ГЛАВА II


   В которой рассказывается о том, как Питер Твердоголовый, вступив в должность, занялся генеральной уборкой. – И об опасном промахе, допущенном им в отношении Амфиктионов.

 
   Уже самые первые шаги, предпринятые великим Питером после того, как он взял в свои руки бразды правления, показали величие его ума, хотя и вызвали немалое удивление и растерянность среди жителей Ман-хатеза. Увидев, что ему постоянно возражают, и наскучив мудрыми наставлениями своего тайного совета, члены которого за время правления его предшественника приобрели безрассудную привычку думать самостоятельно и говорить, что им захочется, он решил немедленно положить конец столь ужасной мерзости. Поэтому, едва придя к власти, он тотчас же прогнал со службы всех назойливых умников, которые составляли мятежный кабинет Вильяма Упрямого, и заменил их советниками, которых он сам выбрал себе среди представителей тучных, сонливых почтенных семейств, процветавших и дремавших во время спокойного правления Вальтера Сомневающегося. Всех их он велел в изобилии снабдить превосходными длинными трубками и почаще кормить общественными обедами, предоставив им курить, есть и спать на благо народа и взвалив все бремя правления на собственные плечи – с каковым распределением обязанностей они все выразили свое согласие громким хрюканьем.
   Но Питер Твердоголовый не остановился на этом и учинил страшный разгром остроумных изобретений и приспособлений своего ученого предшественника, сломав флагштоки и ветряные мельницы, которые, как могучие великаны, охраняли окружавшие Новый Амстердам валы, отправив к черту батареи деревянных пушек, разрушив придуманную самим Кифтом виселицу, на которой подлых бродяг подвешивали за штаны, одним словом, перевернув вверх дном всю философскую, экономическую и ветряно-мельничную систему бессмертного мудреца из Саардама.
   Теперь честные граждане Нового Амстердама дрожали за судьбу их несравненного героя трубача Антони, который своими усами и трубой снискал большую благосклонность у женщин. Питер Твердоголовый распорядился привести Антони к себе и несколько мгновений рассматривал его с ног до головы, храня такой вид, который устрашил бы кого угодно, кроме того, кто трубит в медный инструмент.
   – Скажи, пожалуйста, кто ты и что ты? – спросил губернатор.
   – Государь, – ответил, нимало не смутившись, трубач, – что до моего имени, то меня зовут Антони Ван-Корлеар, что до моего происхождения, то я сын моей матери, что касается моего занятия, то я защитник и гарнизон здешнего великого города Нового Амстердама.
   – Я сильно подозреваю, что ты жалкий плут, – сказал Питер Стайвесант. – Как ты добился такой высокой чести и такого звания?
   – Клянусь, государь, что, как многие великие люди до меня, просто тем, что трубил в свою собственную трубу.
   – Ах, вот оно что? – сказал губернатор. – Ну, ладно, тогда насладимся твоим искусством.
   Тут Антони приставил к губам свой инструмент и протрубил атаку с таким грозным вступлением, такими приятными трелями и такой ликующей каденцией, что этого было достаточно, чтобы на целую милю в окружности сердце у всякого выпрыгнуло из груди. Как боевой конь, пасущийся на мирных равнинах и случайно услышавший звуки военной музыки, навостряет уши, храпит, горячится и бьет копытами землю, так и героическая душа могучего Питера возликовала, услышав пение трубы; ибо о нем справедливо можно было сказать то, что говорили о прославленном святом Георгии, покровителе Англии: «В целом мире не было ничего, что больше радовало бы его сердце, нежели приятные звуки войны и вид воинов, размахивающих стальными мечами». Обратив теперь более благосклонный взгляд на отважного Ван-Корлеара и приметив, что то был веселый, толстый человечек, острый на язык, но притом весьма благоразумный и обладавший здоровенными легкими, Питер Твердоголовый сразу проникся к нему изумительной благосклонностью; освободив его от хлопотливой обязанности служить для города гарнизоном, защищая и тревожа жителей, он оставил его навсегда при своей особе в роли главного фаворита, тайного посланца и верного оруженосца. Антони было приказано больше не беспокоить город зловещими звуками, а играть лишь то, что могло доставить удовольствие губернатору во время пиршества, как делали некогда менестрели в дни славного рыцарства, и во время общественных празднеств услаждать слух народа военными мелодиями, поддерживая этим благородный воинский дух.
   Много других преобразований и перемен, как к лучшему, так и к худшему, осуществил губернатор, но недостаток времени не позволяет мне подробно описать их; достаточно сказать, что он вскоре дал всей провинции понять, кто в ней хозяин, и управлял державным народом с тиранической строгостью, так что обывателям пришлось попридержать языки, сидеть дома и заниматься своими делами; эти привычки так укоренились, что вражда и рознь между партиями были почти забыты, и многие преуспевавшие прежде владельцы таверн и кабаков совершенно разорились из-за недостатка посетителей.
   В самом деле, затруднительное положение, в котором находились тогда государственные дела, требовало величайшей бдительности и быстроты решений. Страшный совет Амфиктионов, причинивший столько бед несчастному Кифту, продолжал усиливаться и грозил объединить в своей конфедерации все могущественные восточные державы. На следующий же год после прихода к власти губернатора Стайвесанта из города Провиденс (знаменитого своими пыльными улицами и красивыми женщинами) отправились полномочные делегаты от могущественной колонии Род-Айленд и попросили, чтобы ее приняли в союз.
   Об этом ходатайстве мы находим такое упоминание в дошедшем до нас отчете о встрече почтенной делегации.[321]

   «Мистер Билл Коттингтон и капитан Партрид из Род-Айленда представляют уполномоченным нижеследующее письменное ходатайство:


   „Мы ходатайствуем и предлагаем от имени Род-Айленда, чтобы мы, жители Род-Айленда, могли вступить со всеми соединенными колониями Новой Англии в прочный и вечный союз дружбы и согласия для нападения и защиты, взаимного совета и помощи во всех надлежащих случаях ради нашей общей безопасности и благополучия, и т. д.

Билл Коттингтон, Альександр Партрид“».

   Признаюсь, от одного взгляда на этот страшный документ я стал дрожать за безопасность моей любимой провинции. Имя Александр, пусть даже в неправильном написании, во все времена звучало воинственно, и хотя его свирепость до некоторой степени смягчалась от сочетания с благородной фамилией Партридж, все же, как и алый цвет, оно имеет огромное сходство со звуком трубы. Больше того, по стилю письма и по солдатскому неведению орфографии, обнаруженному доблестным капитаном Альександром Партридом в написании своего собственного имени, мы можем представить себе этого могучего родосца[322] кем-то вроде второго Аякса, сильного физически, великого на поле битвы, но в прочих отношениях (я не имею в виду ничего позорного) такого же великого dom cop,[323] как если бы он воспитывался среди ученых мужей Фракии, которые, как весьма неуважительно уверяет нас Аристотель, умели считать только до четырех.
   Но сколь бы грозной ни казалась эта знаменитая конфедерация, Питер Стайвесант был не из тех, кого можно держать в состоянии неизвестности и смутных опасений; он всегда любил встречать опасность лицом к лицу и брать быка за рога. Решив поэтому положить конец всяким мелким грабежам на границах, он направил несколько решительных посланий великому совету, которые, хотя и не были написаны на плохой латыни и не были разукрашены риторическими тропами о волках и ягнятах и о комнатных мухах, оказали все же больше действия, чем все вместе взятые изысканные письма, протесты и послания его ученого предшественника. По его настоятельному предложению мудрый совет Амфиктионов согласился приступить к тщательной проверке жалоб и к установлению границ, чтобы между обоими государствами мог воцариться вечный и счастливый мир. С этой целью губернатор Стайвесант направил двух послов для переговоров с уполномоченными великого союзного совета, и в Хартфорде был торжественно подписан договор. Получив это известие, вся община предалась бурному ликованию. По случаю столь утешительного оборота государственных дел труба отважного Ван-Корлеара весь день оглашала воздух радостными звуками с валов форта Амстердам, а вечером город был великолепно иллюминован двумястами пятьюдесятью сальными свечами, не считая бочки смолы, зажженной перед губернаторским домом. Теперь мой любезный, но простодушный читатель, подобно великому и доблестному Питеру, наверное, льстит себя надеждою, что его чувства не будут больше оскорблять прискорбные донесения об украденных лошадях, разбитых головах, угнанных свиньях и обо всех прочих душераздирающих жестокостях, которые позорили эти пограничные войны. Но если мой читатель предастся подобным упованиям, то это послужит лишь еще одним доказательством – наряду со многими другими, уже данными им ранее, – его крайнего невежества в государственных вопросах; столь плачевное его невежество обязывает меня обратиться к нему с весьма глубокомысленными рассуждениями, и я призываю его внимание к следующей главе, в которой покажу, что Питер Стайвесант с первых же шагов совершил большую политическую ошибку и, добившись мира, подверг существенной опасности спокойствие своей провинции.



ГЛАВА III


   В которой содержатся различные философские рассуждения о войне и переговорах и доказывается, что мирный договор представляет великое народное бедствие.

 
   Поэт-философ Лукреций[324] придерживался мнения, что война – это первобытное состояние человека, про которого он говорит, будто тот первоначально был хищным диким зверем, вечно враждовавшим с другими особями своего вида, и только в обществе приручился и смягчил свой свирепый нрав. Такой же взгляд высказывал ученый Гоббс; не было недостатка и в других мудрых философах, которые признавали и защищали ту же мысль.
   Что касается меня, то я чрезвычайно люблю такие ценные рассуждения, столь лестные для человеческой природы и столь остроумно рассчитанные на то, чтобы превратить в скотов и автора, и читателя. Впрочем, в данном случае я готов признать справедливость этого положения только наполовину и вместе со стариком Горацием[325] думаю, что даже в том случае, если первоначально война была любимым развлечением и усердным занятием наших предков, все же, подобно многим другим превосходным привычкам, она, отнюдь не изменившись к лучшему, становилась более изощренной и узаконенной с развитием утонченности и цивилизованности и приобретает все более широкий размах по мере приближения к тому состоянию совершенства, которое является nec plus ultra[326] современной философии.
   Первая стычка человека с человеком была просто применением физической силы, без помощи вспомогательных средств: рука служила щитом, кулак – палицей, а разбитая голова была печальным исходом сражения. За битвой, в которой участвовала лишь голая сила, последовала более жестокая, с помощью камней и дубинок, и война приобрела кровавый характер. По мере роста утонченности человека, развития его способностей и приобретения им большей изысканности в чувствованиях, он быстро становился более изобретательным и опытным в искусстве убивать своих ближних. Он придумал тысячу способов защиты и нападения; шлем, латы и щит, меч, копье и дротик давали ему возможность как избежать ран, так и наносить удар издали. Настойчиво продолжая свою блистательную филантропическую деятельность, он расширяет и совершенствует средства защиты и нанесения удара. Таран, скорпион, баллиста и катапульта придали войне ужас и величие и умножили ее славу, усилив причиняемые ею опустошения. Но человечество все еще не насытилось; вооруженное машинами, достигшими, казалось, предела разрушительной выдумки и наносившими удар такой мощи, которая была соизмерима с пробужденной им жаждой мщения, – оно считало необходимым вести дальнейшие изыскания по части дьявольских тайн. С неистовым рвением оно проникает в недра земли; оно трудится среди ядовитых минералов и смертоносных солей – величественное открытие пороха озаряет мир – и, наконец, грозное искусство сражаться с помощью посланий как бы наделяет демона войны вездесущностью и всемогуществом!
   Клянусь всем святым, это великолепно! Это действительно доказывает могущество разума и говорит о божественности дара мышления, отличающего нас от наших младших братьев – животных. Непросвещенные звери довольствуются природной силой, которой их наделило провидение. Разъяренный бык пускает в ход рога, как делали некогда его предки; лев, леопард и тигр только когтями и клыками пытаются удовлетворить свою кровожадную ярость; и даже коварная змея выпускает тот же яд и пользуется теми же уловками, что и ее праматерь, жившая до потопа. Только человек, одаренный изобретательным умом, делает одно открытие за другим, расширяет и приумножает средства разрушения, присваивает себе страшное оружие самого божества и привлекает себе на помощь все мироздание, чтобы убивать своего более слабого ближнего!
   По мере усовершенствования искусства войны соответственно совершенствовалось и искусство сохранения мира. Но так как я без особой пользы для дела был слишком многоречив в первой части этой поистине философической главы, то не стану утомлять моего терпеливого, но не искушенного в науке читателя изложением всей истории искусства заключать мир. Достаточно будет сказать следующее: как нами было обнаружено в нынешнем веке чудес и изобретений, что послание является самым грозным оружием войны, так выяснилось и то, что не менее остроумным способом сохранения мира могут быть бесконечные переговоры.
   Поэтому по мнению наших опытных государственных мужей, сведущих в подобных вопросах, договоры – или, правильней говоря, переговоры – ныне означают не попытку примирить расхождения, обеспечить законные права и установить бескорыстный обмен добрыми услугами, а соревнование в ловкости между двумя правительствами, из которых каждое старается перехитрить и обмануть другое. Это – коварное стремление мирными маневрами и тайными интригами добиться тех преимуществ, которые иначе государство вырвало бы силой оружия. Так совестливый разбойник с большой дороги, исправившись и превратившись в примерного, почтеннейшего гражданина, довольствуется тем, что обманом завладевает собственностью соседей, которую прежде отбирал бы силой.
   Действительно, о двух государствах можно утверждать, что они находятся в состоянии полного единодушия лишь в тот момент, когда между ними начаты переговоры и обсуждается мирный договор. В это время соглашения еще не достигнуты, желания еще не обуздываются никакими обязательствами и не возникает поводов для той ревностной, но себялюбивой заботы о собственных правах, что заложена в нашей природе, и так как обе стороны надеются на какие-то выгоды, то в эту пору оба государства относятся друг к другу столь же благосклонно и дружелюбно, как два мошенника, заключающие между собой сделку. Послы взаимно высказывают высочайшее уважение, обмениваются любезными письмами, произносят красивые слова и предаются тем дипломатическим заигрываниям, ухаживаниям и ласкательствам, которые столь приятно щекочут самолюбие участвующих в этой игре государств. Итак, можно сказать, хотя это и покажется парадоксом, что между двумя странами никогда не бывает столь прекрасного взаимопонимания, как во время небольших недоразумений, и что они находятся в наилучших отношениях, пока между ними нет никаких отношений!
   Так как из всех людей на свете, в особенности историков, я самый откровенный и непритязательный, то мне ни на мгновение не приходит в голову мысль претендовать на то, что именно я сделал упомянутое вышеполитическое открытие. В сущности оно уже давно тайно применялось некоторыми просвещенными правителями и, вместе с разными другими замечательными теориями, было втихомолку позаимствовано из записной книжки одного знаменитого джентльмена, бывшего членом конгресса и пользовавшегося неограниченным доверием министров. Этому же правилу можно приписать изумительную изобретательность, которая проявлялась в последнее время по части затягивания и прерывания переговоров. Отсюда же хитроумный способ назначения послом или какого-нибудь политического крючкотвора, мастера передержек, искусного в проволочках, софизмах и лжетолкованиях, или тупоумного государственного деятеля, чьи глупейшие ошибки и промахи могут послужить предлогом для отказа утвердить принятые им обязательства. Отсюда и столь охотно применяемый нашим правительством замечательнейший способ назначать сразу двух, послов. Так как каждый из них сообразуется только с собственным желанием, стремится поднять собственный престиж и соблюдает собственные интересы, то между ними бывает столько же единодушия и согласия, сколько вы можете обнаружить у двух любовников одной и той же женщины, двух собак, грызущихся за одну кость, двух голых мошенников, претендующих на одну пару штанов. Итак, разномыслие между послами постоянно порождает отсрочки и помехи, вследствие чего переговоры идут как по маслу, поскольку нет никаких надежд довести их когда-либо до конца. Из-за всех этих отсрочек и препон теряется только время, а при переговорах, согласно изложенной мною теории, все потерянное время возмещается выигранным временем – и такими восхитительными парадоксами изобилуют современные тайны политики!
   Все, изложенное мною выше, общеизвестно, и я чувствую, что краснею, отнимая время у моих читателей рассказами о том, что должно было много раз бросаться им самим в глаза. Однако вывод, на который я хотел бы обратить их самое серьезное внимание, таков: переговоры представляют наиболее умиротворяющий из всех государственных актов, но мирный договор – это большое политическое зло и один из самых распространенных источников войны.
   В мое время мне редко случалось видеть, чтобы соглашения между частными лицами не приводили к зависти, ссоре, а нередко и к полному разрыву между ними; я не знаю также ни одного случая, когда договор между двумя государствами не заставил бы их постоянно чувствовать себя, как на иголках. Сколько знавал я деревенских соседей, которые годами жили в мире и добром согласии, пока какое-нибудь злосчастное соглашение насчет заборов, колодцев или заблудившейся скотины не пробуждало в них дух недоверия, сутяжничества и вражды. А сколько миролюбивых народов оставалось бы в самых дружественных отношениях, если бы не повздорили из-за нарушения или неправильного толкования договора, который они в недобрый час заключили, чтобы упрочить свою дружбу.
   С договорами в лучшем случае считаются до тех пор, пока чей-нибудь интерес требует их соблюдения; следовательно, они связывают, разумеется, только более слабую сторону или, другими словами, в сущности никого не связывают. Ни один народ не начнет ни с того ни с сего воевать с другим, если не рассчитывает чего-либо этим достигнуть, а поэтому не нужно никакого договора, чтобы удержать его от применения силы; но если он хочет чего-нибудь добиться, то, судя по моим наблюдениям над политикой государств, я сильно сомневаюсь, чтобы нашелся договор, столь прочный, какого не перерубил бы меч; больше того, я почти уверен, что сам договор окажется тем источником, к которому прибегнут, когда захотят найти предлог для войны.
   Итак, я прихожу к следующему мудрому выводу: хотя наилучшая для страны политика состоит в том, чтобы постоянно вести переговоры со своими соседями, было бы верхом глупости даться в обман и заключить договор, ибо тут-то и начнутся нарушения и невыполнения, затем дипломатические представления, затем пререкания, затем карательные меры, затем контрмеры и, наконец, открытая война. Короче говоря, переговоры, подобно ухаживанию, бывают периодом ласковых слов, любезных речей, умильных взглядов и нежных ласк, но брачный обряд служит сигналом к враждебным действиям. Вот и конец этой весьма непонятной, хотя и весьма поучительной главы.[327]



ГЛАВА IV


   О том, как Питер Стайвесант был ужасно оклеветан своими врагами, грабителями-янки, и о его дальнейшем поведении.

 
   Если добросовестный читатель, весьма вероятно разбирающийся во всех этих вопросах, как свинья в апельсинах, не пришел в некоторое замешательство от рассуждений, содержащихся в предыдущей главе, тогда он несомненно сразу же поймет, что великий Питер, заключив договор с восточными соседями, совершил крупнейшую ошибку и отступил от общепринятых политических канонов. Этому злосчастному соглашению можно с полным основанием приписать множество мелких посягательств, пререканий, переговоров и ссор, впоследствии омрачивших отношения между безупречным Стайвесантом и злонамеренным советом Амфиктионов, причем последний – утверждаю это с беспристрастием историка – неизменно бывал неправ. Все эти передряги изрядно нарушили природное спокойствие солидных и почтенных граждан острова Манна-хаты, иначе именовавшегося Манхатез, но в просторечии более известного под названием Манхаттан. В сущности, однако, они по своей природе и результатам были столь никчемны и жалки, что серьезный историк, вроде меня, считающий всякое время потерянным, если оно не посвящено описанию мировых переворотов и падения империй, счел бы их недостойными быть отмеченными на священных страницах его труда.
   Итак, для читателя должно быть само собой разумеющимся – хотя я и не склонен тратить на подробности то время, которое, как напоминают мне мой изборожденный морщинами лоб и дрожащая рука, для меня слишком ценно, – что пока великий Питер был занят теми страшными, кровавыми распрями, о которых я вскоре поведаю, на восточных рубежах шли постоянные мелкие, грязные, лицемерные, кляузные споры, ссоры, набеги и грабежи коннектикутских разбойников. Но как мудрый и доблестный Дон Кихот,[328] образец рыцарства, я предоставляю эти мелочные дрязги какому-нибудь будущему Санчо Пансе, преданному оруженосцу историка, а сам приберегу свою доблесть и умение владеть пером для более возвышенных подвигов.
   Теперь великий Питер решил, что невзгодам на востоке пришел конец, и ему остается заботиться только о благополучном ходе внутренних дел на его любимом Манхатезе. Хотя он был очень скромным человеком, все же он не смог удержаться, чтобы не похвалиться тем, что ему удалось наконец закрыть храм Януса[329] и что, будь все правители подобны некоему человеку, чьего имени он не назовет, храм никогда вновь открыт не будет. Однако торжество достойного губернатора быстро кончилось, ибо едва мирный договор был заключен и чернила на этом документе успели просохнуть, как коварный и неучтивый совет конфедерации отыскал новый предлог к тому, чтобы опять разжечь пламя раздора. Рассказывают, что в 1651 году янки с гнусной наглостью, от которой меня охватывает возмущение, когда я об этом пишу, обвинили чистого, как агнец, Питера – обладавшего благороднейшей душой и стальным сердцем – в том, что он с помощью всяких подарков и посулов тайно пытался подбить индейцев наррохигансетов (или наррагансетов), мохоков и пекуотов неожиданно напасть на английских колонистов и всех их уничтожить. Ибо, как злобно утверждал совет, «индейцы на несколько сот миль в околодке, видимо, упились отравой из чаши, поднесенной им на Манхатезе или присланной оттуда, чтобы возбудить их против англичан, которые желали им только добра, как в телесном, так и в духовном смысле». Чтобы подкрепить свое неправедное обвинение, янки допросили нескольких индейцев, и те клятвенно подтвердили его столь решительно, словно сами были христианскими грабителями. Для вящей уверенности в том, что они скажут правду, многоопытный совет предварительно хорошенько напоил всех, памятуя старинную пословицу in vino veritas.[330]