Новый свет загорелся в глазах у Шишко. Астапов победил; Шишко стал пленником страха и ненависти. Большевики не потерпят поражения — ни от крестьянского невежества, ни от своей собственной армии, ни от традиционных понятий добра и зла. Астапов знал, как проведет ночь в комнатушке, что Наркомпрос реквизировал для него в Ломове. Он будет лежать без сна до рассвета, куря и переворачивая в голове события прошедшего дня, как старатель, моющий золото. Горечь из его души к тому времени уйдет — а может, и ушла уже. Растянувшись на кровати, на простынях, посеревших от пепла, он почувствует наплыв чего-то похожего на радость — наверное, в каком-нибудь словаре будущего это чувство и будет называться радостью. Уже сейчас радость циркулировала в нем, как лимфа, и во рту был вкус папиросы. Дым будет клубиться кольцами у него в легких. Радость уже говорит с ним здесь, в храме святого Святослава Грязского. «Свобода», — говорит она. Теперь это слово выжжено на оболочке его сердца. Астапов нацарапал приказ в блокноте, стараясь, чтобы текст и подпись читались разборчиво. Еще три-четыре человека будут убиты. Шишко придется считаться с железной решимостью самой Революции, стоящей за этими приказами.

1921

Семь

   В центре Москвы, от Кремля и километра не будет, расползлись улочки и переулки Арбата — как трещины на оконном стекле, или нити паутины, в которой запуталась сильная и упорная муха, только сам Арбат пролег напрямик, от Смоленской до Арбатской площади. Иные маршруты сдваивались и шли по собственным следам; другие терялись в глухих двориках. Из-за беспорядочного сплетения улиц все время казалось, что ты в Азии, и с тобой может в любую минуту случиться все что угодно (предположительно — что-нибудь неприятное). Дома словно готовы были обрушиться на мощеные в отдельных местах улицы. В канавах лежали горы мусора, на фоне которых почти незаметны были валяющиеся кое-где пьяницы. Этой дружной и уже разочарованной весной почти все местные лавки, пивные, булочные и книжные магазины были закрыты. Здесь можно было затеряться… при желании.
   Похоже, сегодня утром толпа народу явилась на Арбат, чтобы затеряться. Люди шаркали по улице, опустив головы, намеренно убрав с лица всякое выражение и сделав невидящие глаза. В это время года, когда ЧК дышало в спину, такая поза была самой безопасной. Как быстро она стала привычной. Заработки упали и составляли треть от довоенных. Дневной паек заводского рабочего был урезан до тысячи калорий. Деревянные дома по всей столице разбирали на дрова. Вокруг свирепствовали голод и эпидемии. Только Чрезвычайная Комиссия могла обеспечивать действие физических законов во вселенной, где при всех этих обстоятельствах правительство продолжало править. Месяц назад в Кронштадте — на военно-морской базе в Финском заливе, возле Петрограда — взбунтовались моряки-краснофлотцы. Местное население поддерживало их, пока войска под командованием Троцкого [7]не перебили сотни людей, перейдя залив по льду — а ЧК тем временем держало эти войска под прицелами пулеметов, на случай, если они тоже вздумают дезертировать. А другие чекисты надзирали за пулеметчиками, и так далее, и конец этой цепи принуждения терялся где-то в серой океанской дали.
   Тот, кому хватило бы глупости и упрямства (и запаса живучести), чтобы пройти до конца этой цепи, обнаружил бы там Ильича — единственного владельца последнего пулемета, а непосредственно перед ним — стаю злобно грызущихся людей, толкающихся у предпоследнего звена цепи. Это были Троцкий, Бухарин и Зиновьев. Их можно было не брать в расчет. Астапов знал, что не они, а стоящий поодаль Сталин действительно незаменим для страны Советов. Сталин брал на себя трудные, неинтересные, важнейшие задания: в частности, он занял пост Народного комиссара по делам национальностей. Во всех комиссариатах были его люди. Он составлял досье и вел счет «должкам». Астапов знал, что на него у Сталина тоже есть досье — вероятно, там про Астапова написано больше, чем он сам о себе знает.
   Сейчас товарищ Астапов изучал лица прохожих. Люди старались не показывать лицо без нужды. Вот фронтовик, средних лет, мешки под глазами: прячет под рваной шинелью какой-то сверток. Должно быть, с едой; что еще в наше время стоит прятать? Может, на досуге, в надежном укрытии, это лицо станет теплым, довольным, в зубах появится сигара. За этим прохожим шел другой, чье лицо, почти красивое, полное достоинства, застыло нечеловеческой маской. Многие мужчины прятали выражения лиц за бородами; у некоторых были усы. Астапов еще не решил, ищет ли он человека с усами. Астапов участвовал в очень деликатной операции.
   Перед тускло освещенной лавочкой, где продавали варенец, просил милостыню сутулый старик. Милиция должна была регулярно очищать улицы от нищих, но обычно не справлялась — милиционеры и сами обнищали донельзя. Этот нищий был набожный старый крестьянин с седой бородой. Он очень решительно осенял себя крестом, глаза у него слезились, лицо было серое, как цемент. Может, хотел купить стакан варенца. Всю зиму ничего не работало, кроме этих лавочек — их загадочным образом вызвала к жизни суровая экономика военного коммунизма.
   Астапов чуть не прошел мимо старика, но остановился, увидев в его лице что-то знакомое. Нищий был ширококостный пожилой крестьянин, совсем не тот человек, какого искал Астапов, но Астапов все равно остановился и начал разглядывать старика. Эти нищие крестьяне — как они попадают сюда через заставы на дорогах? Можно подумать, что на самом деле они — крысы, которые выползают из городских подвалов и превращаются в людей.
   — Эй, ты, — обратился к старику Астапов.
   — Барин, подайте несколько рублишек… Дай вам Бог и Ильич здоровья…
   — Хочешь тысячу?
   Нищий неожиданно энергично замотал головой:
   — Нет, барин, я не грабитель какой. Мне много не надо. Рублишек несколько.
   — Приходи завтра в Александровский сад, часам к десяти утра. Там сможешь честно заработать.
   Мужик хрюкнул:
   — Честно? Уж точно это значит — незаконно.
   Астапов тут же пожалел, что поддался минутной блажи и заговорил со стариком. Зря он вообще пришел в этот район. Запутанные арбатские переулки подталкивали людей на неприемлемые, антиобщественные поступки. В этом беспорядке словно запечатлелась характерная неуправляемость русской жизни. Астапов специально изучал эту проблему — переписывался с представителями Наркомпроса в зарубежных столицах, получал данные о ширине тамошних тротуаров и углах пересечения улиц на перекрестках. Было доказано, что планировка города — любого города — посылает своим жителям закодированные сигналы; от этого жители становятся сварливы, или наоборот, неразговорчивы, от этого зависит, насколько сознательно они работают, насколько самозабвенно влюбляются. Если город большой и делится на районы — как Москва или Париж, — надо вычислять влияние каждого района отдельно. На Арбате эти безмолвные сигналы были идеологически вредными, антисоветскими. Когда-нибудь весь этот район снесут и проложат один широкий бульвар, не оставляющий места для человеческих слабостей. Астапов нахмурился, полез в карман и нащупал шероховатые края монеты — монета была сейчас дешевле металла, пошедшего на ее чеканку, дешевле еды, нужной, чтобы восполнить энергию, потраченную на вытаскивание монеты из кармана. Крестьянин протянул загрубевшую почернелую ладонь. Астапов нерешительно повертел монету и бросил обратно в карман. Монета звякнула. Несмотря на разочарование, старик поклонился и перекрестился.
   — Завтра в десять, — сказал Астапов. — Там будет главный.
   Астапов пошел дальше, раздосадованный встречей. Крестьяне всё цепляются за труп старого режима: униженные, закоснелые, порочные, невежественные. И это несмотря на все успехи революции, так усердно воспеваемые агитбригадами Наркомпроса. Сверкающие комбайны прокладывают себе путь по бескрайним полям колышущейся пшеницы; потоки зерна льются из стальных бункеров в вагоны; аппетитные фигуристые доярки легко таскают полные ведра молока, не заботясь, что это изобилие прольется; темноглазые юнцы взбираются на эвересты арбузов; мясники на бойне в незапятнанных белых халатах весело танцуют среди висящих туш. Город отвечал: фильмов недостаточно, зрителей надо еще и кормить. Эти жалобы отдавались эхом в залах Кремля, и Астапов, пришедший выбивать оборудование и бюджет, парировал, что лишь Наркомпрос может вдохновить людей на производство той самой еды, которая нужна, чтобы их накормить. А до тех пор, настойчиво повторял он, если показывать людям правильные картинки в сочетании с правильными словами, люди будут непоколебимо уверены, что их уженакормили.
   Он вернулся на безмашинный, безлошадный Арбат — и страшно поразился. Он увидел человека, который идеально подошел бы ему, если бы не подходил так идеально. Товарищ Сталин читал газету, приклеенную на стену на углу Дурновского переулка. Конечно, это был не Сталин — этот человек был много моложе, с осунувшимся лицом, и к тому же Сталин никогда бы не стал ходить по улице без охраны, боясь потенциальных убийц, которых день ото дня становилось больше. Однако сходство было поразительное, и, может быть, даже опасное. У человека, читающего газету, были не только кавказские усы, но и характерные морщинки вокруг глаз. Астапов жадно разглядывал его.
   Человек, похоже, не замечал, что его разглядывают — он читал вчерашнюю речь Сталина перед профсоюзом сталепрокатчиков. Нет, не годится. Астапову нужен человек, который будет лишь намеком на товарища Сталина. Может, изменить внешность этого газетного читателя… например, сбрить брови и сделать совсем другую прическу. Но все равно сходство будет слишком очевидно… Астапов опять изумился тонкости задуманного им плана и в очередной раз проклял себя за то, что вообще его задумал.
   С некоторым сожалением он пошел дальше. А вдруг он вообще никого не найдет до завтрашнего утра? Можно ли будет в случае чего отменить съемки? Если он добьется отмены с помощью какой-нибудь бюрократической уловки, это может возбудить подозрения товарища Света. Чем дальше Астапов уходил по Арбату, тем больше он убеждался, что на углу Дурновского переулка упустил свой шанс. Он остановился в конце улицы, у некогда элегантного ресторана «Прага», и оглянулся, всматриваясь в ровный поток пешеходов. За эти пятнадцать минут на Арбате пошел легкий снежок, опровергая наступление весеннего равноденствия. За несколько домов уже ничего нельзя было разобрать. Астапов не знал, сможет ли опять найти читателя газеты. И тут другая мысль пришла ему в голову.
   Человек, читавший газету, был сам товарищ Сталин. Он вышел подышать свежим воздухом и отошел на несколько кварталов от Комиссариата по делам национальностей, где работал в своем кабинете; а может, прятался на самом видном месте, а может, знакомился с настроением масс, или показывал свою солидарность с ними, или хотел посрамить своих врагов, или ловил их на живца, или проверял своего оперативника, подсаженного в Народный Комиссариат Просвещения. Все это было возможно. Сталин двигался незаметно, в тени, сквозь стены, сквозь чужие сны. Он дергал за невидимые веревочки. Астапов был лишь одной из таких веревочек и не знал ничего о других.
   В таком случае лучше не возвращаться. При очередной встрече с товарищем Сталиным Астапов ничего не скажет про этот день. Сталин, скорее всего, тоже ничего не скажет, чтобы Астапов чувствовал зыбкость почвы под ногами. Сталин ничего не сказал, когда Астапов явился к нему со своим предложением. В тесном, жарко натопленном кабинете наркома, устланном коврами, привезенными со всех концов империи, Астапов излагал новейшие психосоциальные теории подсознательного восприятия, распознавания образов и скрытых аллегорий. Сталин не перебивал, курил трубку, и только загадочно кивнул, когда Астапов окончил речь, но Астапов, выходя из кабинета, подсознательно уверился, распознав образы предыдущих событий, что его предложение было скрытым образом принято.
   Побродив наугад по арбатским переулкам, Астапов вдруг оказался у служебного входа во Всемирный Пролетарский Художественный театр, скромно расположившийся в подвале бывшего синематографа. Астапов часто посещал Всемирный Пролетарский — всегда неохотно, по долгу службы. Отрывисто стуча в дверь, он гадал, как обернется это дело и как повлияет его исход на их отношения с кавказцем. Астапов пытался расшевелить свое ясновидение, но картинка не появлялась. Придется забыть встречу в Дурновском переулке, стереть из памяти.
   Дверь открыл рабочий сцены, который не узнал Астапова. С суровым начальственным видом Астапов протиснулся мимо парня в театр, за кулису. Он собирался спросить, где главный режиссер театра, но заметил, что сцена освещена и на ней стоят актеры.
   Актеры посмотрели на него. Их было четверо, они были не костюмированы и держали в руках роли.
   — Продолжайте. Я ищу Левина.
   — Я здесь, — ответил голос из темноты зала.
   — Справа входит комиссар, — сказал один актер, армянин, который прошлой осенью удачно дебютировал в постановке Мейерхольда. Актер был темноволос и смазлив, ЧК тщательно вела список его многочисленных любовных интрижек. — Мне нравится. Давайте внесем это в пьесу.
   Актриса, знаменитая Валерия Голубкова, тепло улыбнулась и предложила:
   — Может быть, товарищ Астапов сам захочет сыграть.
   — Нет, он слишком мал ростом, — ответил армянин.
   Другие не засмеялись. В журнале «Красная новь», в статье про театр Мейерхольда, говорилось, что армянин «возвестил появление нового советского человека на мировой сцене». «Труд», захлебываясь, писал, что его «мозолистые руки схватились за штурвал театральной революции». Горком партии предоставил актеру четырехкомнатную квартиру с видом на Патриаршие пруды, а народный комиссар Луначарский, глава Наркомата Просвещения, прислал хвалебное письмо. Видимо, у армянина случилось головокружение от успехов, и он переоценил свою безнаказанность — последствие славы. Валерия, которая спала с ним время от времени (это продолжалось всю зиму), мысленно зареклась от дальнейших встреч. Астапов едва расслышал насмешку.
   — Товарищ Левин, мне надо с вами поговорить. Дело срочное.
   — Конечно, — сказал Левин, вставая. В руках он держал пьесу. Он сделал движение в сторону своего кабинета и объявил: — Перерыв!
   — Нет-нет, товарищи, — Астапов поднял руку. — Можете продолжать. «Кто не работает, тот не ест».
   Актеры ничего не ответили, но посмотрели на Левина, ожидая указаний. Левин улыбнулся, чуть неуверенно, подумал немного и ответил:
   — Хорошо.
   — И еще, товарищ Левин, — сказал Астапов. — Пожалуйста, захватите альбом с типажами. Все альбомы, какие у вас есть, пожалуйста.

Восемь

   Левин был непростительно жовиальный толстяк в пенсне, с черной львиной гривой и бородой. Бывший врач-педиатр, после революции он перебрался из Москвы в Петербург и открыл маленький авангардистский театр без всякой официальной поддержки (и, кажется, без всякой финансовой). Он вращался в кругах авангардистов, приятельствовал с Маяковским, Вахтанговым и прочими. Неудачливые актеры и драматурги знали, что он не умеет отказывать. Наркомпрос пристально следил за текстами его постановок. Если пьесу запрещали, Левин подлизывался, уговаривал и умолял — зачастую эта осада была направлена непосредственно на Астапова, который недолюбливал театр. Астапов симпатизировал Левину, но понимал, что Левин своими руками роет яму себе и своему театру.
   Сейчас Астапов просматривал большой черный альбом, в котором были наклеены рекламные и газетные фотографии всех московских актеров. По логике вещей Астапову надо было бы сразу пойти к Левину, но он боялся, что Левин разгадает его замысел. Левин, кажется, действительно пытался понять причину внезапного интереса Астапова к подбору типажей: лицо режиссера искривилось беспокойством. Астапов его игнорировал, но страниц через двадцать фотографии начали расплываться у него перед глазами. Снимки были по большей части очень плохого качества.
   — Может, чаю? Только вот сахара у нас нет.
   — Нет, спасибо, — ответил Астапов — под впечатлением сегодняшней неприятной встречи на Арбате он не позволил себе впасть в филантропию и не пообещал Левину выделить театру дополнительный паек.
   Разглядывая каждую фотографию, Астапов пытался представить себе, как можно загримировать это лицо — не то чтобы придать ему сходство со Сталиным, но сделать так, чтобы оно вызывало неясное ощущение близкого присутствия Сталина. Актеры тем временем опять начали репетировать. Астапов отчетливо слышал каждую реплику, но не мог разобрать слов. Он устал. Он начинал понимать, что, служа двум господам — Сталину и Наркомпросу, — приходится работать за двоих. Астапов закрыл глаза, вслушиваясь в странный спор, доносящийся из зрительного зала.
   Когда он снова открыл глаза, то сказал:
   — Борис Чепаловский.
   Чепаловский, чью фотографию только что увидел Астапов, был лет сорока с небольшим, солидной комплекции. Фотография была не очень, даже слегка не в фокусе, с надорванным углом. Чепаловский, глядевший со страницы сквозь эти дефекты, производил впечатление чрезвычайно уверенного в себе человека. Конечно, никто никогда не замечал в нем сходства со Сталиным, но приклеить густые черные усы — и дело в шляпе. Удастся ли до завтра добыть фуражку вроде сталинской, подумал Астапов.
   — Хороший человек, — торопливо сказал Левин, проявляя неосторожность. Ведь Астапов с тем же успехом мог планировать арест Чепаловского. — Он в прошлом сезоне играл в Малом, в «Заре».
   Астапов еще с минуту созерцал фотографию, потом выписал адрес актера. Он встал и пошел к дверям кабинета, откуда видно было репетирующих. Они кричали друг на друга, бегали по сцене и дико размахивали ролями. Он пришел в разгар действия; но все же не мог уловить смысла их слов.
   — Чрезвычайно власть социальные должен классовый учить! — воскликнула Валерия; подбородок ее гневно дрожал.
   — Почему революционная который преследование крестьянство солдат? — возразил армянин. Другой актер — высокий, красивый украинец, известный комик, игравший в постановке «Ревизора» московского Художественного театра еще до войны, — встал между Валерией и армянином и примирительно сказал, хихикая:
   — Движение стальной организует те может ощутить. — Четвертая участница репетиции, актриса постарше, нетерпеливо притопывала ногой. Астапов не знал, что и думать. Ему показалось, что перед ним опустилась завеса непонимания, отделив его от остального мира — он всегда знал, что такая завеса существует, и всегда боялся, что она упадет. Он глядел на актеров, пытаясь понять, навеки ли он утратил способность извлекать из слов смысл.
   Потратив некоторое время на размышления, он наконец спросил:
   — Это еще что такое?
   Актеры прекратили репетировать и обмякли, словно их обесточили. Руки, державшие роли, бессильно опустились.
   — Экспериментальный театр! — сказал Левин, подбегая к Астапову. — Эксперимент, — повторил он. Улыбка его плохо скрывала беспокойство. — Товарищ, революция установила новые общественные нормы, новую общественную реальность, которую формирует язык! Темп убыстряется; ни одно поколение за всю историю человечества не было свидетелем такого количества языковых перемен в таком разнообразии выразительных средств: газеты, плакаты, рекламные щиты, радио… Каждый день мы слышим фразы, подобных которым в мире еще не звучало, новые грамматические конструкции, обозначающие новые общественные понятия. Жизненно важно, чтобы люди Страны Советов выработали новый язык, свободный от буржуазной ограниченности. Задача революционного театра — стать во главе этого движения. Мы хотим подготовить нашу аудиторию к преобразованиям, используя новаторские театральные приемы.
   Актеры внимательно слушали режиссера. Они стояли на краю сцены и наблюдали. У Астапова на миг возникло ощущение, что они предвидели его реакцию, и что речь Левина была подготовлена заранее. Он заметил, что кто-то направил луч прожектора на дверь режиссерского кабинета, точно в то место, где он сейчас стоял.
   — Новаторские приемы, — повторил Астапов. — Например?
   — Какофония! — радостно сказал Левин. — Источник информации для масс, шум новостей: слова, слова, слова, они сталкиваются между собой. Еще в постановке используются фотографические и синематографические изображения, которые проецируются над головами актеров.
   — Но слова пьесы совершенно бессмысленны.
   — Именно!
   — Что?
   — Мы смешали слова случайным образом. Вырезали их из сегодняшней газеты, положили в коробку из-под конфет, потом вытаскивали по одному и подклеивали в текст!
   Астапов печально покачал головой, думая о столь расточительно уничтоженной газете.
   — Зачем же вы это сделали?
   — Чтобы обновить наш язык! Товарищ, Октябрю уже четыре года. Поступь рабочих слабеет. Актеры распустились. Мы больше не слушаем революцию. Когда вожди Партии обращаются к массам с речью, мы их уже не слышим и не понимаем. — Левин покраснел, на лбу проступили жемчужины пота. Астапов, однако, сомневался в его искренности. — Создав пьесу из слов, расположенных в случайном порядке, допустив хаос в наш театр, мы вновь завладеваем вниманием пролетариата.
   — Но где же смысл?
   — Смысл? Да мы утопаем в смыслах! — Левин увидел тревогу на лице Астапова, но был уже не в силах остановиться. — Товарищ Астапов, нас ежедневно бомбардируют тысячи сообщений — они в газетах, они окружают нас, они летят на электромагнитных волнах! Это какофония ощущений! Мы передаем языком театра состояние человека, вынужденного фильтровать такое изобилие. Каждый зритель сможет найти собственный смысл в случайных сочетаниях переставленных нами слов.
   — А если этот смысл окажется контрреволюционным? — гневно спросил Астапов.
   — Контрреволюционным? — Левин удивленно заморгал.
   — Или насмешкой. Или сатирой. Что если зрители намеренно выберут контрреволюционный смысл? Вы что, не видите, что утеряли контроль над сюжетом? Это антисюжет. То, что вы тут представляете, может означать что угодно!А вдруг зрители будут смеяться!
   Астапов прошествовал на сцену, чтобы подоходчивее объяснить актерам свое решение — они, в отличие от Левина, хоть как-то заботились о своей карьере. Левинская пьеса — не единственное художественное начинание, запрещенное Астаповым за последний месяц: похоже, что голод, холод и удлиняющиеся весенние дни массово сводят с ума художников и артистов. Манифесты художественных групп плодились так быстро, что Астапов не успевал бы их читать, даже если бы и хотел. Астапов не испытывал угрызений совести, запрещая неподходящие произведения искусства. Гораздо труднее обеспечить появление подходящих. На художников-одиночек нельзя полагаться — в особенности на идиотов-индивидуалистов, вроде Елены Богдановой и Федора Левина, которые, как бы они ни спорили с этим, все-таки отрицали логику истории. Чтобы революция была победоносна, чтобы изменить ход человеческой мысли, надо научиться извлекать смысл из хаоса истории. Главная задача просвещения — создать сюжет, памятник для будущего. Твердой рукой высечь его из бесформенной, тупой глыбы русской культуры, ее мифов, религии, народной мудрости. Астапов уже много лет трудился над этим; запретить дурацкую левинскую пьеску было плевым делом.
   Астапов смутно сознавал, что свет прожектора следует за ним.
   — Забудьте об этом, — объявил он. — Постановка отменяется. Ничего подобного никогда не разрешат. Это абсолютно исключено. — Астапов указал на Левина. — Если вы хоть что-то соображаете, вы никогда не подадите эту пьесу в Наркомпрос. Иначе можете лишиться театра.
   Казалось, ни Левина, ни актеров не удивило выступление Астапова. Они смотрели под ноги, как нашалившие школьники.
   — Надеюсь, вы должным образом избавитесь от этих текстов, — сказал Астапов. — Я хочу сказать, что их надо сжечь. А кстати, откуда вы их взяли? Из чего вырезали?
   — Из сегодняшних «Известий», — ответил Левин.
   — «Известия», — пробормотал Астапов.
   — Речь товарища Сталина перед профсоюзом сталепрокатчиков… Мы хотели как лучше…
   Астапову показалось, что его кто-то дергает за рукав, словно к рукаву привязана веревочка. Он отмахнулся от этого ощущения — на рукаве ничего не было. Он задумался, не подвергся ли только что испытанию, и победил ли он в этом испытании, или проиграл.
   — Тексты сжечь, — повторил Астапов. — А еще лучше — разорвите их и сложите все слова в первоначальном порядке.
   Он вовсе не шутил и не иронизировал: именно этого ему действительно хотелось бы. Он сердито вышел из театра; но призрак его отстал на несколько шагов, слушая звуки аплодисментов.

Девять

   В конце концов Чепаловского пришлось арестовать. Когда Астапов зашел к нему, актера не оказалось дома, а соседи, старательно изображая огорчение и готовность помочь, на деле ничем не помогли. ЧК нашла актера через два часа на Сухаревском рынке — он с жаром торговался за какие-то сморщенные огурцы.