Страница:
Именитый старый джентльмен был так правильно сложен и обладал такими великолепными пропорциями, словно был создан каким-то искусным голландским скульптором как образец величия и благородства. Ростом он был ровно в пять футов и шесть дюймов, а в окружности имел шесть футов и пять дюймов. Голова его представляла собой правильный шар и по величине далеко превосходила голову великого Перикла[181] (которого шутливо называли Schenocephalus, то есть луковая голова); она поистине была столь огромных размеров, что сама госпожа природа, при всей свойственной ее полу изобретательности, стала бы в тупик перед задачей создания шеи, способной ее поддерживать, и поэтому, мудро отказавшись от подобной попытки, крепко посадила ее на спинной хребет как раз между плечами, где она и осталась, уютно примостившись, как военный корабль в иле Потомака. Тело знаменитого джентльмена было продолговатое с особенно мощно развитой задней частью, что свидетельствовало о мудрости провидения, так как он был человеком сидячего образа жизни, питавшим крайнее отвращение к бесполезной трате сил на ходьбу. Его ноги, хотя и очень короткие, соответствовали по силе тому весу, который им приходилось выдерживать, так что стоя он сильно напоминал дюжую пивную бочку на двух колодах. Его физиономия, этот безошибочный показатель ума, представляла обширное пространство, совершенно не изборожденное и не обезображенное той сетью морщин, которая уродует человеческое лицо, придавая ему так называемое выражение. Два маленьких серых глаза мерцали слабым светом посредине, как две звезды далеко не первой величины на туманном небосводе; а его откормленные щеки, словно взимавшие дань от всего, что попадало ему в рот, были испещрены какими-то причудливыми темно-красными пятнами и полосками, напоминая яблоко шпиценберг.
Привычки его отличались тем же постоянством, что и он сам. Он четыре раза в день в одно и то же время принимал пищу, тратя на каждую трапезу ровно по часу; он курил и сомневался восемь часов, а остальные двенадцать часов в сутки спал. Таков был прославленный Воутер Ван-Твиллер, истинный философ, ибо его душа или воспаряла выше или спокойно опускалась ниже забот и треволнений здешнего мира. Он много лет прожил на Земле, не любопытствуя узнать, вертится ли Солнце вокруг нее, или она вокруг Солнца. По меньшей мере полвека он наблюдал, как дым из его трубки, извиваясь, поднимается к потолку и ни разу даже не пожелал утрудить свои мозги какой-нибудь из тех многочисленных теорий, над которыми философ ломал бы себе голову, ища причину, почему дым поднимается над окружающей атмосферой.
Председательствуя в совете, он соблюдал большое достоинство и торжественность. Он восседал в огромном кресле из массивного дуба, срубленного в знаменитом лесу близ Гааги; оно было сделано опытным амстердамским плотником, который искусно вырезал на его подлокотниках и ножках точное подобие гигантских орлиных когтей. Вместо скипетра он держал длинную турецкую трубку, изготовленную из жасминового ствола и янтаря и некогда подаренную штатгальтеру[182] Голландии при заключении договора с одним из мелких варварских вождей. Он сидел в этом великолепном кресле и курил эту чудесную трубку, все время покачивая правым коленом и часами не отводя взора от небольшой гравюры с видом Амстердама, висевшей в черной раме на противоположной стене залы совета. Более того, говорили даже, что при длительном обсуждении особо сложных вопросов прославленный Воутер целых два часа подряд сидел, совершенно закрыв глаза, чтобы его не отвлекали внешние впечатления; и тогда внутреннее смятение его души проявлялось в определенных, регулярно повторявшихся гортанных звуках, которые, как утверждали его почитатели, были просто отголоском борьбы, шедшей между его мнениями и противостоявшими им сомнениями.
С невероятными трудностями удалось мне собрать все эти подробности о жизни изучаемого нами великого человека. Сведения, касающиеся его, были так отрывочны и неопределенны, а зачастую и недостоверны, что от дальнейших изысканий в отношении многих из них мне пришлось отказаться, а еще большее количество отвергнуть, хотя они и придали бы его портрету большую красочность.
Я особенно стремился полно обрисовать личность и привычки прославленного Ван-Твиллера из тех соображений, что он был не только первым, но и самым лучшим из всех губернаторов, руководивших делами этой старинной и почтенной провинции. Его правление было таким мирным и милостивым, что я за все время его пребывания у власти не могу найти ни одного случая, когда какой-либо нарушитель порядка был подвергнут наказанию – самое бесспорное доказательство губернаторского мягкосердечия и случай беспримерный, если не считать царствования знаменитого царя Чурбана,[183] прямым потомком которого, по слухам, был прославленный Ван-Твиллер.
С первых же шагов этот превосходный государственный деятель, как и Соломон, или, приводя более подходящее сравнение, как и знаменитый губернатор Баратарии,[184] обнаружил тонкое понимание законов, служившее счастливым предзнаменованием мудрого и справедливого правления. На следующее утро после того, как он был торжественно введен в должность, в то самое мгновение, когда он поглощал свой обильный завтрак, состоявший из маисового пудинга с молоком, поданного в огромной фаянсовой миске, ему внезапно помешало появление некоего Вандла Схонховена, почтеннейшего старого новоамстердамского бюргера, горько пожаловавшегося на некоего Барента Блекера, так как тот злостно отказывался от сведения счетов, поскольку имелось большое сальдо в пользу упомянутого Вандла. Губернатор Ван-Твиллер, как я уже говорил, был человеком немногословным; он смертельно ненавидел также бумагомарание и не любил, если его тревожили во время завтрака. Итак, внимательно выслушав заявление Вандла Схонховена и то и дело ворча, когда он отправлял полную до краев ложку маисового пуддинга себе в рот – в знак того, что одобряет блюдо или понимает то, что ему рассказывают, – он вытащил из кармана штанов большой складной нож и дал его констеблю для вручения ответчику в качестве повестки с вызовом в суд, а для подтверждения полномочий добавил свою табакерку.
Такая упрощенная процедура была в те простодушные времена столь же действительной, как и перстень с печатью Гарун-аль-Рашида[185] среди правоверных; когда обе стороны предстали перед губернатором, каждая предъявила счетную книгу, написанную на таком языке и такими буквами, которые поставили бы втупик всякого, кроме комментатора памятников верхнеголландской письменности или ученого расшифровщика надписей на египетских обелисках. Мудрый Воутер взял одну за другой обе книги, взвесил их в руках, внимательно пересчитал количество листов, впал тотчас же в огромное сомнение и полчаса курил, не произнося ни слова; наконец, приложив палец к крылу носа и закрыв на мгновение глаза с видом человека, только что поймавшего за хвост тонкую мысль, он медленно вынул трубку изо рта, выпустил столб табачного дыма и с удивительной серьезностью и торжественностью объявил свое решение: в результате тщательного подсчета листов и взвешивания книг было установлено, что одна столь же толста и тяжела, как и другая, вследствие чего суд пришел к окончательному решению, что счета взаимно уравновешиваются, вследствие чего Вандл должен дать акцепт[186] Баренту, а Барент должен дать акцепт Вандлу, а констебль должен уплатить судебные издержки.
Это решение стало немедленно известно и вызвало всеобщую радость среди жителей Нового Амстердама, так как они сразу же поняли, что у них очень мудрый и беспристрастный правитель. Но самым благотворным результатом вынесенного Ван-Твиллером решения было то, что за все время его правления больше не возникло ни одной тяжбы и должность констебля стала настолько ненужной, что в течение многих лет в провинции не было ни одного даже самого завалящего полицейского. Я так подробно останавливаюсь на этом деле не только потому, что считаю приговор по нему самым мудрым и справедливым из всех известных нам и вполне заслуживающим внимания современных правителей, но и потому, что это было чудесное событие в биографии прославленного Воутера, ибо это был единственный за всю его жизнь случай, когда он пришел к какому-то решению.
Привычки его отличались тем же постоянством, что и он сам. Он четыре раза в день в одно и то же время принимал пищу, тратя на каждую трапезу ровно по часу; он курил и сомневался восемь часов, а остальные двенадцать часов в сутки спал. Таков был прославленный Воутер Ван-Твиллер, истинный философ, ибо его душа или воспаряла выше или спокойно опускалась ниже забот и треволнений здешнего мира. Он много лет прожил на Земле, не любопытствуя узнать, вертится ли Солнце вокруг нее, или она вокруг Солнца. По меньшей мере полвека он наблюдал, как дым из его трубки, извиваясь, поднимается к потолку и ни разу даже не пожелал утрудить свои мозги какой-нибудь из тех многочисленных теорий, над которыми философ ломал бы себе голову, ища причину, почему дым поднимается над окружающей атмосферой.
Председательствуя в совете, он соблюдал большое достоинство и торжественность. Он восседал в огромном кресле из массивного дуба, срубленного в знаменитом лесу близ Гааги; оно было сделано опытным амстердамским плотником, который искусно вырезал на его подлокотниках и ножках точное подобие гигантских орлиных когтей. Вместо скипетра он держал длинную турецкую трубку, изготовленную из жасминового ствола и янтаря и некогда подаренную штатгальтеру[182] Голландии при заключении договора с одним из мелких варварских вождей. Он сидел в этом великолепном кресле и курил эту чудесную трубку, все время покачивая правым коленом и часами не отводя взора от небольшой гравюры с видом Амстердама, висевшей в черной раме на противоположной стене залы совета. Более того, говорили даже, что при длительном обсуждении особо сложных вопросов прославленный Воутер целых два часа подряд сидел, совершенно закрыв глаза, чтобы его не отвлекали внешние впечатления; и тогда внутреннее смятение его души проявлялось в определенных, регулярно повторявшихся гортанных звуках, которые, как утверждали его почитатели, были просто отголоском борьбы, шедшей между его мнениями и противостоявшими им сомнениями.
С невероятными трудностями удалось мне собрать все эти подробности о жизни изучаемого нами великого человека. Сведения, касающиеся его, были так отрывочны и неопределенны, а зачастую и недостоверны, что от дальнейших изысканий в отношении многих из них мне пришлось отказаться, а еще большее количество отвергнуть, хотя они и придали бы его портрету большую красочность.
Я особенно стремился полно обрисовать личность и привычки прославленного Ван-Твиллера из тех соображений, что он был не только первым, но и самым лучшим из всех губернаторов, руководивших делами этой старинной и почтенной провинции. Его правление было таким мирным и милостивым, что я за все время его пребывания у власти не могу найти ни одного случая, когда какой-либо нарушитель порядка был подвергнут наказанию – самое бесспорное доказательство губернаторского мягкосердечия и случай беспримерный, если не считать царствования знаменитого царя Чурбана,[183] прямым потомком которого, по слухам, был прославленный Ван-Твиллер.
С первых же шагов этот превосходный государственный деятель, как и Соломон, или, приводя более подходящее сравнение, как и знаменитый губернатор Баратарии,[184] обнаружил тонкое понимание законов, служившее счастливым предзнаменованием мудрого и справедливого правления. На следующее утро после того, как он был торжественно введен в должность, в то самое мгновение, когда он поглощал свой обильный завтрак, состоявший из маисового пудинга с молоком, поданного в огромной фаянсовой миске, ему внезапно помешало появление некоего Вандла Схонховена, почтеннейшего старого новоамстердамского бюргера, горько пожаловавшегося на некоего Барента Блекера, так как тот злостно отказывался от сведения счетов, поскольку имелось большое сальдо в пользу упомянутого Вандла. Губернатор Ван-Твиллер, как я уже говорил, был человеком немногословным; он смертельно ненавидел также бумагомарание и не любил, если его тревожили во время завтрака. Итак, внимательно выслушав заявление Вандла Схонховена и то и дело ворча, когда он отправлял полную до краев ложку маисового пуддинга себе в рот – в знак того, что одобряет блюдо или понимает то, что ему рассказывают, – он вытащил из кармана штанов большой складной нож и дал его констеблю для вручения ответчику в качестве повестки с вызовом в суд, а для подтверждения полномочий добавил свою табакерку.
Такая упрощенная процедура была в те простодушные времена столь же действительной, как и перстень с печатью Гарун-аль-Рашида[185] среди правоверных; когда обе стороны предстали перед губернатором, каждая предъявила счетную книгу, написанную на таком языке и такими буквами, которые поставили бы втупик всякого, кроме комментатора памятников верхнеголландской письменности или ученого расшифровщика надписей на египетских обелисках. Мудрый Воутер взял одну за другой обе книги, взвесил их в руках, внимательно пересчитал количество листов, впал тотчас же в огромное сомнение и полчаса курил, не произнося ни слова; наконец, приложив палец к крылу носа и закрыв на мгновение глаза с видом человека, только что поймавшего за хвост тонкую мысль, он медленно вынул трубку изо рта, выпустил столб табачного дыма и с удивительной серьезностью и торжественностью объявил свое решение: в результате тщательного подсчета листов и взвешивания книг было установлено, что одна столь же толста и тяжела, как и другая, вследствие чего суд пришел к окончательному решению, что счета взаимно уравновешиваются, вследствие чего Вандл должен дать акцепт[186] Баренту, а Барент должен дать акцепт Вандлу, а констебль должен уплатить судебные издержки.
Это решение стало немедленно известно и вызвало всеобщую радость среди жителей Нового Амстердама, так как они сразу же поняли, что у них очень мудрый и беспристрастный правитель. Но самым благотворным результатом вынесенного Ван-Твиллером решения было то, что за все время его правления больше не возникло ни одной тяжбы и должность констебля стала настолько ненужной, что в течение многих лет в провинции не было ни одного даже самого завалящего полицейского. Я так подробно останавливаюсь на этом деле не только потому, что считаю приговор по нему самым мудрым и справедливым из всех известных нам и вполне заслуживающим внимания современных правителей, но и потому, что это было чудесное событие в биографии прославленного Воутера, ибо это был единственный за всю его жизнь случай, когда он пришел к какому-то решению.
ГЛАВА II
Содержащая некоторые сведения о большом совете Новою Амстердама, а также различные весьма убедительные философские соображения по поводу того, почему олдермены должны быть тучными, и другие подробности о состоянии провинции.
Рассказывая о первых губернаторах нашей провинции, я должен предостеречь моих читателей, чтобы они не смешивали их, в отношении сана и власти, с почтенными джентльменами, по недоразумению называемыми губернаторами в нашей просвещенной республике – несчастными жертвами народовластия, которые в действительности являются наиболее зависимыми людьми в стране, всегда идущими на поводу, обреченными терпеть тайные подхлестывания и наставления своей партии и насмешки и поношения всех остальных. Они поставлены для того, чтобы в них, как в гусей на рождество,[187] любой местный шалопай и бродяга мог бросать камнями и стрелять. Напротив, голландские губернаторы пользовались той неограниченной властью, которой облечены все правители отдаленных колоний или заморских стран. Они были в некотором роде абсолютными монархами в своих небольших владениях, управляли, если им того хотелось, не считаясь ни с людскими, ни с божескими законами, и отвечали только перед метрополией; а та, как хорошо известно, бывает на удивление глуха ко всем жалобам на ее губернаторов, лишь бы они выполняли основную обязанность, связанную с их должностью – выжимали хороший доход. Это краткое разъяснение весьма существенно, так как предотвратит сомнения и недоверие моих читателей во всех случаях, когда на протяжении нашей правдивой истории они столкнутся с необычной для них фигурой – губернатором, действующим совершенно независимо и вопреки мнению народа.
Для помощи сомневающемуся Воутеру в трудном деле законодательства был назначен магистрат, непосредственно управлявший полицией. Этот могущественный орган состоял из схаута или бейлифа, по своим полномочиям представлявшего нечто среднее между современным мэром и шерифом, из пяти бургомистров, обладавших такою же властью, как олдермены, и пяти схепенов, бывших на побегушках у бургомистров, как состоят на побегушках в наши дни помощники олдерменов у своих начальников; обязанности схепенов заключались в том, чтобы набивать трубки благородных бургомистров, обеспечивать их плевательницами, рыскать по базарам в поисках деликатесов для торжественных обедов и оказывать иные мелкие услуги, какие при случае потребуются. Кроме того, было молчаливо признано, хотя специально и не предписано, что они должны считать себя мишенью для тупого остроумия бургомистров и должны от всей души смеяться при каждой их шутке; впрочем, выполнения этой последней обязанности тогда требовали столь же редко, как и теперь, и она вскоре была отменена вследствие трагической смерти толстого маленького схепена, который умер, буквально задохнувшись, при неудачной попытке заставить себя рассмеяться над одной из лучших шуток бургомистра Ван-Зандта.
В вознаграждение за эти скромные услуги им разрешалось говорить «да» и «нет» на заседаниях магистрата, и они обладали завидной привилегией пользоваться общественной кухней, так как им милостиво разрешалось есть, пить и курить на всех тайных пирушках и публичных обжорствах, которыми старинные магистраты славились не меньше, чем их современные преемники. Поэтому должности схепена, как и должности помощника олдермена, рьяно домогались все наши бюргеры определенного сорта, любившие вкусно поесть и одержимые честолюбивым стремлением стать в малом масштабе великими людьми, жаждавшие хоть мимолетной власти, которая сделала бы их грозой богаделен и смирительных домов, позволила бы поизмываться над раболепной бедностью, бездомным пороком, низкопробным распутством и порожденным голодом бесчестием, вложила бы им в руки крошечный, но хлесткий бич закона и отдала бы в их распоряжение свору сыщиков и лодырей-приставов – негодяев, вдесятеро худших, чем преследуемые ими преступники! Да простят мне читатели эту неожиданную горячность; я сознаю, что она не подобает серьезному историку, но я испытываю глубокое отвращение к сыщикам, помощникам бейлифа и маленьким великим людям.
Старинные должностные лица нашего города имели сходство с теперешними не только по наружности, важной осанке и умственным способностям, но и по прерогативам и привилегиям. Бургомистры, подобно нашим олдерменам, обычно выбирались по весу – и не только по весу тела, но также и по весу головы. Это правило на деле соблюдается во всех честных, здравомыслящих степенных городах: олдермен должен быть тучным. Мудрость этого положения можно, безусловно, доказать. Многие ученые мужи, специально изучавшие человеческую природу, настаивают на том, что тело в какой-то мере является отражением души, или, вернее, что душа формируется по телу, как расплавленный свинец принимает форму глиняного сосуда, в который его наливают. Ибо, как говорит один ученый джентльмен из нашего города, «существует постоянная связь между моральными качествами всех разумных существ и их физическим строением – между их нравами и телосложением». Так, мы видим, что тощему, худощавому, тщедушному телу обычно сопутствует нетерпеливый, беспокойный, пронырливый ум: либо ум своей беспрерывной работой истощает тело, либо же тело, не давая уму достаточного простора, держит его все время в раздраженном состоянии, обрекая на волнение и беспокойство по поводу его затруднительного положения. Между тем округлой, гладкой, тучной, неповоротливой фигуре всегда соответствует ум такой же спокойный, как она сама, тупой и невозмутимый; и мы постоянно наблюдаем, что наши хорошо откормленные, дюжие бюргеры обычно очень заботятся о своем удобстве и покое. Они заклятые враги всякого шума, раздоров и неурядиц, и, конечно, никто не будет сильнее стремиться к поддержанию общественного спокойствия, нежели те, кто так радеет о своем собственном. Кому приходилось слышать, чтобы тучные люди возглавили мятеж или собирались в буйные толпы? Нет, нет, это тощие, голодные люди постоянно досаждают обществу и будоражат всю округу.
Божественный Платон, к учению которого недостаточно прислушиваются философы нынешнего времени, наделяет каждого человека тремя душами: одна, бессмертная и разумная, находится в мозгу, чтобы следить за телом и управлять им; вторая состоит из злобных и безудержных страстей, которые, как воюющие между собой державы, располагаются лагерем вокруг сердца; третья, смертная и чувственная, лишенная разума, с грубыми и зверскими наклонностями, заключена в животе, чтобы не беспокоить божественную душу своим алчным рычанием. Согласно этой превосходной теории само собой ясно, что наш тучный олдермен вероятней всего должен обладать самым уравновешенным и исправно действующим умом. Его голова подобна огромному полому шару, содержащему изрядную толику мягких мозгов, на которых, как на перине, мягко и уютно покоится разумная душа; и глаза, служащие окнами этой спальни, обычно бывают полузакрыты, чтобы дремлющую душу не тревожили предметы внешнего мира. Столь удобно расположившийся ум, укрытый от всяких волнений, может, само собой разумеется, исправно и без особых усилий выполнять свои обязанности. Более того, скрытая в животе, смертная и злобная душа, которая своим яростным ревом приводит раздражительную душу, обитающую по соседству с сердцем, в неистовый гнев и таким образом делает людей строптивыми и бранчливыми, когда они голодны, благодаря хорошей пище полностью умиротворяется, утихомиривается и успокаивается. Вследствие этого множество благодушных побуждений и добросердечных привязанностей, прежде притаившихся и исподтишка выглядывавших из щелочек в сердце, обнаружив, что этот цербер спит, приободряется, все как один надевают праздничную одежду и скачут вприпрыжку по грудобрюшной преграде, склоняя своих владельцев к смеху, хорошему настроению и оказанию тысячи дружеских услуг ближним. Созданный таким образом магистрат не слишком утруждает себя размышлениями, вследствие чего в нем почти никогда не бывает разногласий и споров; и так как члены магистрата обычно заседают после плотного обеда, то они, естественно, склонны к мягкости и снисходительности при исполнении своих обязанностей. Карл Великий[188] понимал это, а потому (я никогда не прощу ему столь подлой меры) постановил в своих хартиях, чтобы все судьи отправляли правосудие только по утрам, на голодный желудок. Этот порядок, утверждаю я, тяжело отозвался на несчастных преступниках в его королевстве. Наш более просвещенный и человеколюбивый век придерживается противоположных взглядов и принял за правило, чтобы олдерменами были самые откормленные люди в общине. Основательно налегая на местную жирную пищу и усердно поглощая устриц и черепах, они с течением времени приобретают подвижность одних и очертания, ковыляющую походку и зеленый жир других. В результате, как я выше говорил, эти роскошные пиршества неуклонно приводят к такому сладостному безразличию и спокойствию души (разумной и неразумной), что заседания магистрата вошли в поговорку по своему неизменному однообразию, а глубокомысленные законы, изданные во время дремоты среди трудов пищеварения, мирно остаются мертвой буквой, и после пробуждения на них никто не настаивает. Одним словом, славный толстопузый бургомистр, как хорошо откормленный мастиф, спокойно дремлет у своих дверей, всегда дома и всегда на месте, чтобы следить за сохранностью принадлежащего ему имущества. Что же касается избрания на эту должность тощего, сующего всюду свой нос кандидата, как это иногда случалось, то я считаю, что с таким же успехом можно было бы поручить борзой стеречь дом или впрячь скаковую лошадь в воловью упряжку.
Итак, бургомистры, как я уже упомянул, мудро избирались по весу, а схепены, или помощники олдерменов, назначались служить им и помогать им есть; однако с течением времени, когда последние, откормившись и нагуляв жиру, приобретали достаточно объемистую фигуру, и их ум погружался в дремоту, они становились весьма подходящими кандидатами на должность бургомистров, честно проев себе путь к ней, как мышь прогрызает себе дорогу в уютную квартиру в превосходном синеватом сыре из снятого молока, столь любимом в Новой Англии.
Ничто не могло сравниться с преисполненными глубокомыслия совещаниями прославленного Воутера и его достойных сотоварищей, разве только заседания некоторых наших современных ученых обществ. Сидя часами, они курили и дремали над общественными делами, не произнося ни слова, чтобы не нарушать полной тишины, столь необходимой для глубоких размышлений, неуклонно соблюдая отличное правило, которое добрый старый губернатор распорядился написать золотыми буквами на стенах залы совещаний:
Ряды домов начали уже выстраиваться наподобие улиц и переулков; а повсюду, где оставались пустыри, они покрывались густыми зарослями сладко пахнущего дурмана, в просторечии называемого дурнишником. В этих душистых уголках честные бюргеры, как и многие патриархи древности, посиживали в знойные дни, покуривая трубку, вдыхая бальзамические запахи, приносимые каждым порывом ветра, и прислушиваясь с молчаливым удовлетворением к кудахтанью кур, гоготу гусей или к звучному хрюканью свиней. Звуки этой симфонии фермерского двора поистине можно было назвать серебряными, поскольку они внушали твердую надежду на хороший доход от базарного торга.
Наш современник, бродящий по оживленным улицам этого многолюдного города, едва ли может составить себе представление о тем, как непохоже было все в те первобытные дни. Деловитого гула торговли, шума буйного веселья, стука роскошных экипажей не знали в мирном поселке Новый Амстердам. Блеющие овцы и шаловливые телята резвились на поросшем зеленью гребне холма, где теперь их законные наследники, бродвейские ротозеи, совершают утреннюю прогулку; хитрая лисица или хищный волк скрывались в лесах, где теперь мы видим притоны Гомеса[190] и его честного братства менял; стаи крикливых гусей гоготали на поле, где теперь патриотическая таверна Мартлинга оглашается ссорами буйных сборищ.[191] Весь остров, во всяком случае в той части, что была заселена, цвел, как второй рай; при каждом доме был огород с капустой,[192] и эти съедобные овощи не только обещали щедрый запас кислой капусты, но и были эмблемой быстрого роста и степенных нравов молодой колонии.
Таковы мирные картины, наблюдаемые при тучных правителях. Провинция Новые Нидерланды, не обладая богатством, наслаждалась сладостным покоем, которого не купишь ни за какие деньги. Поистине казалось, что снова началось царствование старого Сатурна и опять наступили золотые дни первобытной простоты. Ибо, как говорит Овидий, золотой век совершенно не знал золота и именно по этой причине назывался золотым[193] веком, то есть счастливым, благоденственным веком, потому что тогда не существовало таких зол, порождаемых драгоценными металлами, как скупость, корыстолюбие, воровство, грабеж, ростовщичество, банкирские конторы, ссудные кассы, лотереи и еще целый список преступлений и бедствий. В железный век золото было в изобилии, вследствие чего он и назывался железным веком – из-за лишений, тягот, раздоров и войн, порождаемых жаждой золота.
Таким образом, веселые времена Воутера Ван-Твиллера могут быть справедливо названы золотым веком нашего города. Не было ни общественных волнений, ни частных ссор; ни партий, ни сект, ни расколов; ни судебных преследований, ни тяжб, ни наказаний; не было тогда ни адвокатов, ни стряпчих, ни сыщиков, ни палачей. Каждый занимался тем небольшим делом, которым ему посчастливилось владеть, или, не спрашивая мнения соседей, относился к нему спустя рукава, если ему того хотелось. В те дни никто не ломал себе голову над вопросами, которые были выше его понимания, и не совал своего носа в то, что его не касалось: никто в своем рвении очернить репутацию других не забывал исправлять собственное поведение и заботиться о собственной репутации. Одним словом, каждый уважаемый гражданин ел, когда не был голоден, пил, когда не испытывал жажды, и ложился в постель, когда заходило солнце и куры взбирались на насест, независимо от того, хотелось ему спать или нет. Все это, подтверждая теории Мальтуса, столь замечательно способствовало росту населения нашего города, что, как мне говорили, каждая примерная жена во всех семьях Нового Амстердама считала делом чести ежегодно дарить своему мужу по меньшей мере одного ребенка, а очень часто и двойню. В соответствии с любимой голландской поговоркой, что «больше, чем достаточно, уже пиршество», такое изобилие малышей явно говорило об истинно счастливой жизни. И вот, все шло так, как должно было идти, и, пользуясь обычным выражением, употребляемым историками для описания благоденствия страны, «глубочайшая тишина и спокойствие царили во всей провинции».
Рассказывая о первых губернаторах нашей провинции, я должен предостеречь моих читателей, чтобы они не смешивали их, в отношении сана и власти, с почтенными джентльменами, по недоразумению называемыми губернаторами в нашей просвещенной республике – несчастными жертвами народовластия, которые в действительности являются наиболее зависимыми людьми в стране, всегда идущими на поводу, обреченными терпеть тайные подхлестывания и наставления своей партии и насмешки и поношения всех остальных. Они поставлены для того, чтобы в них, как в гусей на рождество,[187] любой местный шалопай и бродяга мог бросать камнями и стрелять. Напротив, голландские губернаторы пользовались той неограниченной властью, которой облечены все правители отдаленных колоний или заморских стран. Они были в некотором роде абсолютными монархами в своих небольших владениях, управляли, если им того хотелось, не считаясь ни с людскими, ни с божескими законами, и отвечали только перед метрополией; а та, как хорошо известно, бывает на удивление глуха ко всем жалобам на ее губернаторов, лишь бы они выполняли основную обязанность, связанную с их должностью – выжимали хороший доход. Это краткое разъяснение весьма существенно, так как предотвратит сомнения и недоверие моих читателей во всех случаях, когда на протяжении нашей правдивой истории они столкнутся с необычной для них фигурой – губернатором, действующим совершенно независимо и вопреки мнению народа.
Для помощи сомневающемуся Воутеру в трудном деле законодательства был назначен магистрат, непосредственно управлявший полицией. Этот могущественный орган состоял из схаута или бейлифа, по своим полномочиям представлявшего нечто среднее между современным мэром и шерифом, из пяти бургомистров, обладавших такою же властью, как олдермены, и пяти схепенов, бывших на побегушках у бургомистров, как состоят на побегушках в наши дни помощники олдерменов у своих начальников; обязанности схепенов заключались в том, чтобы набивать трубки благородных бургомистров, обеспечивать их плевательницами, рыскать по базарам в поисках деликатесов для торжественных обедов и оказывать иные мелкие услуги, какие при случае потребуются. Кроме того, было молчаливо признано, хотя специально и не предписано, что они должны считать себя мишенью для тупого остроумия бургомистров и должны от всей души смеяться при каждой их шутке; впрочем, выполнения этой последней обязанности тогда требовали столь же редко, как и теперь, и она вскоре была отменена вследствие трагической смерти толстого маленького схепена, который умер, буквально задохнувшись, при неудачной попытке заставить себя рассмеяться над одной из лучших шуток бургомистра Ван-Зандта.
В вознаграждение за эти скромные услуги им разрешалось говорить «да» и «нет» на заседаниях магистрата, и они обладали завидной привилегией пользоваться общественной кухней, так как им милостиво разрешалось есть, пить и курить на всех тайных пирушках и публичных обжорствах, которыми старинные магистраты славились не меньше, чем их современные преемники. Поэтому должности схепена, как и должности помощника олдермена, рьяно домогались все наши бюргеры определенного сорта, любившие вкусно поесть и одержимые честолюбивым стремлением стать в малом масштабе великими людьми, жаждавшие хоть мимолетной власти, которая сделала бы их грозой богаделен и смирительных домов, позволила бы поизмываться над раболепной бедностью, бездомным пороком, низкопробным распутством и порожденным голодом бесчестием, вложила бы им в руки крошечный, но хлесткий бич закона и отдала бы в их распоряжение свору сыщиков и лодырей-приставов – негодяев, вдесятеро худших, чем преследуемые ими преступники! Да простят мне читатели эту неожиданную горячность; я сознаю, что она не подобает серьезному историку, но я испытываю глубокое отвращение к сыщикам, помощникам бейлифа и маленьким великим людям.
Старинные должностные лица нашего города имели сходство с теперешними не только по наружности, важной осанке и умственным способностям, но и по прерогативам и привилегиям. Бургомистры, подобно нашим олдерменам, обычно выбирались по весу – и не только по весу тела, но также и по весу головы. Это правило на деле соблюдается во всех честных, здравомыслящих степенных городах: олдермен должен быть тучным. Мудрость этого положения можно, безусловно, доказать. Многие ученые мужи, специально изучавшие человеческую природу, настаивают на том, что тело в какой-то мере является отражением души, или, вернее, что душа формируется по телу, как расплавленный свинец принимает форму глиняного сосуда, в который его наливают. Ибо, как говорит один ученый джентльмен из нашего города, «существует постоянная связь между моральными качествами всех разумных существ и их физическим строением – между их нравами и телосложением». Так, мы видим, что тощему, худощавому, тщедушному телу обычно сопутствует нетерпеливый, беспокойный, пронырливый ум: либо ум своей беспрерывной работой истощает тело, либо же тело, не давая уму достаточного простора, держит его все время в раздраженном состоянии, обрекая на волнение и беспокойство по поводу его затруднительного положения. Между тем округлой, гладкой, тучной, неповоротливой фигуре всегда соответствует ум такой же спокойный, как она сама, тупой и невозмутимый; и мы постоянно наблюдаем, что наши хорошо откормленные, дюжие бюргеры обычно очень заботятся о своем удобстве и покое. Они заклятые враги всякого шума, раздоров и неурядиц, и, конечно, никто не будет сильнее стремиться к поддержанию общественного спокойствия, нежели те, кто так радеет о своем собственном. Кому приходилось слышать, чтобы тучные люди возглавили мятеж или собирались в буйные толпы? Нет, нет, это тощие, голодные люди постоянно досаждают обществу и будоражат всю округу.
Божественный Платон, к учению которого недостаточно прислушиваются философы нынешнего времени, наделяет каждого человека тремя душами: одна, бессмертная и разумная, находится в мозгу, чтобы следить за телом и управлять им; вторая состоит из злобных и безудержных страстей, которые, как воюющие между собой державы, располагаются лагерем вокруг сердца; третья, смертная и чувственная, лишенная разума, с грубыми и зверскими наклонностями, заключена в животе, чтобы не беспокоить божественную душу своим алчным рычанием. Согласно этой превосходной теории само собой ясно, что наш тучный олдермен вероятней всего должен обладать самым уравновешенным и исправно действующим умом. Его голова подобна огромному полому шару, содержащему изрядную толику мягких мозгов, на которых, как на перине, мягко и уютно покоится разумная душа; и глаза, служащие окнами этой спальни, обычно бывают полузакрыты, чтобы дремлющую душу не тревожили предметы внешнего мира. Столь удобно расположившийся ум, укрытый от всяких волнений, может, само собой разумеется, исправно и без особых усилий выполнять свои обязанности. Более того, скрытая в животе, смертная и злобная душа, которая своим яростным ревом приводит раздражительную душу, обитающую по соседству с сердцем, в неистовый гнев и таким образом делает людей строптивыми и бранчливыми, когда они голодны, благодаря хорошей пище полностью умиротворяется, утихомиривается и успокаивается. Вследствие этого множество благодушных побуждений и добросердечных привязанностей, прежде притаившихся и исподтишка выглядывавших из щелочек в сердце, обнаружив, что этот цербер спит, приободряется, все как один надевают праздничную одежду и скачут вприпрыжку по грудобрюшной преграде, склоняя своих владельцев к смеху, хорошему настроению и оказанию тысячи дружеских услуг ближним. Созданный таким образом магистрат не слишком утруждает себя размышлениями, вследствие чего в нем почти никогда не бывает разногласий и споров; и так как члены магистрата обычно заседают после плотного обеда, то они, естественно, склонны к мягкости и снисходительности при исполнении своих обязанностей. Карл Великий[188] понимал это, а потому (я никогда не прощу ему столь подлой меры) постановил в своих хартиях, чтобы все судьи отправляли правосудие только по утрам, на голодный желудок. Этот порядок, утверждаю я, тяжело отозвался на несчастных преступниках в его королевстве. Наш более просвещенный и человеколюбивый век придерживается противоположных взглядов и принял за правило, чтобы олдерменами были самые откормленные люди в общине. Основательно налегая на местную жирную пищу и усердно поглощая устриц и черепах, они с течением времени приобретают подвижность одних и очертания, ковыляющую походку и зеленый жир других. В результате, как я выше говорил, эти роскошные пиршества неуклонно приводят к такому сладостному безразличию и спокойствию души (разумной и неразумной), что заседания магистрата вошли в поговорку по своему неизменному однообразию, а глубокомысленные законы, изданные во время дремоты среди трудов пищеварения, мирно остаются мертвой буквой, и после пробуждения на них никто не настаивает. Одним словом, славный толстопузый бургомистр, как хорошо откормленный мастиф, спокойно дремлет у своих дверей, всегда дома и всегда на месте, чтобы следить за сохранностью принадлежащего ему имущества. Что же касается избрания на эту должность тощего, сующего всюду свой нос кандидата, как это иногда случалось, то я считаю, что с таким же успехом можно было бы поручить борзой стеречь дом или впрячь скаковую лошадь в воловью упряжку.
Итак, бургомистры, как я уже упомянул, мудро избирались по весу, а схепены, или помощники олдерменов, назначались служить им и помогать им есть; однако с течением времени, когда последние, откормившись и нагуляв жиру, приобретали достаточно объемистую фигуру, и их ум погружался в дремоту, они становились весьма подходящими кандидатами на должность бургомистров, честно проев себе путь к ней, как мышь прогрызает себе дорогу в уютную квартиру в превосходном синеватом сыре из снятого молока, столь любимом в Новой Англии.
Ничто не могло сравниться с преисполненными глубокомыслия совещаниями прославленного Воутера и его достойных сотоварищей, разве только заседания некоторых наших современных ученых обществ. Сидя часами, они курили и дремали над общественными делами, не произнося ни слова, чтобы не нарушать полной тишины, столь необходимой для глубоких размышлений, неуклонно соблюдая отличное правило, которое добрый старый губернатор распорядился написать золотыми буквами на стенах залы совещаний:
что переведенное для блага современных законодателей на наш язык означает:Stille Seugen eten al den draf op,
Итак, под трезвым руководством прославленного Ван-Твиллера и под мудрым надзором его бургомистров новорожденное поселение быстро росло, постепенно выступая из болот и лесов и являя взору ту смесь деревни и города, которая обычна для новых городов и в наши дни наблюдается в Вашингтоне[189] – огромной столице, имеющей столь величественный вид… на бумаге.
У той свиньи, которая смирна,
Бадья всегда помоями полна.
Ряды домов начали уже выстраиваться наподобие улиц и переулков; а повсюду, где оставались пустыри, они покрывались густыми зарослями сладко пахнущего дурмана, в просторечии называемого дурнишником. В этих душистых уголках честные бюргеры, как и многие патриархи древности, посиживали в знойные дни, покуривая трубку, вдыхая бальзамические запахи, приносимые каждым порывом ветра, и прислушиваясь с молчаливым удовлетворением к кудахтанью кур, гоготу гусей или к звучному хрюканью свиней. Звуки этой симфонии фермерского двора поистине можно было назвать серебряными, поскольку они внушали твердую надежду на хороший доход от базарного торга.
Наш современник, бродящий по оживленным улицам этого многолюдного города, едва ли может составить себе представление о тем, как непохоже было все в те первобытные дни. Деловитого гула торговли, шума буйного веселья, стука роскошных экипажей не знали в мирном поселке Новый Амстердам. Блеющие овцы и шаловливые телята резвились на поросшем зеленью гребне холма, где теперь их законные наследники, бродвейские ротозеи, совершают утреннюю прогулку; хитрая лисица или хищный волк скрывались в лесах, где теперь мы видим притоны Гомеса[190] и его честного братства менял; стаи крикливых гусей гоготали на поле, где теперь патриотическая таверна Мартлинга оглашается ссорами буйных сборищ.[191] Весь остров, во всяком случае в той части, что была заселена, цвел, как второй рай; при каждом доме был огород с капустой,[192] и эти съедобные овощи не только обещали щедрый запас кислой капусты, но и были эмблемой быстрого роста и степенных нравов молодой колонии.
Таковы мирные картины, наблюдаемые при тучных правителях. Провинция Новые Нидерланды, не обладая богатством, наслаждалась сладостным покоем, которого не купишь ни за какие деньги. Поистине казалось, что снова началось царствование старого Сатурна и опять наступили золотые дни первобытной простоты. Ибо, как говорит Овидий, золотой век совершенно не знал золота и именно по этой причине назывался золотым[193] веком, то есть счастливым, благоденственным веком, потому что тогда не существовало таких зол, порождаемых драгоценными металлами, как скупость, корыстолюбие, воровство, грабеж, ростовщичество, банкирские конторы, ссудные кассы, лотереи и еще целый список преступлений и бедствий. В железный век золото было в изобилии, вследствие чего он и назывался железным веком – из-за лишений, тягот, раздоров и войн, порождаемых жаждой золота.
Таким образом, веселые времена Воутера Ван-Твиллера могут быть справедливо названы золотым веком нашего города. Не было ни общественных волнений, ни частных ссор; ни партий, ни сект, ни расколов; ни судебных преследований, ни тяжб, ни наказаний; не было тогда ни адвокатов, ни стряпчих, ни сыщиков, ни палачей. Каждый занимался тем небольшим делом, которым ему посчастливилось владеть, или, не спрашивая мнения соседей, относился к нему спустя рукава, если ему того хотелось. В те дни никто не ломал себе голову над вопросами, которые были выше его понимания, и не совал своего носа в то, что его не касалось: никто в своем рвении очернить репутацию других не забывал исправлять собственное поведение и заботиться о собственной репутации. Одним словом, каждый уважаемый гражданин ел, когда не был голоден, пил, когда не испытывал жажды, и ложился в постель, когда заходило солнце и куры взбирались на насест, независимо от того, хотелось ему спать или нет. Все это, подтверждая теории Мальтуса, столь замечательно способствовало росту населения нашего города, что, как мне говорили, каждая примерная жена во всех семьях Нового Амстердама считала делом чести ежегодно дарить своему мужу по меньшей мере одного ребенка, а очень часто и двойню. В соответствии с любимой голландской поговоркой, что «больше, чем достаточно, уже пиршество», такое изобилие малышей явно говорило об истинно счастливой жизни. И вот, все шло так, как должно было идти, и, пользуясь обычным выражением, употребляемым историками для описания благоденствия страны, «глубочайшая тишина и спокойствие царили во всей провинции».