- Наконец-то попали в нормальные условия, - заметил Лубенцов вполголоса и спрыгнул с коня.
   Коней отвели в лес, а разведчики, взобравшись на чердак какого-то дома, с полчаса наблюдали за противником, засевшим в Фалькенхагене. Отметив огневые точки на карте, Лубенцов велел отходить в лес. Поскакали крупной рысью назад. Вскоре встретили передовые отряды дивизии и предупредили их о немецком сопротивлении в Фалькенхагене.
   На опушке леса, возле деревни Шёнвальде, Лубенцов увидел машину комдива, вокруг которой суетились штабные офицеры. Сам генерал разговаривал по радио с полками, полулежа на траве.
   - А, прибыл! - встретил Тарас Петрович своего разведчика. - Завидую тебе! Приятно носиться верхом в тылу у немцев западней Берлина! Докладывай!
   Выслушав Лубенцова, комдив сказал:
   - Только что получен приказ маршала Жукова к вечеру оседлать магистраль "Ост-Вест". Вот эту, видишь?.. - показал он на карте. - Кстати, поздравляю: ты освободил видных антифашистов. Они хотели с тобой повидаться - зайди в политотдел, Павел Иванович там с ними беседует.
   Лубенцов пошел в деревню. Здесь, во дворе, возле дома, занятого политотделом, собрались освобожденные разведчиками люди. Солдаты и официантки из штабной столовой сдвигали столы и накрывали их чистыми скатертями.
   Плотников, Оганесян и офицеры политотдела сидели рядом с освобожденными и разговаривали с ними. Потом всех пригласили к столу. Дивизионный повар постарался, чтобы иностранцы надолго запомнили русское гостеприимство.
   Когда появился Лубенцов, освобожденные встали и бросились к нему с изъявлениями благодарности. Потом все снова расселись. Между Плотниковым и Лубенцовым усадили старого человека, обрюзгшего, с седыми усиками и седой жесткой шевелюрой. По его помятым щекам катились слезы.
   Это был Эдмон Энно, французский сенатор, человек, широко известный во всем мире, много раз занимавший пост министра Французской республики. Впрочем, в лагерях и тюрьмах, где он находился с 1941 года, он почти забыл о своем некогда высоком положении. Он очень опустился.
   Однако теперь, видя то уважение, которым его окружили русские офицеры, и выпив сверх меры вина, он очень скоро пришел в себя и обрел самоуверенную ухватку опытного парламентария. Он стал разговаривать громко и быстро, так что Оганесян, знавший французский язык не очень хорошо, еле поспевал переводить.
   - Вы вышли на мировую арену, - говорил Энно, подняв руку. - Что ж, это закономерно, вполне закономерно. Белый медведь раздавил черного. (Энно намекал на герб Берлина: черный медведь на серебряном поле с двумя орлами - черным прусским и красным бранденбургским.) Да, да, белый медведь задушил черного, и этого следовало ожидать. Лично я в глубине души всегда верил в вашу силу, хотя не всегда выражал свою уверенность публично... Вы и Франция - оплот безопасности Европы, вы и Франция! - он смахнул слезу и воскликнул: - Любимая Франция!
   Полковник Плотников смотрел на Энно с состраданием и в то же время с чувством какой-то неопределенной досады: почему старик, только что освобожденный, громко ораторствует и многозначительно, даже покровительственно хлопает Лубенцова по плечу, так, словно он сделал гвардии майору превеликое одолжение, дав возможность освободить себя! И к чему это краснобайство, эти банальные "символические" сравнения? Но потом Плотников подумал, что нехорошо в такой момент подмечать в людях недостатки. Что с того, если этот старый человек немножко важничает после нескольких лет невыносимой жизни! "Бог с ним", - думал Плотников, ласково улыбаясь французскому сенатору.
   Лицо полковника светлело, когда он поворачивался к своему соседу слева, немолодому, изможденному, чуть сгорбленному человеку с седыми волосами. Этот говорил мало, только отвечал на вопросы, и то односложно. Он понимал и даже неплохо говорил по-русски, - в лагерях многие заключенные, те, кто предвидел ход событий, учились у советских военнопленных русскому языку.
   Лицо этого человека иногда подергивалось какой-то нервной судорогой, и он, зная за собой эту слабость, тут же улыбался беспомощно, словно извиняясь за приобретенную в тюрьмах привычку.
   Этот человек был Франц Эвальд, член ЦК коммунистической партии Германии, один из виднейших подпольных работников и пропагандистов партии. Свое настоящее имя он сказал Плотникову, узнав, что полковник является начальником политотдела. Даже товарищи Эвальда по лагерю и тюрьме не знали его имени и были немало удивлены, услышав, кто он такой. В лагерях он числился Герхардом Шульце.
   Агенты гестапо захватили его в 1937 году, но и они так и не узнали его настоящего имени; он числился рядовым коммунистическим "функционером", захваченным в Веддинге на одной подозрительной квартире, вот и все. Правда, вначале гестаповцы подозревали, что он не тот, за кого выдает себя. Один из наиболее ретивых следователей долго возился с ним, применяя всевозможные методы воздействия, но ему ничего не удалось добиться. Так Эвальд и остался Герхардом Шульце.
   В лагере он создал разветвленную подпольную организацию. Ему удалось наладить связь с внешним миром, он узнавал обо всем, что творилось на свете, и выпускал рукописные листовки о событиях на советско-германском фронте. Никто из участников организации - а их было много - за исключением пяти человек: двух немцев, одного русского пленного офицера, одного французского и чешского коммуниста - не подозревал, что этот "старичок Шульце", работающий писарем при охране лагеря, и есть руководитель организации.
   Последнее время, ожидая со дня на день приближения Красной Армии, Эвальд готовил восстание заключенных и сумел собрать большое количество пистолетов и гранат и даже несколько автоматов, которые были принесены в лагерь в разобранном виде, по частям. Но неожиданно поступил приказ перевести большую группу заключенных, главным образом коммунистов, в цитадель Шпандау. В этой цитадели, старинной и мрачной, Эвальд провел две недели. Сегодня рано утром их повели оттуда к северо-западу - повели пешком, так как бензину в тюрьме не оказалось.
   Теперь он сидел, бледный, тихий, с крупными каплями пота на широкой, изрезанном морщинами лбу, усталый и счастливый.
   Он спросил у Плотникова, как идет наступление советских войск севернее Берлина. Этот вопрос особенно интересовал его потому, что в лагере Равенсбрюк находились жена и дочь убитого фашистами вождя германской компартии Эрнста Тельмана.
   Лубенцов, глядя на всех этих изможденных, исхудалых людей - немецких антифашистов, - был счастлив от одного того, что они существовали. Существовали, боролись, их не сломила охранка Гиммлера, не опьянил националистический угар, не обескуражили победы фашистской армии.
   Плотников поднял наполненный вином стакан и произнес тост:
   - За Германию! Выпьем, товарищи, за ту Германию, которую представляете вы.
   Франц Эвальд порывисто встал с места и сказал:
   - За наших освободителей! За Советский Союз! За товарища Сталина!
   XVIII
   На магистрали "Ост-Вест" - важнейшей артерии, связывающей Берлин с Западом, - шел ожесточенный бой. Противник, укрепившись в кирпичных казармах, среди каменных львов и чугунных орлов военного городка Лагер-Дебериц, яростно сопротивлялся.
   Покинув политотдел, Лубенцов с Оганесяном поспешили к комдиву, который руководил боем с невысокого холма северней Деберица. В стереотрубу хорошо видна была эта магистраль - широкое асфальтированное шоссе, по обе стороны которого почти вплотную один к другому тянулись небольшие, густо населенные города.
   В полночь полки ворвались в Лагер-Дебериц.
   Оттуда позвонил Мещерский.
   - Противник бежит, - сообщил он. - Есть пленный.
   Этого пленного Митрохин "сгреб" в кювете. Вскоре его доставили к гвардии майору. Привел "языка" сам Митрохин, лицо которого было сильно расцарапано: "язык" отчаянно отбивался и при этом плакал.
   Митрохин смущенно покашливал. Ему было немножко стыдно. Дело в том, что пленный оказался всего-навсего шестнадцатилетним мальчишкой. Глядя на него, солдаты громко хохотали.
   Засмеялся и Лубенцов. Действительно, "язык" имел комический вид. Солдатский мундир висел на нем, как на чучеле, почти достигая колен. Непомерной величины сапоги и огромная пилотка, все время падавшая на глаза, довершали картину.
   "Малыш", как его прозвали разведчики, показал, что на днях берлинскую организацию "Гитлерюгенд" собрали на спортивном стадионе в Берлинском лесу. Здесь выступил "рейхсюгендфюрер" Аксман, охрипший однорукий человек. Он сказал, что перед ними поставлена задача держать оборону на западных окраинах Берлина в связи с тем, что русские прорвались туда.
   Ребят вооружили там же, на стадионе, облачили в солдатскую одежду и частично переправили в Шпандау и Пихельсдорф через Хавель. А сегодня утром два батальона на машинах были брошены сюда, под Лагер-Дебериц.
   В то время как Лубенцов разговаривал с "малышом", к ним внезапно подошел старшина Воронин и, вперив в лицо "малыша" свои острые глазки, протянул руку и разгладил многочисленные складки на левой стороне груди "малыша". Лубенцов с удивлением увидел среди этих складок новенький железный крест.
   "Малыш" вспыхнул и с опаской поглядел на гвардии майора.
   Митрохин приосанился - пленный оказался не таким уж замухрышкой, и стыдиться его не приходилось.
   Лубенцов улыбнулся.
   - За что получил? - спросил он.
   "Малыш" сказал, что железный крест получен им три дня назад за то, что он из фаустпатрона подбил советский танк на восточной окраине Берлина.
   - Ах ты, сукин ты сын! - покачал головой Лубенцов и спросил растерявшегося "малыша", кто вручал ему железный крест. Услышав ответ, Лубенцов еще больше удивился. "Малыш", заикаясь и дрожа, сказал, что крест ему вручил фюрер.
   - Какой фюрер? - спросил Лубенцов.
   - Гитлер, - еле слышно произнес "малыш".
   И он рассказал о том, как после того боя, где ему неожиданно удалось фаустпатроном подбить русский танк, его внезапно вызвали в штаб батальона, посадили на машину и повезли через забитые обломками зданий берлинские улицы в центр города. Сам он живет в Вильмерсдорфе, а в центре Берлина уже давно не был. Там все разрушено, и ночью страшно там ходить. Не успел он опомниться, как очутился вместе с какими-то людьми перед входом в рейхсканцелярию. Он спустился вниз в сопровождении эсэсовцев, и по длинным коридорам, переполненным эсэсовцами, его привели в какую-то комнату. В той комнате стоял генерал, потом дверь открылась и вошел сам Гитлер. Гитлер пробормотал что-то невнятное - по крайней мере "малыш" ничего не понял из того, что произнес фюрер, - потом он нацепил "малышу" на мундир этот железный крест. "Малыш" не помнил никаких особых подробностей; он заметил только одно, что руки фюрера, когда он цеплял крест, дрожали. Потом эсэсовцы вывели "малыша" в коридор и на обратном пути все торопили его:
   - Скорей, скорей! Не задерживайся!
   Он вышел из подвала на Фоссштрассе, но машины, которая привезла его, там не было, и вообще никого не было, потому что русские бомбили город и "малышу" пришлось пойти пешком обратно в свой батальон через весь Берлин.
   Гвардии майор с усмешкой глядел на этого маленького испуганного человечка, который три дня назад видел своими глазами Гитлера.
   Значит, прошли те времена, когда начальник разведки дивизии при допросе пленных выпытывал данные о местопребывании какого-нибудь немецкого штаба батальона или полка. Теперь дело идет о генеральном штабе германской армии, о главной квартире Гитлера, о Гитлере самом.
   XIX
   Местопребыванием Гитлера интересовался не один гвардии майор Лубенцов, а весь мир. Пожалуй, даже где-нибудь в горных деревушках Эфиопии люди и то задавали себе этот вопрос: куда удрал и где находится Гитлер?
   Советским солдатам в дни берлинского сражения трудно было представить себе, что в каких-нибудь двух-трех километрах находится Адольф Гитлер собственной персоной, тот самый человек, именем которого все матери мира пугали детей, весь облик которого - нависший над лбом знаменитый начес, острый носик, подглазные мешки, сутулая спина - вызывал острую ненависть и безмерное омерзение всего мира.
   А Гитлер действительно находился в Берлине, в бомбоубежище под зданием новой рейхсканцелярии.
   Это огромное, массивное здание, построенное в стиле "третьей империи", громоздком и уродливо-монументальном, занимает целый квартал от Вильгельмплатц, вдоль всей Фоссштрассе до Герман-Герингштрассе.
   В то самое время, когда советские армии брали Берлин, в бомбоубежище Гитлера разыгрывалась уродливая и смехотворная трагедия, если можно назвать трагедией агонию разбойничьей шайки, о которой не скажешь даже: "Она потерпела поражение", - а скажешь: "Она засыпалась".
   А в том, что она "засыпалась", уже были уверены почти все. Кто только мог, убежал из столицы. Еще в начале апреля исчез Риббентроп. Гиммлер под предлогом необходимости поправить дела на западе отправился туда, поближе к гробу своего мистического "предшественника" Генриха Птицелова. Правда, он хоть попытался через своего врача Гебгардта побудить Гитлера покинуть Берлин. Геринг просто убежал и вовсе не давал о себе знать.
   Эрих Кох, благополучно выбравшись из Восточной Пруссии, прибыл в Берлин, явился к фюреру, но, разнюхав, что дела обстоят из рук вон плохо, пропал неизвестно куда. О нем, правда, и не вспоминали, - в конце концов это была мелкая сошка. Никто не вспоминал и об отбывшем на запад Роберте Лее и о министре восточных территорий Альфреде Розенберге, не пожелавшем дождаться встречи с подопечными его ведомству жителями Востока. Генералы верховного командования Кейтель и Иодль, а также гросс-адмирал Дениц уехали из Берлина по приказу Гитлера, чтобы собрать силы для спасения столицы.
   С Гитлером остались только двое из вожаков государства: Геббельс и Борман. Они еще надеялись на возможность остановить русских под Берлином, а Геббельсом овладело фаталистическое равнодушие, пришедшее на смену животному страху. Он приготовил ампулы с ядом для себя и своей семьи и целыми часами просиживал в подвале, поминутно вздрагивая, как кролик.
   Что касается самого Гитлера, то он метался, как затравленный.
   В итоге двенадцати лет почти сплошных удач, головокружительных и в начале ему самому непонятных успехов им овладела мания величия. Он вполне уверовал в собственную гениальность и непогрешимость.
   Одолеваемый мистической верой в свое всемогущество, он почти до последнего мгновения надеялся на то, что случится нечто такое, что должно сразу изменить положение вещей в его пользу.
   Эта маниакальность в какой-то степени гипнотически действовала и на окружающих его отборных эсэсовцев и нацистов, приученных в течение двух десятков лет беспрекословно повиноваться ему. При всей безвыходности положения - впрочем, в с е й безвыходности они не знали - они иногда и сами заражались его бессмысленной надеждой на что-то сверхъестественное.
   Эта взаимная мистификация, пошлая, как мелодрама, придавала жизни в подвалах рейхсканцелярии привкус постовнной истерии, принявшей особенно уродливые формы у этих толстых, отъевшихся эсэсовских боровов.
   Иногда по вечерам, когда было тихо, Гитлеру казалось, что жизнь, история, время идут где-то там, наверху, над восьмиметровой бетонной кладкой убежища, и нужно пересидеть здесь тихо-тихо, и тогда все будет хорошо. Жизнь, время пройдут и сгинут, а он, Гитлер, снова выйдет наружу, где все осталось по-прежнему: русские у себя в России, американцы и англичане вытеснены с материка. Надо только пересидеть, обмануть время.
   - Нет, - отвечал он коротко и отрывисто, когда ему предлагали покинуть убежище и уехать из Берлина для продолжения борьбы. Ему было страшно выйти на свет божий, потому что в самой глубине души он все-таки сознавал, что все сломалось и сам он сломался. А здесь, в подвале, было темно и покойно, можно пересидеть, переждать, обмануть время.
   Разрывы снарядов и бомб, еле слышные под землей, заставляли его вернуться к действительности, и надежды принимали более конкретную, уже не мистическую, а скорее клиническую форму: следует пересидеть, а в это время там, наверху, американцы столкнутся с русскими и они перебьют друг друга, как воины Этцеля и бургундские князья. И тогда он, Гитлер, опять выйдет наружу, чтобы предписывать миру свою волю.
   В коридорах бомбоубежища иногда бегали большие крысы, неизвестно каким образом пробравшиеся в помещение, несмотря на то, что пол был весь устлан кафельными плитками.
   Гитлер любил крыс, он подружился с ними еще во время своего пребывания в тюрьме после мюнхенского путча и гордился этим, сравнивая себя с гаммельнским крысоловом.
   Желание быть крысой охватило Гитлера однажды ночью, в минуту паники, когда русские, как ему доложили, форсировали Тельтов-канал. Но потом он со страхом подумал, что, обладая такой огромной силой воли, он и впрямь может стать крысой, и он начал шептать: "Только на время, на неделю или две, не больше".
   Последние дни он часто вспоминал своих врагов, чьи пророчества о его конечной гибели оказались, таким образом, обоснованными. Он еще раз переживал унизительные минуты первого свидания с Гинденбургом, когда престарелый фельдмаршал отказался передать ему, Гитлеру, исполнительную власть. Вспомнил он и Людендорфа, относившегося еще в Мюнхене к своему временному союзнику с плохо скрытым презрением генерала к ефрейтору. Будь эти старики живы, они бы теперь говорили: "Да, мы были правы в своих опасениях".
   Он сжимал зубы, преисполненный обиды на весь мир и ненависти к своим врагам и друзьям, умершим, убитым и живым. Его мучила даже мысль о том, что сказали бы Бисмарк и Наполеон, будь они живы.
   Мысль о торжестве русских приводила Гитлера в исступление. Он вскакивал с места и начинал быстро шагать по своему суженному до размеров крысиной норы государству. Он опять начинал бушевать, плакать, угрожать, обвинять всех и вся в поражении своей армии.
   Он не желал понимать, как это его солдаты не могут остановить натиск Красной Армии! Почему сдаются города, объявленные им, Гитлером, крепостями? Почему пали Познань, Шнайдемюль, Кюстрин, Вена?
   Он проклинал всех своих генералов, солдат и даже свою черную гвардию - толстомордых и преданных эсэсовцев. Он ненавидел в эти минуты немецкий народ лютой ненавистью.
   Вечером молча входили генералы с кожаными папками, в которых лежали карты. Он враждебно косился на карты. Понемногу он возненавидел их, эти бумажные, гадко шуршащие полотнища с красными стрелами русских прорывов. Не будь этих злосчастных карт, думал он, уткнувшись в них, и все было бы не так плохо, отвратительно и позорно. А красные стрелы все приближались к имперской столице, разрезая, подобно ножам, дивизии и корпуса "моей армии", говорил он раньше, теперь он говорил: "вашей армии".
   Генералы молчали. А большевистские армии неуклонно приближались, и это были не просто армии, а большевистские, то есть носители той идеологии, которую Гитлер ненавидел всеми силами своей души, против которой боролся всю жизнь.
   При малейшем намеке на какой-нибудь успех в нем опять просыпалась энергия; он сбрасывал с себя оцепенение, стягивал кожу между глазами в грозные складки, отрывисто ворочал головой вправо и влево, будто позируя своему давно сбежавшему фотографу Генриху Гофману, отдавал приказания, тут же отменял их, давал новые.
   Решения его были до крайности немотивированны. Самое чудовищное в них, пожалуй, заключалось в том, что он потерял всякое реальное представление об истинном положении вещей. Он все еще играл в глубокомысленную стратегию, хотя был уже только кровожадным сутулым карликом, играющим в солдатики. Правда, солдатики эти проливали настоящую горячую кровь.
   Например, он не разрешил вывести из Прибалтики прижатые к морю немецкие корпуса 16-й и 18-й армий по той причине, что из-за этого Швеция-де может объявить войну Германии.
   - Почему? - шептались между собой штабные офицеры. - Зачем Швеции вступать в войну?
   - А если вступит, так что? - втихомолку удивлялись другие. - Что это может изменить?..
   - Фюреру виднее, - успокаивали себя третьи, успокаивали по привычке, а сами тоже потихоньку удивлялись, разводили в темноте слабо освещенных коридоров руками и хватались за сердце.
   Никто из этих отвыкших от дневного света людей не знал подлинного положения и считал, что наиболее полную информацию имеет фюрер. Да и говорить что-либо вслух не смели - вокруг Гитлера безотлучно находились верные ему люди и мордастые эсэсовцы из лейбштандарта "Адольф Гитлер".
   Когда советские армии приблизились вплотную к Берлину, военные предложили отозвать войска правого фланга 9-й армии, дерущейся на Одере, для укрепления гарнизона столицы. Гитлер запретил; он сказал, что в ближайшие дни предпримет контрнаступление, которое отбросит русских за Одер.
   - Контрнаступление?! - хватаясь за голову, шептались штабные офицеры в темных закоулках убежища.
   Ему казалось, что все происходит по той причине, что он, Адольф Гитлер, не может сосредоточиться, не в состоянии сконцентрировать всю свою волю на одной мысли: нужно, нужно, нужно одержать победу. Если сосредоточиться и внушить ее, эту мысль, себе целиком, без остатка, вполне, все в мире станет на свое место.
   И он уходил к себе в спальню, сжимался, конвульсивно уцепившись за ручки кресла, и глядел в стену.
   Однако что-то вертелось в мозгу и вокруг, как досадная муха, что-то ускользало, расплывалось, отвлекало в сторону. Мешала чужая, могучая, независимая воля, разбивающая вдребезги все планы и расчеты. Она двигала вперед русские танковые клинья, брала штурмом немецкие города, отбрасывала, как мусор, отборные полки германской армии, с презрительным равнодушием не замечая сутулого человека с маленькими усиками приказчика, сидящего под восьмиметровой бетонной плитой в охваченном смятением городе Берлине.
   XX
   Начальник личной охраны Гитлера бригадефюрер СС Монке ранним утром 22 апреля был вызван к входу в убежище одним из охранников.
   У подъезда стояли два оборванных и тощих человека. Один из них, с рукой, перевязанной грязным бинтом, увидев бригадефюрера, обрадованно закричал:
   - Господин Монке!.. Наконец-то!
   Монке, огромный, длиннорукий, уставился на незнакомца и довольно долго рассматривал его. Потом в водянистых глазках бригадефюрера промелькнуло выражение удивления, и он нерешительно сказал:
   - Бюрке, вы?..
   Бюрке печально покачал плешивой головой и ответил:
   - Частично я. Весь мой жир остался за Одером.
   Ах, да! Они пришли оттуда... Монке что-то слышал в последнем специальном задании Бюрке на востоке.
   Монке спросил:
   - А это кто с вами?
   - Один из моих, - сказал Бюрке. - Винкель. Не беспокойтесь, господин Монке. Верный человек.
   "Верного человека", как, впрочем, и самого Бюрке, эсэсовцы обыскали: таков был порядок, и обижаться не приходилось.
   Потом оба пошли вслед за Монке, спустились по слабо освещенному коридору, выложенному желтым кафелем, как станция метро. Вдоль стен коридора чернели массивные железные двери, некоторые с надписями: "Канцелярия фюрера", "Перевязочная", "Командный пункт".
   Повсюду стояли эсэсовцы с автоматами.
   Монке остановился возле одной из дверей и, поднажав плечом, открыл ее. В небольшой комнате с низким потолком стояли два стола, в глубине были устроены четыре койки в два яруса, как в тюремной камере. На двух верхних спали люди.
   Первое, что здесь заметили пришельцы из-за Одера, были бутылки с вином и горка бутербродов на одном из столов. Монке молча показал им на стулья и так же молча кивнул на стол с закусками. С жадностью проглотив несколько бутербродов и выпив вина, Бюрке рассказал бригадефюреру о своих приключениях. После провала агентуры на востоке они с Винкелем пошли на север в надежде на немецкий прорыв. Как известно, прорыв не удался, и они потом пошли обратно на юг, выдавая себя за поляков. Они долго отсиживались в лесу, голодали, бедствовали. Потом - это было с неделю назад, точной даты он не помнит, так как потерял в своих скитаниях счет времени, - они переплыли Одер. Когда они уже плыли по реке, русские их заметили, и они едва не погибли, но все же кое-как перебрались на другой берег и вскоре очутились в городе Шведт. Отсюда они пошли пешком, ехали на попутных машинах, чуть не попали в руки противника - польских войск, наступавших на этом участке. Выдавать себя тут за поляков уже было невозможно, и они просто скрывались в лесу, медленно продвигаясь на юго-запад.
   Закончив свой рассказ, Бюрке спросил у молчавшего бригадефюрера:
   - Как дела?
   Монке покосился на Винкеля и начал что-то быстро шептать Бюрке на ухо. Позвонил телефон, и Монке ушел: его вызвали. Бюрке посидел минуту молча, потом сказал:
   - Дела неважные, - и добавил уже совсем тихо, оглянувшись на спящих людей: - Зря мы сюда приперлись... А впрочем... Пей, Винкель.
   Вскоре Монке вернулся в сопровождении других офицеров СС. Они поздоровались с Бюрке - почти со всеми он был знаком, - и Бюрке повторил свой рассказ.
   Винкель глядел на эсэсовцев с трепетом. Все они выглядели, как борцы-тяжеловесы. Притом он знал, что это приближенные самого фюрера, и это обстоятельство окружало их в глазах Винкеля таинственным и страшным ореолом.
   Винкелю очень хотелось спать, и все дальнейшее он видел, словно в тумане. Его с Бюрке куда-то повели, дали им военные мундиры. Они переоделись, потом опять их куда-то повели по темным коридорам. Наконец он очутился в большой комнате, почти сплошь уставленной койками в два яруса.