Страница:
Но погодите! Мы тут с вами болтаем, а тем временем в Новом Амстердаме идет непрерывная суматоха. Толпы доблестных воинов, расположившихся лагерем на лужайке для игры в шары, разбивают палатки; медная труба Антони Ван-Корлеара оглашает небо мощными звуками, бьют барабаны, знамена Манхатеза, Хелл-Гейта и Майкла Поу гордо развеваются в воздухе. А теперь взгляните туда, где моряки, ставя паруса, усердно готовят в путь вон ту шхуну и те два неуклюжие олбанские шлюпа, которые должны понести по волнам войско нидерландцев, чтобы оно стяжало бессмертную славу на Делавэре!
Все жители города, мужчины, женщины и дети, высыпали из домов, чтобы посмотреть на новоамстердамское рыцарство, торжественно маршировавшее по улицам, направляясь для погрузки на суда. Как много грязных носовых платков мелькало в окнах, как много хорошеньких носиков сморкалось в мелодичной скорби по столь печальному поводу. Горе прелестных дам и красивых девушек Гранады, оплакивавших изгнание доблестного рода Абенсеррагов,[422] не могло быть сильнее, чем горе добросердечных женщин Нового Амстердама по случаю отъезда их бесстрашных воинов. Каждая томящаяся любовью девушка с нежным чувством набивала карманы своего героя пряниками и пирожками; много было обменов медными колечками, много погнутых шестипенсовиков было сломано надвое в знак вечной верности, и даже до наших дней сохранились написанные на это событие любовные стихи, весьма негладкие и настолько невнятные, что все на свете становятся перед ними в тупик.
Трогательное зрелище представляли пригожие девушки, теснившиеся вокруг знаменитого Антони Ван-Корлеара, ибо он был веселый, розовощекий молодцеватый холостяк, к тому же большой хвастун, наслаждавшийся своими собственными шутками, и отчаянный проказник, когда дело касалось женщин. Им очень хотелось бы, чтобы Антони остался утешать их, когда все войско уйдет. Ибо к уже сказанному о нем, простая справедливость требует добавить, что он был человеком добросердечным, известным своим сердобольным вниманием к безутешным женам в отсутствие их мужей, вследствие чего пользовался большим уважением честных бюргеров всего города. Но ничего не могло помешать доблестному Антони последовать за старым губернатором, которого он любил, как свою собственную душу. Итак, обняв всех молодых женщин и влепив каждой из них, у кого были красивые зубы и свежий рот, дюжину смачных поцелуев, он отправился в путь, провожаемый бесчисленными добрыми пожеланиями.
Отъезд доблестного Питера был также немаловажной причиной всеобщей печали. Хотя старый губернатор ни в коей мере не потакал блажи и капризам своих подданных и начал совершенно «новую страницу» по сравнению с тем, что творилось во времена Вильяма Упрямого, тем не менее он почему-то стал необыкновенно любим народом. Есть что-то пленительное в личной храбрости, которая в глазах рядовых людей стоит выше большинства других достоинств. Простой народ Нового Амстердама видел в Питере Стайвесанте чудо доблести. На его деревянную ногу, память о военных схватках, смотрели с почтением и восторгом. О подвигах Твердоголового Пита у каждого старого бюргера был целый запас удивительных историй; длинными зимними вечерами он угощал ими своих детей и распространялся о них с таким же удовольствием и с такими же преувеличениями, с какими честные деревенские поселяне рассказывают об отважных приключениях старого генерала Патнема[423] (или, как его обычно называли, старого Пата) во время нашей славной революции. Все действительно верили, что старый губернатор был достойным противником самого Вельзевула; рассказывали даже с большой таинственностью и под секретом о том, что однажды темной ненастной ночью, плывя в челноке через пролив Хелл-Гейт, он застрелил дьявола серебряной пулей. Впрочем, я не выдаю это за бесспорную истину. Погибель на голову того человека, кто уронит каплю, которая загрязнит чистый поток истории!
Как бы там ни было, все старухи в Новом Амстердаме считали, что на Питера Стайвесанта можно положиться, как на каменную стену, и пребывали в полной уверенности, что, пока он в городе, ничто не угрожает благополучию провинции. Неудивительно поэтому, что к его отъезду они отнеслись как к большому несчастью. С тяжелым сердцем плелись они вслед за его войском, когда оно спускалось к реке, чтобы погрузиться на суда. Стоя на носу своей шхуны, губернатор обратился к горожанам с кратким, но поистине отеческим наставлением, в котором советовал им вести себя, как подобает честным и мирным гражданам, по воскресеньям исправно ходить в церковь, а всю остальную неделю заниматься своими делами. Чтобы женщины слушались и любили своих мужей, не вмешивались в то, что их не касается, избегали всякой болтовни и утреннего праздношатания, чтобы языки у них были покороче, а юбки подлиннее, чтобы мужчины воздерживались от посещения собраний и трактиров, доверив заботы управления назначенным на то чиновникам, и сидели дома, как добрые граждане, зарабатывая деньги для себя и рожая детей для блага отечества. Чтобы бургомистры хорошенько заботились об интересах всего общества – не притесняли бедных, не потакали богатым, не утруждали свои умственные способности придумыванием новых законов, а добросовестно заставляли повиноваться тем законам, что уже существуют, обращая внимание больше на то, чтобы предупреждать зло, нежели его наказывать, постоянно помня, что городские власти должны скорей считать себя охранителями общественной нравственности, чем ищейками, нанятыми для поимки преступников. Наконец Питер Стайвесант принялся увещевать их, всех и каждого, знатного и простолюдина, богатого и бедного, вести себя так хорошо, как только они могут, заверив их, что в том случае, если они честно и добросовестно будут соблюдать это золотое правило, можно без опасений надеяться на хорошее поведение их всех. Покончив с этим, он отечески благословил их; храбрый Антони протрубил самую нежную прощальную мелодию, веселая толпа издала громкий ликующий клич, и победоносная армада гордо двинулась к выходу из бухты.
Славные граждане Нового Амстердама толпились на Батарее – этом благословенном приюте, откуда было вознесено столько горячих молитв, махало столько прелестных ручек и откуда влюбленные девушки бросали столько затуманенных слезами взглядов вслед все уменьшавшемуся барку, который уносил в далекие страны их отважных суженых! Отсюда жители города пристально следили за доблестной эскадрой, когда она медленно шла к выходу из бухты; а когда, вступив в пролив Нарроус, она скрылась из виду за полосой земли, толпа постепенно разошлась, храня молчание и потупя взор.
Угрюмая печаль окутала недавно бурливший город. Честные бюргеры в глубоком раздумье курили свои трубки, то и дело бросая внимательный взгляд на флюгер над церковью святого Николая, а все старухи, которые в отсутствие Твердоголового Пита не ощущали уже прежней уверенности, каждый вечер с заходом солнца созывали детей домой и крепко запирали двери и окна.
Тем временем армада храброго Питера успешно продолжала свое плавание; повстречав на пути примерно столько же бурь, водяных смерчей, китов и прочих ужасных и неужасных явлений природы, сколько обычно выпадает на долю отважных жителей суши во время опасных путешествий подобного рода, основательно очистив свой организм в результате неприятной и неумолимой болезни, называемой морской, немного пострадав запором или расстройством желудка, излеченными коробочкой андерсоновских пилюль, доблестный губернатор и его спутники благополучно достигли устья Делавэра.
Даже не бросив якоря и не дав усталой эскадре отдохнуть после столь долгих скитаний по океану, бесстрашный Питер поднялся вверх по течению Делавэра и внезапно появился перед Форт-Кашемиром. Призвав изумленный гарнизон чудовищными звуками трубы широкогрудого Ван-Корлеара, он громовым голосом потребовал немедленной сдачи крепости. На это требование Свен Скутц, иссушенный ветром комендант, резким прерывистым голосом, по причине его крайней слабости прозвучавшим так, словно ветер просвистел сквозь сломанные органные мехи, ответил, что «он не имеет достаточно основательных причин для отказа, если не считать того, что такое требование весьма неприятно, поскольку ему было приказано удерживать свою позицию до последней крайности». Поэтому он попросил некоторое время подождать, чтобы дать ему возможность посоветоваться с губернатором Рисингом и с этой целью предложил перемирие.
Вспыльчивый Питер, кипевший от негодования из-за того, что принадлежавший ему по праву форт был так предательски отнят у него, а теперь столь упорно удерживается, отказался от предложенного перемирия и поклялся трубкой святого Николая, которая, как священный огонь, никогда не угасала, что, если форт через десять минут не сдастся, он тотчас же начнет штурм укреплений, прогонит весь гарнизон сквозь строй и разделается с негодяем комендантом, как с маринованной селедкой. Чтобы придать угрозе больше веса, он обнажил свою верную шпагу и потряс ею столь свирепо и мощно, что, не будь она такой ржавой, сверкание клинка несомненно ослепило бы врагов и вселило бы ужас в их сердца. Затем он приказал своим людям навести на крепость всю артиллерию, состоявшую из двух фальконетов, трех мушкетов, длинного охотничьего ружья и двух пар седельных пистолетов.
Тем временем храбрый Ван-Корлеар привел в боевую готовность все свои силы и приступил к военным действиям. Надув щеки, как сам Борей, он беспрерывно извлекал из своей трубы ужаснейшие пронзительные звуки, дюжие хористы из Синг-Синга разразились чудовищной боевой песней, воины из Бруклина и с берегов Вал-Богтиха оглушительно трубили в свои раковины; вместе они устроили такой гнусный концерт, как будто пять тысяч французских оркестров показывали свое искусство, исполняя современную увертюру. Ручаюсь, что, услышав ее, все шведы в крепости почувствовали, как они буквально погибают от страха и плохой музыки.
То ли столь неожиданно надвинувшиеся ужасы войны повергли гарнизон в сильное смятение, или же заключительные слова требования о капитуляции, в которых говорилось, что крепость должна сдаться на волю победителя, Свен Скутц – хотя и швед, но благоразумный и покладистый человек – ошибочно принял за комплимент его твердой воле, – судить не берусь; как бы там ни было, он счел для себя невозможным отказаться от выполнения столь вежливой просьбы. Поэтому в самый последний момент, когда юнгу уже послали за раскаленным угольком, чтобы выстрелить из фальконетов, единственный барабан осажденного гарнизона пробил на валу сдачу – к немалому удовольствию обеих сторон. Несмотря на большую любовь к драке, спокойно съесть обед им было не менее приятно, чем подставить друг другу фонари или раскровянить нос.
Итак, эта неприступная крепость снова вернулась под власть Высокомощных Господ;[424] Скутцу и его гарнизону из двадцати человек позволили покинуть Форт-Кашемир с военными почестями, и победоносный Питер, который был столь же великодушен, сколь и храбр, разрешил им сохранить при себе все оружие и военные припасы – все равно при осмотре обнаружили, что они совершенно негодны к употреблению, так как давно покрылись ржавчиной на складе крепости, – еще даже до того, как она была отнята шведами у великого, но легкомысленного Вон-Поффенбурга. Не забыть мне, однако, упомянуть о том, что губернатор был так доволен услугами своего верного оруженосца Ван-Корлеара при взятии этой сильной крепости, что тут же пожаловал ему прекрасное поместье вблизи от Нового Амстердама, которое по сей день известно под названием Корлеарс-Хук.[425]
Беспримерное великодушие, проявленное доблестным Стайвесантом по отношению к шведам, которые, разумеется, очень подло обошлись с его провинцией, вызвало сильное удивление в Новом Амстердаме. Больше того, кое-кто из мятежно настроенных лиц, которые набрались ума-разума на политических собраниях, бывших в моде во времена Вильяма Упрямого, но не решались следовать своей привычке вмешиваться в чужие дела на глазах их нынешнего правителя, осмелев по случаю его отсутствия, решался даже публично высказывать свое порицание. Ропот, столь же громкий, как тот, что поднимали исконные ворчуны – британцы[426] по поводу договора с Португалией, слышался даже в зале, где заседал новоамстердамский магистрат. Быть может, этот ропот вылился бы в откровенно поносительные речи, если бы храбрый Питер втихомолку не послал на родину свою трость с наказом положить ее, как булаву, на стол в зале заседания, чтобы ее могли видеть все городские советники, которые, будучи людьми учеными, поняли намек и стали держать язык за зубами.
Все жители города, мужчины, женщины и дети, высыпали из домов, чтобы посмотреть на новоамстердамское рыцарство, торжественно маршировавшее по улицам, направляясь для погрузки на суда. Как много грязных носовых платков мелькало в окнах, как много хорошеньких носиков сморкалось в мелодичной скорби по столь печальному поводу. Горе прелестных дам и красивых девушек Гранады, оплакивавших изгнание доблестного рода Абенсеррагов,[422] не могло быть сильнее, чем горе добросердечных женщин Нового Амстердама по случаю отъезда их бесстрашных воинов. Каждая томящаяся любовью девушка с нежным чувством набивала карманы своего героя пряниками и пирожками; много было обменов медными колечками, много погнутых шестипенсовиков было сломано надвое в знак вечной верности, и даже до наших дней сохранились написанные на это событие любовные стихи, весьма негладкие и настолько невнятные, что все на свете становятся перед ними в тупик.
Трогательное зрелище представляли пригожие девушки, теснившиеся вокруг знаменитого Антони Ван-Корлеара, ибо он был веселый, розовощекий молодцеватый холостяк, к тому же большой хвастун, наслаждавшийся своими собственными шутками, и отчаянный проказник, когда дело касалось женщин. Им очень хотелось бы, чтобы Антони остался утешать их, когда все войско уйдет. Ибо к уже сказанному о нем, простая справедливость требует добавить, что он был человеком добросердечным, известным своим сердобольным вниманием к безутешным женам в отсутствие их мужей, вследствие чего пользовался большим уважением честных бюргеров всего города. Но ничего не могло помешать доблестному Антони последовать за старым губернатором, которого он любил, как свою собственную душу. Итак, обняв всех молодых женщин и влепив каждой из них, у кого были красивые зубы и свежий рот, дюжину смачных поцелуев, он отправился в путь, провожаемый бесчисленными добрыми пожеланиями.
Отъезд доблестного Питера был также немаловажной причиной всеобщей печали. Хотя старый губернатор ни в коей мере не потакал блажи и капризам своих подданных и начал совершенно «новую страницу» по сравнению с тем, что творилось во времена Вильяма Упрямого, тем не менее он почему-то стал необыкновенно любим народом. Есть что-то пленительное в личной храбрости, которая в глазах рядовых людей стоит выше большинства других достоинств. Простой народ Нового Амстердама видел в Питере Стайвесанте чудо доблести. На его деревянную ногу, память о военных схватках, смотрели с почтением и восторгом. О подвигах Твердоголового Пита у каждого старого бюргера был целый запас удивительных историй; длинными зимними вечерами он угощал ими своих детей и распространялся о них с таким же удовольствием и с такими же преувеличениями, с какими честные деревенские поселяне рассказывают об отважных приключениях старого генерала Патнема[423] (или, как его обычно называли, старого Пата) во время нашей славной революции. Все действительно верили, что старый губернатор был достойным противником самого Вельзевула; рассказывали даже с большой таинственностью и под секретом о том, что однажды темной ненастной ночью, плывя в челноке через пролив Хелл-Гейт, он застрелил дьявола серебряной пулей. Впрочем, я не выдаю это за бесспорную истину. Погибель на голову того человека, кто уронит каплю, которая загрязнит чистый поток истории!
Как бы там ни было, все старухи в Новом Амстердаме считали, что на Питера Стайвесанта можно положиться, как на каменную стену, и пребывали в полной уверенности, что, пока он в городе, ничто не угрожает благополучию провинции. Неудивительно поэтому, что к его отъезду они отнеслись как к большому несчастью. С тяжелым сердцем плелись они вслед за его войском, когда оно спускалось к реке, чтобы погрузиться на суда. Стоя на носу своей шхуны, губернатор обратился к горожанам с кратким, но поистине отеческим наставлением, в котором советовал им вести себя, как подобает честным и мирным гражданам, по воскресеньям исправно ходить в церковь, а всю остальную неделю заниматься своими делами. Чтобы женщины слушались и любили своих мужей, не вмешивались в то, что их не касается, избегали всякой болтовни и утреннего праздношатания, чтобы языки у них были покороче, а юбки подлиннее, чтобы мужчины воздерживались от посещения собраний и трактиров, доверив заботы управления назначенным на то чиновникам, и сидели дома, как добрые граждане, зарабатывая деньги для себя и рожая детей для блага отечества. Чтобы бургомистры хорошенько заботились об интересах всего общества – не притесняли бедных, не потакали богатым, не утруждали свои умственные способности придумыванием новых законов, а добросовестно заставляли повиноваться тем законам, что уже существуют, обращая внимание больше на то, чтобы предупреждать зло, нежели его наказывать, постоянно помня, что городские власти должны скорей считать себя охранителями общественной нравственности, чем ищейками, нанятыми для поимки преступников. Наконец Питер Стайвесант принялся увещевать их, всех и каждого, знатного и простолюдина, богатого и бедного, вести себя так хорошо, как только они могут, заверив их, что в том случае, если они честно и добросовестно будут соблюдать это золотое правило, можно без опасений надеяться на хорошее поведение их всех. Покончив с этим, он отечески благословил их; храбрый Антони протрубил самую нежную прощальную мелодию, веселая толпа издала громкий ликующий клич, и победоносная армада гордо двинулась к выходу из бухты.
Славные граждане Нового Амстердама толпились на Батарее – этом благословенном приюте, откуда было вознесено столько горячих молитв, махало столько прелестных ручек и откуда влюбленные девушки бросали столько затуманенных слезами взглядов вслед все уменьшавшемуся барку, который уносил в далекие страны их отважных суженых! Отсюда жители города пристально следили за доблестной эскадрой, когда она медленно шла к выходу из бухты; а когда, вступив в пролив Нарроус, она скрылась из виду за полосой земли, толпа постепенно разошлась, храня молчание и потупя взор.
Угрюмая печаль окутала недавно бурливший город. Честные бюргеры в глубоком раздумье курили свои трубки, то и дело бросая внимательный взгляд на флюгер над церковью святого Николая, а все старухи, которые в отсутствие Твердоголового Пита не ощущали уже прежней уверенности, каждый вечер с заходом солнца созывали детей домой и крепко запирали двери и окна.
Тем временем армада храброго Питера успешно продолжала свое плавание; повстречав на пути примерно столько же бурь, водяных смерчей, китов и прочих ужасных и неужасных явлений природы, сколько обычно выпадает на долю отважных жителей суши во время опасных путешествий подобного рода, основательно очистив свой организм в результате неприятной и неумолимой болезни, называемой морской, немного пострадав запором или расстройством желудка, излеченными коробочкой андерсоновских пилюль, доблестный губернатор и его спутники благополучно достигли устья Делавэра.
Даже не бросив якоря и не дав усталой эскадре отдохнуть после столь долгих скитаний по океану, бесстрашный Питер поднялся вверх по течению Делавэра и внезапно появился перед Форт-Кашемиром. Призвав изумленный гарнизон чудовищными звуками трубы широкогрудого Ван-Корлеара, он громовым голосом потребовал немедленной сдачи крепости. На это требование Свен Скутц, иссушенный ветром комендант, резким прерывистым голосом, по причине его крайней слабости прозвучавшим так, словно ветер просвистел сквозь сломанные органные мехи, ответил, что «он не имеет достаточно основательных причин для отказа, если не считать того, что такое требование весьма неприятно, поскольку ему было приказано удерживать свою позицию до последней крайности». Поэтому он попросил некоторое время подождать, чтобы дать ему возможность посоветоваться с губернатором Рисингом и с этой целью предложил перемирие.
Вспыльчивый Питер, кипевший от негодования из-за того, что принадлежавший ему по праву форт был так предательски отнят у него, а теперь столь упорно удерживается, отказался от предложенного перемирия и поклялся трубкой святого Николая, которая, как священный огонь, никогда не угасала, что, если форт через десять минут не сдастся, он тотчас же начнет штурм укреплений, прогонит весь гарнизон сквозь строй и разделается с негодяем комендантом, как с маринованной селедкой. Чтобы придать угрозе больше веса, он обнажил свою верную шпагу и потряс ею столь свирепо и мощно, что, не будь она такой ржавой, сверкание клинка несомненно ослепило бы врагов и вселило бы ужас в их сердца. Затем он приказал своим людям навести на крепость всю артиллерию, состоявшую из двух фальконетов, трех мушкетов, длинного охотничьего ружья и двух пар седельных пистолетов.
Тем временем храбрый Ван-Корлеар привел в боевую готовность все свои силы и приступил к военным действиям. Надув щеки, как сам Борей, он беспрерывно извлекал из своей трубы ужаснейшие пронзительные звуки, дюжие хористы из Синг-Синга разразились чудовищной боевой песней, воины из Бруклина и с берегов Вал-Богтиха оглушительно трубили в свои раковины; вместе они устроили такой гнусный концерт, как будто пять тысяч французских оркестров показывали свое искусство, исполняя современную увертюру. Ручаюсь, что, услышав ее, все шведы в крепости почувствовали, как они буквально погибают от страха и плохой музыки.
То ли столь неожиданно надвинувшиеся ужасы войны повергли гарнизон в сильное смятение, или же заключительные слова требования о капитуляции, в которых говорилось, что крепость должна сдаться на волю победителя, Свен Скутц – хотя и швед, но благоразумный и покладистый человек – ошибочно принял за комплимент его твердой воле, – судить не берусь; как бы там ни было, он счел для себя невозможным отказаться от выполнения столь вежливой просьбы. Поэтому в самый последний момент, когда юнгу уже послали за раскаленным угольком, чтобы выстрелить из фальконетов, единственный барабан осажденного гарнизона пробил на валу сдачу – к немалому удовольствию обеих сторон. Несмотря на большую любовь к драке, спокойно съесть обед им было не менее приятно, чем подставить друг другу фонари или раскровянить нос.
Итак, эта неприступная крепость снова вернулась под власть Высокомощных Господ;[424] Скутцу и его гарнизону из двадцати человек позволили покинуть Форт-Кашемир с военными почестями, и победоносный Питер, который был столь же великодушен, сколь и храбр, разрешил им сохранить при себе все оружие и военные припасы – все равно при осмотре обнаружили, что они совершенно негодны к употреблению, так как давно покрылись ржавчиной на складе крепости, – еще даже до того, как она была отнята шведами у великого, но легкомысленного Вон-Поффенбурга. Не забыть мне, однако, упомянуть о том, что губернатор был так доволен услугами своего верного оруженосца Ван-Корлеара при взятии этой сильной крепости, что тут же пожаловал ему прекрасное поместье вблизи от Нового Амстердама, которое по сей день известно под названием Корлеарс-Хук.[425]
Беспримерное великодушие, проявленное доблестным Стайвесантом по отношению к шведам, которые, разумеется, очень подло обошлись с его провинцией, вызвало сильное удивление в Новом Амстердаме. Больше того, кое-кто из мятежно настроенных лиц, которые набрались ума-разума на политических собраниях, бывших в моде во времена Вильяма Упрямого, но не решались следовать своей привычке вмешиваться в чужие дела на глазах их нынешнего правителя, осмелев по случаю его отсутствия, решался даже публично высказывать свое порицание. Ропот, столь же громкий, как тот, что поднимали исконные ворчуны – британцы[426] по поводу договора с Португалией, слышался даже в зале, где заседал новоамстердамский магистрат. Быть может, этот ропот вылился бы в откровенно поносительные речи, если бы храбрый Питер втихомолку не послал на родину свою трость с наказом положить ее, как булаву, на стол в зале заседания, чтобы ее могли видеть все городские советники, которые, будучи людьми учеными, поняли намек и стали держать язык за зубами.
ГЛАВА VI
В которой показано, какое огромное преимущество имеет автор перед своим читателем во время сражения. – А также о различных зловещих приготовлениях, говорящих о том, что должно произойти нечто ужасное.
«Куй железо, пока горячо» – было любимой поговоркой Петра Великого, когда он работал в Амстердаме учеником в кузнице. Это одна из тех общеупотребительных поговорок, которые в коротких словах говорят нашему сознанию об очень многом и содержат массу мудрости, выраженной в очень сжатой форме. Так каждое ремесло и профессия внесли свою каплю меда во всенародный улей, обогатив общество каким-нибудь мудрым изречением или выразительной апофегмой, извлеченными из собственного опыта; в них изложены не только секреты отдельного ремесла или профессии, но и важные тайны благополучной и счастливой жизни. «По одежке протягивай ножки», – говорит портной. «Два сапога пара», – восклицает сапожник. «Коси коса, пока роса», – говорит фермер. «Предупреждение – лучшее лечение», – внушает врач. Конечно, стоит человеку постранствовать по свету, ко всему прислушиваясь, и к тому времени, как он поседеет, он приобретет мудрость царя Соломона, и тогда ему останется только снова стать молодым и возможно лучше ее использовать.
«Куй железо, пока горячо», – так любил говорить Петр Великий и так любил поступать Питер Твердоголовый. Подобно тому, как могучий олдермен на муниципальном обеде, едва первая ложка черепахового супа нежно коснется его неба, чувствует, что его раздразненный аппетит вдесятеро увеличился, и с удвоенной силой набрасывается на тарелку с супом, между тем как его жадные глаза, вылезая из орбит, обшаривают стол, пожирая все, что на нем стоит, – так пылкий Питер Стайвесант ощущал невыносимую жажду воинской славы, которая бушевала в его сердце, распаленном взятием Форт-Кашемира, и которую ничто уже не могло утолить, кроме завоевания всей Новой Швеции. Поэтому едва обеспечив безопасность завоеванной крепости, он, гордый своим успехом, решительно двинулся дальше, чтобы стяжать свежие лавры у Форт-Кристин.[427]
Это был большой шведский военный пост, основанный на речке того же названия, впадающей в Делавэр; там коварный губернатор Ян Рисинг, как второй Карл XII, самолично управлял своими подданными.
И вот два самых могучих вождя, каких когда-либо видела наша страна, встретились лицом к лицу, и мне не меньше, чем моим читателям, хочется поскорее узнать, чем же кончится их столкновение. Это несомненно покажется парадоксом тем из них, которые не знают, каким образом я пишу этот труд. Дело в том, что я не занимаюсь вымыслом, а лишу достоверную и правдивую историю, а потому мне нет необходимости утруждать свою голову предвидением событий и катастроф. Напротив, я обычно ставлю себе правилом при изучении летописей той эпохи, о которой я говорю, не забегать больше, чем на одну страницу, вперед по сравнению с моей собственной работой; в результате дальнейшие события моей истории интересуют меня так же, как и тех, кто ее читает, и я так же, как и они, не ведаю, что случится в ближайшем будущем. Мрак и сомнения окутывают каждую последующую главу: перо мое дрожит и ум охвачен смятением, когда я веду свой любимый родной город сквозь опасности и препятствия, постоянно возникающие на его пути, а говоря о моем излюбленном герое, доблестном Питере Стайвесанте, я часто содрогаюсь от ужаса, когда переворачиваю страницу, боясь узнать, что присущий ему неустрашимый дух вовлек его в какую-нибудь беду.
Таково мое положение и сейчас. Вот я привел его на край гибели и не больше, чем мои читатели, знаю о том, чем кончится этот грохот оружия, оглушающий и мой, и их слух. Правда, у меня есть одно преимущество перед читателями, которое способно чудодейственно успокоить мои опасения, а именно: хотя я не могу спасти жизнь любимому герою и не могу полностью изменить ход битвы (такие искажения действительности, во многих случаях допускаемые французскими авторами при нынешнем режиме, я считаю совершенно недостойными добросовестного историка), все же иногда мне удается сделать так, чтобы он нанес врагу жестокий ответный удар, от которого свалился бы и великан, хотя бы даже, говоря по чистой правде, ничего подобного никогда не происходило; или я могу заставить соперника много раз обежать поле битвы, как весьма неправильно поступил господин Гомер, принудив славного парня Гектора, как какого-то труса, носиться вокруг стен Трои, за что, по моему скромному мнению, царю поэтов следовало бы проломить голову, как наверняка и случилось бы, если бы в те дни существовали эти ужасные молодчики – эдинбургские критики;[428] или же, если бы противник слишком крепко насел на моего героя, я могу вовремя вмешаться и нанести ему такой удар по башке, от которого треснул бы череп самого Геркулеса, – как поступает верный секундант боксера, когда, видя своего подопечного поверженным наземь и находящимся на грани поражения, он исподтишка бьет его противника, вышибая из него дух и тем изменяя весь ход схватки.
Без сомнения, многие совестливые читатели будут готовы крикнуть «Неправильно!», как только я окажу такую помощь, но я настаиваю, что это одна из тех маленьких привилегий, которую усердно защищают и> применяют историографы всех времен и против которой никто никогда не возражал. И действительно, для историка в известной мере является делом чести вступаться за своего героя, чья слава находится в его руках, а потому он должен сделать все возможное, чтобы ее упрочить. Не было на свете ни одного генерала, адмирала или какого-нибудь другого военачальника, который в донесении о данном им сражении не нанес бы врагу тяжкого урона; и я уверен, что мои герои, если бы они сами писали историю своих подвигов, наносили бы гораздо более сильные удары, чем те, о каких расскажу я. Следовательно, поскольку я выступаю в роли хранителя их славы, мне надлежит воздать им по заслугам, как воздали бы они себе сами. И если мне случается несколько жестоко обходиться со шведами, я разрешаю любому из их потомков, вздумавшему написать историю провинции Делавэр, хорошенько отомстить мне и отколотить Питера Стайвесанта так крепко, как им захочется.
Итак, готовьтесь, сейчас вы увидите разбитые головы и окровавленные носы! Мое перо давно жаждет битвы. Я провел одну осаду за другой без всяких тумаков и кровопролития, но теперь мне наконец представился случай, и я клянусь небом и святым Николаем: что бы ни говорили летописи того времени, ни Саллюстий, ни Ливии, ни Тацит, ни Полибий и ни один другой битвоописатель не рассказывали о более жестоком сражении, чем то, в которое собираются сейчас вступить мои доблестные вожди.
А ты, любезнейший читатель, терпеливо следующий за мною по пятам, кому я отвел в моем сердце самый лучший уголок, не тревожься и доверь мне судьбу нашего любимого Стайвесанта, ибо, клянусь распятием, что бы ни случилось, я до конца буду стоять за Твердоголового Пита. Я сделаю так, что он расправится с этими гнусными лентяями, как расправился прославленный Ланселот Озерный[429] с толпой трусливых корнуэльских рыцарей; а если он потерпит неудачу, тогда пусть никогда больше мое перо не ринется в другую битву для защиты храбреца, если я не заставлю неповоротливых шведов дорого заплатить за это!
Как только Питер Стайвесант прибыл к Форт-Кристина, он без промедления принялся рыть окопы и сразу же, едва проведя первую параллель, отправил Антони Ван-Корлеара, своего несравненного трубача, потребовать сдачи крепости. Ван-Корлеара приняли со всеми подобающими церемониями; у главных ворот ему завязали глаза и среди омерзительной вони соленой рыбы и лука провели в цитадель – прочное строение из сосновых бревен. Там ему развязали глаза, и он увидел, что находится в августейшем присутствии губернатора Рисинга, в котором иной раз находили сходство с Карлом XII. Понятливый читатель мгновенно сообразит, что это был высокий, крепко скроенный, сильный, ничем не примечательный человек, одетый в синий кафтан грубого сукна с медными пуговицами, в рубаху, уже неделю тщетно жаждавшую стирки, обутый в порыжелые ботфорты; стоя перед осколком зеркала, он дрянной патентованной бирмингемской бритвой брил свою почти седую бороду. Антони Ван-Корлеар, изъяснявшийся со стенографической краткостью, в немногих словах изложил длинное послание его превосходительства, в котором рассказывалась вся история провинции с перечнем обид и претензий и т. д. и т. д. и которое заканчивалось решительным требованием немедленной сдачи крепости. Затем Антони отвернулся, зажал нос между большим и указательным пальцем и издал оглушительный звук, несколько похожий на фиоритуры трубы, играющей вызов на поединок, чему его нос несомненно научился благодаря длительному и близкому соседству с этим мелодичным инструментом.
Губернатор Рисинг выслушал все, включая трубные звуки, с бесконечным терпением, то опираясь по своему обыкновению на эфес сабли, то крутя толстую стальную цепочку от часов или щелкая пальцами. Когда Ван-Корлеар кончил, Рисинг напрямик ответил, что Питер Стайвесант и его требование о сдаче могут убираться к черту, куда он и надеется отправить его вместе со всей шайкой бездельников еще до ужина. Затем, обнажив саблю с бронзовой рукояткой и отбросив в сторону ножны, – «Клянусь богом, – сказал он, – что я не вложу ее в ножны, до тех пор, пока не сделаю себе новых из копченой шкуры этого негодного голландца». После этого, бросив в лицо своему врагу через его уполномоченного свирепый вызов на поединок, он приказал отвести последнего обратно к главным воротам со всеми почестями, положенными для трубача, оруженосца и посла столь великого военачальника; там Антони снова развязали глаза и вежливо отпустили, ущипнув на прощанье за нос, чтобы он не забыл данного ему поручения.
«Куй железо, пока горячо» – было любимой поговоркой Петра Великого, когда он работал в Амстердаме учеником в кузнице. Это одна из тех общеупотребительных поговорок, которые в коротких словах говорят нашему сознанию об очень многом и содержат массу мудрости, выраженной в очень сжатой форме. Так каждое ремесло и профессия внесли свою каплю меда во всенародный улей, обогатив общество каким-нибудь мудрым изречением или выразительной апофегмой, извлеченными из собственного опыта; в них изложены не только секреты отдельного ремесла или профессии, но и важные тайны благополучной и счастливой жизни. «По одежке протягивай ножки», – говорит портной. «Два сапога пара», – восклицает сапожник. «Коси коса, пока роса», – говорит фермер. «Предупреждение – лучшее лечение», – внушает врач. Конечно, стоит человеку постранствовать по свету, ко всему прислушиваясь, и к тому времени, как он поседеет, он приобретет мудрость царя Соломона, и тогда ему останется только снова стать молодым и возможно лучше ее использовать.
«Куй железо, пока горячо», – так любил говорить Петр Великий и так любил поступать Питер Твердоголовый. Подобно тому, как могучий олдермен на муниципальном обеде, едва первая ложка черепахового супа нежно коснется его неба, чувствует, что его раздразненный аппетит вдесятеро увеличился, и с удвоенной силой набрасывается на тарелку с супом, между тем как его жадные глаза, вылезая из орбит, обшаривают стол, пожирая все, что на нем стоит, – так пылкий Питер Стайвесант ощущал невыносимую жажду воинской славы, которая бушевала в его сердце, распаленном взятием Форт-Кашемира, и которую ничто уже не могло утолить, кроме завоевания всей Новой Швеции. Поэтому едва обеспечив безопасность завоеванной крепости, он, гордый своим успехом, решительно двинулся дальше, чтобы стяжать свежие лавры у Форт-Кристин.[427]
Это был большой шведский военный пост, основанный на речке того же названия, впадающей в Делавэр; там коварный губернатор Ян Рисинг, как второй Карл XII, самолично управлял своими подданными.
И вот два самых могучих вождя, каких когда-либо видела наша страна, встретились лицом к лицу, и мне не меньше, чем моим читателям, хочется поскорее узнать, чем же кончится их столкновение. Это несомненно покажется парадоксом тем из них, которые не знают, каким образом я пишу этот труд. Дело в том, что я не занимаюсь вымыслом, а лишу достоверную и правдивую историю, а потому мне нет необходимости утруждать свою голову предвидением событий и катастроф. Напротив, я обычно ставлю себе правилом при изучении летописей той эпохи, о которой я говорю, не забегать больше, чем на одну страницу, вперед по сравнению с моей собственной работой; в результате дальнейшие события моей истории интересуют меня так же, как и тех, кто ее читает, и я так же, как и они, не ведаю, что случится в ближайшем будущем. Мрак и сомнения окутывают каждую последующую главу: перо мое дрожит и ум охвачен смятением, когда я веду свой любимый родной город сквозь опасности и препятствия, постоянно возникающие на его пути, а говоря о моем излюбленном герое, доблестном Питере Стайвесанте, я часто содрогаюсь от ужаса, когда переворачиваю страницу, боясь узнать, что присущий ему неустрашимый дух вовлек его в какую-нибудь беду.
Таково мое положение и сейчас. Вот я привел его на край гибели и не больше, чем мои читатели, знаю о том, чем кончится этот грохот оружия, оглушающий и мой, и их слух. Правда, у меня есть одно преимущество перед читателями, которое способно чудодейственно успокоить мои опасения, а именно: хотя я не могу спасти жизнь любимому герою и не могу полностью изменить ход битвы (такие искажения действительности, во многих случаях допускаемые французскими авторами при нынешнем режиме, я считаю совершенно недостойными добросовестного историка), все же иногда мне удается сделать так, чтобы он нанес врагу жестокий ответный удар, от которого свалился бы и великан, хотя бы даже, говоря по чистой правде, ничего подобного никогда не происходило; или я могу заставить соперника много раз обежать поле битвы, как весьма неправильно поступил господин Гомер, принудив славного парня Гектора, как какого-то труса, носиться вокруг стен Трои, за что, по моему скромному мнению, царю поэтов следовало бы проломить голову, как наверняка и случилось бы, если бы в те дни существовали эти ужасные молодчики – эдинбургские критики;[428] или же, если бы противник слишком крепко насел на моего героя, я могу вовремя вмешаться и нанести ему такой удар по башке, от которого треснул бы череп самого Геркулеса, – как поступает верный секундант боксера, когда, видя своего подопечного поверженным наземь и находящимся на грани поражения, он исподтишка бьет его противника, вышибая из него дух и тем изменяя весь ход схватки.
Без сомнения, многие совестливые читатели будут готовы крикнуть «Неправильно!», как только я окажу такую помощь, но я настаиваю, что это одна из тех маленьких привилегий, которую усердно защищают и> применяют историографы всех времен и против которой никто никогда не возражал. И действительно, для историка в известной мере является делом чести вступаться за своего героя, чья слава находится в его руках, а потому он должен сделать все возможное, чтобы ее упрочить. Не было на свете ни одного генерала, адмирала или какого-нибудь другого военачальника, который в донесении о данном им сражении не нанес бы врагу тяжкого урона; и я уверен, что мои герои, если бы они сами писали историю своих подвигов, наносили бы гораздо более сильные удары, чем те, о каких расскажу я. Следовательно, поскольку я выступаю в роли хранителя их славы, мне надлежит воздать им по заслугам, как воздали бы они себе сами. И если мне случается несколько жестоко обходиться со шведами, я разрешаю любому из их потомков, вздумавшему написать историю провинции Делавэр, хорошенько отомстить мне и отколотить Питера Стайвесанта так крепко, как им захочется.
Итак, готовьтесь, сейчас вы увидите разбитые головы и окровавленные носы! Мое перо давно жаждет битвы. Я провел одну осаду за другой без всяких тумаков и кровопролития, но теперь мне наконец представился случай, и я клянусь небом и святым Николаем: что бы ни говорили летописи того времени, ни Саллюстий, ни Ливии, ни Тацит, ни Полибий и ни один другой битвоописатель не рассказывали о более жестоком сражении, чем то, в которое собираются сейчас вступить мои доблестные вожди.
А ты, любезнейший читатель, терпеливо следующий за мною по пятам, кому я отвел в моем сердце самый лучший уголок, не тревожься и доверь мне судьбу нашего любимого Стайвесанта, ибо, клянусь распятием, что бы ни случилось, я до конца буду стоять за Твердоголового Пита. Я сделаю так, что он расправится с этими гнусными лентяями, как расправился прославленный Ланселот Озерный[429] с толпой трусливых корнуэльских рыцарей; а если он потерпит неудачу, тогда пусть никогда больше мое перо не ринется в другую битву для защиты храбреца, если я не заставлю неповоротливых шведов дорого заплатить за это!
Как только Питер Стайвесант прибыл к Форт-Кристина, он без промедления принялся рыть окопы и сразу же, едва проведя первую параллель, отправил Антони Ван-Корлеара, своего несравненного трубача, потребовать сдачи крепости. Ван-Корлеара приняли со всеми подобающими церемониями; у главных ворот ему завязали глаза и среди омерзительной вони соленой рыбы и лука провели в цитадель – прочное строение из сосновых бревен. Там ему развязали глаза, и он увидел, что находится в августейшем присутствии губернатора Рисинга, в котором иной раз находили сходство с Карлом XII. Понятливый читатель мгновенно сообразит, что это был высокий, крепко скроенный, сильный, ничем не примечательный человек, одетый в синий кафтан грубого сукна с медными пуговицами, в рубаху, уже неделю тщетно жаждавшую стирки, обутый в порыжелые ботфорты; стоя перед осколком зеркала, он дрянной патентованной бирмингемской бритвой брил свою почти седую бороду. Антони Ван-Корлеар, изъяснявшийся со стенографической краткостью, в немногих словах изложил длинное послание его превосходительства, в котором рассказывалась вся история провинции с перечнем обид и претензий и т. д. и т. д. и которое заканчивалось решительным требованием немедленной сдачи крепости. Затем Антони отвернулся, зажал нос между большим и указательным пальцем и издал оглушительный звук, несколько похожий на фиоритуры трубы, играющей вызов на поединок, чему его нос несомненно научился благодаря длительному и близкому соседству с этим мелодичным инструментом.
Губернатор Рисинг выслушал все, включая трубные звуки, с бесконечным терпением, то опираясь по своему обыкновению на эфес сабли, то крутя толстую стальную цепочку от часов или щелкая пальцами. Когда Ван-Корлеар кончил, Рисинг напрямик ответил, что Питер Стайвесант и его требование о сдаче могут убираться к черту, куда он и надеется отправить его вместе со всей шайкой бездельников еще до ужина. Затем, обнажив саблю с бронзовой рукояткой и отбросив в сторону ножны, – «Клянусь богом, – сказал он, – что я не вложу ее в ножны, до тех пор, пока не сделаю себе новых из копченой шкуры этого негодного голландца». После этого, бросив в лицо своему врагу через его уполномоченного свирепый вызов на поединок, он приказал отвести последнего обратно к главным воротам со всеми почестями, положенными для трубача, оруженосца и посла столь великого военачальника; там Антони снова развязали глаза и вежливо отпустили, ущипнув на прощанье за нос, чтобы он не забыл данного ему поручения.