Веселова-Росова ушла.
   Лиз подошла к концертному роялю, стоявшему около исписанной мелом черной доски:
   — Формулы… и музыка…
   Она открыла крышку рояля, взяла несколько аккордов, потом села за инструмент и заиграла.
   Буров слушал, облокотившись о рояль и смотря на Лиз.
   Зовущая мелодия сначала звучала в мужском регистре, потом отзывалась женским голосом, полным нежности и ожидания, потом слилась в бурном вихре, рассыпавшись вдруг фейерверком звучащих капель, наконец, задумчивая, тоскующая, замерла, все еще звуча, уже умолкнув…
   — Лист, — сказал Буров. — Спасибо, Лиз…
   Лиз осторожно закрыла крышку рояля.
   — Правда, странно? — обернулась она к Бурову. — Взбалмошная американка бросает миллионы долларов и садится за рояль, чтобы сыграть «Грезы любви», словно слова на всех языках мира бессильны сказать что-нибудь…
   — Лиз, вы хотели видеть мою помощницу? — напомнил Буров.
   — Да, — оживилась Лиз. — Я почти догадываюсь, почему вы защищены не только от радиоактивных излучений. Я хочу ее видеть, Сербург… — И она вызывающе посмотрела на Бурова.
   — О'кэй, — сказал Сергей Андреевич и снял телефонную трубку.
   — Какая она? — спросила Лиз, смотря на телефон. — Почему в этом аппарате еще нет экрана? Она похожа на Ирэн Кюри? Она любит вас, Сербург?
   — Простите, — сказал Буров и сказал в трубку по-русски: — Елена Кирилловна? Я попрошу вас сейчас зайти в кабинет академика Овесяна. Мисс Морган находится здесь и хочет познакомиться с вами, моей помощницей. Что? Елена Кирилловна! Алло! Что такое? Вы слышите меня? Так вот. Приходите сейчас же. Да что там такое с вами? Слова не можете вымолвить! Ждем вас. Все. — И он решительно повесил трубку.
   Потом обошел вокруг стола и, усадив американку в мягкое кресло, сел напротив нее. Она достала из сумочки сигарету.
   — Да, странно видеть вас в обычном платье, — сказал он, зажигая спичку и давая ей прикурить.
   Лиз улыбнулась.
   — Я многое предугадываю, Сербург. Я знала, что вы так скажете, и я знаю, что значит для вас ваша помощница. Я приехала, чтобы убедиться в этом.
   — Вы могли узнать это еще в Африке, милая Лиз.
   Лиз коснулась руки Бурова.
   — Спасибо, дорогой, что вы так назвали меня. Я не хотела этого знать там… А теперь я хочу ее видеть. — И она, откинувшись в кресле, затянулась сигаретой.
   — И не остановились перед затратой миллионов долларов вашего фонда? — усмехнулся Буров.
   Лиз стала серьезной, положила сигарету в пепельницу. Она отрицательно покачала головой.
   — Не думайте обо мне хуже, чем я того стою… Мы с вами вместе вытаскивали из-под обломков умирающих. Я готова отдать все миллионы, какие только есть на свете, чтобы этого не было.
   — И все-таки вы молодец, Лиз!
   — Правда, Сербург?
   Буров взглянул на приоткрывшуюся дверь.
   — Ну вот и моя помощница, которую вы хотели видеть, мисс Морган, — облегченно сказал он.
   Дверь открылась.
   Лиз смотрела на женщину, вошедшую в кабинет академика, и не могла видеть изменившегося лица Бурова.
   — Хэллоу! — весело сказала вошедшая и бойко, почти правильно заговорила по-английски: — Я очень рада видеть вас, мисс Морган.
   — О-о! Вы действительно хороши, как и следовало ожидать от женщины, которой будут поклоняться в мире, избавленном от всеобщего несчастья. Скульпторы станут высекать ваши статуи, — сказала американка, светски улыбаясь и протягивая руку.
   — Благодарю вас, мисс Морган. Я никогда не мечтала стать натурщицей.
   — О-о! Прелестная леди! В женщине всегда живет натурщица, которая позирует во имя красоты, пленяющей мир. Говорят, великий скульптор за деньги делает статую моего жениха. Мне смешно. А что бы вы подумали о своем женихе?
   — Я думаю, что он уже превратился в каменное изваяние. Посмотрите на него сами, мисс Морган, и вы в этом убедитесь.
   Обе женщины обернулись к Бурову.
   Он стоял, действительно окаменев от изумления, возмущения или растерянности, он смотрел на «свою помощницу» и не верил глазам.
   Нет! Перед ним, конечно, не Елена Кирилловна. Но это и не Люда, не та Люда, какую он знал, которую никогда не замечал.
   Природа знает величайшее чудо: неуклюжая, прожорливая гусеница вдруг преображается, расправляет отросшие крылья и, блистательная в своей неожиданной красе, летит над землей, по которой лишь ползала, взмывает выше деревьев, у корней которых ютилась, летит на аромат прекрасных цветов, с которыми соперничает ныне в яркости…
   Перед Буровым, смело и остро беседуя с американкой, стояла стройная девушка в модном платье — само совершенство форм! — с искусной прической, с огромными миндалевидными глазами, удачно оттененными карандашом. И сколько непринужденной грации было в ее позе, когда она присела на ручку кресла, сколько уверенности во взгляде!
   Буров поражался всему: и насмешливым ноткам в грудном женском, откуда-то взявшемся голосе, и смелому вырезу платья, и великолепному рисунку чуть покачивающейся ноги в изящной туфельке с высоким каблуком, и полуоткрытому рту в загадочной улыбке полных жизнелюбивых губ.
   — Простите, — наконец опомнился Буров и подчеркнуто сказал, — мы еще не виделись с вами.
   Они действительно «никогда не виделись»!
   И, подойдя к Люде, — да это была Люда… или, вернее сказать, это была та удивительная женщина, которая еще в свою пору куколки или гусеницы была Людой, — он взял ее руку, чтобы церемонно пожать, но она поднесла ее к его губам, и он непроизвольно поцеловал тонкие пальцы. Американка наблюдала, какой нежный взгляд подарила Бурову его помощница…
   Она резко встала, прощаясь…
   — Вы извините меня за этот маскарад, Сергей Андреевич, — насмешливо сказала Людмила Веселова-Росова, когда, проводив иностранную гостью, они остались вдвоем. — Меня попросила об этом ваша Елена Кирилловна…
   И новая, гордая, знающая себе цену, она ушла.
   Буров крякнул и потер лоб.


Глава пятая. АНТИЯДЕРНЫЙ ВЗРЫВ


   «Хорошенькая стюардесса в кокетливо заломленной пилотке попросила пассажиров застегнуть привязные ремни.
   — Нью-Йорк! — мило улыбнулась она.
   Самолет кренился, ложась перед посадкой на крыло.
   Мне не терпелось. Я спешил. Я знал, что даже в нашем тресте «Ньюс энд ныос» этой весной начались серьезные затруднения с распространением газет. Мой дневник мог, если его печатать фельетонами, оказаться спасительной гирей, которая перевесит чашу деловых весов. В нем есть все, как хотел того босс: и ужас, и интимность, и правда, все то, что я видел за этот год, и особенно в те несколько дней — в самом пекле… Бесценные странички лежали в несгораемом портфеле, который словно набит был долларами. Он послужит защитным костюмом против всего, что началось сейчас в Америке.
   Я выскочил из самолета первым, сбежал по ступенькам приставленной к фюзеляжу лестницы и протянул паспорт полицейскому чиновнику. Нас почему-то встречала толпа людей. Они бросились ко мне, наперебой крича:
   — Великолепное авто, сэр! Совсем новенькое!..
   — «Шевроле», сэр! Последней марки. Уже обкатано!
   — К черту, к дьяволу всех! Нет лучшей машины, чем «кадиллак»! Не упустите, парень! По цене велосипеда… Комфорт, изящество, скорость!..
   Мне не давали сделать и шагу.
   Полицейский чиновник, возвращая паспорт, усмехнулся.
   Действуя локтями, я пробивался через толпу комиссионеров и коммивояжеров, которые предлагали мне коттеджи, яхты, обстановку для новобрачных, полный мужской гардероб и, конечно, автомобили, великолепные американские автомобили! Я приятно ощущал портфель, сознавая, что скоро смогу купить все это не размышляя. Мы будем жить с Эллен в сказочной Калифорнии, на берегу ласкового океана. У нас будут безмолвные слуги. Мы станем охотиться и скакать на взмыленных лошадях, собирать цветы и купаться в лесном бассейне. Я куплю ей самый звучный рояль и научусь понимать ее любимые пьесы Листа и Бетховена…
   Я проходил через удивительно пустынный, словно вымерший, аэровокзал. Сумасшедшие комиссионеры атаковали отставших от меня пассажиров.
   Какой-то хорошо одетый джентльмен распахнул передо мной двери, просительно протягивая руку.
   Со всех сторон на меня ринулись парни в форменных фуражках. Я видел разъяренные лица, вылупленные глаза, открытые рты. Люди отталкивали друг друга, наперебой предлагая свои такси. Я улыбнулся, не зная, кого выбрать. Едва я сделал шаг к одному из шоферов, как остальные конкуренты накинулись на него и сбили с ног. Я отступил и оказался под защитой огромного детины, вставшего в оборонительную позу. Он пятился к своей машине, делая знак следовать за ним. Мне это не удалось. Я еле вырвался из свалки, поплатившись пуговицами пиджака, и в аэровокзале попал в объятия комиссионера, предлагавшего «кадиллак» по цене велосипеда.
   — Я жду вас, сэр, — прошептал он, беря меня под локоть.
   В конце концов, я мог себе это позволить, держа под мышкой неразмененный миллион. И я истратил в пути все деньги, оставив лишь мелочь, чтобы доехать до редакции в новом собственном автомобиле… Он был просто великолепен, не стыдно проехаться и с самой Эллен!..
   Лишь много позже я понял, что увидел привычный наш мир как бы через «ЛУПУ ЖИЗНИ», когда все выглядит яснее, выпуклее, понятнее, но в существе своем остается самим собой, рожденным все теми же привычными нам кризисами: топливным, валютным, инфляцией, конкуренцией, стремлением к всемирной гегемонии и остальными гримасами. Сейчас все это столкнулось, исказилось, выросло, безобразя и без того отталкивающие нелепости нашей жизни. Словом, я увидел свой мир в микроскоп. Но не сразу, не сразу понял это!..
   Я уже слышал, что Нью-Йорк бьет лихорадка, но ее проявления показались мне странными. У светофоров не было пробок, поток машин был непривычно редким. Зато у тротуаров их стояло несметное число, и чуть ли не все с надписями «Продается»…
   Поистине паника, начавшаяся на бирже, подобно радиации, поразила здесь всех… кроме меня. Я-то был в защитном костюме удачи.
   Остановиться около небоскреба треста «Ньюс энд ньюс» оказалось невозможно, я проехал две мили в тщетной надежде где-нибудь пристроиться около тротуара. Наконец, плюнув на грозивший мне штраф, я оставил машину во втором ряду.
   На панелях бесцельно толкалось множество людей. Витрины сверкали товарами и наклейками с перечеркнутыми старыми ценами. Повсюду «дешевая распродажа», но магазины были пусты. Продавцы и хозяева стояли на пороге, зазывая прохожих, хватая их за рукава, как на восточных базарах. А некоторые, видимо уже потеряв надежду, смотрели на толпу унылыми глазами.
   Тревога закрадывалась мне в сердце.
   — Что, парень? Тоже в Нью-Йорк за работой? — спросил меня крепкий детина моих лет, бесцельно бродивший, засунув руки в карманы, у счетчика платной автомобильной стоянки.
   — Я из Африки и плохо понимаю, что здесь происходит, — ответил я.
   Безработный выплюнул окурок на тротуар.
   — Что ж тут понимать? Закрылись атомные заводы. Шабаш. Кому они теперь нужны, если бомбы не взрываются? А мы, которые на них работали и кормились на будущих несчастьях, оказались за бортом. Ну и примчались сюда в надежде схватить работенку, а здесь…
   — Но ведь здесь нет атомных заводов!
   Парень усмехнулся.
   — Все одной веревочкой связано. Порвалась веревочка — вот все и развалилось. Оказывается, не только мы там, но и все тут работали на войну. Автомобиль военной гонки на ходу затормозил, а мы все вылетели из кузова…
   Мне стало жутко. Я подходил к тресту «Ньюс энд ньюс», замедляя шаг.
   Все было уже ясно. Существовала ли хоть одна фирма, которая так или иначе не была связана с военным производством? Экономика наша была уродливой. И вот аннулирование военных заказов, замораживание средств, отсутствие кредита… Владельцы фирм хватаются за головы: нечем платить в очередную субботу рабочим и служащим. И они увольняли их, хотя те и должны были производить самые необходимые, совсем даже невоенные вещи. Цепная реакция краха распространялась с ужасающей быстротой, парализуя организм цветущей страны.
   Мы отмахивались от устаревших, как нам казалось, выводов Карла Маркса о неизбежности промышленных кризисов. У нас в последние годы бывали только временные спады производства. Их всегда удавалось компенсировать военными заказами. В такие дни мы, журналисты, особенно старались разогреть деловую конъюнктуру на угольках военного психоза. Оказывается, военная истерия, страх, балансирование на грани войны нам были необходимы как наркотики, без которых не могло жить дряхлеющее тело мира свободной инициативы… И вот теперь шприц сломался… И словно выпал из арки запирающий ее центральный кирпич, арка нашего хозяйства рухнула… Рухнула как после взрыва. Да, да! Это был антиядерный взрыв, бесшумный, бездымный, но не менее разрушительный, чем тот, который я видел в пекле… Вся страна лежит сейчас в развалинах своего былого благополучия. Так неужели же перспектива ядерной войны была спасительной силой нашего хозяйства? Неужели без нее нельзя обойтись? Неужели только в работе военных заводов спасение?
   Лифт в вестибюле небоскреба не работал… Значит, действительно произошло что-то ужасное, если в Нью-Йорке перестают работать даже лифты!
   Знакомый швейцар грустно улыбнулся мне. Он признался, что не знает, служит он или нет:
   — Все вокруг сошли с ума. Фирмы лопаются как мыльные пузыри, сэр. Сына выбросили на улицу. Он пекарь. Перестали выпекать хлеб. У хозяина не стало кредита на покупку муки. Мука гниет. Ее владельцы тоже разоряются. Не могут ее сбыть. Небо обрушилось на нас, сэр.
   Воистину так! Небо обрушилось. Но ведь хлеб не снаряды!
   Газеты треста «Ньюс энд ньюс» не выходили. Рабочие были уволены, помещения закрыты. Так бывало, но лишь при всеобщих стачках.
   И тут я увидел босса. У меня потемнело в глазах, словно меня нокаутировали. Он шел через вестибюль.
   Я бросился к нему. Ведь я могу оказать его тресту решающую помощь. Здороваясь, я протянул ему портфель. Босс тускло посмотрел на меня исподлобья. Его глаза казались сонными.
   — Это дневник, мистер Никсон, — неуверенно начал я, расплываясь в улыбке. — Здесь все описано… Здесь ужас…
   Босс усмехнулся.
   — Ужас там, — показал он глазами на окно и отстранил портфель. — Ужас сейчас валяется повсюду, он дешево стоит. Вот так, мой мальчик. Идите к дьяволу и можете использовать свой дурацкий дневник для подстилки, когда будете ночевать в сквере на скамейке или под нею.
   И он отвернулся. У него был крепкий, как у тяжелоатлета, затылок, переходящий прямо в шею.
   Я не существовал для босса. Он не оглянулся.
   Я выскочил за ним на улицу, но рука не послушалась, не ухватила его за полы пиджака.
   Он сел в «кадиллак», почти такой же, как и мой, новый, никому теперь не нужный, и уехал.
   Куда? Зачем?
   Неужели и он погребен в развалинах антиядерного взрыва? Я видел улицы руин, которые лишь казались домами, толпы людей, которые лишь казались живыми, город, который лишь казался существующим, страну, которая лишь считалась богатой и сильной, страну, у которой отказался работать мозг… Да работал ли он когда-либо? Ведь у нас все было построено на стихийном регуляторе, на звериной борьбе, на конкуренции, на страхе быть выброшенными на улицу.
   Я мог размышлять сколько угодно, даже стать нищим философом или философствующим нищим…
   Мне некуда было идти. Домой, где домовладелец поспешит предъявить мне счет за квартиру, который мне не оплатить?
   Начались страшные дни.
   Газеты нашего треста закрылись. Еще выходил «Нью-Йорк таймс» и еще несколько старых газет. Я тщетно старался сбыть свой товар.
   Один редактор, возвращая мне рукопись, покачал головой и посоветовал продать дневник в Москву… Я был ошеломлен. Мне казалось, что мои симпатии сквозили в каждом моем слове. Я всегда был предан свободному миру.
   Я ночевал в своем проклятом «кадиллаке», на который истратил столько денег. С ними можно было бы протянуть, а теперь…
   Я не смел и подумать о том, чтобы попросить помощи у отца. Каково-то ему теперь?
   Пособия по безработице отменили. Государство не могло принять на себя весь удар антиядерного взрыва. Но голодным толпам все еще пока выдавали бобовый суп.
   Да, я опустился до этого и часами стоял в длиннейших очередях, чтобы получить гнусную похлебку.
   В кармане я сжимал потной рукой несколько своих последних долларов…
   Мы ели похлебку стоя, прислонившись к столбу или к стене с плакатами, призывавшими посетить модный ресторан…
   Мы не смотрели друг другу в глаза.
   Я испачкал похлебкой свой серый костюм, но не смел показаться домой, боясь домовладельца.
   Я ничего не делал. Оказывается, я ничего не мог делать, я решительно никому не был нужен со своими мускулами, со своими знаниями. Моя судьба ничем не отличалась от судеб миллионов людей, безнадежно толкавшихся на панелях Нью-Йорка, Чикаго, Филадельфии…
   Если я не сошел с ума в городе, разрушенном атомной бомбой, то я терял теперь рассудок в городе, парализованном антиядерным взрывом.
   Перестал работать сабвей. Взбешенная толпа однажды переломала турникеты, отказалась платить за проезд, взяла штурмом станцию «Централь парк»… и поезда перестали ходить. Биржевикам придется выбирать другие места для самоубийств… А может быть, не только биржевикам?
   Обросшие, голодные люди бродили по великолепному и жалкому параличному городу.
   Я брился электрической бритвой, сидя в своем «кадиллаке». Его аккумуляторы еще не разрядились. В баке еще был бензин. Я берег его, словно он мог пригодиться. Может быть, для того, чтобы разогнать машину до ста миль в час и вылететь на обрыв Хедсон-ривера?
   Я понял, что должен напиться.
   Я поехал во второразрядную таверну со знакомой развязной барменшей с огромными медными кольцами в ушах. Она видела меня с Эллен. Мы сидели тогда на высоких табуретах, и я сделал Эллен предложение за стойкой…
   На табурете теперь сидела какая-то подвыпившая женщина. Я взобрался на соседний и заказал виски.
   — Хэллоу, Рой!
   Я вздрогнул. В ее голосе послышались такие знакомые нотки.
   Да, знакомые! Это была Лиз Морган.
   — Рой… — Она вдруг обняла меня за шею. — Выпьем, Рой.
   Я обрадовался ей.
   Мы выпили и заказали еще по двойной порции. Барменша налила стаканы и ободряюще взглянула на меня.
   — Снова вместе, — сказала Лиз, смотря на меня через бокал.
   — И снова после взрыва, — мрачно ответил я.
   — Все плохо, Рой.
   — Все плохо, Лиз.
   — Но я рада вам, Рой. Вы единственный на земле, кого я хотела бы видеть.
   Я промолчал, выпил и потом спросил:
   — А как поживает мистер Ральф Рипплайн?
   — К дьяволу Рипплайна. Хотите жениться на мне, Рой? Что?.. Скажете, что предложения не делают за стойкой? Я такая плохая и некрасивая? Вы тоже так думаете?
   — Я плюнул бы в глаза тому, кто так думает.
   — Вы никогда не плюнете в глаза Сербургу, Рой.
   — Ему?
   — Да, ему… — Лиз замолчала и пригорюнилась. — Так хотите на мне жениться? — снова обернулась она ко мне. — Дешевая распродажа… Миллионы за бесценок. Налейте мне еще. Можете пока собираться с мыслями…
   — Вы считали, что меня надо разрубить пополам.
   — А меня? Меня уже разрубили на части. Соберите их, Рой, и вам повезет…
   Повезет? Гадкая мыслишка заползла мне в мозг. И всегда у меня так бывает!.. Лиз! Обладательница огромного состояния. Стоит ли слушать пьяную женщину? Трезвая, она не узнает меня, как это показывал еще Чарли Чаплин. Впрочем, почему же не узнает? Мы кое-чем связаны… И ей ничего не стоит издать мой дневник. Она получит лишь прибыль… Я возмещу ей все затраты.
   Она предложила отправиться в поездку по веселым местам Нью-Йорка. Я мужественно хотел расплатиться с барменшей, но Лиз не позволила. Барменша нехорошо подмигнула мне. Я сгорал от стыда, но не стал спорить с Лиз. Рука в кармане комкала долларовые бумажки.
   Лиз пожелала кутить. И мы кутили с ней, черт возьми! Ведь я не пил еще в Америке со дня возвращения. А в моем организме осела горчайшая соль, которая требовала, чтобы ее растворили в алкоголе.
   Я уже не могу припомнить, где мы побывали за эту ночь. Лиз бросила свою машину у первой таверны, мы ездили в моем «кадиллаке». Лиз похвалила его и сказала, что мы поедем в нем в наше свадебное путешествие.
   Я гадко промолчал, а она положила мне голову на плечо. Ее волосы нежно пахли. Я поспешил остановиться у какого-то клуба.
   Это был тот самый клуб, в который нас с Эллен не хотели пускать. Нас и сейчас не пустили бы, если бы скандаливший тогда со мной распорядитель не узнал Лиз Морган. Он пятился перед нею, его согнутая спина, напомаженный пробор, плоское лицо — все превратилось в липкую улыбку.
   Лиз заставила меня сплясать с нею. Тысяча дьяволов и одна ведьма! Она умела плясать, как Эллен!..
   Лиз бросалась ко мне с истерически расширенными глазами, дурманящая, как опиум. Я ловил ее, желанную, как удачу… Да, да! Она моей удачей вернулась ко мне, суля снова жизнь и радость. Я возьму ее с деньгами! На ее деньги мы издадим мой дневник… Я переживу этот ужас антиядерного взрыва… Какой гнусный расчет!..
   Я сидел за столом, не обращая на Лиз внимания. Я пил виски, джин, ром, пунш, коктейли и пьяно требовал африканского зелья беззубых старух… И я содрогался от воспоминаний об Африке… Я боялся этих воспоминаний… всех воспоминаний…
   Лиз приказала принести орхидеи и засыпала ими наш столик. Она что-то объявила во всеуслышание, и к нам подходили респектабельные, сытые люди и поздравляли нас.
   Потом она, шатаясь, подошла к роялю. Музыканты вскочили, прижались спинами к стене, слились с нею.
   Я никогда не слышал такой игры, никогда!
   Лиз упала головой на клавиатуру и заплакала. Я отпаивал ее содовой водой, но она снова потребовала виски.
   Выпив, Лиз успокоилась и сказала:
   — Мне стало нехорошо… Совсем так, как одной американке, которой я помогла в Московской художественной галерее. Только она ждала ребенка…
   Я вздрогнул.
   — У нас будут с вами дети, Рой? — спросила Лиз.
   Я опять гадко промолчал. Уж лучше бы я заговорил об издании своего дневника.
   — Она удивительная, Рой, эта американка. Она пила, как вы сейчас, но была свежа, как после утренней ванны. Мы говорили о вас. Она сама назвала ваше имя… Мы говорили о картине, которую видели в галерее, и она сказала, что хотела бы ехать по снегу в санях, а не ездить на резине по блевотине бетономешалок. Она была экстравагантна, Рой…
   Испарина выступила у меня на лбу. Так говорить могла только она! Значит, Лиз встретила ее там, в чужом мире… И она ждет ребенка… нашего ребенка!
   — У нас обязательно будут дети, Рой! Я хочу быть самой обыкновенной женщиной, счастливой, не отвергнутой…
   Я протрезвел. Только два раза случалось со мной такое: когда босс приказал мне лететь в пекло и когда позвонил превратившийся потом в тень детектив…
   — Слушайте, Лиз, — сказал я, кладя свою руку на ее тонкие пальцы.
   Она нежно улыбнулась мне.
   — Слушайте, Лиз… Я был бы свиньей, если бы не сознался вам, что… женат.
   Лиз отдернула руку.
   — Вы? Вы женаты, Рой?
   — Да, Лиз. Перед богом.
   — Это чепуха! Вы разведетесь. Кто она?
   — Вам это надо знать? Она… Она смела и отчаянна, она нежна и прекрасна… и она ждет ребенка…
   — Молчите. Ваше лицо говорит все без слов. Оно сияет, как реклама кока-колы. Я ненавижу вас.
   Лиз встала и пошла пошатываясь.
   Я ее не удерживал. Она не оглядывалась.
   Подскочил лакей. Я отдал ему все, что у меня оставалось в кармане, все до последнего цента.
   Лиз вышла из зала вместе с моими надеждами издать дневник…
   Я догнал ее в вестибюле. Хотел все-таки отвезти даму в своем «кадиллаке».
   — Уйдите! Вы вернули меня Ральфу Рипплайну. Этого я вам не прощу, — сквозь зубы процедила она, не попадая рукой в рукав манто, которое подавала ей смазливая гардеробщица.
   Швейцар сбегал за такси.
   Мне нечего было дать ему на чай».



Часть вторая. ЦИВИЛИЗОВАННАЯ ДИКОСТЬ



   Одна отравленная стрела убьет одну жертву,

   одна ядерная боеголовка — до миллиона.




Глава первая. СТРАХ И СОВЕСТЬ


   «Никто не организовывал этот поход, уж положитесь на меня! Меньше всего здесь виноваты коммунисты, на которых пытались потом свалить всю ответственность.
   Я стоял на панели в очереди за проклятой бобовой похлебкой. Голодные и промокшие, мы дрожали под проливным дождем. Я не мог спрятаться в своем «кадиллаке», он пристроен был у тротуара где-то на 58-й стрит, а пригонять его к очереди было неловко: слишком он был великолепен для жалкого и голодного безработного, ожидающего своей миски супа.
   А тут еще объявили, что похлебки на всех не хватит. Вчера случилось то же самое. Многие из нас не ели более суток. У меня от голода кружилась голова. В кармане не было ни цента. Надежды выручить что-нибудь за пиджак, автомобиль или его запасное колесо не было никакой. Никто не хотел расставаться с деньгами. Нужно было родиться таким олухом, как я, чтобы рискнуть это сделать…
   Голодные, узнав, что суп кончился, начали кричать. На панели собралось много народу. Даже счастливчики, которым досталось пойло, не уходили и кричали вместе с нами. Они заботились о том, что будут есть завтра. Да и сегодня своей порцией они насытиться не могли.
   И мы двинулись по улице.
   Поток людей рос, стихийно превращаясь в демонстрацию. В окна нижних этажей на нас смотрели прильнувшие к стеклам клерки, которых еще не успели выгнать с работы.