Страница:
ГЛАВА V
В которой показано, как великий совет Новых Нидерландов чудесным образом, обогатился болтунами. – А также о большом торжестве экономии.
Моему просвещенному читателю – в особенности, если он хоть сколько-нибудь знаком с образом действия и обычаями самого могущественного и крикливого властелина, державного народа – не потребуется особых чудодейственных способностей, чтобы понять, что, несмотря на весь невообразимый воинственный шум и гам, оглушивший его в последней главе, прославленный город Новый Амстердам, как это ни печально, был подготовлен к обороне ничуть не лучше, чем прежде. Хотя народ, оправившись от первоначального испуга и не видя врагов в непосредственной близости, охваченный той смелостью на словах, которой столь прославилась наша знаменитая чернь, ударился в другую крайность и, предавшись пышному хвастовству и самовосхвалению, убедил себя, что он самый храбрый и самый могущественный народ на земле, однако тайный совет Питера Стайвесанта несколько сомневался в этом. Кроме того, члены совета боялись, как бы наш суровый герой не вернулся и не обнаружил, что, вместо того, чтобы выполнять его непреложные приказы, они тратили время на выслушивание доблестной похвальбы черни, хотя хорошо знали, как глубоко он ее презирал.
Итак, чтобы поскорее наверстать потерянное время, был созван великий диван советников и дюжих бургомистров с целью обсудить тяжелое положение провинции и придумать средства для обеспечения ее безопасности. На этом почтенном собрании были единогласно решены две вещи: во-первых, что город следует привести в такое состояние, чтобы он мог обороняться, и во-вторых, что поскольку опасность неминуема, нельзя терять времени. Покончив с этим, они немедленно принялись говорить длинные речи и поносить друг друга в бесконечных и злобных спорах. В это время в нашем несчастном городе впервые вспыхнула эпидемия болтовни, повсеместно распространенная в нашей стране и неизбежно возникающая там, где собирается несколько умников. Болезнь проявляется в длинных напыщенных речах, причиной которых, как предполагают врачи, бывает испорченный воздух, всегда образующийся в толпе. К тому же случилось так, что как раз тогда был впервые изобретен остроумный способ оценивать достоинства речи по времени; тот считался лучшим оратором, кто по какому-нибудь вопросу говорил дольше всех. Сообщают, что этим прекрасным изобретением мы обязаны тому же самому глубокомысленному голландскому критику, который судил о книгах по их толщине и пожаловал почетную медаль огромному тому всякого вздора, потому что он был «толстый, как сыр».
Поэтому протоколисты того времени, публикуя отчеты о прениях в великом совете, отмечали как будто только время, проведенное каждым членом совета на трибуне. Единственные сведения, обнаруженные мною в отчетах о заседаниях, посвященных тем важным делам, о которых мы говорим, гласили: «Мингер… произнес очень горячую речь на шесть с половиной часов, высказавшись в пользу создания укреплений. После него от противной стороны выступил мингер… который с большой ясностью и точностью говорил около восьми часов. Мингер… предложил поправку к закону, сводящуюся к тому, чтобы в восьмой строчке заменить слова «двадцать четыре часа» словом «сутки»; в поддержку своего предложения он высказал несколько замечаний, отнявших всего три часа с четвертью. После него взял слово мингер Виндрур, разразившийся самой яркой, бурной, краткой, изящной, иронической, доказательной речью, превосходившей все, что когда-либо слетало с губ Цицерона, Демосфена и любого другого оратора древности или современности; он пробыл на трибуне весь вчерашний день, а сегодня утром поднялся на нее для продолжения, и в момент, когда делается эта запись, дошел до середины второго раздела своего выступления, доведя уже членов совета до того, что они задремали вторично. Мы сожалеем, – пишет в заключение достойный протоколист, – что непреодолимая тяга нашего стенографа ко сну не даст нам возможности изложить сущность этой поистине блестящей, хотя и пространной речи».
Некоторые современные ученые философы предполагают, что внезапная страсть к бесконечному витийству, столь мало совместимая с обычной серьезностью и молчаливостью наших мудрых предков, была ими заимствована, вместе с различными другими варварскими склонностями, от их диких соседей, которые чрезвычайно славились многоречивостью и кострами совета и никогда не начинали хоть сколько-нибудь важного дела без предварительных обсуждений и ораторских излияний вождей и старейшин. Но каково бы ни было ее происхождение, это, несомненно, жестокая и неприятная болезнь; она и поныне не искоренена из жизни государства и неизменно вспыхивает во всех случаях больших потрясений в форме опасных и докучливых ветров в животе, тяжко поражающих, словно желудочными коликами, означенное государство.
Итак, госпоже Мудрости (по какой-то непостижимой причуде вдохновение древних изображало ее в виде женщины) доставляло, видимо, злобное удовольствие кружить голову важным и почтенным новоамстердамским советникам. Старые партии квадратноголовых и плоскозадых, почти задушенные геркулесовской рукой Питера Стайвесанта, теперь воспрянули, удесятерив свои силы. Чтобы довершить всеобщее смятение и замешательство, в большом совете Новых Нидерландов воскресло, служа яблоком раздора, роковое слово экономия, которое, казалось, давно умерло и было похоронено вместе с Вильямом Упрямым. Согласно этому здравому правилу политики выбросить двадцать тысяч гульденов на осуществление никуда не годного плана обороны считалось более целесообразным, нежели истратить тридцать тысяч на хороший и надежный план, ибо провинция таким образом получала десять тысяч гульденов чистой экономии.
Но когда советники приступили к обсуждению способа обороны, началась словесная война, не поддающаяся никакому описанию. Так как члены совета, о чем я уже говорил, разделились на две враждебные партии, то в рассмотрение стоявших перед ним вопросов они ввели изумительный порядок. Что бы ни предложил квадратноголовый, весь клан плоскозадых возражал, так как, будучи настоящими политиками, они считали своей первой обязанностью добиться падения квадратноголовых, второй обязанностью – возвыситься самим и лишь третьей обязанностью – сообразоваться с благополучием страны. Таково, по крайней мере, было убеждение самых честных членов партии, потому что основная ее масса третье соображение вовсе не принимала в расчет.
При этом великом столкновении крепких голов не только сыпались искры, но и родилось изумительное количество планов защиты города; ни об одном из них никто не слыхивал ранее, не слышал и потом, разве только в самое недавнее время. Эти проекты совершенно затмили систему ветряных мельниц изобретательного Кифта. Впрочем, ничего нельзя было решить, ибо как только одна партия воздвигала чудовищное нагромождение воздушных замков, другая их сразу же разрушала, между тем как простой народ стоял и смотрел, нетерпеливо ожидая, когда будет снесено громадное яйцо, появление которого предвещало все это кудахтанье. Но он смотрел напрасно, ибо выяснилось, что великий совет решил защитить провинцию тем же способом, каким благородный великан Пантагрюэль защитил свою армию – прикрыв ее языком.[476]
Среди членов совета были величественные, толстые, самодовольные, старые бюргеры, которые курили трубки и ничего не говорили, а лишь отвергали любой план обороны, какой бы им ни предлагали. Они принадлежали к тому роду зажиточных старых горожан, что скопят себе состояние, а затем держатся за свой карман, не раскрывают рта, имеют цветущий вид и до конца жизни бывают ни на что не годны. Они подобны той флегматической устрице, которая, проглотив жемчужину, закрывает створки, опускается на дно в ил и скорей расстанется с жизнью, чем со своим сокровищем. Этим почтенным старым джентльменам каждый план обороны казался чреватым разорением. Вооруженные силы представлялись им тучей саранчи, пожирающей общественную собственность; снарядить морской флот значило выбросить свои деньги в море, построить укрепление значило похоронить их в грязи. Одним словом, они почитали высшим жизненным правилом, что до тех пор, пока их карманы полны, можно не обращать внимания на тумаки. От пинка шрама не остается, проломленная голова заживает, но пустая мошна – это болезнь, излечивающаяся медленнее всех, к тому же такая, что при ней природа ничем больному не помогает.
Так это почтенное собрание мудрецов расточало в пустой болтовне и нескончаемых спорах то время, которое настоятельная необходимость в немедленных действиях делала столь бесценным; члены совета ни до чего не могли договориться, если не считать того, с чего они начали, а именно, что нельзя терять времени и что всякое промедление гибельно. Наконец святой Николай, сжалившись над отчаянным положением и стремясь спасти их от полной анархии, распорядился так, что во время одного из самых шумных и патриотических заседаний, когда они чуть не дошли до драки, будучи не в силах убедить друг друга, вопрос ко всеобщему благополучию был решен появлением гонца, вбежавшего в залу с сообщением, что вражеский флот прибыл и сейчас движется вверх по бухте!
Таким образом полностью отпала всякая дальнейшая необходимость и в постройке укреплений и в спорах, и великий совет сберег уйму слов, а провинция уйму денег – что означало бесспорное и величайшее торжество экономии!
Моему просвещенному читателю – в особенности, если он хоть сколько-нибудь знаком с образом действия и обычаями самого могущественного и крикливого властелина, державного народа – не потребуется особых чудодейственных способностей, чтобы понять, что, несмотря на весь невообразимый воинственный шум и гам, оглушивший его в последней главе, прославленный город Новый Амстердам, как это ни печально, был подготовлен к обороне ничуть не лучше, чем прежде. Хотя народ, оправившись от первоначального испуга и не видя врагов в непосредственной близости, охваченный той смелостью на словах, которой столь прославилась наша знаменитая чернь, ударился в другую крайность и, предавшись пышному хвастовству и самовосхвалению, убедил себя, что он самый храбрый и самый могущественный народ на земле, однако тайный совет Питера Стайвесанта несколько сомневался в этом. Кроме того, члены совета боялись, как бы наш суровый герой не вернулся и не обнаружил, что, вместо того, чтобы выполнять его непреложные приказы, они тратили время на выслушивание доблестной похвальбы черни, хотя хорошо знали, как глубоко он ее презирал.
Итак, чтобы поскорее наверстать потерянное время, был созван великий диван советников и дюжих бургомистров с целью обсудить тяжелое положение провинции и придумать средства для обеспечения ее безопасности. На этом почтенном собрании были единогласно решены две вещи: во-первых, что город следует привести в такое состояние, чтобы он мог обороняться, и во-вторых, что поскольку опасность неминуема, нельзя терять времени. Покончив с этим, они немедленно принялись говорить длинные речи и поносить друг друга в бесконечных и злобных спорах. В это время в нашем несчастном городе впервые вспыхнула эпидемия болтовни, повсеместно распространенная в нашей стране и неизбежно возникающая там, где собирается несколько умников. Болезнь проявляется в длинных напыщенных речах, причиной которых, как предполагают врачи, бывает испорченный воздух, всегда образующийся в толпе. К тому же случилось так, что как раз тогда был впервые изобретен остроумный способ оценивать достоинства речи по времени; тот считался лучшим оратором, кто по какому-нибудь вопросу говорил дольше всех. Сообщают, что этим прекрасным изобретением мы обязаны тому же самому глубокомысленному голландскому критику, который судил о книгах по их толщине и пожаловал почетную медаль огромному тому всякого вздора, потому что он был «толстый, как сыр».
Поэтому протоколисты того времени, публикуя отчеты о прениях в великом совете, отмечали как будто только время, проведенное каждым членом совета на трибуне. Единственные сведения, обнаруженные мною в отчетах о заседаниях, посвященных тем важным делам, о которых мы говорим, гласили: «Мингер… произнес очень горячую речь на шесть с половиной часов, высказавшись в пользу создания укреплений. После него от противной стороны выступил мингер… который с большой ясностью и точностью говорил около восьми часов. Мингер… предложил поправку к закону, сводящуюся к тому, чтобы в восьмой строчке заменить слова «двадцать четыре часа» словом «сутки»; в поддержку своего предложения он высказал несколько замечаний, отнявших всего три часа с четвертью. После него взял слово мингер Виндрур, разразившийся самой яркой, бурной, краткой, изящной, иронической, доказательной речью, превосходившей все, что когда-либо слетало с губ Цицерона, Демосфена и любого другого оратора древности или современности; он пробыл на трибуне весь вчерашний день, а сегодня утром поднялся на нее для продолжения, и в момент, когда делается эта запись, дошел до середины второго раздела своего выступления, доведя уже членов совета до того, что они задремали вторично. Мы сожалеем, – пишет в заключение достойный протоколист, – что непреодолимая тяга нашего стенографа ко сну не даст нам возможности изложить сущность этой поистине блестящей, хотя и пространной речи».
Некоторые современные ученые философы предполагают, что внезапная страсть к бесконечному витийству, столь мало совместимая с обычной серьезностью и молчаливостью наших мудрых предков, была ими заимствована, вместе с различными другими варварскими склонностями, от их диких соседей, которые чрезвычайно славились многоречивостью и кострами совета и никогда не начинали хоть сколько-нибудь важного дела без предварительных обсуждений и ораторских излияний вождей и старейшин. Но каково бы ни было ее происхождение, это, несомненно, жестокая и неприятная болезнь; она и поныне не искоренена из жизни государства и неизменно вспыхивает во всех случаях больших потрясений в форме опасных и докучливых ветров в животе, тяжко поражающих, словно желудочными коликами, означенное государство.
Итак, госпоже Мудрости (по какой-то непостижимой причуде вдохновение древних изображало ее в виде женщины) доставляло, видимо, злобное удовольствие кружить голову важным и почтенным новоамстердамским советникам. Старые партии квадратноголовых и плоскозадых, почти задушенные геркулесовской рукой Питера Стайвесанта, теперь воспрянули, удесятерив свои силы. Чтобы довершить всеобщее смятение и замешательство, в большом совете Новых Нидерландов воскресло, служа яблоком раздора, роковое слово экономия, которое, казалось, давно умерло и было похоронено вместе с Вильямом Упрямым. Согласно этому здравому правилу политики выбросить двадцать тысяч гульденов на осуществление никуда не годного плана обороны считалось более целесообразным, нежели истратить тридцать тысяч на хороший и надежный план, ибо провинция таким образом получала десять тысяч гульденов чистой экономии.
Но когда советники приступили к обсуждению способа обороны, началась словесная война, не поддающаяся никакому описанию. Так как члены совета, о чем я уже говорил, разделились на две враждебные партии, то в рассмотрение стоявших перед ним вопросов они ввели изумительный порядок. Что бы ни предложил квадратноголовый, весь клан плоскозадых возражал, так как, будучи настоящими политиками, они считали своей первой обязанностью добиться падения квадратноголовых, второй обязанностью – возвыситься самим и лишь третьей обязанностью – сообразоваться с благополучием страны. Таково, по крайней мере, было убеждение самых честных членов партии, потому что основная ее масса третье соображение вовсе не принимала в расчет.
При этом великом столкновении крепких голов не только сыпались искры, но и родилось изумительное количество планов защиты города; ни об одном из них никто не слыхивал ранее, не слышал и потом, разве только в самое недавнее время. Эти проекты совершенно затмили систему ветряных мельниц изобретательного Кифта. Впрочем, ничего нельзя было решить, ибо как только одна партия воздвигала чудовищное нагромождение воздушных замков, другая их сразу же разрушала, между тем как простой народ стоял и смотрел, нетерпеливо ожидая, когда будет снесено громадное яйцо, появление которого предвещало все это кудахтанье. Но он смотрел напрасно, ибо выяснилось, что великий совет решил защитить провинцию тем же способом, каким благородный великан Пантагрюэль защитил свою армию – прикрыв ее языком.[476]
Среди членов совета были величественные, толстые, самодовольные, старые бюргеры, которые курили трубки и ничего не говорили, а лишь отвергали любой план обороны, какой бы им ни предлагали. Они принадлежали к тому роду зажиточных старых горожан, что скопят себе состояние, а затем держатся за свой карман, не раскрывают рта, имеют цветущий вид и до конца жизни бывают ни на что не годны. Они подобны той флегматической устрице, которая, проглотив жемчужину, закрывает створки, опускается на дно в ил и скорей расстанется с жизнью, чем со своим сокровищем. Этим почтенным старым джентльменам каждый план обороны казался чреватым разорением. Вооруженные силы представлялись им тучей саранчи, пожирающей общественную собственность; снарядить морской флот значило выбросить свои деньги в море, построить укрепление значило похоронить их в грязи. Одним словом, они почитали высшим жизненным правилом, что до тех пор, пока их карманы полны, можно не обращать внимания на тумаки. От пинка шрама не остается, проломленная голова заживает, но пустая мошна – это болезнь, излечивающаяся медленнее всех, к тому же такая, что при ней природа ничем больному не помогает.
Так это почтенное собрание мудрецов расточало в пустой болтовне и нескончаемых спорах то время, которое настоятельная необходимость в немедленных действиях делала столь бесценным; члены совета ни до чего не могли договориться, если не считать того, с чего они начали, а именно, что нельзя терять времени и что всякое промедление гибельно. Наконец святой Николай, сжалившись над отчаянным положением и стремясь спасти их от полной анархии, распорядился так, что во время одного из самых шумных и патриотических заседаний, когда они чуть не дошли до драки, будучи не в силах убедить друг друга, вопрос ко всеобщему благополучию был решен появлением гонца, вбежавшего в залу с сообщением, что вражеский флот прибыл и сейчас движется вверх по бухте!
Таким образом полностью отпала всякая дальнейшая необходимость и в постройке укреплений и в спорах, и великий совет сберег уйму слов, а провинция уйму денег – что означало бесспорное и величайшее торжество экономии!
ГЛАВА VI
В которой тучи над Новым Амстердамом, видимо, сгущаются и в которой показано, как в минуту опасности народ, защищающий себя постановлениями, обретает мужество.
Подобно тому, как собравшиеся на заседание политики-коты всей округи, громко фырча и мяукая, смотрят друг на друга, корча отвратительные гримасы, плюют один другому в морду и вот-вот выпустят когти и ринутся в бой, но вдруг в смятении обращаются в поспешное бегство при неожиданном появлении дворового пса, – так не менее крикливый совет Нового Амстердама, удивленный и пораженный внезапным прибытием врага, тоже разбежался. Каждый член совета торопился домой, семеня так быстро, как только могли двигаться его короткие ноги под бременем тяжелого груза, и задыхаясь от тучности и страха. Придя к себе, в свое неприступное убежище, он баррикадировал парадную дверь, прятался в погреб, где хранился сидр, и не решался высунуться из опасения, как бы пушечное ядро не снесло ему голову.
Весь державный народ толпился на рыночной площади, сбившись в кучу по тому же инстинкту, по какому овцы ищут безопасности в обществе друг друга, когда пастух и его собака куда-то ушли, а волк рыщет вокруг овчарни. Однако, отнюдь не находя успокоения, они только сильнее пугали друг друга. Каждый печально вглядывался в лицо соседа, ища поддержки, но лишь находил в его искаженных горем чертах подтверждение своих собственных страхов. Никто не говорил теперь о покорении Великобритании, никто не разглагольствовал о высочайших благах экономии. А тем временем старухи усиливали всеобщее уныние, громко сетуя на свою судьбу и беспрестанно призывая на помощь святого Николая и Питера Стайвесанта.
О, как они скорбели об отсутствии неустрашимого Питера! И как они жаждали, чтобы с ними был их утешитель Антони Ван-Корлеар! Между тем судьба этих отважных героев была окутана мраком неизвестности. Проходил день за днем со времени получения тревожного послания губернатора, не принося больше никаких подтверждений того, что он жив и здоров. Много страшных предположений было высказано о том, что могло случиться с ним и его верным оруженосцем. Может быть, их сожрали живьем людоеды из Пискатоуэя и с Кейп-Кода? Может быть, великий совет Амфиктионов подверг их пытке? Может быть, страшные люди из Пайкуэга удушили их луком? Среди всего этого уныния и волнения, когда страх жутким кошмаром навис над маленьким, жирным, чересчур полнокровным Новым Амстердамом, какой-то странный и далекий звук неожиданно поразил слух народа. Звук приближался, становился все громче и громче, и вот он уже гремел у ворот города. В этом хорошо знакомом звуке нельзя было ошибиться. Крик радости сорвался со всех уст, когда доблестный Питер, покрытый пылью и сопровождаемый своим верным трубачом, въехал галопом на рыночную площадь.
После того, как первый восторг жителей города утих, они собрались вокруг честного Антони, едва тот слез с лошади, и засыпали его приветствиями и поздравлениями. Прерывающимся от волнения голосом он рассказал им об удивительных приключениях, выпавших на долю старого губернатора и его самого, когда они вырвались из лап ужасных Амфиктионов. Но хотя стайвесантская рукопись с той тщательностью, какой она обычно отличается, когда дело идет о великом Питере, очень подробно описывает все события этого мастерски проведенного отступления, все же тяжелое положение государственных дел не позволит мне рассказать о нем с исчерпывающей полнотой. Достаточно будет упомянуть, что, пока Питер Стайвесант с беспокойством размышлял о том, как бы ему благополучно удрать, сохранив честь и достоинство, некоторые из кораблей, посланных для завоевания Манхатеза, пристали к берегу в восточных гаванях, чтобы раздобыть необходимые съестные припасы и потребовать от великого совета союза колоний обещанного им содействия. Услышав об этом, всегда бывший начеку Питер понял, что малейшее промедление может оказаться роковым; тайно и с большой поспешностью он снялся с лагеря, хотя его гордая душа скорбела при мысли, что он вынужден обратиться в бегство, пусть даже перед сонмом врагов. Много раз он и Антони Ван-Корлеар были на волосок от гибели, много опасных злоключений выпало на их долю, когда они, не возвещая о своем приближении звуками трубы, быстро проезжали по прекрасной стране восточных соседей. Она уже вся бурлила от приготовлений к войне, и им пришлось сделать во время своего бегства большой крюк, тайком пробираясь через лесистые горы Дьявольского хребта. Оттуда доблестный Питер однажды сделал вылазку и с яростью льва обратил в бегство целую толпу скваттеров, состоявшую из трех поколений плодовитой семьи, которая уже собиралась завладеть одним из уголков Новых Нидерландов. Верному Антони не раз приходилось с большим трудом удерживать его, когда он в порыве гнева собирался спуститься с гор и с саблей в руке напасть на некоторые пограничные города, где приводили в боевую готовность замызганное народное ополчение.
Достигнув своего дома, губернатор прежде всего влез на крышу и с мрачным видом принялся разглядывать оттуда вражескую эскадру. Она уже бросила якорь в бухте и состояла из двух гордых фрегатов, на борту которых находились, как сообщает Джон Джосселин, джентльмен, триста отважных «красных мундиров».[477] Закончив осмотр, Питер сел за стол и написал письмо командующему эскадрой, требуя сообщить, на каком основании она стала на якорь в гавани, не получив на это предварительного разрешения. Письмо было составлено в самых достойных и учтивых выражениях, хотя мне доподлинно известно, что он писал его, крепко стиснув зубы и храня на лице горькую, сардоническую усмешку. Отправив письмо, угрюмый Питер с воинственным видом зашагал взад и вперед по городским улицам, засунув руки в карманы штанов, насвистывая мелодию нижнеголландского псалма, имевшую немалое сходство со звуками северо-восточного ветра, когда надвигается буря. При виде его даже собаки прятались в испуге, а все уродливые старухи Нового Амстердама с причитаниями бежали за ним и умоляли спасти их от смерти, ограбления и позорного изнасилования.
Ответ полковника Николса, который командовал захватчиками, был составлен в столь же учтивых выражениях, как и письмо губернатора. В этом ответе полковник заявлял о законных правах его величества британского короля на провинцию Новые Нидерланды, где, по его утверждению, голландцы были простыми узурпаторами, и требовал, чтобы город, форты и т. д. тотчас же были переданы во власть и под защиту его величества, обещая в то же время сохранить жизнь, свободу, достояние и право на беспрепятственную торговлю всем голландским гражданам, которые немедленно подчинятся правительству его величества.
Питер Стайвесант прочел это дружественное послание с таким же удовлетворенным видом, с каким мог бы сварливый фермер, который долгое время наживался, пользуясь землей своего соседа, читать нежное письмо Джона Стайлза,[478] предупреждающего, что он возбудил дело о возвращении собственности. Впрочем, старого губернатора трудно было застать врасплох; заложив, по своему обыкновению, огромную жвачку табаку за щеку и засунув требование о сдаче, предварительно скомкав его, в карман штанов, он пообещал дать ответ на следующее утро. Тем временем он созвал чрезвычайный военный совет, пригласив на него членов своего тайного совета и бургомистров; созвал не для того, чтобы узнать их мнение, на которое, как мы уже говорили, он не обращал никакого внимания, а для того, чтобы сообщить им о своем высочайшем соизволении и потребовать немедленной поддержки.
Однако, прежде чем собрать совет, он принял решение по трем важным пунктам: во-первых, ни в коем случае не сдавать города без небольшой, но ожесточенной битвы, ибо он считал весьма унизительным для достоинства столь прославленного города, если его захватят и разграбят, не наделив вдобавок несколькими хорошими пинками. Во-вторых, что большая часть его великого совета – это отъявленные плоскозадые олухи, совершенно лишенные настоящих ягодиц; и в-третьих, что он поэтому не допустит, чтобы они увидели требование о капитуляции, предъявленное полковником Николсом, из опасения, как бы содержащиеся в нем легкие условия не побудили их поднять крик о необходимости сдачи.
Когда распоряжение губернатора должным образом довели до всеобщего сведения, жалко было смотреть на еще недавно столь храбрых бургомистров, которые на словах уничтожили всю британскую империю. Они уныло выглядывали из своих убежищ, а затем осторожно выползали наружу и петляли по узким улочкам и переулкам, пугаясь лая каждой собачонки, словно это был артиллерийский залп, принимая фонарные столбы за английских гренадеров и в чрезмерном смятении превращая насосы в страшных солдат, прицеливающихся из мушкетонов им в грудь! Несмотря на многочисленные опасности и затруднения подобного рода, они прибыли в залу заседания совета, не потеряв ни одного человека, заняли свои места и в боязливом молчании стали ждать прибытия губернатора. Через несколько мгновений послышалось, как по лестнице размеренно и мужественно застучала деревянная нога бесстрашного Питера. Он вошел в залу, одетый в полную парадную форму; свисавшие над ушами локоны его парика были гуще обычного посыпаны мукой, и его верная сабля толедской стали не свисала у него с бедра, а торчала под мышкой. Губернатор облачался столь зловеще только в тех случаях, когда в его бесстрашном черепе роились какие-нибудь военные замыслы, а потому члены совета горестно взирали на него, как на самого Януса, чей железный лик нес огонь и меч, и в безмолвной нерешительности забыли курить свои трубки.
Великий Питер был столь же красноречив, сколь и доблестен; поистине эти два редких качества прекрасно в нем сочетались, и в отличие от большинства великих государственных деятелей, побеждающих только в бескровных словесных битвах, он всегда был готов подтвердить свои смелые слова не менее смелыми поступками. Как второй Густав,[479] обращающийся к своим далекарлийцам, он сперва коснулся опасностей и тягот, перенесенных им во время бегства от своих неумолимых врагов. Затем он упрекнул совет в том, что тот в праздных спорах и не идущей к делу перебранке тратил время, – которое должен был посвятить заботам о стране; после этого он напомнил золотые дни прежнего благоденствия, обещал, что они вернутся, если они окажут мужественное сопротивление врагам, и попытался разжечь в них воинственный пыл, воскресив в их памяти то время, когда перед грозными стенами форта Кристина он вел их к победе, когда они разбили целую армию из пятидесяти шведов и покорили огромное пространство необитаемых земель. Он постарался также пробудить в них смелость, заверяя в покровительстве святого Николая, который до сих пор всегда заботился об их безопасности среди всех варваров, обитающих в этой дикой стране, среди ведьм и скваттеров восточных колоний и великанов Мэриленда. Под конец он сообщил им про полученное наглое требование о сдаче, но в заключение речи поклялся защищать провинцию до тех пор, пока провидение будет на его стороне и пока деревянная нога не откажется ему служить. Чтобы усилить впечатление от этой благородной фразы, он оглушительно ударил своей саблей плашмя по столу, что сильно воодушевило слушателей.
Члены тайного совета, уже давно привыкшие к повадкам губернатора и вымуштрованные им, словно солдаты великого Фридриха,[480] понимали, 1-го высказывать свое мнение бесполезно, а потому закурили трубки и молча пускали клубы дыма, как подобает толстым и рассудительным советникам. Но бургомистры, на которых губернатор не имел такого влияния, рассматривали себя как представителей державного народа и к тому же были преисполнены большой важности и самодовольства, почерпнутых ими в знаменитых школах мудрости и нравственности – народных собраниях (некоторые из них, как мне говорили, были председателями этих собраний), – бургомистры не так-то легко удовлетворились. Они снова воспрянули духом, когда услышали, что появилась возможность спастись от нависшей над ними смертельной опасности, избежав при этом необходимости сражаться, и надменно заявили, что желают получить копию требования о капитуляции, чтобы ознакомить с ним собрание всех жителей города.
Такого наглого и мятежного заявления было бы достаточно, чтобы привести в негодование даже спокойного Ван-Твиллера; как же должно было оно подействовать на великого Стайвесанта, который был не только голландцем, губернатором и доблестным солдатом с деревянной ногой, но также человеком самого упрямого и вспыльчивого нрава. Он разразился такой вспышкой ярости, по сравнению с которой знаменитый гнев Ахиллеса был просто детским капризом, и поклялся, что никто из них не увидит ни строчки из послания англичан, что все они заслужили, чтобы их повесили, выпотрошили и разрезали на части, ибо они предательски осмелились усомниться в непогрешимости правительства; а что касается их совета или содействия, то ему на них наплевать. Он заявил, что трусливые муниципалитеты давно уже надоели ему и стали поперек дороги, но теперь бургомистры могут отправиться домой и улечься спать, как старухи, ибо он решил защищать колонию сам, без их помощи и без помощи тех, кто их поддерживает! С этими словами он сунул саблю под мышку, надел набекрень шляпу и, опоясав чресла, покинул залу заседания; все расступались перед ним, давая ему дорогу.
Как только он ушел, храбрые бургомистры созвали народное собрание перед ратушей, назначив председательствовать на нем некоего Дофуе Рурбака, пекаря, прославившегося на всю страну своими пряниками и прежде при Вильяме Упрямом бывшего членом совета. Народ относился к нему с большим почтением, считая его чернокнижником, ибо он первый стал печатать на новогодних пряниках таинственные изображения петуха и шлеи и других магических символов.
Этот великий бургомистр, все еще питавший недоброжелательство к доблестному Стайвесанту из-за того, что был с позором выкинут из его тайного совета, обратился к грубой толпе с чрезвычайно длинной речью, в которой рассказал о любезном предложении сдаться, о несогласии губернатора и об его отказе показать народу это предложение, хотя – хорошо зная великодушие, человеколюбие и снисходительность британского народа, он в этом не сомневается – в нем содержались условия, не умаляющие достоинства провинции и весьма для нее выгодные.
Затем он стал говорить об его превосходительстве в высокопарном тоне, соответствующем его высокому положению и благородству; он сравнивал его с Нероном,[481] Калигулой[482] и другими великими людьми древности, о которых частенько говаривал Вильям Упрямый, когда бывал в ученом настроении. Он уверял народ, что история человечества не знала деспотического насилия, равного нынешнему по жестокости, лютости, тиранству, кровожадности, по количеству битв, убийств и скоропостижных смертей, что это будет огненными буквами записано на залитых кровью скрижалях истории! что столетия отпрянут в безмерном ужасе, когда увидят их. Что грядущее время, чреватое (кстати сказать, наши ораторы и писатели позволяют себе странные вольности с чреватостью времени, хотя некоторые готовы заверить нас, что время – это старый джентльмен), чреватое страшными ужасами, никогда не породит подобных гнусностей! Что потомство окаменеет от изумления и взвоет от бессильного негодования, прочитав о закоренелом варварстве! Дальше шло множество других душераздирающих, трогающих до глубины сердца тропов и фигур, перечислить которые я не в состоянии. Да, в сущности, это и не нужно, ибо они были в точности такие же, к каким в наше время прибегают во всех обращенных к народу речах и ораторских упражнениях в день Четвертого июля; под общим названием ПУСТОСЛОВИЕ их можно было бы поместить в учебниках риторики.
Подобно тому, как собравшиеся на заседание политики-коты всей округи, громко фырча и мяукая, смотрят друг на друга, корча отвратительные гримасы, плюют один другому в морду и вот-вот выпустят когти и ринутся в бой, но вдруг в смятении обращаются в поспешное бегство при неожиданном появлении дворового пса, – так не менее крикливый совет Нового Амстердама, удивленный и пораженный внезапным прибытием врага, тоже разбежался. Каждый член совета торопился домой, семеня так быстро, как только могли двигаться его короткие ноги под бременем тяжелого груза, и задыхаясь от тучности и страха. Придя к себе, в свое неприступное убежище, он баррикадировал парадную дверь, прятался в погреб, где хранился сидр, и не решался высунуться из опасения, как бы пушечное ядро не снесло ему голову.
Весь державный народ толпился на рыночной площади, сбившись в кучу по тому же инстинкту, по какому овцы ищут безопасности в обществе друг друга, когда пастух и его собака куда-то ушли, а волк рыщет вокруг овчарни. Однако, отнюдь не находя успокоения, они только сильнее пугали друг друга. Каждый печально вглядывался в лицо соседа, ища поддержки, но лишь находил в его искаженных горем чертах подтверждение своих собственных страхов. Никто не говорил теперь о покорении Великобритании, никто не разглагольствовал о высочайших благах экономии. А тем временем старухи усиливали всеобщее уныние, громко сетуя на свою судьбу и беспрестанно призывая на помощь святого Николая и Питера Стайвесанта.
О, как они скорбели об отсутствии неустрашимого Питера! И как они жаждали, чтобы с ними был их утешитель Антони Ван-Корлеар! Между тем судьба этих отважных героев была окутана мраком неизвестности. Проходил день за днем со времени получения тревожного послания губернатора, не принося больше никаких подтверждений того, что он жив и здоров. Много страшных предположений было высказано о том, что могло случиться с ним и его верным оруженосцем. Может быть, их сожрали живьем людоеды из Пискатоуэя и с Кейп-Кода? Может быть, великий совет Амфиктионов подверг их пытке? Может быть, страшные люди из Пайкуэга удушили их луком? Среди всего этого уныния и волнения, когда страх жутким кошмаром навис над маленьким, жирным, чересчур полнокровным Новым Амстердамом, какой-то странный и далекий звук неожиданно поразил слух народа. Звук приближался, становился все громче и громче, и вот он уже гремел у ворот города. В этом хорошо знакомом звуке нельзя было ошибиться. Крик радости сорвался со всех уст, когда доблестный Питер, покрытый пылью и сопровождаемый своим верным трубачом, въехал галопом на рыночную площадь.
После того, как первый восторг жителей города утих, они собрались вокруг честного Антони, едва тот слез с лошади, и засыпали его приветствиями и поздравлениями. Прерывающимся от волнения голосом он рассказал им об удивительных приключениях, выпавших на долю старого губернатора и его самого, когда они вырвались из лап ужасных Амфиктионов. Но хотя стайвесантская рукопись с той тщательностью, какой она обычно отличается, когда дело идет о великом Питере, очень подробно описывает все события этого мастерски проведенного отступления, все же тяжелое положение государственных дел не позволит мне рассказать о нем с исчерпывающей полнотой. Достаточно будет упомянуть, что, пока Питер Стайвесант с беспокойством размышлял о том, как бы ему благополучно удрать, сохранив честь и достоинство, некоторые из кораблей, посланных для завоевания Манхатеза, пристали к берегу в восточных гаванях, чтобы раздобыть необходимые съестные припасы и потребовать от великого совета союза колоний обещанного им содействия. Услышав об этом, всегда бывший начеку Питер понял, что малейшее промедление может оказаться роковым; тайно и с большой поспешностью он снялся с лагеря, хотя его гордая душа скорбела при мысли, что он вынужден обратиться в бегство, пусть даже перед сонмом врагов. Много раз он и Антони Ван-Корлеар были на волосок от гибели, много опасных злоключений выпало на их долю, когда они, не возвещая о своем приближении звуками трубы, быстро проезжали по прекрасной стране восточных соседей. Она уже вся бурлила от приготовлений к войне, и им пришлось сделать во время своего бегства большой крюк, тайком пробираясь через лесистые горы Дьявольского хребта. Оттуда доблестный Питер однажды сделал вылазку и с яростью льва обратил в бегство целую толпу скваттеров, состоявшую из трех поколений плодовитой семьи, которая уже собиралась завладеть одним из уголков Новых Нидерландов. Верному Антони не раз приходилось с большим трудом удерживать его, когда он в порыве гнева собирался спуститься с гор и с саблей в руке напасть на некоторые пограничные города, где приводили в боевую готовность замызганное народное ополчение.
Достигнув своего дома, губернатор прежде всего влез на крышу и с мрачным видом принялся разглядывать оттуда вражескую эскадру. Она уже бросила якорь в бухте и состояла из двух гордых фрегатов, на борту которых находились, как сообщает Джон Джосселин, джентльмен, триста отважных «красных мундиров».[477] Закончив осмотр, Питер сел за стол и написал письмо командующему эскадрой, требуя сообщить, на каком основании она стала на якорь в гавани, не получив на это предварительного разрешения. Письмо было составлено в самых достойных и учтивых выражениях, хотя мне доподлинно известно, что он писал его, крепко стиснув зубы и храня на лице горькую, сардоническую усмешку. Отправив письмо, угрюмый Питер с воинственным видом зашагал взад и вперед по городским улицам, засунув руки в карманы штанов, насвистывая мелодию нижнеголландского псалма, имевшую немалое сходство со звуками северо-восточного ветра, когда надвигается буря. При виде его даже собаки прятались в испуге, а все уродливые старухи Нового Амстердама с причитаниями бежали за ним и умоляли спасти их от смерти, ограбления и позорного изнасилования.
Ответ полковника Николса, который командовал захватчиками, был составлен в столь же учтивых выражениях, как и письмо губернатора. В этом ответе полковник заявлял о законных правах его величества британского короля на провинцию Новые Нидерланды, где, по его утверждению, голландцы были простыми узурпаторами, и требовал, чтобы город, форты и т. д. тотчас же были переданы во власть и под защиту его величества, обещая в то же время сохранить жизнь, свободу, достояние и право на беспрепятственную торговлю всем голландским гражданам, которые немедленно подчинятся правительству его величества.
Питер Стайвесант прочел это дружественное послание с таким же удовлетворенным видом, с каким мог бы сварливый фермер, который долгое время наживался, пользуясь землей своего соседа, читать нежное письмо Джона Стайлза,[478] предупреждающего, что он возбудил дело о возвращении собственности. Впрочем, старого губернатора трудно было застать врасплох; заложив, по своему обыкновению, огромную жвачку табаку за щеку и засунув требование о сдаче, предварительно скомкав его, в карман штанов, он пообещал дать ответ на следующее утро. Тем временем он созвал чрезвычайный военный совет, пригласив на него членов своего тайного совета и бургомистров; созвал не для того, чтобы узнать их мнение, на которое, как мы уже говорили, он не обращал никакого внимания, а для того, чтобы сообщить им о своем высочайшем соизволении и потребовать немедленной поддержки.
Однако, прежде чем собрать совет, он принял решение по трем важным пунктам: во-первых, ни в коем случае не сдавать города без небольшой, но ожесточенной битвы, ибо он считал весьма унизительным для достоинства столь прославленного города, если его захватят и разграбят, не наделив вдобавок несколькими хорошими пинками. Во-вторых, что большая часть его великого совета – это отъявленные плоскозадые олухи, совершенно лишенные настоящих ягодиц; и в-третьих, что он поэтому не допустит, чтобы они увидели требование о капитуляции, предъявленное полковником Николсом, из опасения, как бы содержащиеся в нем легкие условия не побудили их поднять крик о необходимости сдачи.
Когда распоряжение губернатора должным образом довели до всеобщего сведения, жалко было смотреть на еще недавно столь храбрых бургомистров, которые на словах уничтожили всю британскую империю. Они уныло выглядывали из своих убежищ, а затем осторожно выползали наружу и петляли по узким улочкам и переулкам, пугаясь лая каждой собачонки, словно это был артиллерийский залп, принимая фонарные столбы за английских гренадеров и в чрезмерном смятении превращая насосы в страшных солдат, прицеливающихся из мушкетонов им в грудь! Несмотря на многочисленные опасности и затруднения подобного рода, они прибыли в залу заседания совета, не потеряв ни одного человека, заняли свои места и в боязливом молчании стали ждать прибытия губернатора. Через несколько мгновений послышалось, как по лестнице размеренно и мужественно застучала деревянная нога бесстрашного Питера. Он вошел в залу, одетый в полную парадную форму; свисавшие над ушами локоны его парика были гуще обычного посыпаны мукой, и его верная сабля толедской стали не свисала у него с бедра, а торчала под мышкой. Губернатор облачался столь зловеще только в тех случаях, когда в его бесстрашном черепе роились какие-нибудь военные замыслы, а потому члены совета горестно взирали на него, как на самого Януса, чей железный лик нес огонь и меч, и в безмолвной нерешительности забыли курить свои трубки.
Великий Питер был столь же красноречив, сколь и доблестен; поистине эти два редких качества прекрасно в нем сочетались, и в отличие от большинства великих государственных деятелей, побеждающих только в бескровных словесных битвах, он всегда был готов подтвердить свои смелые слова не менее смелыми поступками. Как второй Густав,[479] обращающийся к своим далекарлийцам, он сперва коснулся опасностей и тягот, перенесенных им во время бегства от своих неумолимых врагов. Затем он упрекнул совет в том, что тот в праздных спорах и не идущей к делу перебранке тратил время, – которое должен был посвятить заботам о стране; после этого он напомнил золотые дни прежнего благоденствия, обещал, что они вернутся, если они окажут мужественное сопротивление врагам, и попытался разжечь в них воинственный пыл, воскресив в их памяти то время, когда перед грозными стенами форта Кристина он вел их к победе, когда они разбили целую армию из пятидесяти шведов и покорили огромное пространство необитаемых земель. Он постарался также пробудить в них смелость, заверяя в покровительстве святого Николая, который до сих пор всегда заботился об их безопасности среди всех варваров, обитающих в этой дикой стране, среди ведьм и скваттеров восточных колоний и великанов Мэриленда. Под конец он сообщил им про полученное наглое требование о сдаче, но в заключение речи поклялся защищать провинцию до тех пор, пока провидение будет на его стороне и пока деревянная нога не откажется ему служить. Чтобы усилить впечатление от этой благородной фразы, он оглушительно ударил своей саблей плашмя по столу, что сильно воодушевило слушателей.
Члены тайного совета, уже давно привыкшие к повадкам губернатора и вымуштрованные им, словно солдаты великого Фридриха,[480] понимали, 1-го высказывать свое мнение бесполезно, а потому закурили трубки и молча пускали клубы дыма, как подобает толстым и рассудительным советникам. Но бургомистры, на которых губернатор не имел такого влияния, рассматривали себя как представителей державного народа и к тому же были преисполнены большой важности и самодовольства, почерпнутых ими в знаменитых школах мудрости и нравственности – народных собраниях (некоторые из них, как мне говорили, были председателями этих собраний), – бургомистры не так-то легко удовлетворились. Они снова воспрянули духом, когда услышали, что появилась возможность спастись от нависшей над ними смертельной опасности, избежав при этом необходимости сражаться, и надменно заявили, что желают получить копию требования о капитуляции, чтобы ознакомить с ним собрание всех жителей города.
Такого наглого и мятежного заявления было бы достаточно, чтобы привести в негодование даже спокойного Ван-Твиллера; как же должно было оно подействовать на великого Стайвесанта, который был не только голландцем, губернатором и доблестным солдатом с деревянной ногой, но также человеком самого упрямого и вспыльчивого нрава. Он разразился такой вспышкой ярости, по сравнению с которой знаменитый гнев Ахиллеса был просто детским капризом, и поклялся, что никто из них не увидит ни строчки из послания англичан, что все они заслужили, чтобы их повесили, выпотрошили и разрезали на части, ибо они предательски осмелились усомниться в непогрешимости правительства; а что касается их совета или содействия, то ему на них наплевать. Он заявил, что трусливые муниципалитеты давно уже надоели ему и стали поперек дороги, но теперь бургомистры могут отправиться домой и улечься спать, как старухи, ибо он решил защищать колонию сам, без их помощи и без помощи тех, кто их поддерживает! С этими словами он сунул саблю под мышку, надел набекрень шляпу и, опоясав чресла, покинул залу заседания; все расступались перед ним, давая ему дорогу.
Как только он ушел, храбрые бургомистры созвали народное собрание перед ратушей, назначив председательствовать на нем некоего Дофуе Рурбака, пекаря, прославившегося на всю страну своими пряниками и прежде при Вильяме Упрямом бывшего членом совета. Народ относился к нему с большим почтением, считая его чернокнижником, ибо он первый стал печатать на новогодних пряниках таинственные изображения петуха и шлеи и других магических символов.
Этот великий бургомистр, все еще питавший недоброжелательство к доблестному Стайвесанту из-за того, что был с позором выкинут из его тайного совета, обратился к грубой толпе с чрезвычайно длинной речью, в которой рассказал о любезном предложении сдаться, о несогласии губернатора и об его отказе показать народу это предложение, хотя – хорошо зная великодушие, человеколюбие и снисходительность британского народа, он в этом не сомневается – в нем содержались условия, не умаляющие достоинства провинции и весьма для нее выгодные.
Затем он стал говорить об его превосходительстве в высокопарном тоне, соответствующем его высокому положению и благородству; он сравнивал его с Нероном,[481] Калигулой[482] и другими великими людьми древности, о которых частенько говаривал Вильям Упрямый, когда бывал в ученом настроении. Он уверял народ, что история человечества не знала деспотического насилия, равного нынешнему по жестокости, лютости, тиранству, кровожадности, по количеству битв, убийств и скоропостижных смертей, что это будет огненными буквами записано на залитых кровью скрижалях истории! что столетия отпрянут в безмерном ужасе, когда увидят их. Что грядущее время, чреватое (кстати сказать, наши ораторы и писатели позволяют себе странные вольности с чреватостью времени, хотя некоторые готовы заверить нас, что время – это старый джентльмен), чреватое страшными ужасами, никогда не породит подобных гнусностей! Что потомство окаменеет от изумления и взвоет от бессильного негодования, прочитав о закоренелом варварстве! Дальше шло множество других душераздирающих, трогающих до глубины сердца тропов и фигур, перечислить которые я не в состоянии. Да, в сущности, это и не нужно, ибо они были в точности такие же, к каким в наше время прибегают во всех обращенных к народу речах и ораторских упражнениях в день Четвертого июля; под общим названием ПУСТОСЛОВИЕ их можно было бы поместить в учебниках риторики.