Страница:
ГЛАВА III
О тем, как город Новый Амстердам поднялся из грязи и стал на удивление изысканным и учтивым, вместе с картиной нравов наших прапрадедов.
Разнообразны вкусы и склонности просвещенных людей, которые перелистывают страницы истории. Есть среди них такие, чье сердце полно до краев дрожжами отваги и чья грудь волнуется, пыжится и пенится безрассудной смелостью, как бочонок молодого сидра или как капитан гражданской гвардии, только что вышедший от своего портного. Такого рода доблестные читатели ничем не могут удовольствоваться, кроме кровавых битв и грозных стычек; они все время должны брать штурмом крепости, разорять города, взрывать мины, идти на врага под дулами пушек, на каждой странице бросаться в штыковую атаку и наслаждаться запахом пороха и резней. Другие читатели, обладающие менее воинственным, но столь же пылким воображением и вместе с тем склонные ко всему таинственному, останавливаются с огромным удовлетворением на описаниях невероятных событий, небывалых случаев, чудесных спасений, дерзких приключений, на всяких изумительных повествованиях, едва не переступающих границ правдоподобия. Читатели третьего рода, которые – мы не хотим сказать о них ничего предосудительного – отличаются более легкомысленным складом ума и скользят по рассказам о прошлом так же, как по назидательным страницам романов, просто для отдыха и невинного развлечения, питают особый интерес к изменам, казням, похищениям сабинянок,[194] Тарквиниевым насилиям,[195] пожарам, убийствам и ко всем другим отвратительным преступлениям, придающим, подобно перцу при стряпне, остроту и вкус скучным подробностям истории. Читатели же четвертого рода, с более философскими наклонностями, прилежно изучают заплесневелые летописи прошлого, чтобы познать деяния человеческого ума и проследить постепенные перемены в людях и обычаях, обусловленные развитием знаний, превратностями судеб и влиянием обстоятельств.
Читатели первых трех родов мало что найдут для своего развлечения в спокойном правлении Воутера Ван-Твиллера, но я прошу их на время набраться терпения и примириться со скучной картиной счастья, благоденствия и мира, которую меня обязывает нарисовать мой долг правдивого историка; и я обещаю им, что как только мне представится возможность остановиться на чем-нибудь ужасном, необычном или невероятном, я постараюсь, чего бы мне это ни стоило, доставить им удовольствие. Условившись об этом, я с великой радостью обращаюсь к моим читателям четвертого рода – мужчинам, а, возможно, и женщинам, которые мне по душе: серьезным, философически настроенным и любознательным, любящим подробно разбирать характеры, начинать с первопричин и прослеживать историю народа сквозь лабиринт нововведений и усовершенствований. Такие читатели, разумеется, возжаждут узнать о начальной стадии развития только что родившейся колонии и о первобытных нравах и обычаях, преобладавших среди ее жителей в эпоху безоблачного правления Ван-Твиллера, то есть Сомневающегося.
Если бы я стал описывать во всех мелочах постепенный переход от грубой бревенчатой хижины к величественному голландскому дому с кирпичным фасадом, застекленными окнами и драночной крышей, от густых зарослей к огородам, приносившим обильные урожаи капусты, и от таящегося в засаде индейца к важному бургомистру, это было бы, вероятно, утомительно для моих читателей и, конечно, очень неудобно для меня; достаточно сказать, что деревья были вырублены, пни выкорчеваны, кусты уничтожены, и новый город постепенно возник среди болот и зарослей дурнишника, как громадный гриб, выросший на куче гнилой древесины. Так как мудрый магистрат, о чем мы упомянули в предыдущей главе, оказался не в состоянии принять какой-нибудь план постройки города, то коровы в похвальном порыве патриотизма взяли эту заботу на себя; идя на пастбище и возвращаясь с него, они проложили тропинки среди чащи, по обеим сторонам которых добрые люди построили свои дома. Это – одна из причин кривизны, причудливых поворотов и запутанных разветвлений, отличающих часть улиц Нью-Йорка еще и в наши дни.
Следует отметить, что граждане, бывшие ревностными сторонниками мингера Десятиштанного (или Тен Брука), раздосадованные отказом от его плана прорытия каналов, отдали дань своим склонностям и обосновались на берегах ручьев и протоков, извивавшихся в разных концах предназначенной к расчистке местности. Этим людям может быть, в частности, приписано создание первого поселения на Брод-стрит, которая первоначально была проложена вдоль ручья, в верхнем течении доходившего до вала, что теперь называется Уолл-стрит. Нижняя часть города вскоре стала очень оживленной и многолюдной, и со временем в центре ее был построен дом при перевозе,[196] в те дни именовавшийся «центром речной навигации».
Напротив, последователи мингера Крепкоштанника, не менее предприимчивые и более трудолюбивые, чем их соперники, поселились на берегу реки и с беспримерным упорством занялись постройкой маленьких доков и плотин, вследствие чего вокруг нашего города и возникло такое множество илистых западней. К этим докам отправлялись некогда старые бюргеры в те часы, когда с отливом берег обнажался и можно было вдыхать ароматные испарения ила и тины, которые, по их мнению, обладали подлинно целебным запахом и напоминали им о голландских каналах. Неутомимым трудам и похвальному примеру сторонников проектов последнего рода мы обязаны теми акрами искусственно образовавшейся суши, на которой построена часть наших улиц поблизости от рек и которая, если верить утверждениям кое-кого из ученых медиков нашего города, сильно способствовала возникновению желтой лихорадки.
Дома людей высшего класса обычно были построены из дерева, за исключением фронтона, сложенного из маленьких черных и желтых голландских кирпичей и обращенного всегда к улице, так как наши предки, подобно их потомкам, придавали большое значение внешнему виду и были известны тем, что показывали товар лицом. В доме всегда бывало изобилие больших дверей и маленьких окошек во всех этажах; о годе его постройки возвещали причудливые железные цифры на фасаде, а на коньке крыши торчал надменный маленький флюгер, посвящавший семью в важную тайну – куда дует ветер. Как и флюгера на шпилях наших колоколен, те флюгера показывали столько различных направлений, что ветер мог угодить на любой вкус; казалось, старый Эол наугад, как попало, развязал все свои мешки с ветрами,[197] чтобы они порезвились вокруг этой ветреной столицы. Однако самые стойкие и благонадежные граждане всегда руководствовались флюгером на крыше губернаторского дома – разумеется, самым правильным, так как каждое утро доверенный слуга лазил наверх и направлял его в ту сторону, в какую дул ветер.
В эти славные дни простоты и веселья чистота была тем, к чему больше всего стремились в домашнем обиходе, и страсть к ней являлась общепризнанным отличительным свойством хорошей хозяйки – звания, бывшего предметом честолюбивейших мечтаний наших необразованных прабабушек. Парадная дверь отпиралась только в дни свадеб, похорон, в новогодний праздник, в день святого Николая или еще по какому-либо столь же важному случаю. Она была украшена блестящим медным молотком, причудливо выкованным иногда в форме собаки, а иногда львиной головы, и ежедневно начищалась с таким благочестивым пылом, что нередко изнашивалась из-за предосторожностей, принятых для ее сохранения. Весь дом постоянно был залит водой и в нем командовали швабры, веники и жесткие щетки; хорошие хозяйки в те дни были кем-то вроде земноводных животных, и плескаться в воде доставляло им такое огромное удовольствие, что один историк тех времен всерьез утверждает, будто у многих женщин его города появились перепонки между пальцами, как у уток; а у некоторых из них – он не сомневался, что смог бы подтвердить свои слова, если бы удалось произвести соответствующее исследование – можно было бы обнаружить русалочий хвост, но, по-моему, это просто игра воображения или, еще хуже, умышленное искажение действительности.
Парадная гостиная была sanctum sanctorum,[198] где страсти к наведению чистоты предавались без всякого удержу. В эту священную комнату никому не разрешалось входить, кроме госпожи и ее верной служанки, которые появлялись там раз в неделю, чтобы сделать тщательную уборку и привести все в порядок; при этом они всякий раз оставляли свои башмаки у дверей и благоговейно переступали порог в одних чулках. Они скребли дочиста пол, посыпав его тонким белым песком, который под взмахами щетки ложился причудливым узором из углов, кривых и ромбов, мыли окна, стирали пыль с мебели и наводили на нее глянец, клали новую охапку вечнозеленых веток в камин, затем снова закрывали ставни, чтобы не залетели мухи, и тщательно запирали комнату до той поры, когда круговращение времени вновь принесет еженедельный день уборки.
Что касается членов семьи, то они всегда входили через калитку и жили преимущественно в кухне. При виде многочисленных домочадцев, собравшихся вокруг очага, вы могли бы вообразить, что перенеслись в те счастливые дни первобытной простоты, которые золотыми видениями мелькают в наших мечтах. Очаг приобретал поистине патриархальную величавость, когда вся семья, стар и млад, хозяин и слуга, черный и белый и даже кошка с собакой пользовались одинаковыми привилегиями и имели освященное обычаем право на свой уголок. Там старый бюргер сиживал в полном молчании, попыхивая трубкой, глядя на огонь полузакрытыми глазами и часами ни о чем не думая; напротив него goede vrouw прилежно пряла свою пряжу или вязала чулки. Молодежь теснилась к печи и, затаив дыхание, слушала какую-нибудь старуху-негритянку, которая считалась семейным оракулом и, как ворон взгромоздившись в сторонке, длинными зимними вечерами рассказывала одну за другой невероятные истории о ведьмах Новой Англии, страшных привидениях, лошадях без головы, чудесных спасениях и о кровавых стычках между индейцами.
В те счастливые дни добропорядочная семья вставала с зарей, обедала в одиннадцать часов и ложилась спать на заходе солнца. Обед неизменно был семейной трапезой, и тучные старые бюргеры встречали явными признаками неодобрения и неудовольствия неожиданный приход соседа в это время. Но хотя наши достойные предки были вовсе не склонны устраивать званые обеды, все же для поддержания более тесных общественных связей они время от времени собирали гостей, приглашая их на чай.
Так как эти восхитительные оргии были тогда нововведением, впоследствии ставшим столь модным в нашем городе, то я уверен, что моим любезным читателям будет весьма интересно получить о них более подробные сведения. К сожалению, лишь немногое в моем описании сможет вызвать восторг читателей. Я не могу порадовать их рассказами о несметных толпах, блестящих гостиных, высоких плюмажах, сверкающих бриллиантах, громадных шлейфах. Я не могу привести занимательнейшие примеры злословия, так как в те первобытные времена простосердечные люди были либо слишком глупы, либо слишком добродушны, чтобы перемывать друг другу косточки. Я не могу рассказать также про забавные случаи хвастовства, про то, как одна леди плутовала, а другая приходила в ярость, ибо тогда еще не существовало компаний единомышленниц, состоявших из милейших старых вдов, которые встречаются за карточным столом, чтобы выигрывать чужие деньги и терять хорошее расположение духа.
В этих модных сборищах принимали участие преимущественно представители высших классов, то есть знати, иначе говоря, тех, у кого были свои коровы и кто правил собственными повозками. Гости обычно собирались в три часа и покидали радушных хозяев около шести, если только дело не происходило зимой, когда принято было собираться немного раньше, чтобы дамы могли вернуться домой засветло. Мне не удалось нигде обнаружить сведений о том, что хозяева когда-либо угощали своих гостей сливочным мороженым, желе и взбитыми сливками, либо потчевали их затхлым миндалем, заплесневелым изюмом и кислыми апельсинами, как это часто делается в нынешний утонченный век. Наши предки любили более плотную, существенную пищу. Посредине стола красовалось огромное фаянсовое блюдо, наполненное ломтями жирной свинины с румяной корочкой, нарезанными на куски и плававшими в мясной подливке. Гости усаживались вокруг гостеприимного стола и, вооружившись вилками, показывали свою ловкость, вылавливая самые жирные куски из этого громадного блюда – почти так, как моряки ловят острогой черепах в море или наши индейцы багрят лососей в озерах. Иногда стол ломился под гигантскими пирогами с яблоками или под мисками с заготовленными впрок персиками и грушами; и неизменно он мог похвалиться громадным блюдом с шариками из сдобного теста, жаренными в кипящем свином сале и называвшимися тестяными орехами или oly koeks[199] – чудесное лакомство, в настоящее время в нашем городе почти никому неизвестное, кроме истинно голландских семей, но по-прежнему занимающее почетное место на праздничных столах в Олбани.
Чай наливали из внушительного чайника делфтского фаянса с изображенными на нем толстенькими маленькими голландскими пастухами и пастушками, пасущими свиней, или лодками, плывущими в воздухе, домами, стоящими в облаках, и другими замысловатыми произведениями голландской фантазии. Кавалеры щеголяли друг перед другом ловкостью, с какой они наполняли этот чайник кипятком из большого медного котла, одного вида которого достаточно, чтобы бросить в пот карликовых франтов нашего выродившегося времени. Для подслащиванья чая возле каждой чашки клали кусок сахара, и все общество попеременно то отгрызало крошку сахара, то прихлебывало чай, пока одна изобретательная и экономная старая леди не внесла усовершенствование: прямо над столом на веревочке, спускавшейся с потолка, висел большой кусок сахара, до которого, когда его раскачивали, каждый мог дотянуться ртом – остроумный способ, все еще применяемый некоторыми семьями в Олбани и безраздельно царящий в Коммунипоу, Бергене, Флат-Буше и во всех других наших голландских деревнях, не зараженных новшествами.
Во время этих старинных праздничных чаепитий царили крайняя благопристойность и строгость поведения. Никакого флирта или кокетничания, ни карточных игр для пожилых дам, ни болтовни и шумных шалостей для молодых девиц. Здесь вы не услышали бы самодовольной похвальбы богатых джентльменов, которым толстая мошна заменяет ум, ни вымученных острот и обезьяньих шуточек франтоватых молодых джентльменов, у которых ум вовсе отсутствует. Напротив, молодые леди скромно усаживались на стулья с камышевым сидением и вязали принесенный с собой шерстяной чулок; они раскрывали рот лишь для того, чтобы сказать: «yah, Mynher»[200] или «yah, ya Vrouw»[201] в ответ на любой заданный им вопрос, и во всем вели себя как благопристойные, хорошо воспитанные барышни. Что касается джентльменов, то все они спокойно покуривали свои трубки и казались погруженными в созерцание синих и белых изразцов, которыми был облицован камин, с благочестиво изображенными на них сценами из священного писания. Чаще всего то были Товит с его собакой[202] или Аман,[203] в назидание всем болтающийся на виселице, и Иона, преотважно выскакивающий из кита, как арлекин, который прыгает сквозь пылающую бочку.
Гости расходились без шума и без всякой сутолоки, ибо, сколь странным это ни могло бы показаться, леди и джентльмены довольствовались тем, что надевали свои собственные плащи, шали и шляпы, не помышляя даже (какое простодушие!) об остроумной системе обмена нарядами, установившейся в наши дни; при ней уходящие первыми имеют возможность выбрать лучшую шаль или шляпу, какая им только попадется, – обычай, возникший, несомненно, из наших коммерческих повадок. Гостей доставляли домой собственные кареты, иначе говоря, перевозочные средства, дарованные им природой; исключение составляли лишь те богачи, которые могли позволить себе завести повозку. Джентльмены галантно сопровождали своих прекрасных дам до дверей их жилищ и громко целовали на прощание. Так как это было установлено этикетом и делалось с полнейшим простодушием и чистосердечием, то не вызывало тогда никаких пересудов и не должно было бы вызывать и в наши дни: если наши прадеды одобряли такой обычай, со стороны потомков было бы крайним неуважением возражать против него.
Разнообразны вкусы и склонности просвещенных людей, которые перелистывают страницы истории. Есть среди них такие, чье сердце полно до краев дрожжами отваги и чья грудь волнуется, пыжится и пенится безрассудной смелостью, как бочонок молодого сидра или как капитан гражданской гвардии, только что вышедший от своего портного. Такого рода доблестные читатели ничем не могут удовольствоваться, кроме кровавых битв и грозных стычек; они все время должны брать штурмом крепости, разорять города, взрывать мины, идти на врага под дулами пушек, на каждой странице бросаться в штыковую атаку и наслаждаться запахом пороха и резней. Другие читатели, обладающие менее воинственным, но столь же пылким воображением и вместе с тем склонные ко всему таинственному, останавливаются с огромным удовлетворением на описаниях невероятных событий, небывалых случаев, чудесных спасений, дерзких приключений, на всяких изумительных повествованиях, едва не переступающих границ правдоподобия. Читатели третьего рода, которые – мы не хотим сказать о них ничего предосудительного – отличаются более легкомысленным складом ума и скользят по рассказам о прошлом так же, как по назидательным страницам романов, просто для отдыха и невинного развлечения, питают особый интерес к изменам, казням, похищениям сабинянок,[194] Тарквиниевым насилиям,[195] пожарам, убийствам и ко всем другим отвратительным преступлениям, придающим, подобно перцу при стряпне, остроту и вкус скучным подробностям истории. Читатели же четвертого рода, с более философскими наклонностями, прилежно изучают заплесневелые летописи прошлого, чтобы познать деяния человеческого ума и проследить постепенные перемены в людях и обычаях, обусловленные развитием знаний, превратностями судеб и влиянием обстоятельств.
Читатели первых трех родов мало что найдут для своего развлечения в спокойном правлении Воутера Ван-Твиллера, но я прошу их на время набраться терпения и примириться со скучной картиной счастья, благоденствия и мира, которую меня обязывает нарисовать мой долг правдивого историка; и я обещаю им, что как только мне представится возможность остановиться на чем-нибудь ужасном, необычном или невероятном, я постараюсь, чего бы мне это ни стоило, доставить им удовольствие. Условившись об этом, я с великой радостью обращаюсь к моим читателям четвертого рода – мужчинам, а, возможно, и женщинам, которые мне по душе: серьезным, философически настроенным и любознательным, любящим подробно разбирать характеры, начинать с первопричин и прослеживать историю народа сквозь лабиринт нововведений и усовершенствований. Такие читатели, разумеется, возжаждут узнать о начальной стадии развития только что родившейся колонии и о первобытных нравах и обычаях, преобладавших среди ее жителей в эпоху безоблачного правления Ван-Твиллера, то есть Сомневающегося.
Если бы я стал описывать во всех мелочах постепенный переход от грубой бревенчатой хижины к величественному голландскому дому с кирпичным фасадом, застекленными окнами и драночной крышей, от густых зарослей к огородам, приносившим обильные урожаи капусты, и от таящегося в засаде индейца к важному бургомистру, это было бы, вероятно, утомительно для моих читателей и, конечно, очень неудобно для меня; достаточно сказать, что деревья были вырублены, пни выкорчеваны, кусты уничтожены, и новый город постепенно возник среди болот и зарослей дурнишника, как громадный гриб, выросший на куче гнилой древесины. Так как мудрый магистрат, о чем мы упомянули в предыдущей главе, оказался не в состоянии принять какой-нибудь план постройки города, то коровы в похвальном порыве патриотизма взяли эту заботу на себя; идя на пастбище и возвращаясь с него, они проложили тропинки среди чащи, по обеим сторонам которых добрые люди построили свои дома. Это – одна из причин кривизны, причудливых поворотов и запутанных разветвлений, отличающих часть улиц Нью-Йорка еще и в наши дни.
Следует отметить, что граждане, бывшие ревностными сторонниками мингера Десятиштанного (или Тен Брука), раздосадованные отказом от его плана прорытия каналов, отдали дань своим склонностям и обосновались на берегах ручьев и протоков, извивавшихся в разных концах предназначенной к расчистке местности. Этим людям может быть, в частности, приписано создание первого поселения на Брод-стрит, которая первоначально была проложена вдоль ручья, в верхнем течении доходившего до вала, что теперь называется Уолл-стрит. Нижняя часть города вскоре стала очень оживленной и многолюдной, и со временем в центре ее был построен дом при перевозе,[196] в те дни именовавшийся «центром речной навигации».
Напротив, последователи мингера Крепкоштанника, не менее предприимчивые и более трудолюбивые, чем их соперники, поселились на берегу реки и с беспримерным упорством занялись постройкой маленьких доков и плотин, вследствие чего вокруг нашего города и возникло такое множество илистых западней. К этим докам отправлялись некогда старые бюргеры в те часы, когда с отливом берег обнажался и можно было вдыхать ароматные испарения ила и тины, которые, по их мнению, обладали подлинно целебным запахом и напоминали им о голландских каналах. Неутомимым трудам и похвальному примеру сторонников проектов последнего рода мы обязаны теми акрами искусственно образовавшейся суши, на которой построена часть наших улиц поблизости от рек и которая, если верить утверждениям кое-кого из ученых медиков нашего города, сильно способствовала возникновению желтой лихорадки.
Дома людей высшего класса обычно были построены из дерева, за исключением фронтона, сложенного из маленьких черных и желтых голландских кирпичей и обращенного всегда к улице, так как наши предки, подобно их потомкам, придавали большое значение внешнему виду и были известны тем, что показывали товар лицом. В доме всегда бывало изобилие больших дверей и маленьких окошек во всех этажах; о годе его постройки возвещали причудливые железные цифры на фасаде, а на коньке крыши торчал надменный маленький флюгер, посвящавший семью в важную тайну – куда дует ветер. Как и флюгера на шпилях наших колоколен, те флюгера показывали столько различных направлений, что ветер мог угодить на любой вкус; казалось, старый Эол наугад, как попало, развязал все свои мешки с ветрами,[197] чтобы они порезвились вокруг этой ветреной столицы. Однако самые стойкие и благонадежные граждане всегда руководствовались флюгером на крыше губернаторского дома – разумеется, самым правильным, так как каждое утро доверенный слуга лазил наверх и направлял его в ту сторону, в какую дул ветер.
В эти славные дни простоты и веселья чистота была тем, к чему больше всего стремились в домашнем обиходе, и страсть к ней являлась общепризнанным отличительным свойством хорошей хозяйки – звания, бывшего предметом честолюбивейших мечтаний наших необразованных прабабушек. Парадная дверь отпиралась только в дни свадеб, похорон, в новогодний праздник, в день святого Николая или еще по какому-либо столь же важному случаю. Она была украшена блестящим медным молотком, причудливо выкованным иногда в форме собаки, а иногда львиной головы, и ежедневно начищалась с таким благочестивым пылом, что нередко изнашивалась из-за предосторожностей, принятых для ее сохранения. Весь дом постоянно был залит водой и в нем командовали швабры, веники и жесткие щетки; хорошие хозяйки в те дни были кем-то вроде земноводных животных, и плескаться в воде доставляло им такое огромное удовольствие, что один историк тех времен всерьез утверждает, будто у многих женщин его города появились перепонки между пальцами, как у уток; а у некоторых из них – он не сомневался, что смог бы подтвердить свои слова, если бы удалось произвести соответствующее исследование – можно было бы обнаружить русалочий хвост, но, по-моему, это просто игра воображения или, еще хуже, умышленное искажение действительности.
Парадная гостиная была sanctum sanctorum,[198] где страсти к наведению чистоты предавались без всякого удержу. В эту священную комнату никому не разрешалось входить, кроме госпожи и ее верной служанки, которые появлялись там раз в неделю, чтобы сделать тщательную уборку и привести все в порядок; при этом они всякий раз оставляли свои башмаки у дверей и благоговейно переступали порог в одних чулках. Они скребли дочиста пол, посыпав его тонким белым песком, который под взмахами щетки ложился причудливым узором из углов, кривых и ромбов, мыли окна, стирали пыль с мебели и наводили на нее глянец, клали новую охапку вечнозеленых веток в камин, затем снова закрывали ставни, чтобы не залетели мухи, и тщательно запирали комнату до той поры, когда круговращение времени вновь принесет еженедельный день уборки.
Что касается членов семьи, то они всегда входили через калитку и жили преимущественно в кухне. При виде многочисленных домочадцев, собравшихся вокруг очага, вы могли бы вообразить, что перенеслись в те счастливые дни первобытной простоты, которые золотыми видениями мелькают в наших мечтах. Очаг приобретал поистине патриархальную величавость, когда вся семья, стар и млад, хозяин и слуга, черный и белый и даже кошка с собакой пользовались одинаковыми привилегиями и имели освященное обычаем право на свой уголок. Там старый бюргер сиживал в полном молчании, попыхивая трубкой, глядя на огонь полузакрытыми глазами и часами ни о чем не думая; напротив него goede vrouw прилежно пряла свою пряжу или вязала чулки. Молодежь теснилась к печи и, затаив дыхание, слушала какую-нибудь старуху-негритянку, которая считалась семейным оракулом и, как ворон взгромоздившись в сторонке, длинными зимними вечерами рассказывала одну за другой невероятные истории о ведьмах Новой Англии, страшных привидениях, лошадях без головы, чудесных спасениях и о кровавых стычках между индейцами.
В те счастливые дни добропорядочная семья вставала с зарей, обедала в одиннадцать часов и ложилась спать на заходе солнца. Обед неизменно был семейной трапезой, и тучные старые бюргеры встречали явными признаками неодобрения и неудовольствия неожиданный приход соседа в это время. Но хотя наши достойные предки были вовсе не склонны устраивать званые обеды, все же для поддержания более тесных общественных связей они время от времени собирали гостей, приглашая их на чай.
Так как эти восхитительные оргии были тогда нововведением, впоследствии ставшим столь модным в нашем городе, то я уверен, что моим любезным читателям будет весьма интересно получить о них более подробные сведения. К сожалению, лишь немногое в моем описании сможет вызвать восторг читателей. Я не могу порадовать их рассказами о несметных толпах, блестящих гостиных, высоких плюмажах, сверкающих бриллиантах, громадных шлейфах. Я не могу привести занимательнейшие примеры злословия, так как в те первобытные времена простосердечные люди были либо слишком глупы, либо слишком добродушны, чтобы перемывать друг другу косточки. Я не могу рассказать также про забавные случаи хвастовства, про то, как одна леди плутовала, а другая приходила в ярость, ибо тогда еще не существовало компаний единомышленниц, состоявших из милейших старых вдов, которые встречаются за карточным столом, чтобы выигрывать чужие деньги и терять хорошее расположение духа.
В этих модных сборищах принимали участие преимущественно представители высших классов, то есть знати, иначе говоря, тех, у кого были свои коровы и кто правил собственными повозками. Гости обычно собирались в три часа и покидали радушных хозяев около шести, если только дело не происходило зимой, когда принято было собираться немного раньше, чтобы дамы могли вернуться домой засветло. Мне не удалось нигде обнаружить сведений о том, что хозяева когда-либо угощали своих гостей сливочным мороженым, желе и взбитыми сливками, либо потчевали их затхлым миндалем, заплесневелым изюмом и кислыми апельсинами, как это часто делается в нынешний утонченный век. Наши предки любили более плотную, существенную пищу. Посредине стола красовалось огромное фаянсовое блюдо, наполненное ломтями жирной свинины с румяной корочкой, нарезанными на куски и плававшими в мясной подливке. Гости усаживались вокруг гостеприимного стола и, вооружившись вилками, показывали свою ловкость, вылавливая самые жирные куски из этого громадного блюда – почти так, как моряки ловят острогой черепах в море или наши индейцы багрят лососей в озерах. Иногда стол ломился под гигантскими пирогами с яблоками или под мисками с заготовленными впрок персиками и грушами; и неизменно он мог похвалиться громадным блюдом с шариками из сдобного теста, жаренными в кипящем свином сале и называвшимися тестяными орехами или oly koeks[199] – чудесное лакомство, в настоящее время в нашем городе почти никому неизвестное, кроме истинно голландских семей, но по-прежнему занимающее почетное место на праздничных столах в Олбани.
Чай наливали из внушительного чайника делфтского фаянса с изображенными на нем толстенькими маленькими голландскими пастухами и пастушками, пасущими свиней, или лодками, плывущими в воздухе, домами, стоящими в облаках, и другими замысловатыми произведениями голландской фантазии. Кавалеры щеголяли друг перед другом ловкостью, с какой они наполняли этот чайник кипятком из большого медного котла, одного вида которого достаточно, чтобы бросить в пот карликовых франтов нашего выродившегося времени. Для подслащиванья чая возле каждой чашки клали кусок сахара, и все общество попеременно то отгрызало крошку сахара, то прихлебывало чай, пока одна изобретательная и экономная старая леди не внесла усовершенствование: прямо над столом на веревочке, спускавшейся с потолка, висел большой кусок сахара, до которого, когда его раскачивали, каждый мог дотянуться ртом – остроумный способ, все еще применяемый некоторыми семьями в Олбани и безраздельно царящий в Коммунипоу, Бергене, Флат-Буше и во всех других наших голландских деревнях, не зараженных новшествами.
Во время этих старинных праздничных чаепитий царили крайняя благопристойность и строгость поведения. Никакого флирта или кокетничания, ни карточных игр для пожилых дам, ни болтовни и шумных шалостей для молодых девиц. Здесь вы не услышали бы самодовольной похвальбы богатых джентльменов, которым толстая мошна заменяет ум, ни вымученных острот и обезьяньих шуточек франтоватых молодых джентльменов, у которых ум вовсе отсутствует. Напротив, молодые леди скромно усаживались на стулья с камышевым сидением и вязали принесенный с собой шерстяной чулок; они раскрывали рот лишь для того, чтобы сказать: «yah, Mynher»[200] или «yah, ya Vrouw»[201] в ответ на любой заданный им вопрос, и во всем вели себя как благопристойные, хорошо воспитанные барышни. Что касается джентльменов, то все они спокойно покуривали свои трубки и казались погруженными в созерцание синих и белых изразцов, которыми был облицован камин, с благочестиво изображенными на них сценами из священного писания. Чаще всего то были Товит с его собакой[202] или Аман,[203] в назидание всем болтающийся на виселице, и Иона, преотважно выскакивающий из кита, как арлекин, который прыгает сквозь пылающую бочку.
Гости расходились без шума и без всякой сутолоки, ибо, сколь странным это ни могло бы показаться, леди и джентльмены довольствовались тем, что надевали свои собственные плащи, шали и шляпы, не помышляя даже (какое простодушие!) об остроумной системе обмена нарядами, установившейся в наши дни; при ней уходящие первыми имеют возможность выбрать лучшую шаль или шляпу, какая им только попадется, – обычай, возникший, несомненно, из наших коммерческих повадок. Гостей доставляли домой собственные кареты, иначе говоря, перевозочные средства, дарованные им природой; исключение составляли лишь те богачи, которые могли позволить себе завести повозку. Джентльмены галантно сопровождали своих прекрасных дам до дверей их жилищ и громко целовали на прощание. Так как это было установлено этикетом и делалось с полнейшим простодушием и чистосердечием, то не вызывало тогда никаких пересудов и не должно было бы вызывать и в наши дни: если наши прадеды одобряли такой обычай, со стороны потомков было бы крайним неуважением возражать против него.
ГЛАВА IV
Содержащая дальнейшие подробности о золотом веке и рассказывающая о том, какими свойствами должны были обладать истинные леди и джентльмены во времена Вальтера Сомневающеюся.
В этот благословенный период моей истории, когда прекрасный остров Манна-хата являл взору точную копию тех ярких картин, какие нарисовал старый Гесиод, описывая золотое царство Сатурна, жители острова, среди которых господствовала чистосердечная простота, жили в состоянии счастливого неведения; если бы я даже сумел его изобразить, все равно оно вряд ли могло бы быть понятно в наш вырождающийся век, для которого мне суждено писать. Даже представительницы женского пола, эти главные противницы спокойствия, честности и седобородых общественных обычаев, временно проявляли небывалую рассудительность и благопристойность и вели себя поистине почти так, словно не были посланы в этот мир для того, чтобы причинять хлопоты человечеству, сбивать с толку философов и приводить в замешательство вселенную.
Их волосы, не истерзанные отвратительными ухищрениями искусства, были тщательно смазаны сальной свечой, зачесаны назад и прикрыты небольшим подбитым ватой коленкоровым чепцом, плотно сидевшим на голове. Их юбки из грубой полушерстяной ткани были обшиты пестрыми яркими полосами и могли соперничать с многоцветными одеяниями Ириды.[204] Впрочем, должен сознаться, эти прелестные юбочки были довольно короткие и едва прикрывали колени, что возмещалось их числом, которое обычно не уступало числу штанов у джентльменов. И что еще похвальнее, все юбки были собственной работы, и этим обстоятельством, как легко можно себе представить, женщины немало тщеславились.
То были прекрасные дни, когда все женщины сидели дома, читали Библию и имели карманы – да еще какие большие, отделанные пестрыми лоскутами, составлявшими многочисленные причудливые узоры и хвастливо носимые снаружи. Они действительно были удобными вместилищами, где все хорошие хозяйки заботливо прятали то, что им хотелось иметь под рукой, из-за чего карманы часто становились невероятно раздутыми. Я помню, как в дни моего детства ходил рассказ о том, что жене Воутера Ван-Твиллера довелось в поисках деревянной суповой ложки опорожнить правый карман, содержимое которого наполнило три корзины для зерна, а поварешка в конце концов была обнаружена среди всякого хлама в самом углу кармана. Впрочем, всем этим рассказам не следует придавать слишком большой веры, так как, когда дело идет о давно прошедших временах, люди всегда склонны к преувеличениям.
Кроме замечательных карманов, у женщин постоянно были при себе ножницы и подушечки для булавок, висевшие у пояса на красной ленте, а у более зажиточных и чванных на медной или даже серебряной цепочке – бесспорные признаки домовитой хозяйки или трудолюбивой девицы. Я мало что могу сказать в оправдание коротких юбок; без сомнения, они были введены с той целью, чтобы дать возможность увидеть чулки, которые обычно бывали из синей шерсти с роскошными красными стрелками, а может быть, чтобы открыть взорам красивой формы лодыжку и изящную, хотя и вполне пригодную для ходьбы ступню, обутую в кожаный башмак на высоком каблуке и с большой великолепной серебряной пряжкой. Таким образом, мы видим, что прекрасный пол во все времена одинаково стремился слегка нарушать законы приличия, чтобы выставить напоказ скрытую красоту или удовлетворить невинную любовь к щегольству.
Из приведенного здесь беглого очерка можно видеть, что наши славные бабушки по своим представлениям о красоте фигуры значительно отличались от своих скудно одетых внучек, живущих в наши дни. В те времена прелестная леди переваливалась с ноги на ногу под тяжестью одежды, которой даже в чудесный летний день на ней было больше, чем на целом обществе дам в современной бальной зале. Однако это не мешало джентльменам восхищаться ими. Напротив, страсть возлюбленного, по-видимому, усиливалась пропорционально объему ее предмета, и о дюжей девице, облаченной в дюжину юбок, местные стихоплеты, писавшие на нижнеголландском наречии, утверждали, что она сияет, как подсолнечник, и пышна, как полновесный кочан капусты. Как бы там ни было, в те дни сердце влюбленного не вмещало больше одной женщины зараз, между тем как сердце современного волокиты достаточно просторно, чтобы приютить полдюжины. Причина этого, по моему убеждению, состоит в том, что либо сердца мужчин стали больше, либо женщины стали мельче; впрочем, об этом пусть судят физиологи.
Но в этих юбках было какое-то таинственное очарование, которое, несомненно, влияло на благоразумного кавалера. В те дни гардероб леди был единственным ее достоянием; и та, у кого был хороший запас юбок и чулок, могла, безусловно, считаться богатой наследницей, подобно девице с Камчатки, обладательнице множества медвежьих шкур, или лапландской красавице с большим стадом северных оленей. Поэтому женщины всячески старались выставить напоказ эти могущественные приманки самым выгодным образом; да и лучшие комнаты в доме украшались не карикатурами на госпожу природу, в виде акварелей или вышивок, а были всегда в изобилии увешаны домотканой одеждой, изготовленной самими женщинами и им принадлежавшей, – образец похвального тщеславия, до сих пор наблюдаемого среди наследниц в наших голландских деревнях. Такими были прелестные красавицы старинного города Нового Амстердама, по первобытной простоте своих нравов соперничавшие со знаменитыми и благородными дамами, столь возвышенно воспетыми господином Гомером, который рассказывает нам, что царевна Навсикая[205] стирала белье всей семьи, а прекрасная Пенелопа[206] сама ткала свои юбки.
Истинные джентльмены, вращавшиеся в кругах блестящего общества в те старинные времена, почти во всем были похожи на девиц, чьи улыбки они жаждали заслужить. Правда, их достоинства не произвели бы большого впечатления на сердце современной красавицы: они не катались в парных фаэтонах и не щеголяли в запряженных цугом колясках, ибо тогда об этих пышных экипажах еще и не помышляли; не отличались они ни особым блеском за пиршественным столом, ни последующими стычками со сторожами, так как наши предки были слишком мирного нрава, чтобы нуждаться в этих ночных блюстителях порядка, тем более, что к девяти часам в городе не оставалось ни одной живой души, которая не храпела бы во всю мочь. Не притязали они также на изящество, достигаемое с помощью портных, так как тогда эти посягатели на карманы людей изысканного общества и на спокойствие всех честолюбивых молодых джентльменов были в Новом Амстердаме неизвестны. Каждая хорошая хозяйка обшивала своего мужа и семью и даже сама goede vrouw Ван-Твиллер не считала для себя унизительным кроить мужу штаны из грубой шерсти.
В этот благословенный период моей истории, когда прекрасный остров Манна-хата являл взору точную копию тех ярких картин, какие нарисовал старый Гесиод, описывая золотое царство Сатурна, жители острова, среди которых господствовала чистосердечная простота, жили в состоянии счастливого неведения; если бы я даже сумел его изобразить, все равно оно вряд ли могло бы быть понятно в наш вырождающийся век, для которого мне суждено писать. Даже представительницы женского пола, эти главные противницы спокойствия, честности и седобородых общественных обычаев, временно проявляли небывалую рассудительность и благопристойность и вели себя поистине почти так, словно не были посланы в этот мир для того, чтобы причинять хлопоты человечеству, сбивать с толку философов и приводить в замешательство вселенную.
Их волосы, не истерзанные отвратительными ухищрениями искусства, были тщательно смазаны сальной свечой, зачесаны назад и прикрыты небольшим подбитым ватой коленкоровым чепцом, плотно сидевшим на голове. Их юбки из грубой полушерстяной ткани были обшиты пестрыми яркими полосами и могли соперничать с многоцветными одеяниями Ириды.[204] Впрочем, должен сознаться, эти прелестные юбочки были довольно короткие и едва прикрывали колени, что возмещалось их числом, которое обычно не уступало числу штанов у джентльменов. И что еще похвальнее, все юбки были собственной работы, и этим обстоятельством, как легко можно себе представить, женщины немало тщеславились.
То были прекрасные дни, когда все женщины сидели дома, читали Библию и имели карманы – да еще какие большие, отделанные пестрыми лоскутами, составлявшими многочисленные причудливые узоры и хвастливо носимые снаружи. Они действительно были удобными вместилищами, где все хорошие хозяйки заботливо прятали то, что им хотелось иметь под рукой, из-за чего карманы часто становились невероятно раздутыми. Я помню, как в дни моего детства ходил рассказ о том, что жене Воутера Ван-Твиллера довелось в поисках деревянной суповой ложки опорожнить правый карман, содержимое которого наполнило три корзины для зерна, а поварешка в конце концов была обнаружена среди всякого хлама в самом углу кармана. Впрочем, всем этим рассказам не следует придавать слишком большой веры, так как, когда дело идет о давно прошедших временах, люди всегда склонны к преувеличениям.
Кроме замечательных карманов, у женщин постоянно были при себе ножницы и подушечки для булавок, висевшие у пояса на красной ленте, а у более зажиточных и чванных на медной или даже серебряной цепочке – бесспорные признаки домовитой хозяйки или трудолюбивой девицы. Я мало что могу сказать в оправдание коротких юбок; без сомнения, они были введены с той целью, чтобы дать возможность увидеть чулки, которые обычно бывали из синей шерсти с роскошными красными стрелками, а может быть, чтобы открыть взорам красивой формы лодыжку и изящную, хотя и вполне пригодную для ходьбы ступню, обутую в кожаный башмак на высоком каблуке и с большой великолепной серебряной пряжкой. Таким образом, мы видим, что прекрасный пол во все времена одинаково стремился слегка нарушать законы приличия, чтобы выставить напоказ скрытую красоту или удовлетворить невинную любовь к щегольству.
Из приведенного здесь беглого очерка можно видеть, что наши славные бабушки по своим представлениям о красоте фигуры значительно отличались от своих скудно одетых внучек, живущих в наши дни. В те времена прелестная леди переваливалась с ноги на ногу под тяжестью одежды, которой даже в чудесный летний день на ней было больше, чем на целом обществе дам в современной бальной зале. Однако это не мешало джентльменам восхищаться ими. Напротив, страсть возлюбленного, по-видимому, усиливалась пропорционально объему ее предмета, и о дюжей девице, облаченной в дюжину юбок, местные стихоплеты, писавшие на нижнеголландском наречии, утверждали, что она сияет, как подсолнечник, и пышна, как полновесный кочан капусты. Как бы там ни было, в те дни сердце влюбленного не вмещало больше одной женщины зараз, между тем как сердце современного волокиты достаточно просторно, чтобы приютить полдюжины. Причина этого, по моему убеждению, состоит в том, что либо сердца мужчин стали больше, либо женщины стали мельче; впрочем, об этом пусть судят физиологи.
Но в этих юбках было какое-то таинственное очарование, которое, несомненно, влияло на благоразумного кавалера. В те дни гардероб леди был единственным ее достоянием; и та, у кого был хороший запас юбок и чулок, могла, безусловно, считаться богатой наследницей, подобно девице с Камчатки, обладательнице множества медвежьих шкур, или лапландской красавице с большим стадом северных оленей. Поэтому женщины всячески старались выставить напоказ эти могущественные приманки самым выгодным образом; да и лучшие комнаты в доме украшались не карикатурами на госпожу природу, в виде акварелей или вышивок, а были всегда в изобилии увешаны домотканой одеждой, изготовленной самими женщинами и им принадлежавшей, – образец похвального тщеславия, до сих пор наблюдаемого среди наследниц в наших голландских деревнях. Такими были прелестные красавицы старинного города Нового Амстердама, по первобытной простоте своих нравов соперничавшие со знаменитыми и благородными дамами, столь возвышенно воспетыми господином Гомером, который рассказывает нам, что царевна Навсикая[205] стирала белье всей семьи, а прекрасная Пенелопа[206] сама ткала свои юбки.
Истинные джентльмены, вращавшиеся в кругах блестящего общества в те старинные времена, почти во всем были похожи на девиц, чьи улыбки они жаждали заслужить. Правда, их достоинства не произвели бы большого впечатления на сердце современной красавицы: они не катались в парных фаэтонах и не щеголяли в запряженных цугом колясках, ибо тогда об этих пышных экипажах еще и не помышляли; не отличались они ни особым блеском за пиршественным столом, ни последующими стычками со сторожами, так как наши предки были слишком мирного нрава, чтобы нуждаться в этих ночных блюстителях порядка, тем более, что к девяти часам в городе не оставалось ни одной живой души, которая не храпела бы во всю мочь. Не притязали они также на изящество, достигаемое с помощью портных, так как тогда эти посягатели на карманы людей изысканного общества и на спокойствие всех честолюбивых молодых джентльменов были в Новом Амстердаме неизвестны. Каждая хорошая хозяйка обшивала своего мужа и семью и даже сама goede vrouw Ван-Твиллер не считала для себя унизительным кроить мужу штаны из грубой шерсти.