Едва лишь колония была основана, она, как полная жизненных сил лоза, пустила корни и стала изумительно быстро расти; можно было подумать, что этот благословеннейший остров подобен щедрой навозной куче, где все находит нужное для себя пропитание, быстро тянется вверх и достигает величия. Цветущее состояние поселка и удивительно быстрый его рост постепенно пробудили главарей от глубокой спячки, в которую они впали, после того как построили земляной форт. Они подумали, что давно пора составить план, по которому должен быть построен растущий город; итак, сунув трубку в рот и собравшись посовещаться в узком кругу, они немедленно впали в глубокое размышление по этому поводу.
   Едва они приступили к делу, как возникло неожиданное расхождение во мнениях; я упоминаю об этом с прискорбием, как о первой известной нам внутренней распре среди новоселов. Мингер Тен Брук предложил остроумный план прорезать и пересечь всю местность каналами по образцу знаменитейших городов Голландии. Но против этого решительно восстал мингер Харденбрук; взамен он предложил расширить доки и пристани с помощью вбитых в дно реки свай, на которых и будет построен город. Таким способом, торжествующе сказал он, мы отвоюем от этих огромных рек значительную площадь и построим город, который будет соперничать с Амстердамом, Венецией и любым другим земноводным городом Европы. На это предложение Тен Брук (или Десятиштанный) ответил, изобразив на лице такое презрение, на какое только был способен. Он в крайне резких выражениях осудил план своего противника, как нелепый и противоречащий самой природе вещей, что может подтвердить всякий истинный голландец. «Ибо, – сказал он, – что такое город без каналов? Он все равно что тело без вен и артерий и должен погибнуть из-за отсутствия свободной циркуляции животворной жидкости». Крепкоштанник в свою очередь саркастически возразил своему противнику, отличавшемуся довольно сухощавым и костлявым телосложением. Он заметил, что мингер Десятиштанный был живым противоречием своему собственному утверждению о необходимости циркуляции крови для поддержания жизни, ибо все знают, что в течение добрых десяти лет ни одна капля крови не совершила круговорота в его иссушенном ветрами теле, и все же во всей колонии не было более ревностного хлопотуна. Колкости редко помогают убедить кого-либо в споре, и мне никогда не доводилось видеть человека, который признался бы в своей ошибке, потому что его уличили в уродливости. По крайней мере, в данном случае так дело не обстояло. Десятиштанный был в своем ответе очень язвителен, а Крепкоштанник, отважный маленький человечек, всегда оставлявший за собой последнее слово, возражал со все усиливавшейся горячностью. Десятиштанный обладал преимуществом большой говорливости, но у Крепкоштанника была та бесценная для спора кольчуга, которая называется упрямством. Итак, Десятиштанный отличался крайней пылкостью, а Крепкоштанник был чрезвычайно устойчив, так что, хотя Десятиштанный глушил его своей болтовней, громил и засыпал бранью и здравыми доводами, Крепкоштанник все же твердо сопротивлялся до конца. Они разошлись, как это обычно бывает при всех спорах, когда обе стороны правы, не придя ни к какому решению. Но с тех пор они навсегда от всей души возненавидели друг друга, и между семьями Десятиштанного и Крепкоштанника образовалась почти такая же пропасть, как между домами Капулетти и Монтекки.
   Я не стал бы утомлять читателя этими скучными событиями, но долг правдивого историка требует от меня вдаваться во все подробности, и поистине никто не может упрекнуть меня в излишней мелочности при описании их первопричин, так как я рассказываю сейчас о той переломной эпохе, когда наш город, подобно молодой ветке, впервые приобретал свои извилистые очертания, в дальнейшем придавшие ему современный живописный беспорядок, которым он славится.
   После только что упомянутого злосчастного спора, насколько мне известно, ничего достойного быть отмеченным по этому поводу не было сказано. Совет, состоявший из самых большеголовых и престарелых членов общины, исправно собирался раз в неделю, чтобы поразмыслить о столь важном деле. Но либо словесная война, свидетелями которой они были, отбила у них всякую охоту думать, либо они от природы питали отвращение к работе языком и, следовательно, к работе мозгами, – бесспорно то, что на этих совещаниях хранилось самое глубокое молчание; вопрос оставался все время на повестке дня, члены совета, мирно куря трубки, издали всего несколько законов, но ни одного из них не заставили выполнять, а тем временем жизнь поселка шла – по воле божьей.
   Так как большая часть членов совета была не слишком искушена в тайнах сочетания каракуль, они весьма справедливо решили не затруднять ни себя, ни потомство обширными отчетами. Впрочем, о каждом собрании секретарь вел довольно точные записи в большом фолианте из веленевой бумаги, скрепленном массивными бронзовыми застежками. Мои высокочтимые друзья Гулеты, во владении которых находится эта бесценная реликвия, любезно показали ее мне. Однако, прочтя этот фолиант, я обнаружил в нем весьма мало сведений. Запись о каждом заседании состояла всего из двух строчек, гласивших по-голландски, что «совет заседал сегодня и выкурил двенадцать трубок по делам колонии». Отсюда явствует, что первые поселенцы определяли ход времени не часами, а трубками, как и в настоящее время измеряют расстояние в Голландии; поразительно точный способ измерения, ибо трубка во рту истинного голландца никогда не подвергается тем случайностям и непредвиденным воздействиям, от которых постоянно портятся наши часы.
   Так, глубокомысленный совет Нового Амстердама неделю за неделей, месяц за месяцем и год за годом курил и дремал, и размышлял о том, как должно быть построено их новорожденное поселение, а тем временем город сам заботился о себе и, как крепкий мальчонка, растущий без присмотра, не стесненный подгузниками, свивальниками и прочей мерзостью, которыми наши многоопытные няньки и бабки калечат и уродуют детей, так быстро набирался сил и увеличивался в размерах, что прежде чем наши честные бургомистры приняли какое-то решение о плане постройки города, приводить его в исполнение было уже слишком поздно, а потому они мудро отказались от дальнейшего обсуждения этого вопроса.



ГЛАВА V


   В которой автор весьма безрассудно сокрушается из-за пустяков. – С добавлением различных рассказов о процветании Нового Амстердама и о мудрости его кителей, – И о внезапном появлении Великого Человека Печальна и весьма достойна сожаления обязанность историка, наделенного глубокими чувствами и пишущего историю своей родной страны. Если на его долю выпадет роль унылого летописца бедствий или, преступлений, скорбная страница бывает полита его слезами; но даже вспоминая об эпохах наибольшего процветания и блаженства, он не может удержаться от меланхолического вздоха при мысли о том, что они навеки миновали! Не знаю, обусловлено ли это чрезмерной любовью к простоте прежних времен или некоторым мягкосердечием, естественным для чувствительного историка, но я откровенно признаюсь, что не могу без глубокого сокрушения оглядываться назад на безмятежные дни города, которые я сейчас описываю. Дрожащей рукой я отодвигаю завесу забвения, скрывающую скромные заслуги наших почтенных голландских предков, и, обращаясь мысленным взором к их достойным всяческого уважения образам, склоняюсь ниц перед величественными тенями.

 
   Такие же чувства охватывают меня, когда я вновь посещаю родовое поместье Никербокеров и в одиночестве провожу несколько часов в мезонине, где висят портреты моих предков, покрытые пылью, в которую превратились и те, кого они изображают. С благоговением всматриваюсь я в лица этих знаменитых бюргеров, моих предшественников в непрерывном ходе жизни, чья спокойная холодная кровь струится теперь в моих жилах, двигаясь все медленней и медленней в хрупких каналах, пока вскоре ее замирающий ток не остановится навеки!
   Эти портреты, говорю я сам себе, лишь слабое напоминание о могучих людях, процветавших в дни патриархов, но, увы, уже давно превратившихся в прах в той могиле, к которой я сам незаметно и неотвратимо спешу! Когда я расхаживаю по темной комнате и предаюсь меланхолическим раздумьям, окружающие меня бестелесные образы как будто вновь возвращаются украдкой к жизни, их лица на мгновение оживают; мне начинает казаться, что их глаза следят за каждым моим движением. В порыве фантазии я как бы вижу себя, окруженным тенями усопших, и веду тихий разговор с героями древности! Несчастный Дитрих! Ты родился в век упадка, брошен на произвол безжалостной судьбы, чужеземец и усталый странник в родной стране; ты не был благословен ни плачущей по тебе женой, ни семьей беспомощных детей, а обречен скитаться, никому не нужный, по этим многолюдным улицам, где тебя толкают пришлые выскочки, поселившиеся в тех прекрасных жилищах, в которых некогда твои предки были полноправными властителями. Увы! увы! Неужели голландский дух навеки исчез? Неужели навеки ушли времена патриархов? Вернитесь, вернитесь, прекрасные дни простоты и непринужденности, снова взойдите над милым островом Манна-хатой! Будьте снисходительны ко мне, мои уважаемые читатели, будьте снисходительны к слабости моей природы; или лучше сядемте рядом, предадимся излияниям сыновнего благоговения и поплачем, вспоминая наших прапрадедов.
   Итак, отдав дань этим чувствам, непроизвольно пробудившимся под влиянием счастливых картин, описываемых мною, я с более спокойным сердцем возвращаюсь к своей истории.
   Город Новый Амстердам, будучи, как я уже говорил, предоставлен самому себе и отеческому попечению божьего промысла, приобретал все большее значение с такой быстротой, словно он был нагружен дюжиной корзин, полных теми мудрыми законами, которые обычно взгромождают на спины юных городов, чтобы они лучше росли. Единственным достижением, упомянутым в отчетах о деятельности почтенного совета, была постройка внутри форта часовни, посвященной великому и доброму святому Николаю, который немедленно взял младенческий город Новый Амстердам под свое особое покровительство и был с тех пор и, я от всего сердца надеюсь, всегда будет святым хранителем этого превосходного города. Больше того, мне говорили, будто где-то существует небольшой сборник преданий, написанный на нижнеголландском языке, где рассказывается, что статуя этого прославленного святого, некогда украшавшая бушприт «Гуде вроу», была установлена перед часовней; в предании далее сообщается о различных чудесах, совершенных огромной трубкой, которую святой держал в зубах и клубы дыма из которой был наилучшим лекарством от несварения желудка, а следовательно, имел большое значение для нашей колонии славных едоков. Но так как, несмотря на самые усердные поиски, мне не удалось обнаружить этой книжки, я отношусь к упомянутым сведениям с большим сомнением.
   Бесспорно лишь то, что со времени постройки часовни благоденствие города возрастало в десять раз быстрее, и вскоре он превратился в столицу многочисленных поселений и обширной колонии. Провинция простиралась к северу до форта Аурания, или Орендж, известного теперь под названием Олбани и расположенного примерно в ста шестидесяти милях вверх по течению Мохегана или Гудзона. В сущности, граница провинции доходила до самой реки Святого Лаврентия: но в то время на этом не очень настаивали, так как страна за фортом Аурания была совершенно дикой, населенной, по слухам, каннибалами и называлась Terra Incognita. О жителях этих неизвестных районов сообщались самые различные сведения; по описаниям некоторых они принадлежали к племени ацефалов, каким его описывает Геродот: у них не было головы, а глаза находились на животе. Другие утверждают, будто жители Terra Incognita принадлежат к племени, о котором отец Шарлевуа упоминает, как об одноногом, вполне серьезно добавляя, что они бегали чрезвычайно быстро. Но самое обстоятельное описание дает преподобный Иоганнес Мегаполенсис, миссионер, живший в этих местах; в сохранившемся до наших дней письме он утверждает, что это были мохаги или мохоки, народ, по его описанию, очень распущенный в своих нравах и вдобавок весьма склонный к проказам. «Ибо, – говорит он, – если им удается поспать с женой другого, они считают это остроумной шуткой».[176] Превосходный старый джентльмен сообщает далее другие весьма важные сведения об этой стране уродов, отмечая: «Здесь, на побережье, и внутри страны у них много черепах длиной от двух-трех до четырех футов; некоторые, с двумя головами, очень злы и любят кусаться.[177]
   К югу провинция достигала форта Нассау на реке Саут-ривер, впоследствии названной Делавэр, а к востоку она простиралась до реки Варсхе (или фреш), позднее названной Коннектикут. На этой границе тоже были построены могущественный форт и фактория, примерно в том месте, где теперь расположен славный город Хартфорд; этому укреплению дали название форт Гуд-Хоп, то есть форт Доброй Надежды, и оно было предназначено и для торговли, и для обороны. Впрочем, об этой крепости, о ее доблестном гарнизоне и стойком коменданте я еще вскоре буду говорить, так как им предстоит сыграть немалую роль в этом богатом событиями и правдивом повествовании.
   Так счастливо росла провинция Новые Нидерланды, и ранняя история ее главного города являет нашим взорам прекрасную страницу, незапятнанную ни преступлением, ни невзгодами. Орды размалеванных дикарей все еще скрывались в густых лесах и в плодородных долинах прекрасного острова Манна-хаты; охотник все еще ставил свою грубую хижину из звериных шкур и веток на берегу лесных ручьев, тихо извивавшихся по прохладным и тенистым долинам. Тут и там на солнечной вершине холма виднелась кучка индейских вигвамов, дым из которых поднимался над соседними деревьями и плавал в ясном просторе неба. Первобытные жители лесов оставались мирными соседями Нового Амстердама, и наши почтенные предки старались по возможности улучшить их положение, милостиво снабжая их джином, ромом и стеклянными бусами в обмен на приносимые ими меха. Ибо добросердечные голландцы, по-видимому, воспылали дружескими чувствами к своим диким соседям – по причине той легкости, с какой те давали себя обмануть. Нельзя сказать, что у индейцев не хватало сообразительности, так как некоторые их обычаи свидетельствуют об изрядном лукавстве, особенно яркий пример которого приводит Огилви, говорящий: «За малейшую провинность молодой муж колотит жену и выгоняет ее вон, и женится на другой, так что у некоторых из них каждый год бывает новая жена».
   Правда, доброе взаимопонимание между нашими почтенными предками и их дикими соседями время от времени нарушалось; я помню, как моя бабушка, преумная старуха, хорошо знавшая историю этих мест, рассказывала зимними вечерами длинную историю о сражении между ново-амстердамцами и индейцами, которое было известно (почему, я не могу вспомнить) под названием Персиковой войны и произошло вблизи персикового сада в темной мрачной долине, затененной кедрами, дубами и унылыми тсугами. Долгое время няньки, старухи и другие древние летописцы повторяли рассказы об этой кровавой стычке, и угрюмое поле битвы было известно нескольким поколениям под названием Долина Убийц. Но время и развитие города изгладили из памяти предание и уничтожили то место, где происходило сражение, ибо некогда залитая кровью долина теперь стала центром нашего густонаселенного города и известна под названием Дей-стрит.[178]
   Долгое время новое поселение зависело от метрополии, которая снабжала его большинством товаров. Корабли, отправлявшиеся на поиски Северо-Западного прохода,[179] всегда приставали в Новом Амстердаме, где выгружали свежие партии искателей приключений и неслыханное количество джина, кирпичей, черепицы, стеклянных бус, пряников и других предметов первой необходимости. В обмен заезжие моряки получали свинину и овощи и с большой выгодой для себя скупали меха и медвежьи шкуры. Простодушные жители островов Южных морей не высматривали с таким нетерпением корабли искателей приключений, привозившие им ценные грузы старых обручей, гвоздей и зеркал, с каким наши честные колонисты поджидали корабли, привозившие им жизненные блага метрополии. В этом они напоминали своих почтенных, но простодушных потомков, которые предпочитают зависеть от Европы в отношении даже тех предметов первой необходимости, которые могут выращивать или производить дешевле и с меньшими хлопотами у себя в стране. Так, я знавал одно очень разборчивое семейство, переехавшее на некоторое расстояние от неудобного колодца с бадьей, около которого они прежде долго жили, и всегда предпочитавшее посылать к нему за водой, хотя полноводный ручей протекал у самой двери их нового жилища.
   Доколе растущая колония, как толстощекий переросток-мальчуган, цепляющийся за материнскую грудь даже после того, как начал носить штаны, могла бы надеяться, что родина-Голландия будет снабжать ее, я не берусь гадать, ибо историку не пристало заниматься предположениями. Могу утверждать лишь, что в результате то и дело повторявшегося неблагоприятного стечения обстоятельств и частой нехватки чужеземных товаров жители колонии были вынуждены заботиться о себе сами, проявляя изобретательность, и приобрели необходимую сноровку, как обычно бывает с людьми, которых печальный опыт учит уму-разуму. Итак, они научились обходиться тем, что было под рукой, пользоваться щедростью природы, если на лучшее не приходилось рассчитывать, и таким образом, подчиняясь безжалостной необходимости, стали гораздо более просвещенными и постепенно научились смотреть в оба, как обманщик-араб, после того, как его отлупили палками по пяткам.
   Впрочем, они приобретали знания медленно и осмотрительно, принимая лишь немногие усовершенствования и изобретения, да и те с подозрительностью и неохотой, всегда отличавшими наших почтенных голландских фермеров, которые с благочестивым и достохвальным упорством держатся обычаев, мод, изделий и даже утвари – хотя бы и неудобной – своих уважаемых праотцов. Лишь через много времени после той эпохи, о которой я пишу, они с изумлением обнаружили, что было выгодней и удобнее крыть дома дранкой, добываемой в соседних лесах, нежели ввозить для этой цели черепицу из Голландии. И с таким недоверием относились они к мысли о том, что из глины молодой страны можно делать достаточно прочные кирпичи, что даже в конце прошлого столетия наиболее правоверным потомкам выходцев из Голландии доставляли из нее кирпич на специально зафрахтованных судах.
   Все возраставшее богатство и влияние Нового Амстердама и подчиненных ему поселений пробудили наконец серьезный интерес в метрополии; обнаружив, что это благоденствующая и богатая колония, сулящая приносить большую прибыль без всяких хлопот со стороны правительства, все стали вдруг очень тревожиться о ее безопасности и принялись осыпать ее знаками внимания, точно так же, как люди неизменно докучают своей любовью и нежностью богатым родственникам, которые вполне обошлись бы без них.
   Тотчас же были выказаны обычные знаки покровительства, проявляемые метрополиями по отношению к зажиточным заморским владениям и прежде всего выражающиеся в том, что в новую колонию посылают правителей с приказами выжать из нее столько дохода, сколько она в состоянии дать. Соответственно, в год от рождества Христова 1629 мингер Воутер Ван-Твиллер был назначен губернатором провинции Новые Нидерланды, подчиненной Высокомощным Господам Генеральным Штатам Объединенных Провинций Нидерланды и привилегированной «Вест-Индской компании».
   Именитый старый джентльмен прибыл в Новый Амстердам в веселом месяце июне, прелестнейшем месяце в году, когда господин Аполлон словно пляшет в прозрачной небесной тверди, когда малиновка, дрозд и тысяча других веселых певцов оглашают леса своими любовными песнями, а маленькая стрепатка с ярким оперением предается шумному веселью среди цветущего клевера лугов. Это счастливое совпадение убедило старух Нового Амстердама, опытных в искусстве предсказывать будущее, в том, что правление будет счастливым и благоденственным.
   Но было бы унизительно для достоинства первого голландского губернатора[180] славной провинции Новые Нидерланды быть представленным столь жалким образом в конце главы, а потому я закончу вторую книгу моей истории, чтобы иметь возможность с большей торжественностью ввести его в мое повествование в начале следующей книги.
КОНЕЦ КНИГИ ВТОРОЙ





КНИГА ТРЕТЬЯ


В которой описывается блестящее правление Воутера Ван-Твиллера





ГЛАВА I


   Рассказывающая о несравненных добродетелях прославленного Воутера Ван-Твиллера, а также о несказанной мудрости, проявленной им в тяжбе Вандла Схонховена с Барентом Блекером, и о великом восхищении, которое он снискал этим у народа.

 
   Прославленный Воутер (или Вальтер) Ван-Твиллер был потомком длинного ряда голландских бургомистров, которые один за другим продремывали свою жизнь и жирели, сидя в зале заседаний роттердамского магистрата, и которые вели себя с такой исключительной мудростью и тактом, что сами никогда не говорили, и о них никто не говорил, а это, наряду со всеобщими похвалами, должно быть предметом стремлений всех мудрых правителей и государей.
   Его прозвище – Твиллер произошло, как утверждают, от искажения слова twijfler, которое означает сомневающийся; это имя дает прекрасное представление о его мыслительных привычках. Ибо, хоть он и был замкнут, как устрица, и обладал таким глубокомысленным складом ума, что говорил почти всегда лишь односложными словами, все же он никогда не мог принять решение ни по одному сомнительному вопросу. Его приверженцы объясняли это тем, что всякий предмет представлялся ему неизменно в самом широком масштабе, а потому у него в голове не хватало места, чтобы повернуть его и рассмотреть с обеих сторон, в результате чего он всегда пребывал в сомнении просто из-за необыкновенного величия своих идей!
   Существуют два противоположных способа, с помощью которых люди иногда достигают известности: первый состоит в том, чтобы много говорить и мало думать, а второй – в том, чтобы держать язык за зубами и совсем не думать. Первым способом многие хвастливые, легкомысленные притворщики приобретают репутацию способных людей; другим способом ленивые олухи, вроде совы, глупейшей из птиц, достигают того, что прозорливцы любезно наделяют их всеми атрибутами мудрости. Кстати, я говорю это между прочим и ни за что на свете не хотел бы, чтобы подумали, будто мои слова относятся к губернатору Ван-Твиллеру. Напротив, он был очень разумным голландцем, ибо никогда не говорил глупостей, а серьезность его была столь непреодолима, что на протяжении всей его долгой и благополучной жизни ему ни разу не случилось засмеяться или хотя бы улыбнуться. Бесспорно, впрочем, одно: какой бы вопрос ни возник, пусть самый простой, который обыкновенные тупоумные смертные опрометчиво решили бы смаху, прославленный Воутер принимал чрезвычайно таинственный, отсутствующий вид, качал своей объемистой головой и, покурив пять минут с еще большей, чем всегда, серьезностью, мудро говорил, что «у него есть сомнения по этому вопросу», с течением времени создав себе этим репутацию человека недоверчивого, которого нелегко обвести вокруг пальца.