В одном углу обнаружили мы двустворчатую дверь из железных полос; я повернул находившуюся посередине двери ручку, и она отворилась. Изучив на ощупь стены, попытались мы пересечь комнату и наткнулись на большой стол, а вокруг него стояли табуреты и кресла. Мы возвратились туда, где нащупали окна, я открыл одно, распахнул ставни, и в свете звезд предстали нам пропасти меж куполами. Ни минуты не помышлял я о том, чтобы спуститься из окна вниз; мне хотелось знать, куда я попаду, а эти места были мне незнакомы. Я закрыл ставни, и мы, выйдя из залы, возвратились туда, где оставили свою ношу. Я не держался на ногах от усталости; рухнув на пол, я растянулся, положил под голову узел с веревками и в полном изнеможении, лишившись и телесных, и душевных сил, всем своим существом погрузился в приятнейшую дремоту; спать мне хотелось столь необоримо, что, казалось, я согласился бы умереть и не отказался бы от сна, даже если бы приближалась верная смерть — засыпая, ощутил я удовольствие неизъяснимое.
   Сон мой продолжался три с половиной часа. Проснулся я от пронзительных воплей и крепких толчков монаха. Он сказал, что только что пробило двенадцать, и уму непостижимо, как могу я в нашем положении спать. Для него это действительно было непостижимо; но я уснул непроизвольно: естество мое, пребывавшее в полном упадке и в истощении — я не ел и не спал уже два дня, — доставило себе отдых. Но сон этот восстановил мои силы, и я с радостью заметил, что тьма на чердаке несколько рассеялась.
   Я поднялся с пола и произнес:
   — Здесь уже не тюрьма, отсюда должен быть простой выход и найти его, должно быть, не составит труда .
   Тут двинулись мы к стене, что напротив железной двери, и в одном весьма узком закоулке чердака я, как мне показалось, нащупал дверь. Под рукой я чувствую замочную скважину и, в надежде, что это не шкаф, вставляю в нее засов. После трех-четырех попыток замок подается, и я вижу маленькую комнатку, а на столе в ней нахожу ключ. Вставив его в дверь, я понимаю, что могу запереть ее. Открыв снова дверь, велю я монаху скорей забирать наши узлы, и как только он их приносит, запираю дверь и кладу ключ на место. Выйдя из комнатки, попадаю я на галерею с нишами, полными тетрадей. Мы были в архивах. Я нахожу короткую и узкую каменную лестницу, спускаюсь, вижу другую лестницу, а в конце ее — застекленную дверь; отворив ее, вижу я наконец перед собою знакомую залу: мы находились в канцелярии дожа. Я отворяю окно и вижу, что спуститься отсюда легко, но я попаду в лабиринт двориков, окружающих собор Св. Марка. Боже меня сохрани. На письменном столе вижу я железное орудие с деревянной ручкой и закругленным концом: таким пользуются секретари канцелярии, когда им нужно пробить отверстие в пергаменте и привязать к нему бечевкой свинцовую печать; я беру инструмент с собой. Открыв стол, нахожу я там переписанное письмо, в каковом сообщалось Генералу-Проведитору на Корфу о посылке трех тысяч цехинов на восстановление древней крепости. Я гляжу, не найдется ли там и денег, о которых идет речь, — но нет. Одному Богу известно, с каким удовольствием забрал бы я их себе и как посмеялся бы над монахом, если б он дерзнул упрекнуть меня в воровстве. Я увидел бы в деньгах дар Провидения, а кроме того, присвоил бы их по праву победителя.
   Подойдя к дверям канцелярии, вставляю я свой засов в замочную скважину, но не проходит и минуты, как я понимаю, что двери им не открыть, и решаюсь проделать отверстие в одной из створок. Место я выбираю такое, чтобы в дереве было как можно меньше сучков. Я начинаю пробивать доску от щели, какая образуется при соединении ее с другой створкой, и дело подвигается хорошо. Монаху я велел вставлять в углубления, прорезанные эспонтоном, инструмент с деревянной ручкой, а потом, толкая его изо всей силы вправо и влево, резал, рубил, кромсал доску, не обращая внимания на то, что подобный способ прорубать дыру сопровождался страшным шумом; слышно его было, должно быть, издалека, и монах дрожал от страха. Я знал, какая опасность подстерегает меня, но теперь ею приходилось пренебречь.
   В полчаса отверстие было уже довольно велико — на наше счастье, ибо сделать его шире мне было бы чрезвычайно трудно. Сучки торчали справа, слева, сверху, снизу: для них нужна была пила. Края и дыры были устрашающие — щепки, щетинившиеся отовсюду, грозили разорвать одежду и поранить кожу. Находилось отверстие на высоте пяти футов; я подставил табурет, монах встал на него, просунул в отверстие голову и сложенные руки, а я, стоя на другом табурете, схватил его сзади за ляжки, потом за ноги и вытолкнул наружу; там было очень темно, но я не беспокоился — расположение комнат было мне знакомо. Когда спутник мой оказался по ту сторону двери, я бросил ему все свое добро, а веревки оставил в канцелярии.
   Тогда поставил я под дырою рядом два табурета, а на них сверху третий, и поднялся на него; отверстие теперь располагалось как раз на уровне моих ляжек. С трудом просунулся я в дыру до паха, весь расцарапавшись, ибо была она узкой, а сзади некому было помочь мне протиснуться дальше, и велел монаху, взяв меня поперек живота, безжалостно тащить наружу — если понадобится, хоть по кусочкам. Он исполнил мой приказ, и я молча проглотил боль, что доставила раздираемая на боках и ляжках кожа.
   Едва оказавшись снаружи, подобрал я скорей свои пожитки, спустился по двум лестницам и без всякого труда открыл дверь, что выходит в коридор, ведущий к большим вратам парадной лестницы, рядом с которыми расположен кабинет Savio alla scrittura[54]. Врата эти были заперты, равно как и двери залы о четырех дверях. Лестничные врата были толщиною с городские ворота; достаточно было взглянуть на них, чтобы убедиться — без копровой бабы либо петарды их не одолеть. Засов мой в тот миг, казалось, произнес: hic fines posuit[55], больше я тебе не понадоблюсь; сей инструмент, добывший мне милую свободу, достоин того, чтобы висеть ex-voto, по обету, на алтаре божественного моего покровителя. Я уселся, исполненный мира и покоя, и сказал монаху, что труды мои завершились, а остальное зависит от БОГА либо от Фортуны:
   Abbia chi regge il ciel curadelresto
   O la Fortuna se non tocca a lui[56].
    Не знаю, — продолжал я, — придут ли нынче, в день Всех Святых, во дворец подметальщики, и придут ли завтра, в день Поминовения усопших. Если кто-нибудь придет, я выйду отсюда, как только увижу эти врата открытыми, и вы за мною; если же не придет никто, я не двинусь с места; а если я умру с голоду, то не знаю, как этому помочь.
   Речь моя привела беднягу монаха в бешенство. Он обозвал меня сумасшедшим, бесноватым, совратителем, лжецом и не помню кем еще. Я выслушал его с терпением героя. Пробило тринадцать часов. С той минуты, когда пробудился я на чердаке под слуховым окном, и до сего момента прошел всего только час. Я немедля занялся важным делом: переоделся с ног до головы. Падре Бальби походил на селянина, но был цел — на нем не было ни лохмотьев, ни крови; красный фланелевый жилет его и фиолетовые штаны из кожи совсем не пострадали. Мой же облик наводил жалость и ужас. Я был весь разодран и весь в крови. Когда оторвал я от ран, что были у меня на обоих коленях, шелковые чулки, раны стали кровоточить. Вот в какое состояние привели меня желоб и свинцовые плиты. Из-за дыры в дверях канцелярии у меня оказался порван жилет, рубашка, штаны, содрана кожа на бедрах и ляжках; весь я был покрыт ужасающими ссадинами. Я разорвал несколько носовых платков и, как сумел, сделал из них повязку и примотал ее бечевой — моток ее был у меня в кармане. Я надел свое красивое платье, выглядевшее в тот довольно холодный день уморительно, пригладил как мог и уложил в кошель волосы, надел белые чулки, кружевную рубашку — других у меня не было, — и, рассовав две другие рубашки, носовые платки и чулки по карманам, выбросил за кресло свои рваные штаны и все остальное. Свой красивый плащ набросил я на плечи монаху, и он стал выглядеть словно краденый. У меня был вид человека, который после бала оказался в злачных местах и его там изрядно потрепали. Повязки, выделявшиеся на коленях, портили все изящество моей фигуры.
   Так вот наряженный, в красивой шляпе с золотой испанской пряжкой и белым пером на голове, я отворил окно, и немедля физиономия моя была замечена бездельниками, что гуляли по двору палаццо и, не умея взять в толк, как человек в такой одежде, как я, оказался в столь ранний час у этого окна, отправились предупредить ключника, у которого был ключ от этих дверей. Тот решил, что мог кого-нибудь случайно запереть здесь накануне, и, прихватив ключи, явился к нам. Обо всем этом узнал я только в Париже, пять или шесть месяцев спустя.
   Недовольный, что меня заметили через окно, уселся я рядом с монахом, каковой нахально меня ругал, и тут до слуха моего донеслось звяканье ключей и шаги: кто-то поднимался по парадной лестнице. В волнении я поднимаюсь, гляжу через щель в больших вратах и вижу человека, одного, в черном парике и без шляпы; держа в руках связку ключей, он неторопливо поднимался по ступеням. Я самым строгим голосом велел монаху не раскрывать рта, держать сзади и без промедления следовать за мною. Сжав под одеждой свой эспонтон, встал я у врат так, чтобы в тот же миг, как они откроются, оказаться на лестнице. Я посылал ГОСПОДУ всяческие обеты, только чтобы человек этот не оказал никакого сопротивления, в противном случае мне пришлось бы перерезать ему глотку. Я полон был решимости это сделать.
   Дверь отворилась, и от вида моего, заметил я, он словно остолбенел. Я стал спускаться с величайшей поспешностью, не остановившись и не сказав ключнику ни слова, и монах следом за мною. Не замедляя шага, но и не бегом, стал я спускаться по великолепной лестнице, именуемой лестницей Гигантов, и не обращал ни малейшего внимания на голос падре Бальби, что следовал за мною по пятам и без конца повторял и твердил:
   — Идемте в церковь.
   Церковные врата находились по правую руку, в двадцати шагах от лестницы.
   Церкви в Венеции не обладают ни малейшей неприкосновенностью; в них не найдет убежища никто — ни уголовный преступник, ни гражданский; и если стражники получают приказ схватить человека, он отнюдь не станет, дабы воспрепятствовать им, укрываться в церкви. Монах это знал, но выбить из головы его это искушение было свыше сил. После он утверждал, что прибегнуть к алтарю его толкали религиозные чувства и мне следовало их уважать.
   — Что ж вы не пошли в церковь один?
   — У меня недостало духу вас покинуть.
   Неприкосновенность, коей я искал, лежала за пределами границ Светлейшей Республики, и в тот самый миг начал я к ней приближаться; духом я уже достигнул ее, оставалось переместить к духу тело. Направившись прямиком к вратам Карты, главным во Дворце дожей, я, ни на кого не глядя (тогда и на тебя самого глядят меньше), пересек piazzetta , малую площадь, добрался до набережной, сел в первую же попавшуюся там гондолу и громко сказал гондольеру на корме:
   — Мне надо в Фузине , зови живо своего напарника.
   Напарник немедля появился; я беззаботно усаживаюсь на подушку посредине, монах садится на банкетку , и гондола не мешкая отчаливает от берега. В немалой степени из-за фигуры монаха, без шляпы и в моем плаще, принимали меня не то за кудесника, не то за астролога.
   Как только поравнялись мы с Таможнею, гондольеры мои пустились мощно раздвигать воды большого канала Джудекка : через него можно было попасть и в Фузине, и в Местре — именно туда-то мне и было нужно. Увидев, что находимся мы посредине канала, я высунул голову и спросил у гребца на корме:
   — Как ты думаешь, будем ли мы в Местре прежде четырнадцати часов?
   — Вы мне велели плыть в Фузине.
   — Ты с ума сошел; я тебе сказал — в Местре . Второй гондольер сказал, что я ошибаюсь; и падре Бальби, великий ревнитель истины, тоже сказал, что я заблуждаюсь. Тогда, рассмеявшись, я признаю, что, должно быть, ошибся, но намерен был приказать, чтобы плыли в Местре. Никто из гребцов не против, а гондольер, к которому я обратился, говорит, что готов отвезти меня хоть в Англию.
   — В Местре мы будем через три четверти часа, — прибавил он, — ибо вода и ветер помогают нам .
   И тут оглянулся я назад, на прекрасный канал и, не заметив на нем ни единой лодки, восхитился замечательнейшим из дней, какого только можно пожелать, первыми лучами дивного солнца, что поднималось из-за горизонта, двумя молодыми гондольерами, что сильно и мощно гнали лодку вперед; еще я подумал о том, какую провел страшную ночь, и о том, где находился накануне, и обо всех благоприятных для меня совпадениях, — и душа моя исполнилась любви и вознеслась к милосердному БОГУ; настолько я был потрясен силою своей благодарности и умиления, что внезапно сердце мое, задыхаясь от избытка счастья, нашло себе путь к облегчению в обильных слезах. Я рыдал, я плакал, как дитя, которое насильно ведут в школу.
   Милейший мой спутник, каковой прежде открыл рот лишь для того, чтобы согласиться с гондольерами, почел своим долгом утишить рыдания мои; однако ж прекрасный источник их был ему неведом, и от того, как взялся он за дело, я и вправду перестал плакать, и случился со мною приступ такого немыслимого хохота, что он был в полном недоумении, а несколькими днями позже признался, что решил, будто я сошел с ума. Монах сей был глуп и по глупости своей злобен. Я понял, что предо мною тяжкая задача — оборотить глупость его себе на пользу; но глупец чуть было не погубил меня, хотя и не имел никакого к тому намерения. Никак он не желал поверить, что я велел плыть в Фузине, а намерен был попасть в Местре: он утверждал, что мысль эта посетила меня не прежде, чем оказались мы в большом канале.
   Мы прибыли в Местре. На почте лошадей не оказалось, однако в трактире делла Кампана , у Колокола, не было недостатка в извозчиках, а они не хуже почтовых. Войдя на конюшню и убедившись, что лошади хороши, сговорился я с возницей, дал ему столько, сколько он запросил, и велел через час с четвертью быть в Тревизо. Не прошло и трех минут, как лошади были заложены, и я, полагая, что падре Бальби стоит у меня за спиной, обернулся и произнес только: Садимся .
   Но падре Бальби не было. Я озираюсь, спрашиваю, где он — никто не знает. Я велю мальчику-конюшему пойти поискать его, полный решимости выговорить ему за задержку, даже если отошел он справить естественную нужду: в положении нашем и эту потребность приходилось отложить на потом. Мальчик, вернувшись, говорит, что его нигде нет. Я чувствовал себя, словно приговоренный. Я думаю было, не уехать ли одному; так и надобно было поступить, но я, послушавшись не сильных доводов разума, но слабой привязанности, бегу на улицу, расспрашиваю людей, вся площадь отвечает, что видела его, но никто не может сказать, куда он мог деться; я бегу под аркадами главной улицы, мне приходит мысль сунуть голову в один кофейный дом — и вот я вижу, как он у стойки пьет шоколад и болтает со служанкой. Заметив меня, он говорит, что служанка очень мила и приглашает взять тоже чашку шоколаду, а потом велит заплатить за свою, ибо у него нет ни сольдо. Я, сдержавшись, отвечаю, что не хочу шоколаду, велю ему поторапливаться и так сжимаю ему руку, что он было решил, будто я ему ее сломал. Я заплатил, и он вышел за мною следом. От гнева меня била дрожь. Я направляюсь к карете, что ожидала у дверей трактира, но, не пройдя и десятка шагов, наталкиваюсь на одного жителя Местре по имени Бальбо Томази; человек он был славный, но считался осведомителем Трибунала Инквизиторов. Он замечает меня и, подойдя, восклицает:
   — Как, сударь, вы здесь? Счастлив вас видеть. Вы, стало быть, спаслись бегством, как это вам удалось?
   — Я не спасался бегством, сударь, меня выпустили на свободу.
   — Не может этого быть: вчера вечером был я дома у Гримани на Сан-Поле, мне бы сказали.
   Пусть вообразит себе читатель, что творилось у меня на душе в ту минуту; я понимал, что меня разоблачил человек, которого, как я полагал, наняли, дабы взять меня под стражу, а для этого ему довольно было лишь подмигнуть первому попавшемуся сбиру — Местре так и кишел ими. Велев ему говорить потише, я попросил пройти со мною на задний двор трактира. Он повиновался, а я, убедившись, что никто нас не видит, что рядом со мною канава, а за нею простирается широкое поле, взялся правой рукою за свой эспонтон, а левой — за его воротник. Но он, вырвавшись с большим проворством, перескочил канаву и со всех ног пустился в противоположном от города Местре направлении, время от времени оборачиваясь и посылая мне воздушные поцелуи, означавшие: Доброго пути, доброго пути, будьте покойны . Когда он скрылся из виду, я возблагодарил БОГА, что человек этот сумел вырваться у меня из рук и помешал мне совершить преступление: я бы перерезал ему глотку, а он не замышлял ничего дурного. Я находился в ужасном положении. В полном одиночестве объявил я войну всем силам Республики. Ради предусмотрительности и предосторожности приходилось жертвовать всем. Я положил свой эспонтон обратно в карман.
   Угрюмый, как всякий человек, что только что избегнул большой опасности, бросил я презрительный взгляд на труса, видевшего, что из-за него приключилось, и уселся в коляску. Тот сел рядом, не осмеливаясь больше заговаривать со мною. Я размышлял, как бы мне избавиться от этого несчастного. Мы прибыли в Тревизо, и я велел почтмейстеру держать для меня наготове пару лошадей, дабы ехать в семнадцать часов; но я вовсе не собирался продолжать путешествие свое на почтовых — во-первых, у меня не было денег, а во-вторых, я опасался погони. Трактирщик спросил, не желаю ли я позавтракать; мне необходимо было поесть, дабы остаться в живых, я умирал от истощения — но не осмелился согласиться. Четверть часа промедления могли стать для меня роковыми. Я боялся, что меня поймают снова, и этого я буду стыдиться всю оставшуюся жизнь, ибо умному человеку ничего не стоит сразиться на лоне природы с четырьмя сотнями тысяч человек, что хотят его отыскать. Если он не сумеет спрятаться, он просто дурак.
   Выйдя через ворота Св. Фомы словно человек, отправляющийся на прогулку, и пройдя с милю по проезжей дороге, бросился я в поля с намерением не показываться оттуда, покуда нахожусь в венецианском государстве. Дабы пересечь границы его кратчайшим путем, следовало мне идти на Бассано, однако ж я выбрал самую длинную дорогу: у ближайшего выхода меня могли уже поджидать. Но я не сомневался, что никому и в голову не придет, что я, дабы покинуть пределы государства и попасть под юрисдикцию епископа Трентского, выберу самый длинный путь — на Фельтре.
   Прошагав три часа пешком, рухнул я прямо на землю; я решительно больше не мог. Мне надобно было непременно подкрепиться — либо приготовиться умереть на месте. Я велел монаху положить рядом со мною плащ и отправляться на видневшуюся вдали мызню, дабы купить за деньги какой-нибудь еды и принести мне сюда. Я дал ему сколько нужно денег, и он пошел исполнять мое поручение, прежде сообщив, что почитал меня помужественней. Бедняга был крепче меня; он тоже не спал, но накануне плотно поел, а нынче выпил шоколаду; к тому ж он был тощ, душу его не терзали осторожность и честь, и он был монах.
   Хотя видневшийся дом и не был трактиром, добрая мызница послала мне со своею крестьянкою весьма сносный обед, что обошелся всего в тридцать сольдо. Почувствовав, что скоро меня сморит сон, пустился я снова в путь — направление было мне известно довольно хорошо. Четырьмя часами позже остановился я у какой-то деревушки и узнал, что нахожусь в двадцати четырех милях от Тревизо. Больше я не мог; щиколотки мои распухли, башмаки порвались. Через час должно было зайти солнце. Я улегся под купою деревьев и велел монаху сесть радом.
   — Нам, — объяснил я, — надобно идти в Барго ди Вальсугана , первый город по ту сторону границ венецианского государства. Там будем мы в безопасности, словно в Лондоне, там и отдохнем; но чтобы добраться нам до этого города, каковой лежит во владениях епископа Трентского, подобает взять необходимые предосторожности. Первая из них — расстаться. Вы пойдете через лес Мантелло, а я через горы, вы — самым легким и коротким путем, я — самым трудным и долгим, вы — с деньгами, я — без единого сольдо. Дарю вам свой плащ, обменяйте его на кафтан и шляпу, тогда все станут принимать вас за селянина: по счастью, таков у вас вид. Вот все деньги, что остались у меня от двух цехинов, взятых у графа Асквина, здесь семнадцать лир, берите; вы будете в Борго послезавтра вечером, я — сутки спустя. Вы будете дожидаться меня в первом же трактире по левую руку. В эту ночь необходимо мне выспаться в доброй постели, и с помощью Провидения я ее найду, только мне надобно быть покойным, а с вами я покоен быть не могу. Не сомневаюсь, что сейчас нас уже ищут повсюду, и приметы наши описаны столь хорошо, что в первом же трактире, куда осмелимся мы войти вместе, нас возьмут под стражу. Вы видите, в каком плачевном состоянии я пребываю и сколь настоятельно мне нужно десять часов отдохнуть. Так прощайте. Ступайте и позвольте мне одному отправиться в здешние окрестности искать ночлега.
   — Я ожидал уже, — отвечал монах, — что вы мне все это скажете; но я хочу только напомнить, что вы мне обещали, когда уговаривали проделать в вашей темнице дыру. Вы обещали, что мы больше не расстанемся; и не надейтесь, что я вас покину, ваша судьба отныне будет моею, а моя — вашей. За наши деньги мы найдем себе славный ночлег, а в трактиры не пойдем, и под стражу нас никто не возьмет.
   — Значит, вы твердо решили не следовать доброму совету, что я вам дал?
   — Твердо.
   — Это мы еще посмотрим.
   Тут я поднялся, хоть и не без усилия, смерил его рост, отметил его на земле, а после вытащил из кармана эспонтон, лег на левый бок и начал самым хладнокровным образом рыть ямку, не отвечая ни на какие его вопросы. Покопав с четверть часа, я, печально глядя на него, объявил, что, как добрый христианин, полагаю своим долгом предупредить его, чтобы он препоручил себя Господу.
   — Ибо я вас тут закопаю живьем, — продолжал я, — а если вы окажетесь сильнее, то сами меня закопаете. Только тупое ваше упрямство заставляет меня идти на эту крайность. Впрочем, можете спасаться бегством, я за вами не побегу.
   Он не отвечал ни слова, и я продолжил свой труд. Я начинал уже опасаться, как бы животное это, от которого я решил избавиться, не заставило меня довести дело до конца.
   Наконец, то ли поразмыслив, то ли от страха, бросился он рядом со мною. Не зная, что он задумал, выставил я на него острие своего засова — но бояться было нечего. Он обещал сделать все, как я скажу. Тогда я поцеловал его, отдал все свои деньги и подтвердил, что обещаю вновь встретиться с ним в Борго. Хоть и остался я без единого сольдо, хоть и предстояло мне переправиться через две реки, я от души поздравил себя с тем, что сумел избавиться от спутника с подобным нравом. Теперь я уже не сомневался, что мне удастся покинуть Отечество.



1757. ПАРИЖ

ТОМ V




ГЛАВА II

Министр иностранных дел. Г-н де Булонь, генерал-контролер. Герцог де Шуазель. Аббат де Лавиль. Пари дю Верне. Учреждение лотереи. Брат мой переезжает из Дрездена в Париж; его принимают в Академию художеств


   И вот снова я в достославном Париже и должен, лишась возможности полагаться на опоры в отечестве своем, составить себе здесь состояние. В этом городе провел я прежде два года, но, не имея в ту пору иных забот, кроме как наслаждаться жизнью, я не изучал его. На сей раз принужден я был кланяться тем, у кого гостила слепая Фортуна. Я видел: чтоб преуспеть, должно мне поставить на кон все свои дарования, физические и духовные, свести знакомство с людьми сановными и влиятельными, всегда владеть собой, перенимать мнения тех, кому, как я увижу, надобно будет понравиться. Дабы последовать этим принципам, понял я, должно мне беречься того, что именуют в Париже дурным обществом, отвлечься от прежних своих привычек и всякого рода притязаний, иначе можно нажить врагов, а они с легкостью ославят меня как человека, до важных должностей негодного. Вследствие подобных размышлений положил я за правило соблюдать в поступках и речах сдержанность, дабы казаться более сведущим в серьезных делах, нежели и сам мог бы вообразить. Что до денег, потребных на жизнь, то я мог рассчитывать на сто экю в месяц, каковые непременно будет мне высылать г. де Брагадин. Этого хватит. Оставалось лишь подумать о том, как хорошо одеться и сыскать приличное жилье, но для начала мне требовалась известная сумма — у меня не было ни порядочного платья, ни рубашек.