— А я, всех женщин жальче и злосчастней, Вкусившая от меда лирных клятв, Смотрю, как этот мощный ум скрежещет, Подобно треснувшим колоколам.
   Она послала воздушный поцелуй Липшицу, прошептала: «Покойной ночи, милый принц» — и вышла, безумная, увлекая за собой Грабшайдт. Гамбургер невольно зааплодировал. Мы снова повернулись к кровати. Липшиц открыл глаза.
   — Ушли? — прошипел он. Я кивнул.
   — Слава богу! — Он ухмылялся.
   Превращение было поразительное. Если не считать того, что аппарат для вытяжения не позволял ему двигать ногами, Липшиц снова стал самим собой. Мы поздравили его с начавшимся выздоровлением.
   — Со старухами я больше не связываюсь, — сказал Липшиц. Гамбургер поморщился.
   — Эта может выпить из человека всю кровь. Я настоял на том, что, если она хочет навещать меня, пусть приходит с дуэньей. Иначе через пять минут она окажется у меня под одеялом. Нимфоманка, поверьте моему слову.
   Гамбургер очень хотел переменить тему («Вам что-нибудь нужно, принести вам что-нибудь из библиотеки — книгу, журналы?»), но Липшиц еще не закончил.
   — Моя родная мать сбежала с гладильщиком из Байонны. Ей было шестьдесят три года, верите или нет? Ее звали «красавицей с Питкин авеню». Глядя на меня, вам это нетрудно представить, так что это не хвастовство. Каково, вы думаете, иметь отцом недотепу? Она ему такую жизнь устроила — я говорил ему: уж лучше совсем без нее. Я сам был посмешищем. «Что она такого нашла в Байонне, — говорил он, — что не могла найти лучше на Питкин?» Он это повторял тысячу раз, любому, кто соглашался слушать. Так и не смог это пережить, старый дурак, да будет земля ему пухом. Так что, когда я говорю вам: берегитесь старух, — я знаю, о чем говорю.
   — Тут ходят слухи о вашем несчастье, Наум, — сказал Гамбургер.
   — Какие слухи? — Липшиц насторожился.
   — Говорят, что вас столкнули.
   — Кто говорит?
   — Да никто конкретно. Так, носится в воздухе. Вы же знаете, как у нас. Вас действительно столкнули?
   — Может быть, да, может быть, нет. Мой рот на замке. А правда — тут.
   — Он постучал себя по голове. — Но одно я вам скажу — только между вами, мной и этим стулом. Чтобы все осталось в этой комнате. Сегодня утром меня посетил Комендант и с ним Рифкинд, крючкотвор. Как я себя чувствую? Я хорошо выгляжу. За мной ухаживают? Говорит мне, что вылетел из Иерусалима, как только обо мне сообщили. Науму Липшицу — все самое лучшее. Хочет лично наблюдать за моим лечением. А я в это время вижу, что Рифкинд достает какие-то бумаги из портфеля. Чистая формальность, не о чем беспокоиться. Надо только подписать две бумажки. Комендант уже отвинчивает колпачок на ручке. Рифкинд пальцем: тут и тут. Так, пустяк: надо только расписаться, что в связи со случившимся я не имею претензий к Коменданту и «Эмме Лазарус». — Липшиц хохотнул. — Я вчера родился? Во-первых, говорю ему, уберите Рифкинда, тогда мы поговорим. Я держал его за яблочко, и он это знал. Крючкотвор прячет свои бумаги в портфель и уходит, чтоб его холера забрала. Короче говоря, все сводится вот к чему: я, со своей стороны, больше ничего не говорю о несчастном случае; он, со своей, — когда умрет Товье Бялкин, я вне очереди переселяюсь в пентхаус1. Никаких бумаг, никаких подписей: джентльменское соглашение.
   Товье Бялкин, наш второй по старшинству житель, — уроженец Одессы, сколотивший состояние в Канаде во время сухого закона. В «Эмме Лазарус» пентхаус считается лакомым куском — просторные комнаты, великолепные виды Гудзона, кухоньки в анфиладе.
   — Товье болен? — спросил Гамбургер.
   — Пусть он доживет до ста двадцати лет, — благочестиво сказал Липшиц, — но Комендант считает: примерно неделя. Плеврит, с осложнениями. — Он облизнул губы. — Так что все в выигрыше. Вы, Корнер, получаете Гамлета и режиссерство.
   — Это еще не решено, — сказал я.
   — Нет, я уже дал инструкции. Комендант знает, и Тоска знает. Но остерегитесь, может быть, на спектакле — заклятье. Сперва Синсхаймер, теперь я.
   Заклятье? Я чуть не расхохотался. Что может знать такой Липшиц о Цели?
   — Да вы скоро будете бегать как ни в чем не бывало, — сказал я.
   — Не беспокойтесь, в любом случае — он ваш. Ставьте, Корнер. Это конфетка. — И тут он процитировал слова, с которыми Гамлет, стоически взирающий на смерть, обращается к Горацио незадолго до роковой дуэли: — «Готовность — это все».
   Липшиц продолжал занимать авансцену.
   — По правде говоря, я подумывал о том, чтобы переработать пьесу, внести кое-какие изменения: например, Эльсинор — госпиталь для ветеранов под Вашингтоном. Тогда Гамлет может быть молодым лейтенантом в инвалидном кресле, героем второй мировой войны, битвы в Арденнах. И он должен выяснить, кто убил его отца, генерала Гамлета, тоже героя, тоже раненного, но на прошлой войне, может быть во Фландрии, и тоже госпитализированного. Офелия может быть медсестрой; Клавдий — главным врачом госпиталя, братом генерала, теперь женатым на Гертруде, жене покойного, и так далее. Неплохо, да? Тут открываются широкие возможности. Даже похороны Офелии в Арлингтоне (Мемориальное военное кладбище в окрестностях Вашингтона). Естественно, местное начальство стало бы возражать, но «не будь устав преодолен столь властно, она ждала бы не в святой земле». Однако у меня пропал интерес. И виновата в этом Тоска Давидович. — Он облизнул губы. — Лилит (Лилит — злой дух в иудейской демонологии, обычно женского пола), суккуб (в средневековой мифологии женский демон, соблазняющий мужчин.).
   К счастью, в эту минуту вошел доктор Коминс с Манди Датнер.
   — Извините за вторжение, джентльмены, но прежде чем мы уложим его бай-бай, мисс Датнер хочет проверить мышечный тонус пациента. — Он подмигнул и оскалил зубы. — Я здесь затем, чтобы защитить ее в случае, если тонус окажется чересчур хорошим.
   Она улыбнулась и вздернула левую бровь. На меня это по-прежнему действует сокрушительно, дезориентируюше. Время и место вмиг испарились. Отброшенный на шестьдесят лет назад, в Цюрих, я снова стоял, трепеща под презрительным взглядом Магды. Только встревоженное восклицание Манди («Мистер Корнер, что с вами?») вернуло меня в «Эмму Лазарус». Она затаилась во мне, моя Магда, как бацилла в крови.
   А Липшиц только закрыл глаза и снова начал щипать одеяло.
   — На злачных пажитях, — сказал он.
   Моя постановка, я убежден, должна основываться на «Гамлете» Синсхаймера. И это не просто дань уважения. Синсхаймер знал, что он делает. Подлинный текст будет восстановлен; никаких глупостей с похоронами Офелии в Минеоле. Если Тоска Давидович не желает даже в спектакле быть похороненной по христианскому обряду, удерживать ее не станут. В этом пункте я непреклонен, хотя порой мне кажется, что она могла бы выступить с блеском. В любом случае некоторое перераспределение ролей неизбежно. Гамбургер — готовый Горацио, друг, хранящий верность при всех невзгодах. Мысль Витковера насчет музыкального сопровождения тоже стоит иметь в виду. Но конечно, я хочу оставить и свой отпечаток на «Гамлете», и в этом отношении опыт, приобретенный мною в других ролях, может оказаться полезным. Я понял, например, функцию призрака как фигуры, контрастной Клавдию: «Взгляните, вот портрет, и вот другой, искусные подобия двух братьев». И я намерен придать должный вес роли могильщика, чье философское значение я, так сказать, раскопал. А что же с самим Гамлетом, который предлагает нам исторгнуть сердце его тайны? Нет, я не отступился от убеждения, что могильщик именно это и делает. Но то, что он и принц узнают друг о друге, известно лишь им двоим. «Я, Гамлет Датчанин» — но что такое «Я»? Загадка остается.
   Очень соблазнительным мне представляется вывод, что в сердце тайны нет. Гамлет показывает нам лишь оболочку, поразительную непрозрачную поверхность. А если внутри — пустота, ничто? С каким усердием маскирует Гамлет свою внутреннюю суть! А как распознать эту суть, если нам недоступны внешние признаки? Если внутреннее никак не выявлено — почему бы нам не счесть, что там ничего нет? Вспоминаю, однако, образ, которым охарактеризовал себя: пещера, где мечется летучая мышь с перебитым крылом. Принять такую трактовку принца — значит самодовольно, слишком самодовольно, превратить его в себя, сделать обратное тому, чего требует актерское искусство.
   Вдохновение часто приходит из неожиданных источников. Важно только всегда быть начеку. Так, оскорбительное высказывание Липшица о своих родителях натолкнуло меня на мысль. Вот какую: король Гамлет был рогоносцем
   «Ну и что? — скажете вы. — Это дано. Это всем известно». Правильно, но этота данность, которую часто упускают из виду, гонясь за чем-то поэффектнее. Все толкуют о Гамлете как об Эдипе, о Гамлете vis-a-vis его матери. Поблагодарим за это Фрейда. Но если без натяжек — чего, мы полагаем, Гамлет хотел от матери? У него было одно совершенно естественное сыновнее желание: чтобы она была непорочна. Предположить нечто большее будет с нашей стороны самонадеянностью. Все остальное погребено в глубинах его подсознания — но подсознания, не забудем, принадлежащего драматургическому конструкту. Мы не можем уложить принца на кушетку в доме 19 по Берггассе; спекуляции о его эдиповых вожделениях будут пустыми, а то и уводящими в сторону. Но о Гамлете, испытывающем омерзение или — скажу больше — смущение — оттого, что его отец рогоносец, об этом Гамлете мы кое-что можем узнать.
   Ведь это сам призрак первым рассказывает Гамлету (и нам) о «блудном звере, кровосмесителе» — о своем брате Клавдии. Да, кровосмешение; эту неприглядную, гнусную истину Гамлет уже знает: в шекспировское время брак между вдовой и ее деверем считался вполне кровосмесительным. А тут еще прелюбодейство! Ведь и до смерти отца, наверное, были какие-то шашни! Одного этого мало? Как же такая ужасная новость должна потрясти Гамлета! Необходимость отомстить за убийство отца, долг чести, обязанность, которую он добровольно и даже с радостью на себя берет, — все смазано из-за того, что его отец рогоносец. Какое мучительное смущение! Мужественность его отца поставлена под сомнение — и кем? — самим отцом. Подобно Липшицу, Гамлет мог бы спросить: «Каково, вы думаете, иметь отцом недотепу?»
   Призрак тоже проявляет смущение. Не успев поднять вопрос о неверности Гертруды, он тут же отодвигает его, чтобы привлечь внимание сына к кровосмесительному браку. Старый король, возможно, и носит рога, но отнюдь не желает привлечь к ним внимание всего света. И наказать Гертруду хочет не больше, чем хотел наказать красавицу с Питкин авеню старший Липшиц.
   Сам Гамлет восхваляет отца как доброго любящего бога — короче, не как существо, наделенное сексом. Сопоставьте это с его взглядом на Клавдия, которого он воспринимает как сатира, своего рода Фредди Блума, уродливого, косматого, сладострастного. Но Гамлета не удивляет то, что женщина по своей слабости предпочтет гигантский неутомимый фаллос бессильной вялости брачного ложа. «Увы, несчастный призрак», — г оворит Гамлет; не совсем такой панегирик хотел бы услышать от сына отец.
   Кто бы мог подумать, что Липшиц, с его грубой бестактностью, нечаянно даст мне ключ, которым я отопру пьесу?


24


   Сегодня за обедом (жаркое с сыром, паровая свекла и цветная капуста, яблочный пирог и кофе по-венски) мои мысли снова обратились к Магде и Цюриху — может быть, потому, что вчера вечером у постели Наума Липшица появилась и улыбнулась Манди Датнер. Мысли всегда сливаются подобным образом.
   В начале 1917 года я совсем перестал притворяться студентом и выбыл из университета. Посему я отдал распоряжение своему банку вернуть отцу его щедрый аккредитив и переселился в трущобный Альтнойекирхенгассе, неподалеку от Ленина и кабаре «Вольтер». Благодаря одному знакомому отца, я нашел работу — нечто вроде помощника помощника литературного редактора «Цюрхер вохен-блатт», что позволяло мне платить за жилье и время от времени присовокуплять бокал вина к жареной колбасе — моему обычному ужину. Обязанности у меня были простые: я передавал помощнику редактора те последние публикации, к которым полагал необходимым привлечь внимание редактора, а он в свою очередь отбирал из них то, что предлагалось постоянным рецензентам газеты. Бедность в этот год я стал считать добродетелью. Кроме того, все еще рассматривая себя как поэта, благосклонно отмеченного самим Райнером Мария Рильке, я находил забавным faute de mieux (За неимением лучшего (франц.)) скрывать это и существовать анонимно: если воспользоваться словами, которые Брехт вложит потом в уста пиратки Дженни, — они понятия не имели, с кем говорят. Вдобавок мне казалось, что я веду la vie de boheme (Богемная жизнь (франц.)) в угоду Магде, чье сердце я все еще стремился завоевать.
   Однажды, вскоре после того как я выехал в Альтнойекирхенгассе, Магда появилась в моих дверях. До сих пор она не посещала меня — ни здесь, ни раньше, на Оберштольцэкке. Можете представить себе мое волнение. У нее одна просьба, сказала она, такая, с которой можно обратиться лишь к очень дорогому человеку, к тому, кому можно безусловно доверять. И она сразу подумала обо мне.
   Что угодно, что угодно. Пусть только скажет.
   Выяснилось, что у нее есть некие документы, семейные бумаги, касающиеся передачи земли, налога на наследство, которые надо переправить к родственникам в Швецию. В военное время почте доверять нельзя. Не соглашусь ли я отвезти?
   — Ну вы же понимаете, Магда, что если война сделала ненадежной почту, то поездка частного лица тем более затруднительна, рискованна, даже опасна. Меня могут интернировать. Я могу вообще не вернуться.
   — Ах вот как? Мой герой, намекавший, что он на службе у кайзера! Ну, jun-ger Mann, если вы боитесь, говорить больше не о чем.
   — Я ничего не боюсь. Но вы же понимаете… Она надулась, что ей восхитительно шло.
   — Да, «но», вечное «но». — Она упала на мою кровать, скрестила ноги и расправила юбку. — Предел вашей пресловутой любви ко мне — это «но».
   — Предела моей любви к вам нет. Если я должен доказать это, поехав в Швецию, я поеду в Швецию.
   Какая улыбка была ответом на мои слова, какой смех!
   — Иди, Schatzl (Милый (нем)), иди ко мне.
   Она открыла мне объятья, и я упал в них. Наши губы соединились в долгом нежном поцелуе. Она позволила мне обследовать ее язык моим — утонченное, мучительное наслаждение. Вскоре я захотел подступиться к тем специфическим таинствам, которые мне впервые открыла официантка герра Эфраима Минни. Но Магда остановила мою нетерпеливую руку и зашептала на ухо, легонько покусывая мне мочку:
   — Не сейчас, Schatzl, не сейчас, мой нетерпеливый герой.
   — А когда?
   — Скоро. Позже — еще не пора. Ах, как я хочу тебя! Но сперва я должна взять эти документы. Так что мы еще немного подождем. Мне это тоже не легко. О, нет, нет. — Она вывернулась из-под меня, встала с кровати, поправила одежду. — Только не будь таким грустным. Бедненький! — Она придет сегодня вечером и даст мне бумаги; мы поужинаем вместе, а потом…
   Наконец она станет моей! Сколь мучительно сладким было наше расставание! Сколь лихорадочны наши поцелуи, сколь пылки слова любви!
   Я весь горел, предвкушая близкое счастье.
   Но она не вернулась. Наоборот, она исчезла из Цюриха. Сама поехала в Швецию? Я сходил с ума от беспокойства, от разочарования, от страсти, а вскоре — от ярости. Я докучал женщине, снимавшей комнату рядом с Магдой, над школой танцев фон Лабана. «Нет, я ее не видела. Зачем мне лгать? Но знаете, она часто так исчезает. Потерпите, она вернется». Это было похоже на правду. Я возобновил мои бдения в кабаре «Вольтер», наведывался в другие кафе, облюбованные «Шайкой нигилистов», торчал на улице перед школой фон Лабана. Прошло десять дней, пятнадцать, и наконец я услышал, что она вернулась. В окне у Магды видели свет.
   Задыхаясь, с колотящимся сердцем, я Постучал в дверь Магды. Вскоре она приоткрылась.
   — Кто это? А, это вы. Уходите, сейчас не время.
   Она была растрепана. В тусклом свете лестничной площадки я увидел капли пота на ее лбу, потеки косметики на лице. Яркое кимоно было наброшено кое-как.
   — Я должен с вами поговорить.
   — Не сейчас. Завтра.
   Она попыталась закрыть дверь, но я не дал и протиснулся мимо нее в комнату.
   — Как вы могли уехать, не сказав ни слова, после того, что между нами было?
   — А что между вами было? — Голый, на развороченной постели, изящно держа между большим и указательным пальцами сигарету, чей дым струился перед его дьявольски красивым лицом, сидел Эгон Зелингер. Он был совершенно спокоен и с удовольствием взирал на развалины, в которые превратился мой мир.
   — Вам лучше уйти, — сказала Магда.
   — Чепуха, Магда, — отозвался Зелингер и похлопал по постели. — Пусть залезает к нам. Это может быть интересно.


25


   «Я взобрался по смазанному шесту до верха». Бенжамин Дизраэли. Первый сбор труппы «Олд Вик» в «Эмме Лазарус» под руководством Отто Корнера прошел, не могу сказать, что гладко. Но в целом, я думаю, успешно.
   Персонал, согласно моим инструкциям, расставил кресла кружком, причем одно, с высокой спинкой, которое в спектакле будет выполнять функцию трона, поставили «во главе» кружка, как раз под портретом Эммы Лазарус кисти Сент-Клера. Оно, как вы понимаете, предназначалось режиссеру.
   Мы с Гамбургером явились точно вовремя; труппа уже была в сборе. Когда мы вошли в библиотеку, шелест стих. Это была торжественная минута. Гамбургер, должно быть, почувствовал, что я волнуюсь, — он ободряюще потрепал меня по плечу. Но к моему ужасу, кресло режиссера было занято, притом совсем неизвестным мне человеком — седобородым мужчиной в очках, одетым в свитер, вельветовые брюки и мокасины (без носков!). Он сидел в кресле наискось, небрежно перебросив ногу через подлокотник. Увидев, что я смотрю на него, он весело улыбнулся и слегка помахал мне рукой.
   Мой первый режиссерский кризис! Труппа, сгорая от любопытства, ждала, что я предприму. Я понимал: один неверный шаг, и мой авторитет рухнет. Я только пожал плечами и неторопливо проследовал к другому креслу, поставленному, как ни смешно, под ранним Зелингером — выпотрошенной пурпурной кошкой на ярко-желтом с зелеными пятнами фоне. «Кресло режиссера там, где режиссер сидит», — провозгласил Гамбургер в роли как бы греческого хора. Напряжение, во всяком случае, спало.
   Нашим новым жильцом, как выяснилось, стал некий Герхард Кунстлер. Он прибыл сегодня после обеда и пока осматривался. (Дамы в труппе, в свою очередь, присматривались к нему.) Он объяснил, что заглянул к нам просто из любопытства — выяснить обстановку, познакомиться с новыми людьми, увидеть, что за ерундой (не сочтите за обиду) мы тут занялись. Мы можем продолжать и не обращать на него внимания. Вообще-то он хотел организовать партию в покер, но это подождет.
   Я открыл собрание, сказав несколько лестных слов о «нашей маленькой семье служителей Мельпомены», объяснил, что, на мой взгляд, режиссер — это отнюдь не диктатор, и объявил о некоторых переменах в распределении ролей: Гамбургер будет играть Горацио, Сало Витковер — Полоний, Пинкус Пфаффенхайм — призрак, Красный Карлик повышен до первого могильщика, а Фредди Блум согласился взять роль Клавдия. Последнее вызвало некоторый ропот (у Блума, как мы знаем, есть недруги), особенно был недоволен Сало Витковер, переживший двух режиссеров в качестве короля-злодея. Но и Витковер отчасти смягчился, когда я сказал ему, что его идея музыкального оформления еще дискутируется и если мы примем ее, то «Пышность и торжества» в равной мере годятся и для Полония — и останутся за ним. Затем я изложил мою концепцию трагедии, оговорившись, что она отличается от концепции Адольфа Синсхаймера лишь в нескольких пунктах. Мадам Давидович, я заметил, при этом занервничала, но высказываться не стала.
   — Я хочу сместить акценты и выделить важную тему прелюбодеяния, — начал я и по возможности доходчиво изложил свои соображения.
   Восприняты они были, должен сказать, одобрительно, даже с восхищением. Лотти Грабшайдт, например, воскликнула: «О-о!»
   — В этом есть перспективы, — великодушно сказал Витковер.
   — В этом нет перспектив, — вдруг вмешался Кунстлер.
   От этого человека явно надо ждать неприятностей. Будь начеку, Корнер.
   — Скажите, мистер Кунстлер, — обратился к нему я. — А вы не могли бы внести какой-либо вклад в нашу маленькую постановку? Мы всегда рады приветствовать новые таланты.
   — Забавно, что вы спросили. — Он не заметил моего сарказма. — Много лет назад я орудовал светофильтрами в летнем репертуарном театре. В Боулдере, если быть точным; это в Колорадо. Три пьески до сих пор помню слово в слово. — Он пересчитал по пальцам: — «Гамлет», «Лиззи Борден» и «Роз-Мари». «Дай мне мужчин, с твердым сердцем мужчин». Так там было. «Плечо к плечу и кирпич к кирпичу» — этот номер обожали в Колорадо. Ну, я был молод. Нужны были деньги на краски, на сосиски, на пиво. Моя большая удача еще была впереди — стенная роспись в антресоли Биржи, в Топике — «Флуктуации», 1951 год. Возможно, вы ее видели. Остальное, как говорится, — история. Но актерство — не по моей части. Если хотите, я мог бы написать вам декорации. Только скажите.
   — У нас уже есть прекрасные декорации, — сказала Минни Хелфинстайн, в данный момент — фрейлина, но в случае, если откажется Тоска Давидович, — замена на Офелию. — Вы бы видели декорацию для первого акта, мистер Кунстлер. Можно разглядеть каждый кирпичик на парапете.
   — Реалистические? Это кануло с динозаврами! — Кунстлер так захохотал, что раскашлялся. — Сигары, — пояснил он. — Не беспокойтесь, я могу их закрасить. Мне видится черный фон с разбросанными асимметричными формами приглушенных цветов.
   — Декораций нет в сегодняшней повестке, — сказал я. — Мы можем обсудить их в другой раз.
   — Господин режиссер! Эй, господин режиссер! — Это, конечно, Тоска Давидович энергично привлекала мое внимание, широко взмахивая руками и тряся жировыми тканями. — У меня вопрос, господин режиссер: как вы намерены быть (У-ух!) с христианским погребением? — Надо ли объяснять, что ее голос был полон яду?
   Решительный миг наступил, как мы все и ожидали. Только Кунстлер глядел озадаченно; остальные в нетерпении подались вперед. Установилась глубокая тишина.
   — Мы не будем лезть в текст Шекспира, Тоска, если не считать, конечно, сделанных Синсхаймером купюр. (Синсхаймер сделал несколько разумных купюр ввиду длины «Гамлета», а также слабости мочевых пузырей по обе стороны просцениума. Поэтому же у нас три антракта.)
   — В таком случае, — сказала она, бурно поднявшись с места, — некоторые из нас здесь не останутся. Для начала можете поискать себе новую Офелию.
   Но у меня было время подготовиться к этому вызову. Перчатка была брошена к моим ногам. Я оставил ее лежать.
   — Вы, Тоска, человек необыкновенной впечатлительности. Таким людям требуется особое мужество, чтобы совладать с обычными паршивыми фактами жизни. — Это охладило ее. — Но дело в том, что люди в этой пьесе — христиане, а христиане рассчитывают на христианское погребение. С этим мы ничего не можем поделать, не подвергнув возмутительному насилию пьесу.
   — Ха, — она тряхнула головой и уперлась кулаками в бока.
   — Но для вас лично, Тоска, есть хорошая новость: Офелию не хоронят по-христиански.
   По труппе пробежал взволнованный шепоток.
   — Вспомните: ее хоронят по «искаженному обряду». «Что вы еще добавите из службы?» — спрашивает Лаэрт. «Ничего», — отвечает священник. Не вмешайся высшая светская власть, Офелию вообще не хоронили бы на кладбище. Так что христианское погребение для нее исключено.
   Давидович нахмурилась и опустила руки.
   — Не будем забывать, что нам сказал Синсхаймер, этот выдающийся знаток театра, о «добровольном отказе от недоверия», который составляет суть поэтической веры1. Погрузившись в происходящее на сцене, публика считает вас Офелией, но та же самая публика знает — ив программке это ясно сказано, — что Офелию всего лишь играет Тоска Давидович.
   — Ну, может быть. — Тоска села.
   — И после спектакля, когда вы выходите на поклоны, когда посылаете воздушные поцелуи восторженной публике, она будет выкрикивать не ее, а ваше имя: «Тоска! Тоска!»
   — Тоска, умоляю вас, — вмешалась Лотти Грабшайдт, — прислушайтесь к его словам.
   Тоска надула губы.
   — Я должна подумать.
   — Нечего тут думать, — надменно произнес Красный Карлик. — Да или нет?
   — Поляков, прошу вас. Тоска понимает, что времени у нас в обрез. Она не заставит нас долго ждать. Скажем, к завтрашнему утру, а, Тоска? Хорошо. А пока что, господа, — плавно продолжил я, — мы должны согласовать дату нашей премьеры. День благодарения на носу. Предлагаю ориентироваться на последний день Хануки2. Расписание репетиций на неделю и другие материалы будут вывешиваться на доске объявлений как обычно. И еще одно: надеюсь, вы доверите мне послать от имени труппы букет цветов нашему бывшему режиссеру.
   Одобрительный гул.
   — Только не от Пинскера на Бродвее, — язвительно сказала Давидович.
   — У него одно барахло. Для Наума можно и раскошелиться.
   — Только скажите откуда, Тоска.
   — Пожалуйста, господин директор, — от братьев Фьорелли. Угол Мэдисон и Шестьдесят пятой. — Она остановила на мне торжествующий взгляд.