- При чем здесь Савельев, спрашивается?! - еще раз воскликнул Алейников.
   Оперативник пожал плечами:
   - Но ведь ты сам знаешь, в области нас не поймут. Федор Савельев женат на дочери бывшего кулака. Брат его осужден за вредительство... Всю жизнь Савельев водит дружбу с этим Кирьяном Инютиным, А отец Инютина бандитствовал...
   Яков негромко прихлопнул ладонью по столу, поднялся.
   - Это, конечно, важно - как нас поймут. А не важнее ли, как мы сами-то людей понимаем?! Того же Федора Савельева, того же Кирьяна Инютина? И вообще как мы жизнь понимаем?
   Говоря это, Алейников подумал: не будь его - плохо обстояли бы сейчас дела Савельева с Инютиным. И в эту-то секунду, не раньше, не позже, а именно в это мгновение, ему вдруг стало ясно, что его удерживало от самоубийства, как понимать слова Засухина: "Это будет самая большая глупость, которую ты сейчас, именно сейчас, сделаешь". Словно какая-то шторка, наглухо закрывшая свет, вдруг сдвинулась и на него, Алейникова, хлынули потоки солнечных лучей.
   Он медленно опустился на свое место, с удивлением, будто впервые, оглядел свой кабинет. Во все окна действительно лились потоки ярко-желтого весеннего солнца, освещая даже самые дальние уголки. Старшего оперативника в кабинете не было. Когда он ушел, Алейников не заметил, не слышал. На улице орали вовсю воробьи, в оконное стекло чуть-чуть постукивала тополиная ветка, на кончике которой, кажется, лопнули уже почки. Алейников даже встал, подошел к окну, ну да, почки лопнули! Еще утром набухшие почки были черными и гладкими, а сейчас, не выдержав напора живительных соков, кончики их раздвинулись, разлохматились, а из клейкой таинственной глубины показались бледно-зеленые усики...
   Вечером Алейников оказался почему-то на берегу Громотухи. На реке еще держался лед, хотя берега давно уже обопрели. Ноздреватый лед вспучился, посинел, каждую секунду река могла вскрыться.
   Хрустя мелкой галькой, Алейников зашагал вдоль берега, вышел за деревню, не понимая, зачем и куда идет. Он просто шел, вдыхая прохладно-жесткий воздух апрельского вечера, воздух, в котором мешались запахи оттаявшей земли, набухающих почек и речного льда, размягченного весенним солнцем, шел и глядел, как в верховьях реки поднимается легкий вечерний туман, скрадывая расстояния, заволакивая небольшой речной островок, растворяя кусты и деревья, растущие на этом островке. А утром, думал он, туман начнет рассеиваться, уползать ввысь, дали будут все раскрываться и раскрываться, деревья на острове будут проступать все отчетливее, как на проявляемой фотографии...
   * * * *
   Алейников неуклюже ходил вокруг стола, натыкаясь на стулья, а Вера лежала на диване, вытянувшись как струна. Она глядела на Алейникова с ненавистью, а ему казалось, что в ее глазах неподдельное горе. Грудь ее распирало от досады и обиды, а ему казалось, что сердце ее обливается кровью от тоски и отчаяния.
   Яков Алейников, в сущности, не знал женщин. Когда-то в молодости он легко заводил с ними знакомства и, если женщина не выказывала особой неприступности, поддерживал с нею связь, пока она ему не надоедала. Расставался он без особых угрызений совести, находя следующую, быстро забывал о предыдущей.
   С годами неуютная холостяцкая жизнь ему надоела. Во время одной из командировок в Новосибирск он познакомился с врачом Галиной Федосеевной, года полтора с ней переписывался, в письмах же признался в любви, потом съездил за ней, привез ее в Шантару...
   Ему казалось, что он ее любит, и если не уделяет ей достаточного внимания, то лишь потому, что все силы забирает нелегкая его работа.
   А когда она ушла от него, понял: не любил он жену, просто привык, просто ему было легко и удобно, когда в доме находилась женщина - готовила, стирала, спала с ним...
   Впервые и по-настоящему он влюбился, когда увидел в райкоме партии новую машинистку.
   Почему это случилось именно в пятьдесят лет? Почему он влюбился в девчонку, которая чуть не втрое моложе его?
   Эти вопросы его волновали, он задавал их себе и отвечал на них просто, может быть, даже примитивно. Именно потому и влюбился, что она молода и красива, а он стар и измотан, он запутался и черт его знает что наделал в жизни. И ему казалось, что Вера именно тот человек, та женщина, возле которой он отдохнет душой и телом, возле которой согреется онемевшая душа, исчезнет, растопится его мрачная угрюмость и нелюдимость.
   Смущала ли его разница в возрасте? Да, смущала. Но он ничего не мог поделать с собой и решился...
   На успех он, откровенно говоря, не надеялся. А когда увидел, что надежда есть, все сомнения его как-то рассеялись, забылись...
   Забылись, но, оказывается, не навсегда, рассеялись, но не окончательно. И по мере того как отношения с Верой становились все определеннее, как желанная когда-то женитьба на этой девушке становилась почти реальностью, прежние сомнения вспыхнули с новой силой. "Что я делаю?! - раздумывал он по ночам долго и мучительно. - Какой я ей муж? Через пять-десять лет буду совсем развалиной. Испорчу всю жизнь ей, этого она еще по молодости не понимает".
   Однако он чувствовал: не это является главной причиной его сомнений, его нерешительности. "А там ли я ищу какого-то забвения и тепла, от которого отойдет и согреется душа? Да и можно ли ее вообще отогреть... после всего... таким способом? А каким можно? Где можно?"
   Возникнув однажды, эти мысли больше не оставляли его.
   Все это, вместе взятое, может быть, и объясняет, как же Яков Алейников, человек, в общем, неглупый, во всяком случае хорошо помятый жизнью, не мог разглядеть и понять истинную душу этой смазливой девчонки, когда, кажется, даже неопытный мальчишка Семен Савельев ее разглядел.
   Наконец Алейников остановился возле дивана, сел опять на краешек, протянул руку, чтобы погладить ее по плечу. Но она дернулась, сбросила ноги с дивана.
   - Не трогайте меня! - крикнула она звонко, зажала ладонями пылающие щеки.
   - Я знаю, что причинил тебе много горя, - выдавил из себя Алейников, чувствуя, что говорит не то. - Я сейчас люблю тебя еще больше... Но что делать? Я не могу, ты слишком молода для меня... Но не это главное, не это...
   Она вскочила с дивана, сорвала с вешалки пальто, лихорадочно стала заматывать платок.
   - Я провожу, Вера... Я провожу сейчас тебя.
   - Не надо! - обожгла она его ненавидящим взглядом, осаживая обратно на диван. - Не нуждаюсь!
   Эти слова, этот ненавидящий взгляд он принял как должное.
   * * * *
   Недели три потом Вера безуспешно старалась поймать где-нибудь Семена, хотя не очень-то понимала, зачем это ей, о чем она будет говорить с ним.
   Однажды она смотрела в клубе длинный и скучный фильм и, когда кончилась очередная часть, неожиданно увидела Семена. Он сидел на несколько рядов впереди, тихонько переговариваясь с каким-то парнем.
   Когда кино кончилось, Вера задержалась у выхода.
   - Здравствуй, Сема, - виновато, заискивающе проговорила она, когда из клуба вышел Семен. - Если ты домой, пойдем вместе.
   - А-а... Здравствуй.
   Постояли, потоптались на снегу, оба чувствуя неловкость.
   - Вижу, никак не может он на этот рискованный шаг решиться, - проговорил тот самый парень, с которым сидел в клубе Семен. - А я вот человек отчаянный. Разрешите познакомиться. Юрка. - И он протянул руку.
   Парень стоял в полосе желтого света, бьющего из открытых дверей клуба, комья светлых волос, вывалившихся из-под шапки, чуть не закрывали ему глаза.
   Он сразу чем-то не понравился Вере: губы очень резкие и упрямые, глаза острые, будто раздевающие. И, кроме того, Вера была не в духе.
   - Я и вижу, что отчаянный, - резко сказала она, отвернулась.
   - О-о, извините... Извините, - не то насмешливо, не то растерянно проговорил парень и смешался с толпой.
   По ночной улице Вера и Семен шагали молча. Мороз был вроде несильный, но щеки прихватывало. Мерзлый снег громко скрипел под ногами.
   - Ну вот... - сказала Вера, когда подошли к дому. И вдруг всхлипнула, ткнулась лбом в холодное сукно его тужурки. - Прости меня, Сема, прости...
   - Слушай! Не надо всего этого... Мы же говорили обо всем.
   - Ну, заволокло разум на время, как туманом... Какой он, разум-то, у нас, девок, - куриный. Я виноватая кругом, стыди, ругай, избей, если хочешь... Но туман этот выдуло из башки, и поняла - я тебя только люблю, одного тебя! Алейников замуж предлагал, в ногах валялся... Лестно, дурочке, было... Но чем он больше валялся, тем я больше об тебе думала. Господи, сколько я дум-то передумала ночами, как исказнила себя! И потом я его, ты не думай, ни до чего не допустила...
   - Я и не думаю, - оторвался он наконец от нее. - Свое богатство ты не продешевишь.
   - Насмехайся, чего там - имеешь право, - глотнула она слюну. - А я телом чистая.
   - А душой? - спросил Семен.
   - Что - душой? И душой, если кто поймет.
   - Ну, я - понял.
   - Во-он что! - протянула Вера. - Это моя мать тебе наговорила про меня? Она грозилась...
   Подошли к дому. Семен открыл невысокие воротца, захлопнул их за собой.
   - А с тем парнем, с Юркой-то, напрасно ты так. - В его голосе была насмешка. - Он ведь сын директора нашего завода...
   Вера невольно приподняла брови. Семен, глядя на эти брови, еще раз усмехнулся и пошел в глубь двора.
   На крылечко своего дома Вера вскочила взбешенная, яростно заколотила в запертые двери кулаком, носками валенок.
   - С ума, что ли, сошла? - спросила полураздетая мать, впуская ее. - Кольку разбудишь.
   Ни слова не отвечая, Вера нырнула в темные сени.
   Потом она долго чем-то гремела, шуршала в своей крохотной комнатушке, что-то передвигала, громко хлопая дверцами платяного шкафа.
   - Ты не можешь там потише? - спросила Анфиса со своей кровати.
   Ударом ладони Вера распахнула сразу обе дощатые створки дверей, появилась на пороге в нижней кофточке, с растрепанными волосами.
   - Ты все-таки... говорила с Семкой?! - крикнула рвущимся голосом, судорожно стягивая расходившуюся на груди рубашку. - Что ты ему наговорила про меня? Что? Что?
   - Что ты мерзавка, - сказала Анфиса спокойно.
   - Ладно... - Дочь задохнулась от гнева и бессилия. - Ладно!
   * * * *
   Бюро областного комитета партии, обсуждавшее работу Шантарского райкома за истекший год, началось ранним утром 13 декабря и кончилось далеко за полдень. В принятом решении отмечалось, что шантарская партийная организация в трудных условиях военного времени успешно справилась с уборкой урожая, с восстановлением и пуском в эксплуатацию эвакуированного оборонного завода. Эти два факта оказались настолько весомыми, что разговора о самовольном поступке Назарова, засеявшего рожью половину колхозной пашни, разговора, которого Кружилин ожидал с беспокойством, на бюро почти не было. Правда, Полипов, выступая, пытался привлечь внимание членов бюро к этому вопросу, заявив: "Подобная партизанщина может послужить дурным примером для остальных, ни к чему хорошему не приведет". Но его слова как-то все пропустили мимо ушей. Лишь Субботин, выступая, сказал:
   - А в колхозе у Назарова я был, разбирался в этом деле. Рожь действительно на их землях дает урожаи в полтора, а то и в два раза выше. И нынче Назаров сдал государству хлеба больше всех в районе за счет ржи. Так я говорю, Панкрат Григорьич?
   Приглашенный на бюро Назаров сказал с места:
   - Так. Она выручила. Хорошо родила ныне... - и побагровел, пытаясь сдержать кашель.
   - Вот видите. А стране каждый лишний килограмм хлеба сейчас на вес золота... И вообще - год-два надо поглядеть, что будет получаться у Назарова, а потом...
   В зал, где шло заседание бюро, стремительно вошел, почти вбежал помощник первого секретаря обкома, что-то шепнул ему на ухо.
   - Товарищи! - быстро встал секретарь обкома, жестом прерывая Субботина. Важное сообщение, товарищи!
   Рослый и тяжелый, словно налитый чугуном, он, отбросив стул, по-молодому подбежал к стене - там, возле высокого и узкого окна, висел радиорепродуктор.
   Кружилин и все остальные услышали:
   "От Советского информбюро. Провал немецкого плана окружения и взятия Москвы. Поражение немецких войск на подступах Москвы".
   Голос диктора был нетороплив и сурово-торжествен, он говорил во всю силу легких, слова его гулко разносились по залу. Никто не двигался, все от нетерпения, от прихлынувшей радости словно онемели. А диктор не торопился. Раздельно и отчетливо выговорив эти три фразы, он молчал, будто давал возможность осмыслить их. И тем же голосом, может быть, чуточку, на какую-то четверть тона нише заговорил наконец:
   "С 16 ноября 1941 года германские войска, развернув против Западного фронта 13 танковых, 33 пехотных и 5 мотопехотных дивизий, начали второе генеральное наступление на Москву. Противник имел целью, путем охвата и одновременно глубокого обхода флангов фронта, выйти нам в тыл и окружить и занять Москву. Он имел задачу занять Тулу, Каширу, Рязань и Коломну на юге, далее занять Клин, Солнечногорск, Рогачев, Яхрому, Дмитров - на севере, а потом ударить на Москву с трех сторон и занять ее..."
   Кружилин чувствовал: от чудовищного напряжения у него выступила испарина на лбу, а сердце начало постанывать. Но, как и другие, он боялся шевельнуться, будто голос диктора от малейшего движения мог умолкнуть.
   Между тем по залу все так же сурово и торжественно разносилось:
   "6 декабря 1941 года войска нашего Западного фронта, измотав противника в предшествующих боях, перешли в контрнаступление против его ударных фланговых группировок. В результате начатого наступления обе эти группировки разбиты и поспешно отходят, бросая технику, вооружение и неся огромные потери..."
   Люди не выдержали больше напряжения, эти последние слова диктора потонули в яростных аплодисментах. Все присутствующие на бюро разом поднялись, задвигались, заговорили.
   - Товарищи! Товарищи! - зычно крикнул первый секретарь обкома, поднял руки, требуя тишины. - Бюро не кончилось еще...
   Когда все немного успокоились, расселись по местам, секретарь обкома проговорил недовольно:
   - Что за ребячество, в самом деле?
   Голос его был сухим, резким, даже сердитым, а глаза смеялись, и, чтобы спрятать улыбку, он старательно сдвигал брови, смотрел в разложенные на столе бумаги.
   В зале установилась тишина. И когда она установилась, первый секретарь обкома провел ладонью по нахмуренному лицу, посмотрел на выключенный репродуктор, улыбнулся застенчиво и виновато как-то.
   - Наконец-то, друзья мои... Это - начало нашей победы! Поздравляю вас...
   И снова аплодисменты.
   - Ведь отогнали немца от Москвы. Отогнали! - вдруг воскликнул первый секретарь обкома как-то по-детски, и все увидели, что этот хмурый и озабоченный человек, в сущности, очень еще молод, он, подумал Кружилин почему-то, любит, наверное, рыбалку, вечерние зори и стопочку у охотничьего костра.
   А секретарь обкома будто застыдился своего порыва, взял листок, на котором был отпечатан проект решения по обсуждаемому вопросу, спросил у Субботина:
   - У вас все?
   - Все, собственно...
   - Да, отогнали мы от стен столицы врага... самого жестокого врага России за всю ее многовековую историю. И в этом есть капелька заслуги каждого из нас, в том числе и товарища Кружилина, и товарища Назарова... С проектом решения все знакомы? Возражения? Замечания?
   И ни слова больше о Назарове, о его "партизанщине".
   Когда все присутствующие на бюро высыпали из зала в широкий коридор, Полипов сказал Кружилину, не глядя ему в глаза:
   - Твоя взяла. Положил ты меня... И все же не на обе лопатки, а на одну только...
   - Слушай! - рассердился Кружилин. - Что это за спортивная терминология?
   - Дело не в терминологии... Уловил - первый о Назарове ни так, ни этак не высказался. Соображай! И в решении об этом ни слова.
   - Вроде опять учишь методам партийной работы?
   - Нет... Мне тебя учить - нет выгоды.
   Они спускались по лестнице. При этих словах Кружилин остановился.
   - Не понимаешь? Или притворяешься, что не понимаешь? - И Полипов дернул уголком губ. - Нет, не учу я тебя. Предупреждаю дружески: ходи теперь по одной плашке да оглядывайся. Ведь если на будущий год не родит рожь у Назарова...
   - Вот уж тогда ты отыграешься на этом?
   - Да, можно бы тогда отыграться, - откровенно сказал Полипов. - Но не беспокойся. Теперь не беспокойся... - И быстро пошел вниз, втянув голову в широкие плечи.
   Выпив в буфете стакан теплого чая, Поликарп Матвеевич поднялся на второй этаж, зашел к Субботину.
   Просторный, хотя и не очень большой, кабинет секретаря был залит электрическим светом. Субботин поднялся навстречу:
   - Ну, поздравляю тебя.
   - С чем?
   - То есть как это с чем? Целый день, считай, хвалили его, а он... Решение принято неплохое.
   - Да, неплохое.
   - Понимаю. Недоволен, что в решении нет ни слова о Назарове?
   - Недоволен, - прямо сказал Кружилин. - Ну, сделали мы с Назаровым дело! В ущерб если государству - спрашивайте как положено. А на пользу если - тоже скажите.
   - В общем, пока трудно определить, на пользу или во вред. Я же говорил на бюро - поглядеть надо год-другой... Вот тогда и скажем.
   - А пока Полипов третировать меня будет. Он уже предупредил: "Ходи теперь по одной плашке да оглядывайся, потому что если не уродит рожь у Назарова... Меня, говорит, ты положил, но на одну лопатку пока".
   - Так... Пожаловаться пришел? - Глаза Субботина холодновато блеснули.
   - Нет. А спросить хочу: почему я должен не столько о делах района заботиться, сколько остерегаться, как бы Полипов не положил меня на лопатки?
   - Должен, - сухо сказал, как отрубил, Субботин. - Но не только остерегаться. Сам класть должен на лопатки таких, как Полипов. Сразу на обе.
   - Вот как даже... Только что-то не могу я понять...
   - А я объясню...
   По улице проехал тяжелый грузовик, мотор его выл, надрываясь, от его воя дрожали тоненько оконные стекла. Субботин прислушался к затихающему реву автомобиля.
   - Я объясню, - повторил Субботин. - Вот мы тоже пыхтим, тянем поклажу, как этот грузовик, - кивнул за окно. - А такие, как Полипов, вместо того чтобы подтолкнуть грузовик, в кузове удобненько, с комфортом даже, приспособились и едут. Едут да еще покрикивают: давай налево, давай направо! Поняли они, что это легче, приятнее.
   - Но если это так, если мы это знаем, чего их нам остерегаться? Просто ссаживать надо таких, выбрасывать из грузовика к чертовой матери! Под колеса...
   - А мы что делаем? Кем Полипов был и кем стал?
   - Ну-ну... - насмешливо проговорил Кружилин. - Выбрасываем так, чтоб не ушибить ненароком. Не выбрасываем даже, а вежливенько и слезливо просим: сойдите, Петр Петрович, пожалуйста! И терпеливо ждем, пока он не соизволит сойти. До-олго будем этим делом заниматься, гляжу...
   - Да, долго! - Субботин встал, заходил по кабинету. - Борьба с такими, как Полипов, будет долгой и трудной, запомни это! А как ты думал? Пытались некоторые с наскоку взять. Где они оказались?
   Кружилин медленно, очень медленно поднял голову. И в глазах его медленно и тяжко разгоралось недоумение, изумление.
   - То есть? - проговорил он еле слышно. - О чем ты?
   За окнами давно стояла темнота, там на столбах тускло светили редкие фонари. Секретарь обкома задернул на окнах тяжелые шторы. Было видно, что на вопрос Кружилина он отвечать не собирается.
   - Но тогда... кто же он тогда, этот Полипов?
   - Кто он такой?.. Если бы это было так легко объяснить... У тебя, чувствую, вертится уже на языке готовое слово?
   - Вертится, - признался Кружилин. - Да выговорить боюсь. Страшно.
   - И не надо... А то очень далеко зайти можно.
   Они замолчали и молчали долго, оба думая об одном и том же, не зная только, как об этом говорить дальше и надо ли говорить.
   - Я думаю, что он, Полипов, просто-напросто превратился в мерзавца с партийным билетом в кармане, - вымолвил наконец Субботин. - Но как это докажешь? Он умен по-своему. Помню, несколько месяцев назад ты заявил мне, что не в состоянии обеспечить вовремя пуск завода. Было?
   - Было.
   - Вот... Полипов настойчиво об этом информировал и убеждал в области, кого надо. И меня в том числе... Ну, я, допустим, знал, с какой целью он это делает. А другие? Формально-то он был прав. Попробовал бы ты доказать тогда, что он клеветал! Или вот сейчас... В проект решения бюро я вставил несколько слов о Назарове, чтобы... Ну, как-то обезопасить, что ли, вас, придать этому видимость официального разрешения. Первый вычеркнул все это...
   - Осторожный человек, - невесело промолвил Кружилин.
   - Да, осторожный, - подтвердил Субботин. - И опять же эту осторожность первым Полипов уловил, прикинул уже, как на ней сыграть можно будет в подходящем случае.
   Субботин, длинный, нескладный, все ходил по кабинету, и тень от его фигуры металась по гладким стенам, по занавешенному окну, по свеженатертому, скользкому паркетному полу, то укорачиваясь, то доставая до потолка.
   - Так что же это за тип такой народился у нас... в нашей партии?
   Субботин кинул острый взгляд на Кружилина. На лбу его прорезалось несколько глубоких продольных складок. Потом складки исчезли, и в серых, глубоко запавших глазах появилась грусть.
   - Народился... - промолвил он тихо, вполголоса, будто сожалея о чем-то, сел за свой стол, но не прямо, а как-то боком, и стал глядеть в угол. Он словно ждал, что сейчас оттуда появится кто-то, мышь, может быть. - Забываем мы, Поликарп Матвеевич, одну вещь, которую никогда не должны забывать. А именно - революция совершилась недавно, всего двадцать четыре года назад...
   - Почему же? - возразил было Кружилин.
   - Конечно, дату мы помним! А вот что прошло с этого дня очень и очень немного времени, что революция не кончилась, что она продолжается... понимаешь, не кончилась, а продолжается! - это мы всегда ясно себе представляем? В этом всегда отдаем себе ясный отчет? Старая жизнь, старое общество, весь его социальный уклад, формировавшийся веками, в семнадцатом году был взорван, взбаламучен революцией. Призови на помощь немного фантазии и попытайся представить застоявшееся, вонючее болото, в котором гниют водоросли, нападавшие туда сучья, деревья, трупы животных. И вдруг в самой середине этого болота начинают бить со дна могучие фонтаны родниковой воды. Вся гниль, все эти осклизлые обломки деревьев и полуразвалившиеся трупы приходят в движение, то всплывают на поверхность, то исчезают в глубине. И долго будет эта дрянь болтаться в воде, пока не прибьет ее к берегу. Но и там, догнивая, она, эта дрянь, долго еще будет отравлять воздух. И бывшее болото вроде уже превращается в чистейшей воды озеро с цветущими берегами, а гнильцой откуда-то нет-нет да и потягивает. Когда-то вся дрянь и гниль истлеет, превратится в труху! Когда-то эту труху развеет ветер... Что-то подобное происходит сейчас и в недрах человеческого общества. Болото еще не превратилось окончательно в ласкающее взгляд и обоняние озеро, еще не всю человеческую мерзость выбросило на берег. Словом, до идиллической картины еще далеко. Это, повторяю, ясно мы себе представляем? В этом всегда ли отдаем себе ясный отчет?
   Кружилин тяжело поднялся, разогнулся с трудом, подошел к окну, приоткрыл зачем-то занавеску, стал глядеть во мрак темной улицы. Там дул ветер, электрические фонари на столбах раскачивались, светлые пятна от фонарей ползали на затоптанном снегу.
   - Да, ты прав, - глухо сказал он, не оборачиваясь. - Какой там, к черту, народился! Такие типы готовенькими нам достались.
   - Так понимаешь теперь, почему я, ты... все мы должны их на лопатки класть? - тотчас спросил Субботин.
   По улице еще проехала груженая автомашина. Кружилин подождал, пока затих шум мотора, и в свою очередь спросил:
   - Скажи мне, Иван Михайлович... все, что творилось тогда, в тридцать шестом, тридцать седьмом годах, лишь делами таких, как Полипов, следует объяснять?
   - Ишь ты, задал вопросик... Спросил бы чего попроще, - угрюмо и одновременно насмешливо промолвил Субботин.
   - Да-а... Понимаю... - Теперь Кружилин принялся ходить по кабинету. - Что же, правильно, надо класть на лопатки... Потому что, видимо, в том числе и делами таких. Все больше и больше прихожу к такому выводу. Но кое-кому следует, наоборот, помочь удержаться на ногах, а то и подняться с пола.
   Субботин молча глядел на Поликарпа Матвеевича, ожидая дальнейших слов.
   - Насчет болота ты правильно, может быть. Во всяком случае, образно. А вот относительно недр человеческого общества - тут, мне думается, все посложнее, тут прямую аналогию нельзя провести. Наряду с гнилыми обломками и трупами там и другое можно разглядеть - осколки, обломки всяческих человеческих судеб. Есть в обществе люди и порядочные по своей сути, но растерявшиеся в результате социальных потрясений и изменений, надломленные, не понимающие пока смысла революции, не понимающие времени. Много есть людей, которые ошиблись в самые горячие годы, а теперь не знают, как исправить эту ошибку, не знают, можно ли ее исправить. Есть, наконец, люди честные, ничем не запятнанные, но просто не могущие до сих пор найти свое человеческое место в новой жизни.
   Субботин сгреб со стола бумаги, сунул их в ящик, щелкнул ключом.
   - Я что-нибудь не так говорю? - спросил Кружилин.
   - Очень хорошо, что ты понимаешь все это. Только - довольно этой философии, перейдем к практическим делам. Скажи вот мне, кто бы из ваших, из районных, подошел на должность председателя райисполкома?
   - Как?! А Полипов? Переводите куда?
   - Сам он себя переводит. На фронт просится. Так что радуйся.
   - Погоди, погоди! Но я тоже... - И Кружилин замолк, будто испугался нечаянно вырвавшегося слова.
   - Что - тоже? - Субботин вскинул голову. И откинулся на спинку стула. Постой-ка, брат...
   Шаркая ногами, Кружилин вернулся в кресло. Оно тяжело скрипнуло под ним.