— Отлично, — сказал я, притворившись, что делаю пометку. — Благодарю вас, господа.
Да, в целом, можно сказать, я справился. Однако ноги у меня дрожали. О стуке в висках я уже не говорю.
Одним из первых моих действий на посту режиссера была посылка Голдстай-ну двух пригласительных билетов на «Гамлета». Я сопроводил их письмом:
— Валяй отправляй. В худшем случае оно не повредит. Оно не повредило. Сегодня я получил ответ:
— Полагаю, что на ближайшее время мир обеспечен. Гамбургер пожал плечами.
— Будем надеяться, что ты справился лучше Чемберлена.
Просто чтобы держать вас в курсе событий, отмечу, что Блум сообщает о своем успехе с Манди Датнер. Сегодня утром я сидел с Красным Карликом у Голдстайна за кофе и пончиками. Голдстайн показал себя хозяином своего слова: склока забыта, мы снова на дружеской ноге. Голдстайн даже подсел к нам — в знак особого расположения, поскольку это было время обеда, когда он стоит у столба, регулируя движение. Бедняга страдал от простуды — упорной, никак не мог от нее избавиться. Плохое самочувствие привело к отчаянию.
— Район меняется, — сказал он. — Приходят теперь люди — не могу понять, кто такие. Ветчина и сыр на тосте, майонезу не жалеть — и пепси. Я объясняю: это молочный ресторан, строго кошерный. Ладно, говорят они: гамбургер, среднепро-жаренный, и картошка-фри. Не знаю, покупателя мне поискать и продать ресторан вместе с репутацией или просто запереть дверь и уйти, пока голова не отказала.
Это привычный рефрен, повторяющийся раз в несколько лет, когда подходит пора продлевать аренду. Я уже знаю, что лучше не возражать.
— Блаустайн выжимает из меня все соки. «У меня самого есть недвижимость, — говорю. — Я знаю рынок. Этот район приходит в упадок. Мы хотя бы можем привлечь приличную публику, вы должны быть благодарны. Трампельдор, например, до сих приезжает, аж из Хартсдейла. Вы имеете здесь нью-йоркское заведение. Не душите его». «Дела идут хорошо? — он спрашивает.
— Поздравляю». Сочувствие — вот что забыли люди.
— Маркс все это предвидел, — сказал Красный Карлик. — Кровопийцы пьют кровь из кровопийц.
Тут появился Блум. Увидев нас, сел за наш столик.
— Мир все еще полон сюрпризов, — сказал он.
Можете вообразить, как я был изумлен, услышав подобное от Блума.
— Что закажем? — спросил Голдстайн.
— «Чарлтон Хестон» и стакан чаю с лимоном. У меня разыгрался желудок. Голдстайн дал сигнал Джо.
— Я вам рассказывал этот, про еврея-путника? Гроза: гром, молния, ливень?
— Да, — сказал я.
— Нет, по-моему, я не слышал, — сказал Красный Карлик.
— Значит, подходит он к мосту, мост раскачивается на ветру и вот-вот рухнет.
— Да, теперь я вспомнил, — сказал Красный Карлик.
— Нет, продолжайте, — сказал Блум.
— А еврею надо на ту сторону. И вот он поднимает лицо к небу и говорит: «Господи, переправь меня туда невредимым, и я пожертвую пятьсот долларов „Объединенному еврейскому призыву“.
— Да, — сказал Блум, — кажется, я его знаю. Короче говоря, кончается: «Господи, я просто пошутил». Правильно?
— Правильно, — сказал Голдстайн и вздохнул. Джо принес «Чарлтон Хестон» и стакан чаю.
— А вот другой, — сказал Голдстайн. — Еврей ползет по пустыне, умирает от жажды, а навстречу — продавец галстуков. Послушайте, это фантастика.
— Ну, пора кончать, — сказал Блум. — Пока ты еще там. Хотите фантастики? Я вам скажу, что такое фантастика. Манкая Манди — это фантастика. Доживешь до нашего возраста, можешь забыть, каково это бывает.
— Ради бога, Блум, — сказал я.
. — Так вы забрались ей в штанишки? — с восхищением спросил Красный Карлик.
— Какие штанишки? — сказал Блум. — Вы что, шутите? Этот цветок ни во что не завернут. Она говорит, что никогда не пробовала со стариком. Я говорю: вас ждет настоящее удовольствие. Я только подумаю об этом — и у меня все горит.
Событие произошло, по-видимому, как раз тогда, когда я слушал «Свадьбу Фигаро», доносившуюся из чужой комнаты, а Гамбургер в любовном блаженстве гулял по хамптонской усадьбе с Гермионой Перльмуттер.
— Позвольте сказать вам, что эта девушка — классная гимнастка, — продолжал Блум.
— Может быть, теперь вам удастся выкроить время для того, чтобы выучить роль, — едко заметил я.
— Как раз об этом хотел с вами поговорить, — ответил Блум. — Хватит с меня этой пьесы. Я больше не хочу участвовать — подушку уже придавить некогда.
— Я этого не слышал, — угрожающе произнес Красный Карлик. — А почему я не слышал? Потому что знаю: вы ведь не хотите кого-нибудь рассердить. Правильно?
Блум сглотнул.
— Правильно, — сказал он.
(После несчастья с Липшицем Красный Карлик приобрел репутацию — как мы знаем теперь, незаслуженно — человека, с которым лучше не связываться.)
Да, в целом, можно сказать, я справился. Однако ноги у меня дрожали. О стуке в висках я уже не говорю.
* * *
Этот новенький, Кунстлер, беспокоит меня. Чем-то тревожит мою память. Предчувствую неприятности. Прежде чем собрание в библиотеке разошлось, он заманил на покер Гамбургера, Блума, Пфаффенхайма, Витковера и мадам Хел-финстайн.Одним из первых моих действий на посту режиссера была посылка Голдстай-ну двух пригласительных билетов на «Гамлета». Я сопроводил их письмом:
Дорогой Брюс, примите, пожалуйста, эти билеты от Бенно Гамбургера и от меня как знак нашей продолжающейся дружбы и теплых чувств. Мы уверены: всем участникам спектакля придаст духа сознание того, что Вы с избранным Вами спутником находитесь в зрительном зале. Я же со своей стороны уверен, что всегда могу обратиться к Вашему глубокому знанию пьесы, если возникшие перед режиссером проблемы окажутся трудноразрешимыми.Я показал письмо Гамбургеру. Он отнесся к нему скептически.
С сердечным приветом
Отто Корнер.
Режиссер «Олд Вик» «Эммы Лазарус».
— Валяй отправляй. В худшем случае оно не повредит. Оно не повредило. Сегодня я получил ответ:
Дорогой Отто,И это письмо я показал Гамбургеру.
спасибо за билеты. Я приду. Понадобится моя помощь, только скажите. Жалко Наума. Я слышал.
Что это вы воротили от меня нос? В следующий раз придете — кофе за наш счет.
С приветом Брюс Голдстайн.
Владелец Молочного ресторана Голдстайна.
— Полагаю, что на ближайшее время мир обеспечен. Гамбургер пожал плечами.
— Будем надеяться, что ты справился лучше Чемберлена.
Просто чтобы держать вас в курсе событий, отмечу, что Блум сообщает о своем успехе с Манди Датнер. Сегодня утром я сидел с Красным Карликом у Голдстайна за кофе и пончиками. Голдстайн показал себя хозяином своего слова: склока забыта, мы снова на дружеской ноге. Голдстайн даже подсел к нам — в знак особого расположения, поскольку это было время обеда, когда он стоит у столба, регулируя движение. Бедняга страдал от простуды — упорной, никак не мог от нее избавиться. Плохое самочувствие привело к отчаянию.
— Район меняется, — сказал он. — Приходят теперь люди — не могу понять, кто такие. Ветчина и сыр на тосте, майонезу не жалеть — и пепси. Я объясняю: это молочный ресторан, строго кошерный. Ладно, говорят они: гамбургер, среднепро-жаренный, и картошка-фри. Не знаю, покупателя мне поискать и продать ресторан вместе с репутацией или просто запереть дверь и уйти, пока голова не отказала.
Это привычный рефрен, повторяющийся раз в несколько лет, когда подходит пора продлевать аренду. Я уже знаю, что лучше не возражать.
— Блаустайн выжимает из меня все соки. «У меня самого есть недвижимость, — говорю. — Я знаю рынок. Этот район приходит в упадок. Мы хотя бы можем привлечь приличную публику, вы должны быть благодарны. Трампельдор, например, до сих приезжает, аж из Хартсдейла. Вы имеете здесь нью-йоркское заведение. Не душите его». «Дела идут хорошо? — он спрашивает.
— Поздравляю». Сочувствие — вот что забыли люди.
— Маркс все это предвидел, — сказал Красный Карлик. — Кровопийцы пьют кровь из кровопийц.
Тут появился Блум. Увидев нас, сел за наш столик.
— Мир все еще полон сюрпризов, — сказал он.
Можете вообразить, как я был изумлен, услышав подобное от Блума.
— Что закажем? — спросил Голдстайн.
— «Чарлтон Хестон» и стакан чаю с лимоном. У меня разыгрался желудок. Голдстайн дал сигнал Джо.
— Я вам рассказывал этот, про еврея-путника? Гроза: гром, молния, ливень?
— Да, — сказал я.
— Нет, по-моему, я не слышал, — сказал Красный Карлик.
— Значит, подходит он к мосту, мост раскачивается на ветру и вот-вот рухнет.
— Да, теперь я вспомнил, — сказал Красный Карлик.
— Нет, продолжайте, — сказал Блум.
— А еврею надо на ту сторону. И вот он поднимает лицо к небу и говорит: «Господи, переправь меня туда невредимым, и я пожертвую пятьсот долларов „Объединенному еврейскому призыву“.
— Да, — сказал Блум, — кажется, я его знаю. Короче говоря, кончается: «Господи, я просто пошутил». Правильно?
— Правильно, — сказал Голдстайн и вздохнул. Джо принес «Чарлтон Хестон» и стакан чаю.
— А вот другой, — сказал Голдстайн. — Еврей ползет по пустыне, умирает от жажды, а навстречу — продавец галстуков. Послушайте, это фантастика.
— Ну, пора кончать, — сказал Блум. — Пока ты еще там. Хотите фантастики? Я вам скажу, что такое фантастика. Манкая Манди — это фантастика. Доживешь до нашего возраста, можешь забыть, каково это бывает.
— Ради бога, Блум, — сказал я.
. — Так вы забрались ей в штанишки? — с восхищением спросил Красный Карлик.
— Какие штанишки? — сказал Блум. — Вы что, шутите? Этот цветок ни во что не завернут. Она говорит, что никогда не пробовала со стариком. Я говорю: вас ждет настоящее удовольствие. Я только подумаю об этом — и у меня все горит.
Событие произошло, по-видимому, как раз тогда, когда я слушал «Свадьбу Фигаро», доносившуюся из чужой комнаты, а Гамбургер в любовном блаженстве гулял по хамптонской усадьбе с Гермионой Перльмуттер.
— Позвольте сказать вам, что эта девушка — классная гимнастка, — продолжал Блум.
— Может быть, теперь вам удастся выкроить время для того, чтобы выучить роль, — едко заметил я.
— Как раз об этом хотел с вами поговорить, — ответил Блум. — Хватит с меня этой пьесы. Я больше не хочу участвовать — подушку уже придавить некогда.
— Я этого не слышал, — угрожающе произнес Красный Карлик. — А почему я не слышал? Потому что знаю: вы ведь не хотите кого-нибудь рассердить. Правильно?
Блум сглотнул.
— Правильно, — сказал он.
(После несчастья с Липшицем Красный Карлик приобрел репутацию — как мы знаем теперь, незаслуженно — человека, с которым лучше не связываться.)
26
С тех пор как я возглавил труппу, прошло две недели. Как ни странно, я стал испытывать определенное уважение к Липшицу. Стать у кормила такой антрепризы — значит вести ее через водовороты, когда по курсу и за кормой беды, под ватерлинией течь, когда барахлят машины, бунтует команда, а палубу захлестывают детали, детали, детали. Мою жизнь или то, что от нее осталось, спектакль пожирает, заглатывает. Сплю я или бодрствую, он сосет из меня энергию. «Секрет в делегировании полномочий, — говорит Гамбургер. — Найди кого-нибудь, чтобы занимался мелким дерьмом». Да, но кого? Сам он не хочет: «Это же только спектакль, Корнер. Жизнь им не ограничивается. Смотри, что она с тобой делает». А сам он, бедняга, еще терзаем любовью. Хоть он и вырвал с благородным мужеством стрелу купидона из груди, яд еще жжет, еще мучит. Я наблюдаю за ним на репетициях — рассеян, погружен в свои горести. А кругом злословие и мелкое соперничество не утихают. Этот жалуется на того и нашептывает. Взъерошенные перья надо пригладить, в хищные клювы сунуть вкусненького. Мадам Давидович, милостиво согласившаяся остаться в спектакле, жаждет вступить со мною в такие же партнерские отношения, какие связывали ее с Липшицем: «Продюсеры Корнер и Давидович». Но знаю, что, если подпустить ее близко к кормилу, она отнимет его у меня.
Когда умирал великий человек, древние утешали себя тем, что он превращается в созвездие. Синсхаймер — моя Полярная звезда, и я прокладываю курс по ней. Липшиц (который все еще в лазарете и далек от выздоровления) передал мне сокровище, о существовании которого я до вчерашнего вечера не подозревал, — толстую рукопись, увы, незаконченную, но поразительную по охвату. Уже при взгляде на титульную страницу сердце у меня екнуло: в ней был весь бедняга Адольф с его изумительной скромностью: «Заметки о „Гамлете“: пролегомены к спектаклю „Олд Вик“ „Эммы Лазарус“ А. Синсхаймера, друга Рональда Колмана». Даже при самом беглом просмотре заметок, которые он продолжал ревизовать и дополнять до самого дня его внезапной смерти, бросалась в глаза его дотошность и внимание к каждому аспекту постановки. Тут — разделы об Освещении, Костюмах, Мизансценах, Символике цвета, Интонировании, Сценографии и т. д. и т. д. Тематика заметок — от исторической до абстрактно-философской. Вот, например, глава, около тридцати страниц, под завлекательно-фрейдистским названием: «Чего же желает Гамлет?» — как бы невзначай она подводит Синсхаймера к некоторым проницательным замечаниям о необыкновенном повороте роли в исполнении Сары Бернар и удивительном сходстве между складом ума принца и Жорж Санд.
А вот еще пример. Отрывок из главы «Дуэль, V, 2»:
«…Для современников Шекспира дуэль была ударным местом пьесы, самостоятельным спектаклем, схваткой почти равных, чьими приемами и тактикой ели-заветинцы наслаждались так же, как нынешние американцы — тонкостями футбольного матча за Розовую чашу. Можно не сомневаться, что „Слуг лорд-гофмейстера“ тренировали учителя фехтования и что схватка Гамлета с Лаэртом была своего рода балетом, так сказать, па-де-де, когда зрители переставали топтаться в партере и благоговейно затихали… Но что у нас в „Эмме Лазарус“? В молодости я научился владеть шпагой, хотя и без особого блеска (милый Ронни однажды заметил, улыбаясь глазами, что я держу мою шпагу, как дубинку). И что наш Лаэрт? [1] И не забудем прошлогоднее фиаско, когда Ромео умер, не успев заколоть Тибальда…»
С дуэлью по-прежнему неясность. И не думаю, что вариант, рассматривавшийся Синсхаймером, практичен. «Полупрозрачный экран, освещенный сзади. Видны только силуэты дуэлянтов. Для спектакля приглашаются профессиональные танцовщики или члены фехтовального клуба». Сроки подпирают, и решение должно быть найдено быстро.
Как видите, «Заметки о Гамлете» — рог изобилия. Каким смешным невежеством, какой самонадеянностью с моей стороны было намерение занять место Синсхаймера! Без «Заметок» я бы пропал.
Листок, попавший в рукопись, очевидно, по ошибке, не только напоминает нам о простой человечности этого замечательного режиссера, но и выглядит остроироническим комментарием.
Купить:
Журнал «Тайм»
Таблетки «Сонодол»
Ватрушку или вишневое пирожное.
О, эти ватрушки (и вишневые пирожные)! Они и отняли у нас сластену Синсхаймера, не дали доиграть ему второй Тайм, отправили в Дол, где Сон вечен.
«Эмма Лазарус» во власти покерной лихорадки, эпидемии, угрожающей спектаклю. Я верно почувствовал, что от Герхарда Кунстлера надо ждать неприятностей. Обычно у нового жителя хватает такта и даже благоразумия держаться в тени — хотя бы пока он не ознакомится с местными порядками. Не то — Кунстлер, который разговаривает с каждым как старинный приятель и всякий раз собирает публику в кружок, становясь его центром. Сердца всех дам трепещут, сами они розовеют, влажнеют, туманятся в его присутствии. Джентльмены не лучше — от него исходит эманация некоей космополитической удали и мужского обаяния, которое, видимо, действует и на них. За его столом в столовой раздается самый громкий смех. Все это было бы не важно, если бы не представляло опасности для «Гамлета». Видит бог, я не намерен состязаться в популярности с такими, как Герхард Кунстлер! Но игра, организованная им в первую же ночь, превратилась в развлечение еженощное — за исключением, понятно, ночей с пятницы на субботу. И сами игры умножались в числе, пока вовлечены не оказались почти все, способные держать в руке карты. В комнате для игр все столы заняты. По слухам, ставки крупные.
Но что мне до этого? — спросите вы. Или я новый Катон? Ответ простой: актеры, всю ночь щупавшие бумажник и ломавшие голову над комбинациями карт, не могут работать в полную силу на дневных репетициях. Сало Витковер, например, до сих пор не выучил свою новую роль; Лотти Грабшайдт в сцене, когда я обращаю к ней «кинжалы речи», уснула в кресле посреди моей филиппики; остальные бродят по сцене как зомби.
К моему огорчению, Гамбургер тоже меня не поддержал. «Ты слишком близко к сердцу все принимаешь», — говорит он. Но у него, конечно, свое место за Большим Столом — там, где главная игра, где правит Кунстлер. (Мне говорили, что обладатель такого места может продать его за целых сто долларов!) А когда я поделился с ним мыслью о том, что надо сходить к Коменданту, поскольку эти еженощные увеселения определенно вредят здоровью его подопечных, Гамбургер взъерепенился. «Ты что, доносчик, Корнер? Мы тут взрослые люди, и у нас демократия».
Между тем, как выяснилось, Кунстлер расспрашивает обо мне. Я возбудил его любопытство. Ну, и он возбуждает мое. Что это такое шевелится в моей памяти, но все время ускользает? Я выберу удобный момент и осторожно наведу справки. На Сельму в кадрах я могу положиться.
Когда умирал великий человек, древние утешали себя тем, что он превращается в созвездие. Синсхаймер — моя Полярная звезда, и я прокладываю курс по ней. Липшиц (который все еще в лазарете и далек от выздоровления) передал мне сокровище, о существовании которого я до вчерашнего вечера не подозревал, — толстую рукопись, увы, незаконченную, но поразительную по охвату. Уже при взгляде на титульную страницу сердце у меня екнуло: в ней был весь бедняга Адольф с его изумительной скромностью: «Заметки о „Гамлете“: пролегомены к спектаклю „Олд Вик“ „Эммы Лазарус“ А. Синсхаймера, друга Рональда Колмана». Даже при самом беглом просмотре заметок, которые он продолжал ревизовать и дополнять до самого дня его внезапной смерти, бросалась в глаза его дотошность и внимание к каждому аспекту постановки. Тут — разделы об Освещении, Костюмах, Мизансценах, Символике цвета, Интонировании, Сценографии и т. д. и т. д. Тематика заметок — от исторической до абстрактно-философской. Вот, например, глава, около тридцати страниц, под завлекательно-фрейдистским названием: «Чего же желает Гамлет?» — как бы невзначай она подводит Синсхаймера к некоторым проницательным замечаниям о необыкновенном повороте роли в исполнении Сары Бернар и удивительном сходстве между складом ума принца и Жорж Санд.
А вот еще пример. Отрывок из главы «Дуэль, V, 2»:
«…Для современников Шекспира дуэль была ударным местом пьесы, самостоятельным спектаклем, схваткой почти равных, чьими приемами и тактикой ели-заветинцы наслаждались так же, как нынешние американцы — тонкостями футбольного матча за Розовую чашу. Можно не сомневаться, что „Слуг лорд-гофмейстера“ тренировали учителя фехтования и что схватка Гамлета с Лаэртом была своего рода балетом, так сказать, па-де-де, когда зрители переставали топтаться в партере и благоговейно затихали… Но что у нас в „Эмме Лазарус“? В молодости я научился владеть шпагой, хотя и без особого блеска (милый Ронни однажды заметил, улыбаясь глазами, что я держу мою шпагу, как дубинку). И что наш Лаэрт? [1] И не забудем прошлогоднее фиаско, когда Ромео умер, не успев заколоть Тибальда…»
С дуэлью по-прежнему неясность. И не думаю, что вариант, рассматривавшийся Синсхаймером, практичен. «Полупрозрачный экран, освещенный сзади. Видны только силуэты дуэлянтов. Для спектакля приглашаются профессиональные танцовщики или члены фехтовального клуба». Сроки подпирают, и решение должно быть найдено быстро.
Как видите, «Заметки о Гамлете» — рог изобилия. Каким смешным невежеством, какой самонадеянностью с моей стороны было намерение занять место Синсхаймера! Без «Заметок» я бы пропал.
Листок, попавший в рукопись, очевидно, по ошибке, не только напоминает нам о простой человечности этого замечательного режиссера, но и выглядит остроироническим комментарием.
Купить:
Журнал «Тайм»
Таблетки «Сонодол»
Ватрушку или вишневое пирожное.
О, эти ватрушки (и вишневые пирожные)! Они и отняли у нас сластену Синсхаймера, не дали доиграть ему второй Тайм, отправили в Дол, где Сон вечен.
«Эмма Лазарус» во власти покерной лихорадки, эпидемии, угрожающей спектаклю. Я верно почувствовал, что от Герхарда Кунстлера надо ждать неприятностей. Обычно у нового жителя хватает такта и даже благоразумия держаться в тени — хотя бы пока он не ознакомится с местными порядками. Не то — Кунстлер, который разговаривает с каждым как старинный приятель и всякий раз собирает публику в кружок, становясь его центром. Сердца всех дам трепещут, сами они розовеют, влажнеют, туманятся в его присутствии. Джентльмены не лучше — от него исходит эманация некоей космополитической удали и мужского обаяния, которое, видимо, действует и на них. За его столом в столовой раздается самый громкий смех. Все это было бы не важно, если бы не представляло опасности для «Гамлета». Видит бог, я не намерен состязаться в популярности с такими, как Герхард Кунстлер! Но игра, организованная им в первую же ночь, превратилась в развлечение еженощное — за исключением, понятно, ночей с пятницы на субботу. И сами игры умножались в числе, пока вовлечены не оказались почти все, способные держать в руке карты. В комнате для игр все столы заняты. По слухам, ставки крупные.
Но что мне до этого? — спросите вы. Или я новый Катон? Ответ простой: актеры, всю ночь щупавшие бумажник и ломавшие голову над комбинациями карт, не могут работать в полную силу на дневных репетициях. Сало Витковер, например, до сих пор не выучил свою новую роль; Лотти Грабшайдт в сцене, когда я обращаю к ней «кинжалы речи», уснула в кресле посреди моей филиппики; остальные бродят по сцене как зомби.
К моему огорчению, Гамбургер тоже меня не поддержал. «Ты слишком близко к сердцу все принимаешь», — говорит он. Но у него, конечно, свое место за Большим Столом — там, где главная игра, где правит Кунстлер. (Мне говорили, что обладатель такого места может продать его за целых сто долларов!) А когда я поделился с ним мыслью о том, что надо сходить к Коменданту, поскольку эти еженощные увеселения определенно вредят здоровью его подопечных, Гамбургер взъерепенился. «Ты что, доносчик, Корнер? Мы тут взрослые люди, и у нас демократия».
Между тем, как выяснилось, Кунстлер расспрашивает обо мне. Я возбудил его любопытство. Ну, и он возбуждает мое. Что это такое шевелится в моей памяти, но все время ускользает? Я выберу удобный момент и осторожно наведу справки. На Сельму в кадрах я могу положиться.
27
Сегодня печальное известие. Умер Наум Липшиц. Вызванный падением шок оказался, по-видимому, слишком сильным. При кончине его присутствовала только Лотти Грабшайдт. «Он бредил, — сообщила она, — говорил бессвязно. Умолял меня снять брошку, она его убивала. И опять что-то бормотал о „злачных пажитях“. Я сказала ему: „Не волнуйся, Наум, я сняла брошку“. Тогда он стал жаловаться на холод, хотел жаловаться на доктора Вайскопфа, что тот выключил отопление. Я обливалась потом, а он дрожал как телячий студень. Я укрыла его одеялами с соседней кровати и пощупала его ноги. Они были холодные как лед. „Я готов, Лотти“, — сказал он и улыбнулся, как маленький ребенок. И его не стало».
Тоска Давидович вне себя. Ее крики слышны на всех этажах. Из уважения к прежнему руководителю «Олд Вик» «Эммы Лазарус» принял решение прекратить всякую работу и объявить семидневный траур. Не стану притворяться, будто очень любил Липшица, но должен признать, что свой небольшой талант, актерский и режиссерский, он реализовал на сто процентов.
По иронии судьбы, Товье Бялкин до сих пор занимает апартаменты в пентха-усе. Он, кажется, поправился. Сегодня утром, во всяком случае, он пришел к завтраку с челюстями и жевал бублик с домашним сыром как ни в чем не бывало.
Манди Датнер беременна, так она считает. «Пока не особенно, — сказала она. — Всего четыре недели. Но я точно знаю, когда это случилось. Я почувствовала».
Я нашел ее на Риверсайд-драйв: она сидела на скамье, закутавшись в стеганую куртку и глядя сквозь деревья «с листвою желтой, частью облетевшей» на одинокую баржу, безмятежно плывшую по тихому Гудзону. Я приподнял шляпу, но она, погруженная в свои невеселые мысли, не заметила меня. Я сел рядом, полагая, что грусть ее вызвана смертью Липшица. Как-никак — ее первая неудача.
— Жизнь продолжается, — сказал я, или какую-то подобную пошлость. Пораженная, она повернулась ко мне.
— А что, уже видно? Вы заметили? — Так я узнал, что она в положении. Мисс Датнер не стремилась набросить вуаль приличий на подробности.
— У нас ничего себе получалось в койке, я положила ноги ему на плечи, так что он был довольно глубоко. Ну, знаете? Меня прямо проняло. Взгляд у нее сделался мечтательный, расфокусированный.
— Он добрался до таких мест, про которые я и не знала, — ну, фантастика, я вся сделалась как сироп горячий, вот-вот закипит, — и бум — мы кончили вместе. Я прямо почувствовала, как в меня хлынуло, и вся поплыла, тихо так, как будто меня несет, а потом почувствовала маленькое такое «чмок», как-то уже само по себе, как будто мыльный пузырек лопнул в воздухе, — и поняла, что залетела.
Над нами закричала чайка, потом сделала вираж и устремилась вниз. Мы проследили за ней до реки.
— Дело в том, что я была не на таблетках. Ральф вроде как отстранился—занервничал после разговора с доктором Вайскопфом, видно, кто-то из наших дам пожаловался или еще что. В общем, Ральф сказал, что под ударом его карьера и лучше, если мы пока притормозим. Очень нервничал из-за, как его, «сексуальных домогательств». Словом, я вроде как была не готова, врасплох попалась. Нет, я не жалуюсь, было замечательно. Но теперь я беременная. — Она улыбнулась. — Крошка Манди станет мамочкой. — Тут у нее закапали слезы.
— Ральф — это доктор Коминс?
— Да, Ральф, — всхлипнула она.
— А вы сказали доктору Коминсу, что он станет отцом?
— Ральфу? Так это не он! Я же говорю, мы притормозили. — Она стерла слезы со щек тыльной стороной руки. — Никто даже не выслушает толком.
Можете вообразить мое недоумение. Я хотел утешить ее, обнять, но побоялся. Вместо этого я неловко свесил руку за спинку скамьи позади нее.
— Кто бы он ни был, он на вас женится?
— Да вы что? Он мне в дедушки годится!
Пора поставить точки над i в этой истории; пора мне занять надлежащее место, пусть глупое и комическое, на мировой сцене.
История, безусловно, материя скользкая. Для Карлейля она была дистиллятом слухов; для Ницше — не более чем верой в ложь; для Генри Форда — вздором. А нам, может быть, следует удовлетвориться замечанием Вольтера, который не знал, что однажды в его честь назовут кабаре: «Непредубежденный человек, читая историю, почти беспрерывно занят ее опровержением».
Посеянная в глинистую почву истории, неправда становится почти неискоренимой, как ползучий сорняк. Так, например, в Америке мы празднуем День независимости 4 июля, а не (как следовало бы) 2 июля. Можно знать и все же игнорировать тот факт, что Генрих VIII Английский обезглавил всего лишь двух из шести своих жен и что Владислав XII был трансвеститом. Да, у истории мы учимся тому, что ничему на ней не учимся.
Однако задача, стоящая сейчас передо мной, велика, и, должен признаться, я робею. Ибо происхождение слова «Дада» с самого начала намеренно затемнялось «Шайкой» в кабаре «Вольтер». И в последующие, страшные и утомительные, годы, когда судьба разбросала этих людей, они остались едины в одном — в своей идиотской решимости скрыть правду. Хюльзенбек, например, утверждал, что они с Баллем «случайно» наткнулись на это слово во французском словаре и обнаружили, что оно означает деревянную лошадку. Рихтер якобы всегда полагал, что это — радостное, жизнеутверждающее славянское «Да! Да!». А самым хитрым мистификатором оказался Арп. В «Dada au grand air"' он объявил, что всякий желающий выяснить происхождение этого слова — унылый педант, именно тот тупой буржуа, которого дадаисты с самого начала высмеивали. Что до Тристана Тцара, он был неожиданно скромен: „Слово родилось, никто не знает как“. (На самом деле, не считая Отто Корнера, никто лучше самого Тристана не знал, как родилось это слово).
Тоска Давидович вне себя. Ее крики слышны на всех этажах. Из уважения к прежнему руководителю «Олд Вик» «Эммы Лазарус» принял решение прекратить всякую работу и объявить семидневный траур. Не стану притворяться, будто очень любил Липшица, но должен признать, что свой небольшой талант, актерский и режиссерский, он реализовал на сто процентов.
По иронии судьбы, Товье Бялкин до сих пор занимает апартаменты в пентха-усе. Он, кажется, поправился. Сегодня утром, во всяком случае, он пришел к завтраку с челюстями и жевал бублик с домашним сыром как ни в чем не бывало.
Манди Датнер беременна, так она считает. «Пока не особенно, — сказала она. — Всего четыре недели. Но я точно знаю, когда это случилось. Я почувствовала».
Я нашел ее на Риверсайд-драйв: она сидела на скамье, закутавшись в стеганую куртку и глядя сквозь деревья «с листвою желтой, частью облетевшей» на одинокую баржу, безмятежно плывшую по тихому Гудзону. Я приподнял шляпу, но она, погруженная в свои невеселые мысли, не заметила меня. Я сел рядом, полагая, что грусть ее вызвана смертью Липшица. Как-никак — ее первая неудача.
— Жизнь продолжается, — сказал я, или какую-то подобную пошлость. Пораженная, она повернулась ко мне.
— А что, уже видно? Вы заметили? — Так я узнал, что она в положении. Мисс Датнер не стремилась набросить вуаль приличий на подробности.
— У нас ничего себе получалось в койке, я положила ноги ему на плечи, так что он был довольно глубоко. Ну, знаете? Меня прямо проняло. Взгляд у нее сделался мечтательный, расфокусированный.
— Он добрался до таких мест, про которые я и не знала, — ну, фантастика, я вся сделалась как сироп горячий, вот-вот закипит, — и бум — мы кончили вместе. Я прямо почувствовала, как в меня хлынуло, и вся поплыла, тихо так, как будто меня несет, а потом почувствовала маленькое такое «чмок», как-то уже само по себе, как будто мыльный пузырек лопнул в воздухе, — и поняла, что залетела.
Над нами закричала чайка, потом сделала вираж и устремилась вниз. Мы проследили за ней до реки.
— Дело в том, что я была не на таблетках. Ральф вроде как отстранился—занервничал после разговора с доктором Вайскопфом, видно, кто-то из наших дам пожаловался или еще что. В общем, Ральф сказал, что под ударом его карьера и лучше, если мы пока притормозим. Очень нервничал из-за, как его, «сексуальных домогательств». Словом, я вроде как была не готова, врасплох попалась. Нет, я не жалуюсь, было замечательно. Но теперь я беременная. — Она улыбнулась. — Крошка Манди станет мамочкой. — Тут у нее закапали слезы.
— Ральф — это доктор Коминс?
— Да, Ральф, — всхлипнула она.
— А вы сказали доктору Коминсу, что он станет отцом?
— Ральфу? Так это не он! Я же говорю, мы притормозили. — Она стерла слезы со щек тыльной стороной руки. — Никто даже не выслушает толком.
Можете вообразить мое недоумение. Я хотел утешить ее, обнять, но побоялся. Вместо этого я неловко свесил руку за спинку скамьи позади нее.
— Кто бы он ни был, он на вас женится?
— Да вы что? Он мне в дедушки годится!
Пора поставить точки над i в этой истории; пора мне занять надлежащее место, пусть глупое и комическое, на мировой сцене.
История, безусловно, материя скользкая. Для Карлейля она была дистиллятом слухов; для Ницше — не более чем верой в ложь; для Генри Форда — вздором. А нам, может быть, следует удовлетвориться замечанием Вольтера, который не знал, что однажды в его честь назовут кабаре: «Непредубежденный человек, читая историю, почти беспрерывно занят ее опровержением».
Посеянная в глинистую почву истории, неправда становится почти неискоренимой, как ползучий сорняк. Так, например, в Америке мы празднуем День независимости 4 июля, а не (как следовало бы) 2 июля. Можно знать и все же игнорировать тот факт, что Генрих VIII Английский обезглавил всего лишь двух из шести своих жен и что Владислав XII был трансвеститом. Да, у истории мы учимся тому, что ничему на ней не учимся.
Однако задача, стоящая сейчас передо мной, велика, и, должен признаться, я робею. Ибо происхождение слова «Дада» с самого начала намеренно затемнялось «Шайкой» в кабаре «Вольтер». И в последующие, страшные и утомительные, годы, когда судьба разбросала этих людей, они остались едины в одном — в своей идиотской решимости скрыть правду. Хюльзенбек, например, утверждал, что они с Баллем «случайно» наткнулись на это слово во французском словаре и обнаружили, что оно означает деревянную лошадку. Рихтер якобы всегда полагал, что это — радостное, жизнеутверждающее славянское «Да! Да!». А самым хитрым мистификатором оказался Арп. В «Dada au grand air"' он объявил, что всякий желающий выяснить происхождение этого слова — унылый педант, именно тот тупой буржуа, которого дадаисты с самого начала высмеивали. Что до Тристана Тцара, он был неожиданно скромен: „Слово родилось, никто не знает как“. (На самом деле, не считая Отто Корнера, никто лучше самого Тристана не знал, как родилось это слово).
28
Когда Магда Дамрош исчезла из Цюриха с моим сердцем, небрежно заткнутым среди других пожитков, я погрузился в такое отчаяние, что уже не надеялся выздороветь. Вначале, испугавшись, что она отправилась в Швецию сама, я терзал себя дикими романтическими видениями: мне представлялось, что она поехала без гроша, в соответствии со своими «принципами», что ее хватают бешеные, изголодавшиеся по женщине солдаты, допрашивают как шпионку и серым холодным утром расстреливают. Несомненно, я извлекал некое удовольствие из своих слез. Спас же меня пришедший им на смену гнев: как она смеет так со мной обходиться? — и я смаковал его, как коньяк, живительное тепло, помогавшее мне склеивать свое разбитое вдребезги эго. Короче говоря, я мылся, брился, переодевался в чистое и выходил из своей комнаты. Я снова зачастил в кабаре «Вольтер», в «Одеон», в «Террасу», места, уже ставшие привычными.
«Шайка нигилистов» между тем готовилась к гала-представлению (к «Феерии», как называл его Тцара); до него оставалось всего две недели, и под него уже был снят зал «Вааг», поскольку их амбициям стало тесно в стенах кабаре «Вольтер», а их эксгибиционизм требовал аудитории более чувствительной к эпатажу, чем шумные студенты, из вечера в вечер наслаждавшиеся их фиглярством. Мне, выслушивавшему их радостные планы и наблюдавшему маниакальные приготовления, казалось, что «Феерия» будет обычным их представлением, только в ухудшенном виде — девять частей безвкусицы и одна часть бессмыслицы. Магде, например, если она вернется вовремя, предстояло делать шпагаты в оранжевой пачке и зеленом трико; Янко при этом будет играть на невидимой скрипке, а Тцара — выкрикивать свои мучительные стихи.
Именно ввиду ожидаемого участия Магды я задумал свою месть. Я сам выкину «штуку» на гала-представлении, такую, что затмит любой номер «Шайки нигилистов» — и докажет Магде, что она не смеет безнаказанно топтать мою любовь. Я объявлю миру, или той его части, которая соберется в зале «Вааг», о жестокости Магды. Рассчитывал ли я таким способом завоевать ее любовь? Не уверен. Потерять Магду я, конечно, не хотел. В моем смятении чувств логика роли не играла. Будь что будет; по меньшей мере, я спасу свою уязвленную гордость.
Тцара поначалу отнесся холодно к моему возможному участию. В томик «Дней тьмы и ночей света», который я дал ему для прочтения несколько месяцев назад, он так и не удосужился заглянуть. Но уверил меня, что книжка отлично заменяет ему пресс-папье. «Впрочем, при сильном сквозняке… я не могу поручиться». Он развел руками, сбросив в одну из них монокль.
Я проглотил оскорбление и сказал, что не собираюсь выступать со стихами; поэзию можно без опаски предоставить ему.
Он снова ввинтил монокль в глазницу.
— Так что же тогда?
Я сказал ему, что обдумываю короткую «штуку» с восковым манекеном.
— Хочу попробовать нечто новенькое, — сказал я. — Конкретную метафору. Он глядел с сомнением. Подошел Янко, держа Weisswurst' у губ, как сигару. Ему я тоже рассказал о моем предложении.
— В чем смысл? — спросил Янко.
Убежден, что этот вопрос Марселя Янко и решил дело. Если очевидного смысла нет, то хотя бы поэтому мою конкретную метафору надо включить в программу. Но выступать самостоятельно мне не разрешат. Тцара, а возможно, и другие обеспечат соответствующий аккомпанемент.
Между этим днем и гала-представлением Магда вернулась в Цюрих, и с ней Эгон Зелингер. Жажду мщения во мне теперь подогревала ненависть. Мною овладело безрассудство, в клочья изорвавшее то, что еще осталось от декорума.
Наконец наступила ночь гала-представления, влажная и теплая. С озера полз туман. Он лежал на самой земле, закручивался маленькими вихрями и завитками, вдруг по-змеиному просовывался из-за угла. Нигилисты, то есть большинство из них, с утра обретались в зале «Вааг», готовили представление. Сцена была украшена картинами, цветными бумажками, воздушными шариками. В глубине ее, раскачиваясь от любого сквознячка, висел натуральный скелет из анатомического кабинета, в щегольском цилиндре, с часами в руке, остановившимися на без двух минут двенадцати, дня или ночи — решать зрителю. (Это был их банальный комментарий к положению дел в Европе летом 1916 года.) Слева на сцене стояло пианино, обвитое лентами и облепленное блестящими звездами; справа — низкий стол, на котором расположился громадный пирог из папье-маше, украшенный изваяниями Европы и быка (тоже политический комментарий); по бокам от него инструменты Тцара — бубенчики, трещотки, клаксоны и тому подобное.
Граждане Цюриха стекались в зал «Вааг», желая, чтобы их шокировали, щекотали, потчевали отвратительным, укрепляли в приверженности к их солидным и вечным ценностям. Они дисциплинированно рассаживались перед грязно-коричневым занавесом, скромно оглядывались в поисках знакомых лиц, тихо переговаривались и шуршали шоколадками. Тцара, смазливый маленький франт, посмотрел через дырку в занавесе и побежал назад к кулисе, довольно улыбаясь и потирая руки. «Avanti!» (Вперед (итал.))— сказал он.
Открылся занавес; на темную сцену вдруг хлынул яркий белый свет. Сидевший за пианино Балль, с лицом, намазанным сажей, заиграл «Типперери», ему добродушно захлопали, послышались нервные смешки. Не буду воспроизводить всю последовательность «номеров». Это были обычные штуки из кабаре «Вольтер», чуть более продуманные, чуть более наглые: как-никак сцена обеспечивала больший простор для кривляний.
Магда находилась за кулисами, в балетной пачке и трико бесстыдно сидела на коленях у Зелингера. Мы старались не замечать друг друга. А пока что публика получала то, за что платила денежки, видела то, что ожидала увидеть, и могла свистеть, шикать сколько душе угодно, издевательски хлопать и выкрикивать «бред!» и «кретины!».
Но довольно о первом часе. Перейду прямо к моей конкретной метафоре, кульминации и, как оказалось, катастрофическому (или триумфальному) финалу вечера.
Костюм мой, благодаря предусмотрительности моей матери в 1915 году, был последним словом элегантности. Можно было подумать, что я собираюсь на обед к кайзеру, по меньшей мере. На мне был безупречный черный пиджак строгого покроя и брюки в серую полоску. Шелковый галстук с идеальным узлом, заколотый булавкой с черным ониксом, уходил под серо-сизый жилет. Гетры того жетона и оттенка, что и жилет, прикрывали сверху мои сияющие черные туфли. Я даже приобрел монокль, и он прочно сидел там, где ему положено. Даже тетя Маня смотрела бы на меня с благоговением, а мать от восторга ущипнула бы меня за щеку. И этот аристократический господин, каким я себе представлялся, вышел на сцену с обыкновенным стулом, неся его как щит с древним фамильным гербом.
Граждане утихли. Возможно, власти в интересах общественного порядка мудро решили положить конец «Феерии», и мне предстояло официально объявить об этом. Гогот где-то в задних рядах был немедленно заглушен почтительным «ш-ш-ш!». Равнодушный к произведенному мной впечатлению, я вышел точно на середину сцены, поставил стул, отступил, окинул его взглядом, слегка поправил и ушел за кулисы. Но прежде чем окреп изумленный шепоток в зале, я вернулся, на этот раз неся через плечо безголовый манекен, фигуру женщины. Я усадил ее на стул. Тревожный смех граждан.
«Шайка нигилистов» между тем готовилась к гала-представлению (к «Феерии», как называл его Тцара); до него оставалось всего две недели, и под него уже был снят зал «Вааг», поскольку их амбициям стало тесно в стенах кабаре «Вольтер», а их эксгибиционизм требовал аудитории более чувствительной к эпатажу, чем шумные студенты, из вечера в вечер наслаждавшиеся их фиглярством. Мне, выслушивавшему их радостные планы и наблюдавшему маниакальные приготовления, казалось, что «Феерия» будет обычным их представлением, только в ухудшенном виде — девять частей безвкусицы и одна часть бессмыслицы. Магде, например, если она вернется вовремя, предстояло делать шпагаты в оранжевой пачке и зеленом трико; Янко при этом будет играть на невидимой скрипке, а Тцара — выкрикивать свои мучительные стихи.
Именно ввиду ожидаемого участия Магды я задумал свою месть. Я сам выкину «штуку» на гала-представлении, такую, что затмит любой номер «Шайки нигилистов» — и докажет Магде, что она не смеет безнаказанно топтать мою любовь. Я объявлю миру, или той его части, которая соберется в зале «Вааг», о жестокости Магды. Рассчитывал ли я таким способом завоевать ее любовь? Не уверен. Потерять Магду я, конечно, не хотел. В моем смятении чувств логика роли не играла. Будь что будет; по меньшей мере, я спасу свою уязвленную гордость.
Тцара поначалу отнесся холодно к моему возможному участию. В томик «Дней тьмы и ночей света», который я дал ему для прочтения несколько месяцев назад, он так и не удосужился заглянуть. Но уверил меня, что книжка отлично заменяет ему пресс-папье. «Впрочем, при сильном сквозняке… я не могу поручиться». Он развел руками, сбросив в одну из них монокль.
Я проглотил оскорбление и сказал, что не собираюсь выступать со стихами; поэзию можно без опаски предоставить ему.
Он снова ввинтил монокль в глазницу.
— Так что же тогда?
Я сказал ему, что обдумываю короткую «штуку» с восковым манекеном.
— Хочу попробовать нечто новенькое, — сказал я. — Конкретную метафору. Он глядел с сомнением. Подошел Янко, держа Weisswurst' у губ, как сигару. Ему я тоже рассказал о моем предложении.
— В чем смысл? — спросил Янко.
Убежден, что этот вопрос Марселя Янко и решил дело. Если очевидного смысла нет, то хотя бы поэтому мою конкретную метафору надо включить в программу. Но выступать самостоятельно мне не разрешат. Тцара, а возможно, и другие обеспечат соответствующий аккомпанемент.
Между этим днем и гала-представлением Магда вернулась в Цюрих, и с ней Эгон Зелингер. Жажду мщения во мне теперь подогревала ненависть. Мною овладело безрассудство, в клочья изорвавшее то, что еще осталось от декорума.
Наконец наступила ночь гала-представления, влажная и теплая. С озера полз туман. Он лежал на самой земле, закручивался маленькими вихрями и завитками, вдруг по-змеиному просовывался из-за угла. Нигилисты, то есть большинство из них, с утра обретались в зале «Вааг», готовили представление. Сцена была украшена картинами, цветными бумажками, воздушными шариками. В глубине ее, раскачиваясь от любого сквознячка, висел натуральный скелет из анатомического кабинета, в щегольском цилиндре, с часами в руке, остановившимися на без двух минут двенадцати, дня или ночи — решать зрителю. (Это был их банальный комментарий к положению дел в Европе летом 1916 года.) Слева на сцене стояло пианино, обвитое лентами и облепленное блестящими звездами; справа — низкий стол, на котором расположился громадный пирог из папье-маше, украшенный изваяниями Европы и быка (тоже политический комментарий); по бокам от него инструменты Тцара — бубенчики, трещотки, клаксоны и тому подобное.
Граждане Цюриха стекались в зал «Вааг», желая, чтобы их шокировали, щекотали, потчевали отвратительным, укрепляли в приверженности к их солидным и вечным ценностям. Они дисциплинированно рассаживались перед грязно-коричневым занавесом, скромно оглядывались в поисках знакомых лиц, тихо переговаривались и шуршали шоколадками. Тцара, смазливый маленький франт, посмотрел через дырку в занавесе и побежал назад к кулисе, довольно улыбаясь и потирая руки. «Avanti!» (Вперед (итал.))— сказал он.
Открылся занавес; на темную сцену вдруг хлынул яркий белый свет. Сидевший за пианино Балль, с лицом, намазанным сажей, заиграл «Типперери», ему добродушно захлопали, послышались нервные смешки. Не буду воспроизводить всю последовательность «номеров». Это были обычные штуки из кабаре «Вольтер», чуть более продуманные, чуть более наглые: как-никак сцена обеспечивала больший простор для кривляний.
Магда находилась за кулисами, в балетной пачке и трико бесстыдно сидела на коленях у Зелингера. Мы старались не замечать друг друга. А пока что публика получала то, за что платила денежки, видела то, что ожидала увидеть, и могла свистеть, шикать сколько душе угодно, издевательски хлопать и выкрикивать «бред!» и «кретины!».
Но довольно о первом часе. Перейду прямо к моей конкретной метафоре, кульминации и, как оказалось, катастрофическому (или триумфальному) финалу вечера.
Костюм мой, благодаря предусмотрительности моей матери в 1915 году, был последним словом элегантности. Можно было подумать, что я собираюсь на обед к кайзеру, по меньшей мере. На мне был безупречный черный пиджак строгого покроя и брюки в серую полоску. Шелковый галстук с идеальным узлом, заколотый булавкой с черным ониксом, уходил под серо-сизый жилет. Гетры того жетона и оттенка, что и жилет, прикрывали сверху мои сияющие черные туфли. Я даже приобрел монокль, и он прочно сидел там, где ему положено. Даже тетя Маня смотрела бы на меня с благоговением, а мать от восторга ущипнула бы меня за щеку. И этот аристократический господин, каким я себе представлялся, вышел на сцену с обыкновенным стулом, неся его как щит с древним фамильным гербом.
Граждане утихли. Возможно, власти в интересах общественного порядка мудро решили положить конец «Феерии», и мне предстояло официально объявить об этом. Гогот где-то в задних рядах был немедленно заглушен почтительным «ш-ш-ш!». Равнодушный к произведенному мной впечатлению, я вышел точно на середину сцены, поставил стул, отступил, окинул его взглядом, слегка поправил и ушел за кулисы. Но прежде чем окреп изумленный шепоток в зале, я вернулся, на этот раз неся через плечо безголовый манекен, фигуру женщины. Я усадил ее на стул. Тревожный смех граждан.