Но тут его послали убирать хлеба в Михайловский колхоз. "Ну и все! подумал он даже с облегчением. - Это конец".
   Но это был не конец. Когда он, уже глубокой осенью, вернулся в Шантару и, вымывшись в бане, шел огородом к дому, от плетня, который разделял усадьбы Савельевых и Инютиных, качнулась в сумраке легкая тень.
   - Семка, изверг ты... Ведь я извелась прямо вся. Семушка, милый... - Вера ткнулась лицом в его распахнутую, влажную еще после бани грудь.
   От неожиданности Семен растерялся.
   - Ударил я тогда тебя. Извини...
   - Нашел что вспоминать! Покрепче надо было... - В глазах девушки подрагивали две звездочки. Семен отводил свой взгляд, остерегаясь встретиться с ее зацепистыми зрачками. Он теперь их боялся. - Сем, да ты чего? Ну, глянь на меня! Да люблю, люблю же я тебя!
   - Я, Вера, много думал об нас с тобой... - Семен отстранился. - Ты брюхом хочешь жизнь прожить. А жить надо сердцем.
   - Глупенький! Вот глупенький! - Она беззаботно и радостно засмеялась. Жить надо, Сема, по-разному. И брюхом, и сердцем. Я не люблю таких, которые только - сердцем. И даже жалею их.
   - Почему?
   - На яички-болтуны они похожие. Сидит-сидит на них курица, а все зря. Так ничего из них и не вылупится. - Помолчала и добавила: - Вроде и не на земле живут. Бесполезные люди.
   "Может быть, она и права..." - опять подумал Семен.
   И все началось у них сначала...
   После Нового года она уже прямо начала спрашивать, когда же они поженятся. Семен отшучивался, отвечал неопределенно. Вера двигала тонкими бровями, розовые крылышки ноздрей у нее недовольно раздувались.
   Как-то холодным мартовским вечером Семен убирал скотину. Накидав корове и двум овечкам сена, он вышел во двор и залюбовался закатом. Раскаленное докрасна небо дымилось, а самый его край, который касался земли, уже подплавился, подплыл янтарной жижей. И туда, в жидкий янтарь, медленно опускалось огромное, кроваво-красное солнце и словно само плавилось, таяло, как кусок масла на горячей сковороде. Последними лучами солнце обливало еще землю, багрово отсвечивало в окнах инютинского дома. Пробиваясь сквозь ползущий со стороны ночи холодный туман, оно бледно окрашивало угрюмые скалы Звенигоры, трепетало на заснеженных холмах. И от этого казалось, что камни шевелятся, что вся огромная гора тяжело ворочается в зыбком вечернем тумане, укладываясь на ночь.
   Семен стоял, опершись о вилы, смотрел на такое чудо и улыбался, не замечая, не сознавая, что улыбается.
   В себя его привел скрип калитки. Вбежала Вера, ни слова не говоря, потащила на сеновал. Там со смехом опрокинула на спину, навалилась, принялась целовать холодными губами. Поцелуи ее были как укусы.
   Семену было жалко, что она не дала досмотреть закат.
   - Ненормальная ты.
   - Ага, я - такая, - согласилась Вера и, прижимаясь плотнее к нему, зашептала в ухо просяще и тоскливо: - Семушка, ну когда же? Свадьба-то? А? Сем?
   Семен вздохнул.
   - Выбрала, значит, мужа? - И с неприятным чувством опять подумал, вспоминая, что ее поцелуи были похожи на укусы.
   - Ага, выбрала.
   - И жалеть не будешь?
   - Никогда, никогда, - дважды мотнула она головой.
   Семен подавил новый вздох, сел. Вера вдруг беззвучно заплакала.
   - Чего ты еще?
   - Будто я на смерть тебя волоку. На аркане, - с обидой сказала она. - А мне дома глаза стыдно показывать. Я слышала, как отец выговаривал на днях матери: "Что у них с Семкой-то? Гляди, притащит тебе сокровище в подоле..." Так что, Сема, надо или к берегу, или от берега, в разные стороны...
   - Ну ладно, - помолчав, вымолвил Семен. - Сейчас какая свадьба может быть? Давай - осенью.
   - Давай, - сказала Вера, по-детски вытерла кулаками глаза. - Так я и дома скажу. И ты своим скажи...
   Поговорить об этом с родителями для Семена было не так просто. Собственно, мать сразу, с полуслова, поняла бы его. Да она, кажется, все знает, догадывается, хотя никогда ни одним жестом, ни одним словом не показывает этого. Другое дело - отец. Семен знал, что отец не любит его. И сам Семен не любил отца. Они всегда были друг для друга чужими. Почему - Семен понять не мог, да и никогда не пытался разобраться в этом. С тех пор как Семен помнит себя, отец был ему уже чужой. Не было случая, чтобы отец как-то приласкал Семена, сказал ему дружеское слово. Он всегда проходил мимо Семена как мимо пустого места. Семен принимал это как должное и платил отцу тем же.
   Потом Семен узнал, почувствовал детским чутьем, что отец не любит и мать, не уважает ее. С тех пор пропасть между ними сделалась еще глубже, стала год от году шириться.
   Однако не это было главным. Главное было в самой Вере. Семен знал, что она будет хорошей, преданной женой, но его пугала ее хладнокровная расчетливость, с которой она подходила к людям, к жизни, к самой любви.
   Так до сих пор родителям он ничего не сказал.
   И вот - до осени не так уже далеко, Вера давно перестала спрашивать, любит или не любит ее Семен, она просто ждет осени, и только Семен без конца задает себе этот вопрос. Чем ближе осень, тем чаще задает. А чем чаще задает, тем становится мрачнее и раздражительнее. И что странно - Вера по-прежнему нравится ему, нравится ее лицо, ее глаза, все ее тело. Но едва подумает о свадьбе - там, за этой чертой, ему ничего не видится, там черная, пугающая пустота. Как все это объяснить Вере? Да и надо ли объяснять? Все равно назад пути нету. Да он, кажется, и не хочет, чтобы был...
   Камни после дождя давно высохли и перестали дымиться, накалились, солнце по-прежнему палило безжалостно и нестерпимо. Где-то за спиной сухо и монотонно трещали кузнечики.
   - Ты что, Семен? - крикнул, подбегая, Колька, схватил ведерко. - Клёв-то здорове-енный!
   - У меня просьба к тебе, Николай... - проговорил Семен. - Мне надо... в одно место тут сходить. Ты присматривай за Димкой и Андрейкой.
   Колька мотнул крючковатым носом, ухмыльнулся.
   - Понятно. - И вприпрыжку побежал по берегу.
   Семен поднялся и пошел в другую сторону. Потом снял брюки, рубашку и побрел через протоку, к острову.
   Едва он ступил в воду, Вера, неподвижно лежавшая на песчаной косе острова, вскочила, натянула платье и скрылась в кустах.
   Перебравшись на остров, Семен долго бродил по зарослям, звал ее, но она не откликалась. Он уже начал сердиться, когда Вера кошкой бросилась на него из лопухов, со смехом повалила в траву, начала целовать. Семен легко подмял девушку под себя, увидел прямо перед собой, близко-близко, ее испуганные, диковатые глаза, в которых подрагивали желтые точки, и почувствовал, как по его жилам разливается огонь, а мысли, сознание - все заволакивается жарким, тяжелым туманом.
   - Семка, не смей! Не смей... - услышал он, как из-под земли, Верин голос. Это его сразу отрезвило.
   Он отпустил девушку, сел, полез за папиросой. Вера отползла в сторону, в кустарники, обдернула платьишко на голых ногах. И все так же подрагивали оттуда, из полусумрака зарослей, желтые точки в ее напуганных глазах.
   - Когда буду законная, тогда пожалуйста... Сколько хочешь, - проговорила она.
   Семен усмехнулся.
   - А может, Верка, не надо, а?
   - Чего не надо? - Она тревожно приподняла голову.
   - Ничего не надо... Свадьбы этой.
   Вера вскочила, вытянулась.
   - Как не надо? Не любишь, что ли? Не нравлюсь?
   - Не в том дело...
   - А в чем?
   - Не знаю... Или хотя бы попозже, а? Не этой осенью?
   Вера подошла, опустилась перед Семеном на колени, взяла сухими ладонями его голову.
   - Ты что это, Семен? Не-ет, никак нельзя позже. Вот еще мне! Ну-ка, погляди в мои глаза! Слышишь, Сема? - И прижала его голову к своей груди. - Да как мы друг без друга жить будем?
   И, как когда-то давно, Семен снова услышал - ее сердце бьется сильно и гулко, частыми-частыми толчками. "А может, и верно, нельзя нам друг без друга?" - подумал он.
   * * * *
   А в это время на обочине проселочной дороги, которая поднималась на невысокий горбатый увал, а потом, огибая Звенигору, спускалась в синюю долину, где лежала деревня Михайловка, сидели двое - тот самый человек с котомкой, привлекший внимание Семена, и немолодая уже, лет под сорок, женщина, маленькая, высохшая, в старенькой, залатанной кофтенке, с длинными косами, вывалившимися из-под платка. Собственно, сидел только мужчина, а женщина, распластавшись, лежала на земле, уткнув лицо в его колени. Она плакала, спина ее вздрагивала, и мужчина осторожно гладил ее по острым лопаткам, по голове, брал в руки ее косы, подносил к своему лицу, словно хотел вытереть слезы. Но он не плакал, глубоко ввалившиеся его глаза были сухи, смотрели вокруг жадно, удивленно и чуть испуганно.
   - Агата, земля сырая все же, - проговорил мужчина, не выпуская из рук ее кос. - Как же ты узнала, что я сегодня приду?
   - Как? - Агата оторвала голову от колен мужа. - Сердце подсказало, Ванюшка.
   - Дождь ведь. Гроза заходила.
   - Что ж гроза... Шесть годов на дорогу эту глядела. А сегодня - заныло сердце.
   - А я гляжу - бежишь. Ноги так и отнялись...
   У Ивана действительно одеревенели ноги, палка выпала из рук, когда он увидел бегущую навстречу жену. Сзади его уже шумел, приближаясь, ливень, над головой с треском распарывалось аспидно-черное небо, обломки его с грохотом валились вниз, сотрясая землю. Но Иван Савельев ни на что не обращал внимания, ничего не видел, кроме этой женщины, бежавшей к нему сквозь тугой и пыльный ветряной вал, который катил перед собой ливень. На какой-то миг пыль скрыла ее от глаз, но потом она появилась, прорвалась сквозь ветер и, подбежав, обессиленная, молча упала Ивану на руки. И тотчас накрыл их ливень, больно хлестали тяжелые водяные струи, а они все стояли и стояли, безмолвно прижавшись друг к другу.
   Так и простояли, пока дождь не кончился. Потом отошли на обочину и сели, по-прежнему не сказав друг другу ни слова.
   Клочья грязноватых облаков уползали за горизонт, над Иваном и Агатой было теперь только чистое синее небо да там, выше неба, жарко горевший солнечный диск, обливающий их теплом и светом.
   Оттуда, где было солнце, пролилась песня жаворонка. Она раздалась неожиданно и так же неожиданно умолкла. Потом раздалась снова. Иван поглядел на небо и улыбнулся обветренными губами. Ему почудилось, что жаворонок маленькая серая птичка - тянул вверх свою песню, как звенящую цепочку, в клювике, но вдруг выронил, тотчас нырнул вниз за песней-цепочкой, успел подхватить ее у самой земли и снова понес вверх.
   Первому жаворонку откликнулся второй, третий. Скоро все небо, казалось, было заполнено, залито до краев их песнями, но Иван, сколько ни всматривался, не мог заметить ни одной птички. И он не знал уже - вверх, от земли, в это бездонное небо уносят они свои песни или, наоборот, спускают песни-цепочки с неба на землю. Да это было и неважно. Важно, что песни были слышны, что они заполняли своим звоном все вокруг.
   - Жизнь-то, Агата, видишь, не кончилась, - тихо промолвил Иван.
   - Я их, проклятых, терпеть не могу, этих жаворонков. В тот день, когда тебя Яшка Алейников увез, они все звонили...
   Иван сдвинул белесые брови, на лбу его глубже обозначились морщины.
   - А я их зимой и летом слышал. Проснусь ночью - холодно в бараке, за стеной вьюга воет. Прислушаюсь - нет, поют жаворонки. И теплее вроде, легче.
   Агата удивленно поглядела на мужа круглыми, темными, как смородины, глазами.
   - Как ты вынес все?
   - Человек - он привычливый.
   - А я сперва все письма от тебя ждала.
   - Я был без права переписки... Ну, рассказывай, как вы тут?
   - Да как? Володька и Дашутка ничего, здоровенькие...
   - Значит... дочка у меня родилась? - хрипло произнес Иван, сухие губы его затряслись.
   - Ваня, Ваня...
   - А я все гадал - сын ли, дочь ли? И еще - живо ли дитё? И от этой неизвестности было тяжельше всего...
   Агата гладила его жесткую, заскорузлую, скрюченную ладонь.
   - Лопату, видать, частенько держал в руках-то?
   - Да уж покидал землицы, всю собрать - со Звенигору холмик будет... Дочку Дашуткой, значит, назвала?
   - Ага, Дарьей. Плохо?
   - Нет, хорошо это - Даша. Ну, пойдем...
   Над ними пели и пели жаворонки.
   Когда взошли на увал, открылся вид на всю долину. На самом дне, разметавшись беспорядочно в разные стороны, поблескивая окнами и крышами, лежала Михайловна. Над домами бугрились тополя и березы, а посередине деревни стоял почему-то столб дыма, прямой и высокий.
   Иван снял фуражку, долго с высоты смотрел на деревню, прижавшуюся одним боком к лесу. Ветерок шевелил его белые волосы.
   - Мне все чудилось - не признаю деревни. Нет, признал. Все такая же. Тополя сильно подросли.
   - Какой же ей быть? Из нового - ток построили, видишь деревянные навесы на северном краю? Да два скотных двора - эвон прямо за дымом. А боле ничего вроде. Да и зачем боле? Не надо. Ток и коровники добротные выстроили. Из лиственницы. Навек хватит. Панкрат - он хозяйственный.
   - Как он, Панкрат?
   - Постарел шибко. Тише стал, нелюдимей. И кашляет все. - И вдруг Агата всхлипнула. - Уж и не знаю, как бы я, если бы не Панкрат...
   - Помог, значит?
   - Да разве мне только? Всем, у кого худые домишки, перетрясти помог. С района приезжие часто ругали его: куды, дескать, колхозные деньги транжиришь? А он: разве себе беру? Шибко народ Панкрата уважает.
   - А что за дым это с того дома, под железом?
   - А пекарня это. Два года назад построили, забыла я сказать. А нынче мельницу водяную Панкрат ставит. А то, говорит, за помол много берут... Он, председатель наш, такой, у него копейка зря не выскользнет. А это пекарня. Для косарей хлеб печем... Эвон косари на лугу.
   Километрах в трех от деревни, неподалеку от Громотухи, в широкой низовине, пестрели бабьи платки, поблескивали потные голые спины мужиков. Косцы шли рядами, дружно взмахивали косами.
   Ивану захотелось вдруг, не заходя домой, спуститься по тропинке к лугу, низко поклониться людям: здравствуйте, мол, вот я и вернулся... А потом взять косу и косить, косить, молчком до самого вечера. А после, надышавшись вволю родимым луговым воздухом, поужинав, сесть к костерку и слушать, слушать, как кричат где-то коростели, ухают, просыпаясь в чащобе, совы, похохатывают парни и девки, обсуждая свои молодые дела. И за один вечер вычеркнуть из памяти эти долгие шесть лет, позабыть их навсегда, позабыть так, будто их никогда и не было...
   Улицы деревни были тихи, пустынны, в обмятых лопухах бродили свиньи и телята. Когда Иван с Агатой шли по деревне, из некоторых окон выглядывали старухи, долго провожали их взглядами.
   Домишко Ивана обветшал, покосился, дощатая крыша провалилась, густо пестрела разноцветными лишаями.
   - А говорила - у кого худое жилье, председатель перетрясти помог.
   - Да ты что?! - испуганно воскликнула Агата. - Его тогда с потрохами бы съели!
   - Понятно, - вздохнул Иван.
   Переступив порог, Иван увидел большеглазую девочку в длинном, до пят, платьишке. Она возилась в углу с тряпичной куклой, пытаясь накормить ее изрезанной на тонкие пластики морковкой. Увидев незнакомого, заросшего щетиной человека, испуганно взмахнула ресничками, отступила к стене, пряча за спину самодельную куклу.
   - Доченька... - шагнул к ней отец.
   Девочка испуганно заплакала, кинулась к матери, уцепилась за ее юбку.
   - Дашенька, это же тятька твой. Отец это, глупенькая... - гладила Агата по спутанным волосенкам дочь, не в силах унять слезы.
   - Так... Ну, а сын где? Володька...
   - Воду косарям возит. А пополудни в пекарню за хлебом приедет... Я пришлю его. Я, как сенокос начался, в пекарне ведь стряпаюсь.
   Через час, побрившись, умывшись, переодевшись, Иван сидел за столом, ощущая, как непривычно кружится от одной-единственной рюмки водки голова. Агата рассказывала новости - кто умер, кто на ком женился. Некоторые события были трех-, четырех-, пятилетней давности, но для Ивана все было ново.
   - А Кашкариху-то помнишь? Лушку Кашкарову? Все-таки перевез ее Макарка Кафтанов в Шантару. Купил дом и перевез, а сам опять в тюрьму. Рядом с твоим братом живет теперь Лушка...
   Иван слушал, глядел на дочь, подперев щеки обеими ладонями. Девочка все еще не могла понять, что этот незнакомый худой человек - ее отец, сидела на другом конце стола, поглядывала на него, как зверек, сосала липкие конфетки.
   Скрипнула дверь. Иван медленно встал. Панкрат Назаров, постаревший, забородатевший, в синей, подпоясанной шелковым шнурком рубахе, как-то вовсе не походил на председателя колхоза, скорее на какого-нибудь плотника или бондаря. Он снял плоскую фуражку, с которой посыпались опилки, повесил на гвоздь.
   - С мельницы я. Глядел, как ладят... К осени пустим. - Прошел к столу, долго, не мигая, в упор, смотрел на Ивана зеленоватыми, в густой ряби морщип глазами. - Ну, приехал?
   - Вернулся, - ответил Иван.
   - Что ж, здравствуй.
   - Здравствуй.
   Назаров говорил как бы нехотя, через силу. От этого Ивану стало неприютно.
   - Да ты садись, садись, Панкрат! - засуетилась Агата, подставила председателю тарелку, положила вилку с деревянной ручкой. - Вот, закусите, выпейте.
   - Это можно, - проговорил Назаров, усаживаясь, - Ну, с возвращением!
   Они выпили из мутных граненых рюмок. Панкрат закашлялся, кашлял, отвернувшись, долго, до слез в глазах. Агата подала ему полотенце, он вытер слезившиеся глаза.
   - Пить тебе нельзя, - сказал Иван.
   - Не надо, - согласился Панкрат. - Легкое гноиться зачало. Пуля там колчаковская, язви ее, долго ничего лежала, а потом зашевелилась. Доктора говорят - вырезать надо, легкое отнять. И Максимка, сын-то мой, - помнишь, нет его? - тоже пишет в письмах: делай, мол, операцию, медицина нынче силу взяла... Да страшно...
   - А все равно надо, - промолвил Иван. - Как он, Максим твой?
   - Ничего, служит под Львовом-городом. Нынче в капитанский чин возведен. Ты, Агата, ступай в пекарню, там хлеб бабенки засадили, как бы не подожгли. А мы потолкуем, - сказал Назаров.
   Агата ушла, увела с собой дочку, но толковать председатель не начинал, сидел и смотрел на Ивана из-под насупленных бровей. И казался он Ивану незнакомым, неприветливым, подозрительным.
   - Ты вот что скажи, Иван Силантьич, - медленно произнес Назаров, не отрывая от лица Савельева колючего взгляда. - Никому не говори, а мне скажи. С чем приехал? С обидой на жизню, со злостью в душе?
   Иван ответил не сразу.
   - Не знаю, Панкрат. На жизнь мне радоваться пока нечего. А злобы вроде нет. Стосковался я. По земле, по родным запахам.
   В зеленых глазах Панкрата дрогнули светлые точки.
   - Про Федора, брата, что думаешь? Про Кирьяна Инютина?
   - Это-то и закавыка. За что они меня посадили? - Иван помолчал. - Ну, это ладно. А вот на кого точно зла не держу - это сейчас твердо могу сказать... На Якова Алейникова.
   - Гм... - Панкрат от неожиданности покашлял, недоверчиво прищурился. - Ну, так, ну, так... Объясняй тогда уж почему.
   - Попробую, если получится... В лагерях я всякого насмотрелся. Может, кое-что мне оттуда виднее было, чем вам отсюда. Кого только не было там. Всякие большие и малые люди, военных много. Это что, все - вредители, враги народа?
   - Эвон!.. А ты - зла не держу на Яшку... Так тем боле ответ с него!
   - А ты вот послушай. Настоящих врагов Советской власти, конечно, много в лагерях. Вот я тебе о трех таких настоящих расскажу, с которыми довелось сидеть. Первый - Ерофей Кузьмич Огородников...
   - Постой! Это не тот старик сапожник с нашего райпромкомбината? Я как-то сапоги у него справлял...
   - Сапожник... Ты в банде у Кафтанова не служил, такого человека, по фамилии Косоротов, не знаешь. До революции он в надзирателях по тюрьмам состоял, потом у известного тебе колчаковского полковника Зубова в палачах. Говорят, редко-редко кто умирал у Косоротова, не развязав языка. Да я-то его хорошо знаю. Это уж много после он в Огородникова Ерофея Кузьмича перекрасился, в бобыля-сапожника, девчонку-сироту какую-то удочерил.
   Панкрат от удивления хлопал глазами.
   - А двое других - сын того полковника Зубова и наш... Макар Кафтанов.
   - Макарка?! И с ним сидел?! Но погоди, он же вор-магазинник, по уголовной статье всегда судится.
   - Да, судится по уголовной. Считает, видно: так мстить людям за то, что революция сковырнула их, Кафтановых, вроде и безопаснее. И Петька Зубов вроде бы вор. Когда посадят в тюрьму, им намного легче, чем мне, например, было... Погоди, ты слыхал ли когда про сына полковника Зубова?
   - Что-то слыхал, будто при том полковнике сынишка был. И еще слыхал от кого-то, что ты, когда мы на Огневскую заимку тогда напали, сумел скрыться в суматохе с этим парнишкой. От Федора будто.
   - Верно... Или от Алейникова с Анной - они раненые на полу валялись, могли видеть. Кафтанов потом мальчонку Зубова в тайгу отвез куда-то, Лукерья Кашкарова их вырастила с Макаром...
   - Вона! - воскликнул Назаров. - Не зря, значит, Макар ей дом купил?
   - Ты что, неужели куришь?
   Панкрат скручивал папиросу.
   - Нет, нельзя мне, - вздохнул Назаров, бросил самокрутку в кисет. - Так вот заверну, поверчу в пальцах, и вроде легче, будто покурил.
   - Тянет, значит?
   - Мочи нет. Все во сне вижу, как курю.
   - А я отвык. Там табаку не было, и отвык. Ты это брось, не носи кисет-то. А то и не выдержишь когда-нибудь.
   - И то - боюсь, - согласился Панкрат. - Да я спичек не ношу... Ну, так и что ты хотел сказать этим всем?
   - А то и хотел. Вроде бы они и простые уголовники, да ишо чем-то пахнут. А чем - разберись! Не так-то просто. Но как бы там ни было, замели их, чтоб не воняли. И в данном разе не ошиблись, положим. Ну, а я для Якова Алейникова чем-то на этих трех похожий. Может, и было у него сомнение - я ли, не я тех лошадей украл? Но на всякий случай подгреб меня к той же куче. Потеря небольшая, не убудет...
   Савельев прошелся по комнате, остановился у окна и, задумчиво глядя на улицу, промолвил:
   - И думал я еще не раз: поставь меня на место Якова, как бы я поступил? Не знаю, не знаю...
   - Э-э, нет, Иван, - после некоторого молчания качнул Назаров несогласно головой. - Ведерко воды из речки взять можно, не убудет. И два, и сотню... А ежели отводную канаву прорыть да другую, десятую? И помелеет речка, а то и совсем разберут ее. Не-ет, по живому рубить кому позволено! Яшка, раз поставлен на это дело, разбираться должен.
   Иван нервно усмехнулся.
   - Должен... Должен бог всех в своей вере держать, а оно, вишь, безбожники из людей вырастают. Хотя все вроде молятся... Где уж Алейникову или кому другому на его месте всякий раз до тонкости разобраться, когда сами люди меж собой иногда распутаться не могут? Опять же, к примеру, нас возьми...
   - Взял. И что?
   - Ну, соображай. Я и Макар Кафтанов вроде родственники, поскольку родная Макарова сестра, Анна, замужем за моим родным братом Федором. С другой стороны, мы - лютые враги, поскольку я застрелил Макаркиного отца... Он, Макар, знает это. Увидел меня в лагере, подошел, улыбнулся. "Здравствуй, родимый. Батю-то вспоминаешь моего?" У меня мороз по коже, чую, что за улыбочка, к чему она. А сказать ничего не могу. "Ну, помолись тогда да послезавтрева с утра одевайся в чистое, - выдохнул мне в ухо Макар. - Сам одевайся, а то покойников тут не обряжают. Только не думай, что за батю одного. Я выше кровной мести. Кишочки тебе выпустим, исходя в основном из теории Карла Маркса и товарища Ленина насчет борьбы классов..." Подумал, что я не понял, добавил: "За то, что к красным перекинулся, гад". И, посвистывая, отошел. Вот так, срок назначил. И я знаю, жить мне осталось сегодняшний да завтрашний день. Это уж точно. В лагере - там ведь свои законы. Что мне делать?
   - Н-да... - покачал головой Панкрат.
   - А делать было что, - продолжал Савельев, глядя куда-то в одну точку. Мог я, попросту говоря, выкупить свою жизнь Федькиной головой.
   Панкрат Назаров вопросительно вскинул спутанные, проволочные брови.
   - Дело простое, - сказал Иван. - У Петьки Зубова тоже задача в жизни найти и приколоть того человека, который его отца зарубил, Федора, значит...
   - Во-он как?! - удивленно воскликнул Назаров.
   - Да... "В лицо, - говорил мне Зубов, - до сих пор убийцу моего отца помню. Усики его черные помню. Помню, как он оскалил зубы и на меня шашкой замахнулся... - Федор же тогда чуть и мальчишку не срубил в гневе... - А дальше, говорит, ничего не помню". Ну, а я ничего из того утра не забыл. Стоило мне сказать, кто отца его зарубил, Зубов бы али Косоротов этот самому Кафтанову головенку отвернули бы, если б он тронул меня. К тому же как-никак жизнью мне Петька Зубов обязанный. А что мне было не сказать? За что сижу, кто меня посадил? Он, Федька, братец мой... Жалеть мне его из какого резону? Да и сам Макар Кафтанов, может, отменил бы свой приговор. Анне он тоже не простил, что она за Федьку вышла, что в партизанах была. Рано или поздно придушу, говорит, сучку краснозадую.
   - И что ж, не сказал? - осторожно спросил Панкрат. Он опять скручивал папиросу.
   - Так вот и не сказал, - вздохнул Иван. - А теперь думай: я осужденный как враг народа, Макар по уголовной статье сидит, но этот уголовный тоже враг, и он хочет меня, врага, уничтожить, "исходя из теории насчет борьбы классов". Как нас Яшке Алейникову распутать, если мы сами не можем распутаться?
   Долго молчал председатель, мял толстыми, негнущимися пальцами самокрутку, крошил ее обратно в кисет.
   - Да, жизнь... - промолвил он наконец задумчиво. - Ну, а все ж таки тоже любопытственно мне, не осуди уж... Про Федора не сказал, то как же в живых остался?
   - В карцер сел, - спокойно ответил Иван.
   - Как в карцер?
   - На другой же день не пошел на работу. Не пойду, говорю, и все. Старосту барака выматерил. Ну, меня живо в карцер на двадцать суток, в одиночку. А потом... Под счастливой все же я звездой родился. Пока сидел, Косоротов, Зубов и Макар побег совершили. Видно, случай подвернулся. Косоротова овчарки заели, а Макару с Зубовым удалось уйти. Из карцера я вышел, с полгода пугливо озирался: ежели Макар оставил кому свой приговор, все равно пристукнут. Нет, пронесло...