— Неужто я буду рисковать, когда я готов пешком всю дорогу идти, чтоб только удостоиться этой чести?
   — Тем лучше. Итак, все улажено. До встречи в три. Диалог записан в точности, он уже тридцать два года всем известен. Как только храбрый наглец ушел, я запечатал в конверт все бумаги, предназначенные для короля, и послал за танцовщиком Кампиони, коему всецело доверял.
   — Этот пакет, — сказал я ему, — вы возвратите мне вечером, если я буду жив, и отнесете королю, если я умру. Вы, верно, догадываетесь, в чем тут дело, но помните, что, если вы проболтаетесь, я буду обесчесчен и, клянусь, что стану тогда вашим злейшим врагом.
   — Я прекрасно вас понимаю. Коли я сообщу об этом деле тем, кто вам наверняка воспрепятствует, скажут, что сами меня к тому побудили. Я желаю вам выйти из него с честью. Единственный совет, который я осмелюсь вам дать, — не щадите противника, будь он хоть государем вселенским. Почтительность может стоить вам жизни.
   — Я это знаю по опыту.
   Я заказал добрый обед и послал ко двору за превосходным бургундским; Кампиони составил мне компанию. Два юных графа Мнишек со своим наставником, швейцарцем Бертраном, пришли ко мне с визитом, когда я сидел за столом, и увидали, с каким аппетитом я ел, как весело шутил. Без четверти три я попросил оставить меня одного и сел у окна, чтоб сразу спуститься, как только подстолий подъедет к дверям.
   Я издали увидал берлин, запряженный шестеркой лошадей; впереди скакали двое стремянных, ведя в поводу пару оседланных коней, два гусара и двое вестовых. Позади ехала четверка слуг. Карета останавливается у дверей, я сбегаю с четвертого этажа и вижу Браницкого, а с ним генерал-лейтенанта и егеря, каковой впереди сидит. Дверца отворяется, генерал-лейтенант уступает мне место и пересаживается к егерю, а я, встав на подножку, оборачиваюсь и велю слугам своим меня не сопровождать, а ждать дома приказаний. Подстолий говорит, что они могут мне понадобиться, я отвечаю, что, будь у меня их столько же, сколько у него, я бы их взял, а раз у меня всего два жалких лакея, я предпочитаю всецело ввериться ему, зная, что он велит оказать мне помощь в случае нужды. Он отвечает, скрепив уговор рукопожатием, что будет заботиться обо мне, как о самом себе. Я сажусь, и мы трогаемся. Он отдал приказания наперед, ибо никто не произнес ни слова. Я бы выставил себя на посмешище, спросив, куда мы едем. В такие минуты надо быть особо осторожным. Подстолий молчал, и я счел, что надобно задать какой-нибудь незначащий вопрос.
   — Вы, Ваше Сиятельство, намереваетесь весну и лето провести в Варшаве?
   — Вчера намеревался, но теперь вы можете мне в том воспрепятствовать.
   — Надеюсь, что ничем не нарушу ваших планов.
   — А вы были на военной службе?
   — Да, но осмелюсь узнать, для чего вы. Ваше Сиятельство, спрашиваете меня об этом? Ведь…
   — Да не для чего. Я спросил, чтобы что-нибудь спросить.
   Через полчаса карета остановилась у ворот прекрасного парка. Мы выходим и идем, в сопровождении княжей челяди, в зеленую беседку, коя не была зеленой 5 марта, где в одном из углов находился каменный стол. Егерь выкладывает на стол два пистолета длиной в полтора фута, достает из кармана пороховницу, затем весы. Он развинчивает пистолеты, вешает порох и пули, заряжает оружие, завинчивает до упора и кладет крест-накрест. Браницкий, не колеблясь, предлагает мне выбирать. Генерал-лейтенант громким голосом вопрошает, не дуэль ли это.
   — Да.
   — Вы не можете здесь драться, вы в старостве.
   — Это неважно.
   — Это очень важно, я не могу быть секундантом, я несу караул во дворце, вы застали меня врасплох.
   — Молчите. Я за все отвечаю, я должен дать удовлетворение этому достойному человеку.
   — Господин Казанова, вы не можете здесь драться.
   — Зачем тогда меня сюда привезли? Я защищаюсь везде, даже в церкви.
   — Положитесь всецело на короля, я уверяю вас, он порешит дело к обоюдному согласию.
   — Охотно, господин генерал, если Его Светлость соизволит только сказать в вашем присутствии, что сожалеет о вчерашнем.
   Услыхав таковое предложение, Браницкий, косо взглянув на меня, молвит в запале, что приехал драться, а не извиняться. Тогда я обращаюсь к генералу: да будет он свидетелем, что я сделал все, чтоб избежать дуэли. Он ретируется, схватившись за голову. Браницкий торопит меня выбирать. Я сбрасываю шубу и беру первый попавшийся пистолет. Браницкий, взяв другой, говорит, что честью заверяет, что у меня в руках отличное оружие. Я отвечаю, что опробую его об его голову. При этих страшных словах он бледнеет, швыряет шпагу одному из пажей и обнажает грудь. Не без сожаления я принужден сделать то же, ибо опричь пистолета шпага была единственным моим оружием. Я, в свой черед, распахиваю на груди камзол и отступаю шагов на пять-шесть, то же делает подстолий. Далее отступать было некуда. Видя, что он стоит, как вкопанный, опустив дуло к земле, я снимаю шляпу левой рукой, честью прошу его стрелять первым и вновь надеваю ее. Вместо того чтоб сразу стрелять, подстолий потерял две-три секунды, вытягивая руку, пряча голову за рукояткой пистолета; обстоятельства не дозволяли мне ждать всех его приуготовлений. Я выстрелил по нему в точности в тот миг, когда он по мне, что обнаружилось, когда люди из соседних домов в один голос говорили, что слышали только один выстрел. Увидав, что он упал, я быстро сунул в карман левую руку, почувствовав, что она поранена, и, бросив пистолет, поспешил к нему; но каково было мое удивление, когда три обнаженные сабли взметнулись в руках палачей-дворян и вмиг бы искрошили меня, бросившегося на колени, когда бы подстолий не вскричал громовым голосом, заставив их остолбенеть:
   — Канальи, уважайте благородного человека!
   Они удалились, и я помог ему подняться, взяв правой рукой подмышку, тогда как генерал поддерживал его с другой стороны. Так мы довели его до трактира, бывшего в ста шагах от парка. Вельможа шел, согнувшись в три погибели, и искоса разглядывал меня со вниманием, недоумевая, откуда взялась кровь, что текла по моим штанам и белым чулкам.
   Войдя в трактир, подстолий падает в огромное кресло, вытягивается, его расстегивают, задирают рубаху, и он видит, что смертельно ранен. Пуля моя вошла справа в живот под седьмое ребро и вышла слева под десятым. Одно отверстие отстояло от другого на десять дюймов. Зрелище было ужасающее: казалось, что внутренности пробиты и он уже покойник. Подстолий, взглянув на меня, молвил:
   — Вы убили меня, спасайтесь, или не сносить вам головы: вы в старостве, я государев вельможа, кавалер ордена Белого Орла. Бегите немедля, и если нет у вас денег, вот мой кошелек.
   Набитый кошель падает, я поднимаю его и, поблагодарив, кладу ему обратно в карман, прибавив, что мне он не надобен, ибо если я окажусь повинен в его смерти, то в тот же миг положу голову к подножию трона. Еще я сказал, что надеюсь, что рана его не смертельна и я в отчаянии от того, что был принужден сделать. Я целую его в лоб, выхожу из трактира и не вижу ни кареты, ни лошадей, ни слуг. Они все помчались за врачом, хирургом, священниками, родными, близкими. Я стою один, без шпаги, в заснеженном поле, раненный, не зная даже, в какой стороне Варшава. Я вижу вдали сани, запряженные парой лошадей, ору истошным голосом, крестьянин останавливается, я показываю ему дукат и говорю:
   — «Варшав» .
   Он кивает, подымает рогожу, я ложусь, и он меня ей прикрывает, чтоб уберечь от брызг и грязи. Он пускает коней в галоп. Через четверть часа я встречаю Бисинского, верного друга Браницкого, который с саблей наголо скачет во весь опор. Взгляни он на сани, так увидал бы мою голову и точно разрубил меня, как лозу. Я приезжаю в Варшаву, велю везти меня в особняк князя Адама, чтоб просить у него убежища — двери заперты. Я решаю искать спасения в монастыре францисканцев, что был в ста шагах оттуда, и отпускаю сани.
   Я иду к монастырским воротам, звоню, привратник, бессердечный монах, открывает дверь, видит, что я весь в крови, воображает, что я скрываюсь от правосудия, пытается захлопнуть дверь, но не успевает. Удар ногой в живот опрокидывает его вверх тормашками, и я вхожу. Он зовет на помощь, монахи сбегаются, я требую убежища, угрожаю. Один из них что-то говорит и меня ведут в лачугу, смахивающую на темницу. Я содрогаюсь, уверившись, что они через четверть часа передумают. Я прошу одного монаха сходить за слугами моими, они немедля прибегают, я посылаю их за хирургом и Кампиони. Но еще раньше является воевода подлясский, каковой ни разу со мной не разговаривал, а тут, услыхав о поединке, воспользовался случаем порассказать, как в молодости дрался на дуэли. Вскоре пришли воевода калишский, князь Яблоновский, князь Сангуско, воевода вильненский Огинский и принялись бранить монахов, что те поселили меня, как каторжника. Они, повинившись, сказали, что я, вошед, поколотил привратника; князья расхохотались, а я нет, очень рана болела. Мне тотчас отвели две превосходные комнаты.
   Пуля Браницкого попала в пясть руки под указательным пальцем и, раздробив первую фалангу, застряла в ней; силу ее ослабила металлическая пуговица на камзоле, да еще мой живот, каковой она оцарапала возле пупка. Надо было извлечь эту пулю, порядком мне досаждавшую. Некий коновал, по имени Жедрон, первый, которого сыскали, вытащил ее наружу, открыв мне руку с другой стороны и тем вдвое удлинил рану. Пока он проделывал сию болезненную операцию, я рассказывал, как все было, князьям, без труда скрывая боль, что причинил мне неумелый лекарь, ухватывая пулю щипцами. Такова сила тщеславия.
   После ухода Жедрона явился хирург от князя воеводы, каковой завладел мной, обещав прогнать первого, обыкновенного бродягу. Тут подъехал князь Любомирский, зять воеводы российского, который порядком нас удивил, рассказав, что случилось после дуэли. Когда Бисинский, прискакав в Волю, увидал страшную рану друга своего, он помчался, как безумный, поклявшись убить меня везде, где только сыщет. Он ворвался к Томатису, беседовавшему с любовницей своей, князем Любомирским и графом Мошинским. Он спросил у Тома-тиса, где я, и, услыхав, что тот знать не знает, разрядил пистолет ему в голову. Увидав подлое сие деяние, Мошинский бросился на него, намереваясь вышвырнуть в окно, но Бисинский высвободился, рассек ему саблей лицо и вышиб три зуба.
   — Затем, — продолжал князь Любомирский, — он схватил меня за воротник, приставил пистолет к груди и угрожал предать смерти, если я не сведу его во двор, где был конь его, чтоб уехать, не опасаясь челяди Томатиса. Я тотчас повиновался. Мошинский поехал к себе и отдался в руки хирурга, а я воротился домой, став свидетельством замешательства, в кое повергла весь город дуэль ваша. Говорят, что Браницкий умер и уланы его рыщут повсюду, чтоб отомстить за полковника и предать вас лютой казни. Вам повезло, что вы здесь. Великий коронный маршал повелел двум сотням драгун окружить монастырь, чтоб вы не убежали, но на самом деле, чтоб помешать безумцам взять монастырь приступом и зарезать вас. Хирурги говорят, что Браницкий в большой опасности, если пуля задела внутренности, а коли нет, они за его жизнь ручаются. Они завтра то будут знать. Он лежит в доме у обер-камергера, не осмелившись воротиться в дворцовые покои. Но король тотчас навестил его. Генерал, бывший на дуэли, сказал, что вы спаслись от смерти, пригрозив метить Браницкому в висок. Решив уберечь голову, он встал неудобно и промахнулся. Иначе он уложил бы вас на месте, ибо стреляет в лезвие ножа и разрезает пулю пополам. В другой раз вам повезло, когда Бисинский вас не заметил, ему в голову не пришло искать вас под рогожей на санях.
   — А главное мое счастье. Ваша Светлость, в том, что я не убил Браницкого; ибо меня бы на месте зарубили, если б он тремя словами не остановил своих друзей, уже занесших сабли надо мною. Мне досадно, что я послужил невольною причиною того, что случилось с Вашей Светлостью и милейшим графом Мошинским. Но раз Томатис жив, значит, в пистолете Бисинского не было пули.
   — И я так думаю.
   Тут посыльный воеводы российского приносит мне записку от своего господина. «Посмотрите, — пишет он мне, — о чем извещает меня государь, и спите спокойно» . Вот, что прочел я в королевском послании, которое до сих пор берегу.
   «Любезный дядя, Браницкий совсем плох, и мои хирурги пользуют его, призвав на помощь все свое искусство;но я не забыл Казанову. Можете обещать, что его помилуют, даже если Браницкий умрет» .
   Я запечатлел на послании почтительный поцелуй и показал его благородному собранию, каковое восхитилось мужем, воистину достойным короны. Мне надо было побыть одному, и они меня оставили. После их ухода Кампиони вернул мне пакет и пролил слезы умиления над событием, доставившим мне великую честь. Он сидел в углу и все слышал.
   На другой день ко мне зачастили с визитами, посыпались кошели, набитые золотом, ото всех магнатов, что были во враждебной Браницкому партии. Слуга, приносивший мне кошелек от какого-нибудь вельможи или дамы, присовокуплял, что, будучи иностранцем, я могу терпеть нужду в деньгах, и, вообразив сие, хозяева берут на себя смелость послать мне оные. Я просил благодарить и отказывался. Я отослал на четыре тысячи дукатов и возгордился. Кампиони обсмеял мой героизм и был прав. Я позже в том раскаивался. Принимал я единственно провизию на четверых человек, что всякий день посылал князь Адам Чарторыский, но сам ничего не ел. «Vulnerati fame crucientur»[102] было любимым изречением моего хирурга, который тут пороха не выдумал. Рана на животе затягивалась, но на четвертый день рука вовсе распухла, рана почернела, угрожала гангрена, и хирурги, посовещавшись между собой, решили отрезать мне кисть. Сию удивительную новость узнал я рано поутру из придворной газеты, каковую печатали за ночь после того, как король подписывал рукопись. Я здорово смеялся. Я смеялся в лицо всем, кто явился утром с соболезнованиями, и в тот миг, когда я смеялся над графом Клари, убеждавшим меня согласиться на операцию, входят не один, а сразу несколько хирургов.
    Зачем вас трое, милостивые государи?
   — Затем, — отвечает врач, что пользовал меня, — что прежде чем приступить к ампутации, я хотел узнать мнение уважаемых профессоров. Мы сейчас вас осмотрим.
   Он снимает повязку, вытягивает заволоку, исследует рану, цвет ее, багровую опухоль, они толкуют промеж себя по-польски, а затем все трое согласно говорят мне на латыни, что отнимут мне вечером руку. Они весело уверяют, что бояться нечего, что я через это совершенно излечусь. Я отвечаю, что своей руке я хозяин и не намерен расставаться с ней по глупости.
   — У вас гангрена, завтра она еще выше перекинется, придется всю руку отнимать.
   — В добрый час. Режьте, сколько хотите, но не раньше, чем я удостоверюсь, что у меня гангрена, а я ее не вижу.
   — Да что вы в этом понимаете?
   — Подите прочь.
   Два часа прошло, и вот уже надоедливые визитеры, науськанные врачами, возмущаются моим упрямством. Сам князь воевода пишет, что король удивляется моему малодушию. Я тотчас отписал королю, что рука без кисти мне ни к чему и пусть лучше ее вовсе отрежут, коль появится гангрена.
   Послание мое весь двор читал. Князь Любомирский пришел сказать, что напрасно я грублю всем, кто желает мне помочь, ведь невозможно, чтоб три первых варшавских хирурга обманулись в таком простом деле.
   — Ваша Светлость, они не обманываются, а меня обмануть хотят.
   — Да какой им в этом прок?
   — Доставить удовольствие графу Браницкому, который совсем плох, и тем способствовать его исцелению.
   — Да быть того не может!
   — А что вы скажете, когда обнаружится моя правота?
   — В сем случае мы хором будем вами восторгаться, хвалить вашу стойкость, но только в сем случае.
   — Вечером увидим: ежели гангрена перекинется выше, я завтра же утром велю резать руку. Даю вам слово, Ваша Светлость.
   Вечером приходят уже четверо хирургов, снимают повязку с руки, которая вдвое толще против обычного и по локоть багровая, но я двигаю заволоку в ране, вижу, что края ее красные, вижу гной и не говорю ничего. Были при том князь Сулковский и аббат Гурель, коего князь воевода весьма почитал. Четыре хирурга решают, что вся рука поражена, ампутацией кисти уже не обойтись и надо отнимать руку самое позднее завтра утром. Устав спорить, я сказал, чтоб приходили утром со всеми инструментами, я дам себя резать. Удовольствованные, они поспешили разнести сию новость, уведомить двор, Браницкого, князя воеводу; но утром я велел слуге никого ко мне не допускать, и на том история кончилась. Я уберег руку.
   На Пасху я отправился к мессе с рукой на перевязи, а совершенно владеть ею стал только через полтора года. Пользовали меня всего двадцать пять дней. Те, что прежде меня хоронили, теперь превозносили во всеуслышание. Твердость моя доставила мне великую честь, а хирургов понудила признать, что они либо полные невежи, либо отъявленные глупцы.
   Но иное приключение повеселило меня на третий день после дуэли. От епископа Познаньского, в чьей епархии была Варшава, пришел поговорить со мною наедине некий иезуит. Я прошу всех удалиться и спрашиваю, что ему угодно.
   — Меня послал к вам Монсеньор (то был один из Чарторыских, брат воеводы российского), чтоб отпустить вам грех, коим вы покрыли себя, сражаясь на поединке.
   — В том нет нужды, ибо нет на мне греха. На меня напали, я защищался. Поблагодарите Его Преосвященство; если в вашей власти отпустить мне грех без того, чтоб я в нем исповедался, отпустите его.
   — Этого я не могу, но сделаем так. Попросите меня об отпущении на тот случай, если это все же была дуэль.
   — С удовольствием. Если это дуэль, прошу отпустить мне грех, если нет, я вас ни о чем не прошу.
   Посредством таковой уловки он отпустил мне грехи. Иезуиты мастера на подобные хитрости.
   За три дня до выхода моего коронный маршал убрал войско от монастырских врат. Вышел я на Пасху, отправился в костел, потом ко двору, где король, протянув мне руку для поцелуя, дал опуститься на одно колено и осведомился (как было условлено), почему у меня рука на перевязи. Я отвечал, что тому виной ревматизм, он посоветовал впредь беречься. Повидав короля, я велел кучеру везти меня в особняк, где проживал Браницкий. Я полагал своим долгом нанести ему визит. Он каждый день посылал лакея справиться о моем здоровье, прислал шпагу, оставленную мной на поле боя; он был прикован к постели еще, по меньшей мере, на шесть недель, ибо пришлось расширить рану, дабы извлечь кусочки пыжа, что препятствовали выздоровлению. Надлежало отдать визит. К тому же следовало поздравить его с тем, что король назначил его накануне коронным ловчим , то бишь обер-егермейстером. Должность сия была ниже подстольничей, но более доходной. Говорили в шутку, что король даровал ее, убедившись, что он меткий стрелок; но в тот день я стрелял лучше.
   Я вхожу в прихожую, офицеры, лакеи, егеря воззрились на меня с удивлением. Я велю адъютанту доложить обо мне Его Превосходительству, если он принимает. Тот ничего не отвечает, вздыхает и уходит. Через минуту он возвращается, распахивает дверь настежь и приглашает меня.
   Браницкий в золотом глянцевитом шлафроке лежал на постели, опершись на подушки в розовых лентах. Бледный как смерть, он снял колпак.
   — Я пришел. Ваше Сиятельство, просить извинения, что придал значение безделице, каковую умный человек не должен замечать. Я пришел сказать, что вы почтили меня более, нежели унизили, и просить наперед покровительства против ваших друзей, кои, не познав вашу душу, почитают себя обязанными быть мне врагами.
   — Я оскорбил вас, согласен, — отвечал он, — но признайтесь, я за то дорого заплатил. Что до моих друзей, то я объявляю, что буду почитать недругами всех, кто не окажет вам должного уважения. Бисинский сослан, лишен дворянского звания и поделом ему. Что до моего покровительства, то вы в нем не нуждаетесь, государь почитает вас не меньше моего и всех, кто повинуется законам чести. Садитесь и будем впредь добрыми друзьями. Чашку шоколада пану. Так вы выздоровели?
   — Вполне, только вот пальцы плохо шевелятся, но это еще на год.
   — Вы доблестно сражались с хирургами и были правы, сказав кому-то, что эти глупцы желали вас изуродовать, чтоб доставить мне удовольствие. Они судят по себе. Поздравляю, вы победили и сберегли руку; но я в толк не возьму, как пуля, зацепив живот, попала в руку.
   Тут подали шоколад, и с улыбкой на устах вошел светлейший обер-камергер. Через пять или шесть минут комнату заполнили дамы и господа, кои, узнав, что я у ловчего, явились, влекомые любопытством. Они никак не ожидали, что застанут нас в добром согласии, и были тем премного довольны. Браницкий вновь воротился к прерванной нашей беседе.
   — Так как же пуля вам в руку угодила?
   — Вы позволите мне стать в ту самую позицию?
   — Прошу вас.
   Я подымаюсь, показываю, как стоял, и все становится понятно.
   — Надо было заложить руку за спину, — говорит мне одна из дам.
   — Я предпочел, сударыня, заложить назад себя.
   — Вы хотели убить моего брата, вы метили в голову.
   — Боже упаси, сударыня, в интересах моих было, чтоб он остался жив и сумел защитить меня, как это он и сделал, от спутников своих.
   — Но вы сказали ему, что выстрелите в голову.
   — Так всегда говорят, но умный человек метит в центр, а не в край. Поднимая пистолет, я остановил дуло ровно на середине.
   — Верно, — сказал Браницкий, — ваша тактика лучше моей, вы преподали мне урок.
   — Урок доблести и самообладания, что вы преподали мне. Ваше Сиятельство, стоит много дороже.
   — Видно, — продолжала сестра его Сапега, — вы постоянно упражняетесь в стрельбе?
   — Никогда. То был первый мой и несчастливый выстрел, но я всегда мог провести прямую линию, глаз верный, рука не дрожит.
   — Ничего иного и не требуется, — подтвердил Браницкий, — я обычно промаха не даю, но тут рад, что стрелял неважнецки.
   — Ваше Сиятельство, пуля разбила мне первую фалангу и расплющилась о кость. Вот она. Позвольте вернуть ее вам.
   — Жаль, что не могу вернуть вам вашу.
   — Мне говорили, что рана ваша заживает.
   — Она очень скверно зарубцовывается. Если б я в тот день взял с вас пример, дуэль стоила бы мне жизни. Вы, говорят, тогда плотно поели.
   — Я боялся, что это будет мой последний обед.
   — Если б я пообедал, пуля пробила бы мне желудок, но он был пуст и пуля его не задела.
   Узнал я наверное, что Браницкий, поняв, что в три часа ему предстоит драться, пошел в костел исповедаться и причаститься. Духовнику пришлось отпустить ему грех, коль он сказал, что честь его задета. Такова стародавняя рыцарская выучка. Что до меня, христианина не хуже и не лучше Браницкого, то я сказал Богу всего несколько слов: «Господи, если противник, убьет меня, я отправлюсь в ад; сделай так, чтоб я остался жив» . После многих забавных и поучительных речей я распрощался с героем, чтоб отправиться к великому коронному маршалу Белинскому (графиня Сальмур была сестра ему), девяностолетнему старику, что по должности своей единовластно вершил правосудие в Польше. Я ни разу с ним не говорил, а он защитил меня от улан Браницкого, даровав жизнь, и я обязан был поцеловать ему руку.
   Я велю доложить, вхожу, он спрашивает, что мне угодно.
   — Я пришел поцеловать руку, подписавшую мое помилование, и обещать Вашему Превосходительству впредь быть благоразумнее.
   — Настоятельно вам это советую. Но что до помилования вашего, то благодарите короля: если б он не просил за вас, я велел бы отрубить вам голову.
   — Несмотря на смягчающие обстоятельства. Ваше Превосходительство?
   — Какие такие обстоятельства? Вы дрались или нет?
   — Да, но только потому, что принужден был защищаться. Сие можно было бы счесть дуэлью, кабы Браницкий увез меня за пределы староства, как я писал ему в первом своем картеле и как мы условились. Смею надеяться, что Ваше Превосходительство, разобравшись во всем, не велели бы мне голову рубить.
   — Не знаю, не знаю. Государь повелеть соизволил, дабы я вас помиловал; он счел, что вы достойны сего отличия, и я вас с тем поздравляю. Буду рад видеть вас завтра у себя за обедом.
   — Покорнейше благодарю.
   Старец был знаменит и умен. Он водил дружбу со славным Понятовским, отцом короля. Назавтра за обедом он много о нем порассказал.
   — Какая радость была бы для вашего достойного друга, — сказал я, — если б дожил до того дня, когда корона увенчала чело сына!
   — Он не пожелал бы сего.
   С такой страстью ответствовал он, что невольно распахнул предо мной душу. Он принадлежал к саксонской партии. В тот самый день я обедал у князя воеводы, который сказал, что по политическим резонам не мог навестить меня в монастыре, но я не должен сомневаться в его дружбе, он все время помнил обо мне.
   — Я велел приуготовить для вас покои в моем доме. Жена ценит ваше общество; но все будет обустроено лишь через шесть недель.
   — Я тем воспользуюсь, Ваша Светлость, чтоб нанести визит воеводе киевскому, каковой оказал мне честь своим приглашением.
   — А кто передал вам его?
   — Староста, граф фон Брюль, что живет в Дрездене; он женат на дочери воеводы.
   — Небольшое путешествие сослужит вам добрую службу, после дуэли вы обрели тьму врагов, что всенепременно будут искать с вами ссоры, а Боже вас упаси драться вновь. Я вас предупреждаю. Будьте настороже и никуда не ходите пешком, особливо ночью.
   Я провел две недели, разъезжая по обедам и ужинам, где все желали в подробностях послушать мой рассказ о дуэли. Частенько там бывал и король, делавший вид, что меня не слушает; но однажды он не утерпел и спросил, вызвал бы я на дуэль обидчика на родине своей, в Венеции, если б им был знатный венецианец.