Эдны, д-р Кедр вставал с зарей именно из-за восточного окна. Белая железная койка всегда выглядела так, словно ночью на нее не ложились. Д-р Кедр последний шел спать и утром первый вставал, почему и ходили слухи, что он вообще никогда не спит. По ночам в кабинете сестры Анджелы он печатал на машинке летопись Сент-Облака. Сестры давно забыли, почему эта комната называется «кабинет сестры Анджелы». Это было единственное административное помещение приюта, и д-р Кедр всегда там писал. Спал же он в провизорской, которая считалась его комнатой, и, возможно, д-р Кедр хотел, чтобы контора справедливости ради числилась за кем-то еще.
Кроме окон в провизорской было две двери (вторая вела в туалет с душевой). Два окна, две двери – стало быть, ни одной стены, где можно поставить мебель, и сирая больничная койка примостилась под восточным окном. В центре комнаты стоял провизорский стол, вокруг которого выстроился лабиринт запертых шкафов с хрупкими стеклянными дверцами. Считалось удобным держать медикаменты, перевязочный материал и хирургические инструменты поближе друг к дружке. Но у Кедра были на то и свои соображения. Лабиринт шкафов в центре, оставляя проход к дверям в туалет и коридор, скрывал от постороннего взгляда его койку. Из коридора ее, во всяком случае, не было видно; существенное обстоятельство, ведь в приюте ни одна дверь не запиралась.
Заставленная шкафами провизорская служила хорошим укрытием для эфирных отключек д-ра Кедра. Он любил тяжесть этих баллончиков весом в четверть фунта. Эфир – дело тонкое, требующее навыка и знания приемов. Жгучий на вкус, легко испаряющийся, эфир в два раза тяжелее воздуха; д-р Кедр мастерски давал наркоз своим пациенткам, у которых первые секунды удушья вызывали панический страх. Нервным и ослабленным он для начала капал на маску цитрусовое масло, а уж потом эфир.
Сам он не нуждался в цитрусовой поблажке. Он слышал стук баллончика, который рука ставила на пол возле кровати, но не всегда улавливал мгновение, когда пальцы другой руки разжимались и маска под действием его дыхания сваливалась с лица. Но обычно он чувствовал, как его ватные пальцы отпускают ее, странно, но именно эта рука первая возвращалась к жизни и начинала нашаривать маску, которой на лице уже не было. Он всегда слышал, если кто звал его перед дверью, и был уверен, что сумеет вовремя откликнуться.
– Доктор Кедр! – то и дело звали сестра Анджела, сестра Эдна или Гомер.
И их голоса тотчас возвращали его из эфирных странствий.
– Сейчас иду! – откликался д-р Кедр. – Я тут прилег отдохнуть. В конце концов, это провизорская, а в провизорских всегда пахнет эфиром. И разве человек, который столько работает и так мало спит (если спит вообще), не может днем ненадолго прилечь?
Мелони первая открыла Гомеру глаза на отрицательные стороны д-ра Кедра: во-первых, у него была одна вредная привычка и, во-вторых, диктаторские наклонности.
– Послушай, Солнышко, – сказала она однажды Гомеру, когда они спускались к берегу. – Почему твой драгоценный доктор не смотрит на женщин? Он действительно не смотрит, поверь мне. Не смотрит даже на меня, а ведь все мужики, старики и мальчишки еще как смотрят. Даже ты, Солнышко. Ты тоже на меня смотришь.
На сей раз Гомер смотрел в сторону.
– А ты заметил, чем от него всегда пахнет? – спросила Мелони.
– Эфиром. Он ведь хирург. Вот от него и пахнет эфиром.
– По-твоему, это нормально, да?
– Да, – ответил Гомер.
– Как навозом и молоком от фермера с молочной фермы?
– Да.
– Чепуха, Солнышко. От твоего любимого доктора пахнет так, как будто эфир течет у него в жилах. Вместо крови.
На это Гомер предпочел ничего не ответить. Макушкой он как раз доставал до плеча Мелони. Они шли по голому, подтачиваемому водой берегу там, где стояли заброшенные дома; размывая берег, река обнажала фундаменты этих домов; у некоторых ни фундаментов, ни подвалов не было, они стояли на деревянных сваях, которые потихоньку догнивали в воде.
Гомера с Мелони притягивал дом с небольшой верандой, нависавшей над рекой, что изначально не предусматривалось. Теперь же сквозь широкие щели в полу виднелись бурно мчащиеся потоки.
Дом когда-то был общежитием рабочих лесопильни старого Сент-Облака; в нем не было и следов уюта, присущего человеческому жилью; все начальство и даже мастера, работавшие на компанию «Рамзес», жили в номерах гостиницы, вторую половину которой занимал бордель. В этом же доме влачили существование пильщики, складские рабочие, сплавщики леса – словом, все, кто стоял на самой нижней ступени лесопильного производства.
Как правило, дальше веранды они не шли. Внутри не было ничего интересного – одна пустая кухня и несколько убогих спален, о чем единственно свидетельствовали полуистлевшие матрасы, населенные мышами. Сент-Облако связывала с миром железная дорога, поэтому здесь когда-то находили приют бродяги; они метили свою территорию на манер собак, писая вокруг матрасов, менее пострадавших от мышей. Несмотря на то что стекла в окнах были выбиты и зимой в комнатах наметало сугробы, по всему дому стоял неистребимый запах мочи.
Поднявшись на веранду, Мелони с Гомером увидели на половицах черную змею, пригревшуюся на нежарком еще весеннем солнце.
– Эй, Солнышко, смотри, – сказала Мелони и с удивительным для ее дородности проворством схватила дремлющую змею за загривок.
Это была гадюка почти трех футов длиной. Она билась и извивалась в руке Мелони, которая держала ее умело, ниже головы, не причиняя змее вреда. Схватив ее, Мелони тут же о ней забыла, возвела глаза к небу, точно ожидала знамения, и продолжала беседовать с Гомером.
– Твой драгоценный доктор, Солнышко, – сказала Мелони, – знает о тебе больше, чем ты сам. И обо мне, может быть, больше, чем я знаю.
Гомер и на это ничего не сказал. Он опасался Мелони, тем более со змеей в руке. «Ей ничего не стоит и меня так же ловко сцапать, – думал он. – Еще запустит в меня змеей».
– Ты думал когда-нибудь о своей матери? – спросила Мелони, глядя в небо. – Хотел узнать, кто она, почему оставила тебя, кто был твой отец, ну и все такое?
– Да.
Гомер не отрывал глаз от змеи. Она обвила руку Мелони, затем развила кольца и повисла, как веревка; то раздувалась, то опадала, по собственному хотению. Ощупав хвостом могучее бедро Мелони, уложила туловище на ее внушительной талии – самом, как ей показалось, безопасном месте – и угомонилась.
– Мне сказали, что меня нашли у больничного входа, – продолжала Мелони. – Может, оно так, а может, и нет.
– Я родился здесь, – сказал Гомер.
– Так, во всяком случае, тебе это преподнесли.
– Мне дала имя сестра Анджела, – возразил Гомер, приведя в доказательство хорошо известный ему факт.
– Если бы тебя подкинули, все равно тебя бы назвал кто-то из сестер.
Мелони все смотрела в небо, забыв про змею. «Она выше меня, – думал Гомер, – старше и знает гораздо больше. К тому же в руке у нее змея», – напомнил он себе и оставил последние слова Мелони без ответа.
– Солнышко, – отсутствующе проговорила Мелони, – подумай сам: если ты родился в Сент-Облаке, об этом должна быть в журнале запись. Твой драгоценный доктор знает, кто твоя мать. У него в архивах есть ее имя. Тебя обязательно зарегистрировали. Этого требует закон.
– Закон, – эхом откликнулся Гомер.
– Запись должна быть, – продолжала Мелони. – И должно иметься твое дело, Солнышко, где вся твоя история.
– …История, – повторил Гомер. В его глазах встал образ д-ра Кедра, сидевшего за машинкой в кабинете сестры Анджелы. Если и есть какие-то записи, они наверняка где-нибудь там.
– Хочешь знать, кто твоя мать, – сказала Мелони, – начинай поиски. Найди свое дело. И мое заодно. Ты, Солнышко, так быстро читаешь, что у тебя это много времени не займет. Наши истории будут поинтереснее, чем «Джейн Эйр». Моя-то уж точно интересней, могу поспорить. И кто знает, что окажется в твоей.
Гомер позволил себе отвлечься от змеи. Он смотрел в щель между половицами на плывущие внизу предметы: вон толстый сук, похожий на сапог, может, даже чья-то нога, уносимая вешней водой. Услыхав звук, подобный свисту хлыста, Гомер отскочил в сторону, как он мог забыть про змею! Мелони вращала гадюку над головой, все еще глядя в небо; она больше не ждала знака, а смотрела в одну точку – на рыжего коршуна. Он висел в небе над рекой в ленивом круговом парении, характерном для охотящихся хищников. Хорошенько раскрутив змею, Мелони метнула ее на середину реки, и коршун сразу же ринулся за ней. Змея не успела еще коснуться воды и поплыть к берегу, спасая жизнь, а коршун уже вошел в пике. Змея не боролась с течением, она вписалась в него, стараясь плыть под таким углом, который привел бы ее как можно скорее на безопасную отмель, в заросли папоротника на берегу.
– Смотри, смотри, Солнышко! – позвала Мелони. Коршун настиг змею в десяти метрах от берега и взмыл с ней в небо – змея била хвостом, извивалась, но исход борьбы был уже ясен.
– А сейчас я покажу тебе еще кое-что, – сказала Мелони.
– Да, – сказал Гомер, весь обратившись в зрение и слух.
Сначала коршун с трудом нес змею, ее вес и движения мешали полету. Но чем выше он летел, тем ему становилось легче. Как будто воздух в небе обладал другими свойствами, чем тот, каким дышат на земле змеи.
– Солнышко! – проявляя нетерпение, позвала опять Мелони и повела Гомера по лестнице внутрь старого дома в одну из полутемных спален. В комнате пахло так, словно в ней был кто-то живой, но в темноте трудно было разобрать, что там в глубине – матрас, начиненный мышами, или человеческое тело. Мелони с силой дернула ветхий ставень, висевший на одной петле, открыла его. И встала на колени на матрас у стены, освещенной открытым окном. На стене, приколотая одной ржавой кнопкой, висела старая фотография – чуть выше уровня изголовья давно отсутствующей кровати. От кнопки вниз по бурому фону фотобумаги шел ржавый подтек.
Гомер видел в других комнатах старые фотографии и сначала не обратил на эту внимания. На снимках были обычно матери, дети, отцы – словом, семейные фото, занимающие воображение сирот.
– Иди сюда, Солнышко, – позвала Мелони. – Взгляни.
Она пыталась ногтями отколупнуть кнопку, но кнопка сидела в дереве не одно десятилетие. Гомер встал на колени рядом. Он не сразу понял, что изображает снимок; наверное, его смущала близость Мелони; после тех гонок, когда они вместе упали на финише, он ни разу не был физически так близко к ней.
Разобрав, что на фото, но не уловив в нем смысла, Гомер совсем смутился, как можно смотреть на такое в присутствии Мелони! Но глаз не отвел, еще подумает, что он трус. Изображение свидетельствовало о том, как лихо преломлялась действительность в творческом сознании фотографов начала века. Снимок обрамляла дымка, что-то вроде стилизованных облаков, создавая не то траурный, не то романтический эффект. И позирующие совершали свой сногсшибающий акт то ли в раю, то ли в аду.
По мнению Гомера – в аду. Действующие лица – длинноногая девица и низенький пони. Обнаженная женщина, разбросав ноги в позе парящего орла, лежала на ковре, в котором безнадежно перепутались персидские и восточные мотивы (впрочем, Гомер этой путаницы не заметил); пони стоял над ней хвостом к голове, пропустив ее тело между ног, параллельно своему крупу. Голова опущена, точно пони собирается щипать травку, прямо к густой копне лобковых волос, морда слегка смущенная не то из-за нацеленного объектива, не то от стыда; хотя, возможно, не смущенная, а попросту глупая. Пенис у пони был толще и длиннее, чем рука Гомера, но девице пришлось-таки изогнуть шею, чтобы дотянуть пенис до рта. Щеки у нее раздулись, глаза чуть не вылезли из орбит; но по лицу не поймешь, лопнет ли она от смеха или задохнется от этого странного кляпа. Что до пони, то его лохматая морда выражала как бы напускное безразличие, под которым скрывалось сдержанное достоинство животного.
– Повезло пони, а, Солнышко? – Мелони взглянула на Гомера, которого пробрала дрожь: ему вдруг явился образ фотографа, сочинившего эту дьявольскую композицию – женщина и пони, обрамленные не то райскими облаками, не то испарениями преисподней. На мгновение из прошлого восстал злой дух камеры-обскуры, автор фотошедевра. Но его тут же сменил хозяин матраса, на котором они с Мелони стояли коленопреклоненные, словно молились его святыне. Пильщик прикрепил ее над самой подушкой, чтобы утром, продрав глаза, насладиться ее видом: пони и женщина заменили ему семейный альбом. Вот что сокрушило Гомера; вымотанный работой обитатель ночлежки смотрит на этот снимок, потому что нет у него никого – ни детей, ни матери, ни отца; ни жены, ни возлюбленной; ни друга, ни брата.
Но несмотря на почти физическую боль в сердце, он не мог оторвать взгляда от фотографии. Мелони же с неожиданной девичьей застенчивостью продолжала, потупившись, выковыривать ржавую кнопку, стараясь при этом не загородить рукой фотографию.
– Если я отколупну этот чертов снимок, – сказала она, – я подарю его тебе.
– Мне он не нужен, – неуверенно произнес Гомер.
– Еще как нужен. Вот мне он ни к чему. Пони меня не интересуют.
Сломав ноготь и поцарапав палец, она выколупала наконец кнопку из дерева, на фотографию упали свежие капельки крови и тут же высохли, приняв цвет ржавого подтека, пересекшего гриву пони и бедро молодой женщины. Мелони сунула пораненный палец в рот и, прижав нижнюю губу к зубам, вручила фотографию Гомеру.
– Понял меня, Солнышко? – спросила она Гомера. – Ты видишь, что делает эта женщина?
– Да, – ответил Гомер.
– А ты бы хотел, чтобы я сделала тебе то же?
Она сунула весь палец в рот, зажала его губами и стала ждать, что Гомер ответит, но он опять промолчал. Мелони вынула палец изо рта и прикоснулась к неподвижным губам Гомера. Он не шевельнулся, не смотрел на ее палец, боясь, что, если взглянет, его глаза скажут «нет».
– Если хочешь, чтобы я тебе это сделала, Солнышко, – сказала Мелони, – найди мое личное дело. – Она придавила пальцем его губы. – Найдешь, можешь почитать, если тебе интересно, – прибавила она, убрав наконец палец. – А теперь дай мне твой, – приказала она.
Но Гомер, держа снимок в обеих руках, не шевельнулся.
– Дай же палец, не укушу, – уговаривала его Мелони.
Он протянул ей левую руку, держа фото в правой, вернее сказать, протянул ей сжатый кулак, так что ей пришлось сначала разжать его.
– Взгляни на фото, Солнышко, – велела она; он взглянул. Мелони легко постукала его пальцем по своим зубам и при этом произнесла: – Достань запись, и я сделаю тебе то же. Береги этот снимок и хорошенько подумай.
Но у Гомера в уме сейчас свербило одно: скорее бы кончилось это кошмарное стояние на коленях рядом с Мелони, на этом матрасе – месте обитания многих поколений мышей, с обжигающей руку фотографией и пальцем у нее во рту. Как вдруг на крышу прямо над головой с оглушительным стуком хлопнулось что-то тяжелое, вроде человеческого тела, и тут же раздался хлопок полегче, словно тело подпрыгнуло; Мелони от испуга прикусила Гомеру палец – он не успел его отдернуть. Стоя на коленях, они прижались друг к другу и затаили дыхание. Гомер чувствовал, как сердце его колотится о груди Мелони.
– Что это? – прошептала Мелони.
Гомер и на этот вопрос не ответил. Ему представилось – на крышу с небес низринулось тело привидения пильщика – хозяина фотографии, которая приклеилась к его пальцам. В руках у пильщика по пиле – уши его привыкли слышать в вечности только визг циркулярных пил. В этом стуке мертвого груза о крышу Гомеру почудился зловещий отголосок вжикания старинных пил. А что это за протяжный, высокий звук, почти человеческий, тонкий, как папиросная бумага? Наверное, плач новорожденных – первых сирот Сент-Облака…
Горячей щекой он чувствовал, как бьется жилка на шее Мелони. По крыше кто-то ходил – легчайшие, почти воздушные шаги, как будто тело, ударившись о крышу, опять стало призраком.
– Господи Иисусе Христе! – воскликнула Мелони, оттолкнув Гомера с такой силой, что он ударился о стену.
Шаги на крыше от произведенного шума участились, и призрак издал пронзительный двусложный посвист, несомненно принадлежащий коршуну.
Мелони, видно, не знала, кто издает подобные крики, потому что сама в страхе взвизгнула, но Гомер сразу понял, кто ходит по крыше. Он сбежал вниз по лестнице и, перепрыгнув через щели веранды, остановился у перил. И успел увидеть, как коршун взмыл с крыши; на этот раз он легко нес змею, она висела ровно, как кусок водопроводной трубы. Непонятно, почему коршун бросил ее – не удержал или нарочно отпустил, догадавшись, что это самый верный, хоть и не профессиональный способ убийства. Но это не так уж и важно, падение с такой высоты убило змею, что и требовалось, ведь мертвую нести легче: не извивается, не бьет по груди. А Гомер ни с того ни с сего подумал, что змея немного длиннее пениса пони, правда не такая толстая.
Мелони, переводя дух, стояла на веранде рядом с Гомером. Коршун наконец скрылся из вида, и она еще раз повторила:
– Храни этот снимок и хорошенько подумай.
В таких наставлениях Гомер не нуждался. Что-что, а думать он думал – об очень многих вещах!
Первый раз в жизни Гомер утаил что-то от д-ра Кедра и, конечно, от сестер Анджелы и Эдны. Утаил фотографию женщины с пенисом пони во рту. А вместе с ней свое первое недовольство Д-ром Кедром. И первое вожделение, пробужденное не только женщиной, державшей во рту невероятный орган пони, но и предложением Мелони. Вместе с фотографией под матрасом приютской койки хоронились его страхи, что может обнаружиться в записях о его рождении. И конечно, желание приоткрыть завесу над тайной матери.
Он доставал фотографию из-под матраса три или четыре раза в день, а ночью во время бессонницы рассматривал при слабом дрожащем свете свечи. Глаза женщины не казались тогда такими выпученными. Неровное пламя свечи колыхало гриву пони, и Гомеру чудилось, что шевелятся и щеки молодой женщины. Он смотрел на снимок и слышал, как писает Джон Уилбур, как хрипло дышит Фаззи Бук; это трио – легкие, вентилятор и водяное колесо – было удачным сопровождением для женщины и пони, будоражащих воображение Гомера.
Что-то изменилось в Гомере, в его бессоннице; и д-р Кедр сразу это заметил; перемена, собственно, заключалась в том, что Гомер, тая что-то от д-ра Кедра, стал подозрителен, ему мнилось, что д-р Кедр неотступно наблюдает за ним. Когда он крался на цыпочках в кабинет сестры Анджелы, он был уверен, что д-р Кедр нарочно ночь напролет стучит на машинке. Наблюдает за его действиями.
– Тебе нужна моя помощь, Гомер? – спрашивал изредка д-р Кедр.
– Нет, мне просто не спится.
– Да, этому горю не поможешь.
А д-р Кедр только и мог писать свою летопись по ночам. Днем кабинет Анджелы вечно занят, единственное место для интервью с намечающимися родителями и телефонных разговоров. Он был весь завален бумагами д-ра Кедра, перепиской с другими приютами, агентствами по усыновлению, с будущими родителями, тут был и его замечательный (сдобренный местами мрачноватым юмором) дневник, называемый Кедром «Краткая летопись Сент-Облака», хотя это название явно устарело – дневник из месяца в месяц разбухал. И каждая новая запись начиналась одним и тем же: «Здесь, в Сент-Облаке» или «В других местах на земле».
Среди бумаг д-ра Кедра хранились исчерпывающие истории семей, но только тех, кто брал на воспитание сирот. Вопреки уверениям Мелони д-р Кедр не вел записей о настоящих родителях. В записи о рождении значились лишь дата рождения младенца, пол, вес в фунтах, рост в дюймах, имя, данное сестрами (если мужского пола), миссис Гроган или секретаршей отделения девочек (если женского). Личное дело сироты включало еще болезни и прививки – вот, собственно, и все. Гораздо толще были папки с историями усыновителей. Д-р Кедр старался выведать о них всю подноготную.
«Здесь, в Сент-Облаке, – писал он, – все равно, нарушаю ли я правила или создаю новые, мной руководит одно – забота о будущем сироты. Поэтому я и уничтожаю все сведения о матерях. Бедная женщина, давшая жизнь ребенку и оставившая его у нас, принимает очень трудное решение, нельзя чтобы в будущем ей приходилось принимать его еще раз. Необходимо сделать все, чтобы сирота не искал родителей, уберечь его от встречи с ними.
Я всегда думаю только о них, сиротах. Конечно, когда-нибудь они захотят узнать тайну своего рождения, проявят любопытство. Но какая от этого польза. Не прошлое залог будущего. А сироты – особенно сироты! – должны именно о нем думать.
Что будет хорошего, если родная мать по прошествии лет раскается в принятом когда-то решении? Конечно, по архивным документам легко было бы найти ребенка. Но моя забота не восстановление биологических корней, а устройство жизни родившихся в приюте детей».
Застав Гомера в кабинете сестры Анджелы – Гомер искал что-то в его бумагах, – д-р Кедр дал ему прочитать этот кусок из своей «летописи».
– Я тут ищу одну вещь, – заикаясь проговорил Гомер. – Но не могу найти.
– Я знаю, что ты ищешь, Гомер, – сказал д-р Кедр. – Но поиски твои бесполезны.
«Поиски бесполезны», – было в записке, которую Гомер передал Мелони во время очередного вечернего чтения. Каждый вечер они с Мелони обменивались бессловесными посланиями; она глубоко совала в рот палец и выпучивала глаза, передразнивая женщину с фотографии, на что Гомер отрицательно мотал головой, давая понять, что ничего пока не нашел. Мелони отнеслась к записке с сомнением, что сейчас же отразилось на ее подвижном лице.
– Гомер, – сказал д-р Кедр. – Я не помню твоей матери. Я даже не помню тебя, когда ты родился. Ты для меня стал Гомером гораздо позже.
– Я думал, что есть закон, – бормотал Гомер. Ему вспомнились слова Мелони о законе, требующем точной регистрации рождений.
Но Уилбур Кедр, создатель и летописец Сент-Облака, был сам себе закон. По д-ру Кедру, жизнь сироты начиналась в тот день, когда он, д-р Кедр, переставал путать его с другими сиротами. Если же удавалось найти сироте семью раньше (дай-то Бог!), то именно там начиналась его жизнь. Таков был непреложный закон Кедра. В конце концов, взял же он на себя ответственность, опираясь на традиционные представления, единолично решать необходимость аборта, выбирать между жизнью младенца и матери.
– Я много думал о тебе, Гомер, – сказал д-р Кедр. – И думаю все больше и больше. Но не трачу попусту время, не силюсь вообразить, каков ты был, когда родился. И тебе не советую тратить напрасно силы и время.
И дал прочитать Гомеру неоконченное письмо, вынув его из машинки; письмо предназначалось коллеге из Новоанглийского приюта для малолетних бродяжек, созданного прежде Сент-Облака.
Письмо было дружеское (переписка, по-видимому, длилась не один год), выдержанное в тоне привычной полемики, как пишут постоянному оппоненту, оттачивая свои взгляды.
«Ребенка следует усыновлять до наступления подросткового возраста, поры первого сокрытия правды, по той причине, что рядом с ним в это время должны быть любящие и любимые люди, – писал д-р Кедр. – Подросток скоро начинает понимать, что обман так же соблазнителен, как секс, но более доступен. И что легче всего обманывать тех, кто тебя любит. Любящие люди меньше других склонны замечать лживость, но и у них рано или поздно открываются глаза. Если же рядом их нет, некому пристыдить маленького лжеца, отучить от неправды. Сирота, не нашедший семьи до этого опасного возраста, так потом и будет обманывать себя и других.
– Эй, ты! – услыхал он ее возглас, обращенный к нему, и вслед за ним шиканье девочек, призывающих к тишине. – Эй, ты! – повторила Мелони.
Он поднял на нее глаза и вдруг увидел выставленный в его сторону огромный голый зад устрашающих размеров – Мелони успела встать на четвереньки. На одном из тугих бедер лежала синеватая тень, скорее всего от ушиба; между округлых ягодиц темнел, вперясь в Гомера, немигающий глаз.
– Эй, Солнышко! – опять сказала Мелони. Гомер стал пунцовый, как небесное светило на утренней или вечерней заре. – Солнышко, солнышко, – приговаривала Мелони. Так и родилось это прозвище, подаренное сироте Гомеру Буру сиротой Мелони.
* * *
Гомер рассказал д-ру Кедру о поступке Мелони, и д-р Кедр засомневался, мудро ли он поступил, позволив Гомеру читать у девочек. Но обратного хода нет. Запретить читать – все равно что понизить в должности, Гомер может потерять веру в себя. Работая в сиротском приюте, колебаться нельзя. А он колебался, обдумывая судьбу Гомера, значит, в нем говорят отцовские чувства. Мысль, что он позволил себе эту слабость, стал отцом, обреченным на вечные колебания, подействовала на него так угнетающе, что он обратился к верному утешителю – эфиру, без которого уже не мог жить.В Сент-Облаке штор на окнах не было. Окна провизорской, угловой комнаты, смотрели на юг и восток. И по мнению сестры Эдны, д-р Кедр вставал с зарей именно из-за восточного окна. Белая железная койка всегда выглядела так, словно ночью на нее не ложились. Д-р Кедр последний шел спать и утром первый вставал, почему и ходили слухи, что он вообще никогда не спит. По ночам в кабинете сестры Анджелы он печатал на машинке летопись Сент-Облака. Сестры давно забыли, почему эта комната называется «кабинет сестры Анджелы». Это было единственное административное помещение приюта, и д-р Кедр всегда там писал. Спал же он в провизорской, которая считалась его комнатой, и, возможно, д-р Кедр хотел, чтобы контора справедливости ради числилась за кем-то еще.
Кроме окон в провизорской было две двери (вторая вела в туалет с душевой). Два окна, две двери – стало быть, ни одной стены, где можно поставить мебель, и сирая больничная койка примостилась под восточным окном. В центре комнаты стоял провизорский стол, вокруг которого выстроился лабиринт запертых шкафов с хрупкими стеклянными дверцами. Считалось удобным держать медикаменты, перевязочный материал и хирургические инструменты поближе друг к дружке. Но у Кедра были на то и свои соображения. Лабиринт шкафов в центре, оставляя проход к дверям в туалет и коридор, скрывал от постороннего взгляда его койку. Из коридора ее, во всяком случае, не было видно; существенное обстоятельство, ведь в приюте ни одна дверь не запиралась.
Заставленная шкафами провизорская служила хорошим укрытием для эфирных отключек д-ра Кедра. Он любил тяжесть этих баллончиков весом в четверть фунта. Эфир – дело тонкое, требующее навыка и знания приемов. Жгучий на вкус, легко испаряющийся, эфир в два раза тяжелее воздуха; д-р Кедр мастерски давал наркоз своим пациенткам, у которых первые секунды удушья вызывали панический страх. Нервным и ослабленным он для начала капал на маску цитрусовое масло, а уж потом эфир.
Сам он не нуждался в цитрусовой поблажке. Он слышал стук баллончика, который рука ставила на пол возле кровати, но не всегда улавливал мгновение, когда пальцы другой руки разжимались и маска под действием его дыхания сваливалась с лица. Но обычно он чувствовал, как его ватные пальцы отпускают ее, странно, но именно эта рука первая возвращалась к жизни и начинала нашаривать маску, которой на лице уже не было. Он всегда слышал, если кто звал его перед дверью, и был уверен, что сумеет вовремя откликнуться.
– Доктор Кедр! – то и дело звали сестра Анджела, сестра Эдна или Гомер.
И их голоса тотчас возвращали его из эфирных странствий.
– Сейчас иду! – откликался д-р Кедр. – Я тут прилег отдохнуть. В конце концов, это провизорская, а в провизорских всегда пахнет эфиром. И разве человек, который столько работает и так мало спит (если спит вообще), не может днем ненадолго прилечь?
Мелони первая открыла Гомеру глаза на отрицательные стороны д-ра Кедра: во-первых, у него была одна вредная привычка и, во-вторых, диктаторские наклонности.
– Послушай, Солнышко, – сказала она однажды Гомеру, когда они спускались к берегу. – Почему твой драгоценный доктор не смотрит на женщин? Он действительно не смотрит, поверь мне. Не смотрит даже на меня, а ведь все мужики, старики и мальчишки еще как смотрят. Даже ты, Солнышко. Ты тоже на меня смотришь.
На сей раз Гомер смотрел в сторону.
– А ты заметил, чем от него всегда пахнет? – спросила Мелони.
– Эфиром. Он ведь хирург. Вот от него и пахнет эфиром.
– По-твоему, это нормально, да?
– Да, – ответил Гомер.
– Как навозом и молоком от фермера с молочной фермы?
– Да.
– Чепуха, Солнышко. От твоего любимого доктора пахнет так, как будто эфир течет у него в жилах. Вместо крови.
На это Гомер предпочел ничего не ответить. Макушкой он как раз доставал до плеча Мелони. Они шли по голому, подтачиваемому водой берегу там, где стояли заброшенные дома; размывая берег, река обнажала фундаменты этих домов; у некоторых ни фундаментов, ни подвалов не было, они стояли на деревянных сваях, которые потихоньку догнивали в воде.
Гомера с Мелони притягивал дом с небольшой верандой, нависавшей над рекой, что изначально не предусматривалось. Теперь же сквозь широкие щели в полу виднелись бурно мчащиеся потоки.
Дом когда-то был общежитием рабочих лесопильни старого Сент-Облака; в нем не было и следов уюта, присущего человеческому жилью; все начальство и даже мастера, работавшие на компанию «Рамзес», жили в номерах гостиницы, вторую половину которой занимал бордель. В этом же доме влачили существование пильщики, складские рабочие, сплавщики леса – словом, все, кто стоял на самой нижней ступени лесопильного производства.
Как правило, дальше веранды они не шли. Внутри не было ничего интересного – одна пустая кухня и несколько убогих спален, о чем единственно свидетельствовали полуистлевшие матрасы, населенные мышами. Сент-Облако связывала с миром железная дорога, поэтому здесь когда-то находили приют бродяги; они метили свою территорию на манер собак, писая вокруг матрасов, менее пострадавших от мышей. Несмотря на то что стекла в окнах были выбиты и зимой в комнатах наметало сугробы, по всему дому стоял неистребимый запах мочи.
Поднявшись на веранду, Мелони с Гомером увидели на половицах черную змею, пригревшуюся на нежарком еще весеннем солнце.
– Эй, Солнышко, смотри, – сказала Мелони и с удивительным для ее дородности проворством схватила дремлющую змею за загривок.
Это была гадюка почти трех футов длиной. Она билась и извивалась в руке Мелони, которая держала ее умело, ниже головы, не причиняя змее вреда. Схватив ее, Мелони тут же о ней забыла, возвела глаза к небу, точно ожидала знамения, и продолжала беседовать с Гомером.
– Твой драгоценный доктор, Солнышко, – сказала Мелони, – знает о тебе больше, чем ты сам. И обо мне, может быть, больше, чем я знаю.
Гомер и на это ничего не сказал. Он опасался Мелони, тем более со змеей в руке. «Ей ничего не стоит и меня так же ловко сцапать, – думал он. – Еще запустит в меня змеей».
– Ты думал когда-нибудь о своей матери? – спросила Мелони, глядя в небо. – Хотел узнать, кто она, почему оставила тебя, кто был твой отец, ну и все такое?
– Да.
Гомер не отрывал глаз от змеи. Она обвила руку Мелони, затем развила кольца и повисла, как веревка; то раздувалась, то опадала, по собственному хотению. Ощупав хвостом могучее бедро Мелони, уложила туловище на ее внушительной талии – самом, как ей показалось, безопасном месте – и угомонилась.
– Мне сказали, что меня нашли у больничного входа, – продолжала Мелони. – Может, оно так, а может, и нет.
– Я родился здесь, – сказал Гомер.
– Так, во всяком случае, тебе это преподнесли.
– Мне дала имя сестра Анджела, – возразил Гомер, приведя в доказательство хорошо известный ему факт.
– Если бы тебя подкинули, все равно тебя бы назвал кто-то из сестер.
Мелони все смотрела в небо, забыв про змею. «Она выше меня, – думал Гомер, – старше и знает гораздо больше. К тому же в руке у нее змея», – напомнил он себе и оставил последние слова Мелони без ответа.
– Солнышко, – отсутствующе проговорила Мелони, – подумай сам: если ты родился в Сент-Облаке, об этом должна быть в журнале запись. Твой драгоценный доктор знает, кто твоя мать. У него в архивах есть ее имя. Тебя обязательно зарегистрировали. Этого требует закон.
– Закон, – эхом откликнулся Гомер.
– Запись должна быть, – продолжала Мелони. – И должно иметься твое дело, Солнышко, где вся твоя история.
– …История, – повторил Гомер. В его глазах встал образ д-ра Кедра, сидевшего за машинкой в кабинете сестры Анджелы. Если и есть какие-то записи, они наверняка где-нибудь там.
– Хочешь знать, кто твоя мать, – сказала Мелони, – начинай поиски. Найди свое дело. И мое заодно. Ты, Солнышко, так быстро читаешь, что у тебя это много времени не займет. Наши истории будут поинтереснее, чем «Джейн Эйр». Моя-то уж точно интересней, могу поспорить. И кто знает, что окажется в твоей.
Гомер позволил себе отвлечься от змеи. Он смотрел в щель между половицами на плывущие внизу предметы: вон толстый сук, похожий на сапог, может, даже чья-то нога, уносимая вешней водой. Услыхав звук, подобный свисту хлыста, Гомер отскочил в сторону, как он мог забыть про змею! Мелони вращала гадюку над головой, все еще глядя в небо; она больше не ждала знака, а смотрела в одну точку – на рыжего коршуна. Он висел в небе над рекой в ленивом круговом парении, характерном для охотящихся хищников. Хорошенько раскрутив змею, Мелони метнула ее на середину реки, и коршун сразу же ринулся за ней. Змея не успела еще коснуться воды и поплыть к берегу, спасая жизнь, а коршун уже вошел в пике. Змея не боролась с течением, она вписалась в него, стараясь плыть под таким углом, который привел бы ее как можно скорее на безопасную отмель, в заросли папоротника на берегу.
– Смотри, смотри, Солнышко! – позвала Мелони. Коршун настиг змею в десяти метрах от берега и взмыл с ней в небо – змея била хвостом, извивалась, но исход борьбы был уже ясен.
– А сейчас я покажу тебе еще кое-что, – сказала Мелони.
– Да, – сказал Гомер, весь обратившись в зрение и слух.
Сначала коршун с трудом нес змею, ее вес и движения мешали полету. Но чем выше он летел, тем ему становилось легче. Как будто воздух в небе обладал другими свойствами, чем тот, каким дышат на земле змеи.
– Солнышко! – проявляя нетерпение, позвала опять Мелони и повела Гомера по лестнице внутрь старого дома в одну из полутемных спален. В комнате пахло так, словно в ней был кто-то живой, но в темноте трудно было разобрать, что там в глубине – матрас, начиненный мышами, или человеческое тело. Мелони с силой дернула ветхий ставень, висевший на одной петле, открыла его. И встала на колени на матрас у стены, освещенной открытым окном. На стене, приколотая одной ржавой кнопкой, висела старая фотография – чуть выше уровня изголовья давно отсутствующей кровати. От кнопки вниз по бурому фону фотобумаги шел ржавый подтек.
Гомер видел в других комнатах старые фотографии и сначала не обратил на эту внимания. На снимках были обычно матери, дети, отцы – словом, семейные фото, занимающие воображение сирот.
– Иди сюда, Солнышко, – позвала Мелони. – Взгляни.
Она пыталась ногтями отколупнуть кнопку, но кнопка сидела в дереве не одно десятилетие. Гомер встал на колени рядом. Он не сразу понял, что изображает снимок; наверное, его смущала близость Мелони; после тех гонок, когда они вместе упали на финише, он ни разу не был физически так близко к ней.
Разобрав, что на фото, но не уловив в нем смысла, Гомер совсем смутился, как можно смотреть на такое в присутствии Мелони! Но глаз не отвел, еще подумает, что он трус. Изображение свидетельствовало о том, как лихо преломлялась действительность в творческом сознании фотографов начала века. Снимок обрамляла дымка, что-то вроде стилизованных облаков, создавая не то траурный, не то романтический эффект. И позирующие совершали свой сногсшибающий акт то ли в раю, то ли в аду.
По мнению Гомера – в аду. Действующие лица – длинноногая девица и низенький пони. Обнаженная женщина, разбросав ноги в позе парящего орла, лежала на ковре, в котором безнадежно перепутались персидские и восточные мотивы (впрочем, Гомер этой путаницы не заметил); пони стоял над ней хвостом к голове, пропустив ее тело между ног, параллельно своему крупу. Голова опущена, точно пони собирается щипать травку, прямо к густой копне лобковых волос, морда слегка смущенная не то из-за нацеленного объектива, не то от стыда; хотя, возможно, не смущенная, а попросту глупая. Пенис у пони был толще и длиннее, чем рука Гомера, но девице пришлось-таки изогнуть шею, чтобы дотянуть пенис до рта. Щеки у нее раздулись, глаза чуть не вылезли из орбит; но по лицу не поймешь, лопнет ли она от смеха или задохнется от этого странного кляпа. Что до пони, то его лохматая морда выражала как бы напускное безразличие, под которым скрывалось сдержанное достоинство животного.
– Повезло пони, а, Солнышко? – Мелони взглянула на Гомера, которого пробрала дрожь: ему вдруг явился образ фотографа, сочинившего эту дьявольскую композицию – женщина и пони, обрамленные не то райскими облаками, не то испарениями преисподней. На мгновение из прошлого восстал злой дух камеры-обскуры, автор фотошедевра. Но его тут же сменил хозяин матраса, на котором они с Мелони стояли коленопреклоненные, словно молились его святыне. Пильщик прикрепил ее над самой подушкой, чтобы утром, продрав глаза, насладиться ее видом: пони и женщина заменили ему семейный альбом. Вот что сокрушило Гомера; вымотанный работой обитатель ночлежки смотрит на этот снимок, потому что нет у него никого – ни детей, ни матери, ни отца; ни жены, ни возлюбленной; ни друга, ни брата.
Но несмотря на почти физическую боль в сердце, он не мог оторвать взгляда от фотографии. Мелони же с неожиданной девичьей застенчивостью продолжала, потупившись, выковыривать ржавую кнопку, стараясь при этом не загородить рукой фотографию.
– Если я отколупну этот чертов снимок, – сказала она, – я подарю его тебе.
– Мне он не нужен, – неуверенно произнес Гомер.
– Еще как нужен. Вот мне он ни к чему. Пони меня не интересуют.
Сломав ноготь и поцарапав палец, она выколупала наконец кнопку из дерева, на фотографию упали свежие капельки крови и тут же высохли, приняв цвет ржавого подтека, пересекшего гриву пони и бедро молодой женщины. Мелони сунула пораненный палец в рот и, прижав нижнюю губу к зубам, вручила фотографию Гомеру.
– Понял меня, Солнышко? – спросила она Гомера. – Ты видишь, что делает эта женщина?
– Да, – ответил Гомер.
– А ты бы хотел, чтобы я сделала тебе то же?
Она сунула весь палец в рот, зажала его губами и стала ждать, что Гомер ответит, но он опять промолчал. Мелони вынула палец изо рта и прикоснулась к неподвижным губам Гомера. Он не шевельнулся, не смотрел на ее палец, боясь, что, если взглянет, его глаза скажут «нет».
– Если хочешь, чтобы я тебе это сделала, Солнышко, – сказала Мелони, – найди мое личное дело. – Она придавила пальцем его губы. – Найдешь, можешь почитать, если тебе интересно, – прибавила она, убрав наконец палец. – А теперь дай мне твой, – приказала она.
Но Гомер, держа снимок в обеих руках, не шевельнулся.
– Дай же палец, не укушу, – уговаривала его Мелони.
Он протянул ей левую руку, держа фото в правой, вернее сказать, протянул ей сжатый кулак, так что ей пришлось сначала разжать его.
– Взгляни на фото, Солнышко, – велела она; он взглянул. Мелони легко постукала его пальцем по своим зубам и при этом произнесла: – Достань запись, и я сделаю тебе то же. Береги этот снимок и хорошенько подумай.
Но у Гомера в уме сейчас свербило одно: скорее бы кончилось это кошмарное стояние на коленях рядом с Мелони, на этом матрасе – месте обитания многих поколений мышей, с обжигающей руку фотографией и пальцем у нее во рту. Как вдруг на крышу прямо над головой с оглушительным стуком хлопнулось что-то тяжелое, вроде человеческого тела, и тут же раздался хлопок полегче, словно тело подпрыгнуло; Мелони от испуга прикусила Гомеру палец – он не успел его отдернуть. Стоя на коленях, они прижались друг к другу и затаили дыхание. Гомер чувствовал, как сердце его колотится о груди Мелони.
– Что это? – прошептала Мелони.
Гомер и на этот вопрос не ответил. Ему представилось – на крышу с небес низринулось тело привидения пильщика – хозяина фотографии, которая приклеилась к его пальцам. В руках у пильщика по пиле – уши его привыкли слышать в вечности только визг циркулярных пил. В этом стуке мертвого груза о крышу Гомеру почудился зловещий отголосок вжикания старинных пил. А что это за протяжный, высокий звук, почти человеческий, тонкий, как папиросная бумага? Наверное, плач новорожденных – первых сирот Сент-Облака…
Горячей щекой он чувствовал, как бьется жилка на шее Мелони. По крыше кто-то ходил – легчайшие, почти воздушные шаги, как будто тело, ударившись о крышу, опять стало призраком.
– Господи Иисусе Христе! – воскликнула Мелони, оттолкнув Гомера с такой силой, что он ударился о стену.
Шаги на крыше от произведенного шума участились, и призрак издал пронзительный двусложный посвист, несомненно принадлежащий коршуну.
Мелони, видно, не знала, кто издает подобные крики, потому что сама в страхе взвизгнула, но Гомер сразу понял, кто ходит по крыше. Он сбежал вниз по лестнице и, перепрыгнув через щели веранды, остановился у перил. И успел увидеть, как коршун взмыл с крыши; на этот раз он легко нес змею, она висела ровно, как кусок водопроводной трубы. Непонятно, почему коршун бросил ее – не удержал или нарочно отпустил, догадавшись, что это самый верный, хоть и не профессиональный способ убийства. Но это не так уж и важно, падение с такой высоты убило змею, что и требовалось, ведь мертвую нести легче: не извивается, не бьет по груди. А Гомер ни с того ни с сего подумал, что змея немного длиннее пениса пони, правда не такая толстая.
Мелони, переводя дух, стояла на веранде рядом с Гомером. Коршун наконец скрылся из вида, и она еще раз повторила:
– Храни этот снимок и хорошенько подумай.
В таких наставлениях Гомер не нуждался. Что-что, а думать он думал – об очень многих вещах!
* * *
«В юности, – писал Уилбур Кедр, – у человека первый раз в жизни появляется секрет, который приходится скрывать от тех, кого любишь».Первый раз в жизни Гомер утаил что-то от д-ра Кедра и, конечно, от сестер Анджелы и Эдны. Утаил фотографию женщины с пенисом пони во рту. А вместе с ней свое первое недовольство Д-ром Кедром. И первое вожделение, пробужденное не только женщиной, державшей во рту невероятный орган пони, но и предложением Мелони. Вместе с фотографией под матрасом приютской койки хоронились его страхи, что может обнаружиться в записях о его рождении. И конечно, желание приоткрыть завесу над тайной матери.
Он доставал фотографию из-под матраса три или четыре раза в день, а ночью во время бессонницы рассматривал при слабом дрожащем свете свечи. Глаза женщины не казались тогда такими выпученными. Неровное пламя свечи колыхало гриву пони, и Гомеру чудилось, что шевелятся и щеки молодой женщины. Он смотрел на снимок и слышал, как писает Джон Уилбур, как хрипло дышит Фаззи Бук; это трио – легкие, вентилятор и водяное колесо – было удачным сопровождением для женщины и пони, будоражащих воображение Гомера.
Что-то изменилось в Гомере, в его бессоннице; и д-р Кедр сразу это заметил; перемена, собственно, заключалась в том, что Гомер, тая что-то от д-ра Кедра, стал подозрителен, ему мнилось, что д-р Кедр неотступно наблюдает за ним. Когда он крался на цыпочках в кабинет сестры Анджелы, он был уверен, что д-р Кедр нарочно ночь напролет стучит на машинке. Наблюдает за его действиями.
– Тебе нужна моя помощь, Гомер? – спрашивал изредка д-р Кедр.
– Нет, мне просто не спится.
– Да, этому горю не поможешь.
А д-р Кедр только и мог писать свою летопись по ночам. Днем кабинет Анджелы вечно занят, единственное место для интервью с намечающимися родителями и телефонных разговоров. Он был весь завален бумагами д-ра Кедра, перепиской с другими приютами, агентствами по усыновлению, с будущими родителями, тут был и его замечательный (сдобренный местами мрачноватым юмором) дневник, называемый Кедром «Краткая летопись Сент-Облака», хотя это название явно устарело – дневник из месяца в месяц разбухал. И каждая новая запись начиналась одним и тем же: «Здесь, в Сент-Облаке» или «В других местах на земле».
Среди бумаг д-ра Кедра хранились исчерпывающие истории семей, но только тех, кто брал на воспитание сирот. Вопреки уверениям Мелони д-р Кедр не вел записей о настоящих родителях. В записи о рождении значились лишь дата рождения младенца, пол, вес в фунтах, рост в дюймах, имя, данное сестрами (если мужского пола), миссис Гроган или секретаршей отделения девочек (если женского). Личное дело сироты включало еще болезни и прививки – вот, собственно, и все. Гораздо толще были папки с историями усыновителей. Д-р Кедр старался выведать о них всю подноготную.
«Здесь, в Сент-Облаке, – писал он, – все равно, нарушаю ли я правила или создаю новые, мной руководит одно – забота о будущем сироты. Поэтому я и уничтожаю все сведения о матерях. Бедная женщина, давшая жизнь ребенку и оставившая его у нас, принимает очень трудное решение, нельзя чтобы в будущем ей приходилось принимать его еще раз. Необходимо сделать все, чтобы сирота не искал родителей, уберечь его от встречи с ними.
Я всегда думаю только о них, сиротах. Конечно, когда-нибудь они захотят узнать тайну своего рождения, проявят любопытство. Но какая от этого польза. Не прошлое залог будущего. А сироты – особенно сироты! – должны именно о нем думать.
Что будет хорошего, если родная мать по прошествии лет раскается в принятом когда-то решении? Конечно, по архивным документам легко было бы найти ребенка. Но моя забота не восстановление биологических корней, а устройство жизни родившихся в приюте детей».
Застав Гомера в кабинете сестры Анджелы – Гомер искал что-то в его бумагах, – д-р Кедр дал ему прочитать этот кусок из своей «летописи».
– Я тут ищу одну вещь, – заикаясь проговорил Гомер. – Но не могу найти.
– Я знаю, что ты ищешь, Гомер, – сказал д-р Кедр. – Но поиски твои бесполезны.
«Поиски бесполезны», – было в записке, которую Гомер передал Мелони во время очередного вечернего чтения. Каждый вечер они с Мелони обменивались бессловесными посланиями; она глубоко совала в рот палец и выпучивала глаза, передразнивая женщину с фотографии, на что Гомер отрицательно мотал головой, давая понять, что ничего пока не нашел. Мелони отнеслась к записке с сомнением, что сейчас же отразилось на ее подвижном лице.
– Гомер, – сказал д-р Кедр. – Я не помню твоей матери. Я даже не помню тебя, когда ты родился. Ты для меня стал Гомером гораздо позже.
– Я думал, что есть закон, – бормотал Гомер. Ему вспомнились слова Мелони о законе, требующем точной регистрации рождений.
Но Уилбур Кедр, создатель и летописец Сент-Облака, был сам себе закон. По д-ру Кедру, жизнь сироты начиналась в тот день, когда он, д-р Кедр, переставал путать его с другими сиротами. Если же удавалось найти сироте семью раньше (дай-то Бог!), то именно там начиналась его жизнь. Таков был непреложный закон Кедра. В конце концов, взял же он на себя ответственность, опираясь на традиционные представления, единолично решать необходимость аборта, выбирать между жизнью младенца и матери.
– Я много думал о тебе, Гомер, – сказал д-р Кедр. – И думаю все больше и больше. Но не трачу попусту время, не силюсь вообразить, каков ты был, когда родился. И тебе не советую тратить напрасно силы и время.
И дал прочитать Гомеру неоконченное письмо, вынув его из машинки; письмо предназначалось коллеге из Новоанглийского приюта для малолетних бродяжек, созданного прежде Сент-Облака.
Письмо было дружеское (переписка, по-видимому, длилась не один год), выдержанное в тоне привычной полемики, как пишут постоянному оппоненту, оттачивая свои взгляды.
«Ребенка следует усыновлять до наступления подросткового возраста, поры первого сокрытия правды, по той причине, что рядом с ним в это время должны быть любящие и любимые люди, – писал д-р Кедр. – Подросток скоро начинает понимать, что обман так же соблазнителен, как секс, но более доступен. И что легче всего обманывать тех, кто тебя любит. Любящие люди меньше других склонны замечать лживость, но и у них рано или поздно открываются глаза. Если же рядом их нет, некому пристыдить маленького лжеца, отучить от неправды. Сирота, не нашедший семьи до этого опасного возраста, так потом и будет обманывать себя и других.