Дав мне цехин, матушка спросила, не пригласить ли ее на ужин, но бабушка воспротивилась, и я был ей благодарен. На другой день я возвратился со своим наставником в Падую, где Беттина заставила меня позабыть Панталончину.
   С того приключения и до встречи в Шарлотенбурге я ее более не видал. Двадцать семь лет минуло. Ей должно быть теперь тридцать пять. Если б мне не сказали имени, я б ее не узнал, ибо в восемь лет черты лица еще не могли определиться. Мне не терпелось увидеть ее наедине, узнать, помнит ли она ту историю, ибо я почитал невероятным, чтобы она сумела меня признать. Я поинтересовался, с ней ли муж ее Дени, и мне ответили, что король принудил его уехать, ибо он дурно с ней обходился.
   Итак, на другой день еду к ней, велю доложить, и она вежливо меня принимает, заметив все же, что не припомнит, когда имела счастье видеть меня.
   И тогда я мало-помалу пробудил в ней жгучее любопытство, рассказывая о ее семье, детстве, о том, как прелестна она была, как чаровала Венецию, танцуя менуэт; она прервала меня, сказав, что ей было тогда всего шесть лет, и я отвечал, что конечно же не более, ибо мне было всего десять, когда я влюбился в нее.
   — Я никогда вам того не говорил, но я не мог забыть, как вы, повинуясь отцу, поцеловали меня в награду за мой скромный подарок.
   — Молчите. Вы подарили мне кольцо. Вы были в сутане. И я всегда помнила о вас. Неужели это вы?
   — Это я.
   — Я так счастлива. Но я не узнаю вас, как вы смогли узнать меня?
   — Никак; если б мне не сказали ваше имя, я б не вспомнил о вас.
   — За двадцать лет, мой друг, можно и перемениться.
   — Скажите лучше, в шесть лет вы еще не были сами собой.
   — Вы можете засвидетельствовать, что мне всего двадцать шесть, хотя злые языки набавляют мне лишний десяток.
   — Пусть говорят, что угодно. Вы в самом расцвете лет, вы созданы для любви, и я почитаю себя счастливейшим из смертных, что могу наконец признаться, что вы были первой, кто зажег в моей душе огонь страстей.
   Тут мы оба расчувствовались; но опыт научил нас, что надо на том остановиться и повременить.
   Дени, красивая, молодая, свежая, убавляла себе десять лет, она знала, что я это знаю, и все одно требовала от меня подтверждений; она бы меня возненавидела, если б я, как последний глупец, вздумал отстаивать правду, известную ей ничуть не хуже, чем мне. Ее не интересовало, что я о ней подумаю, то была моя забота. Быть может, она полагала, что я должен быть ей признателен, что столь извинительной ложью она помогла мне сбросить десяток лет, и объявляла, что готова вживе сие засвидетельствовать. Мне это было безразлично. Убавлять возраст — обязанность актрис, ибо они знают, что публика презреет их талант, проведав, что они состарились.
   С такой великолепной искренностью открыла она мне свою слабость, что я почел это добрым знамением и не сомневался, что она благосклонно отнесется к моей страсти и не заставит понапрасну вздыхать. Она показала мне дом, и, видя, в какой роскоши она живет, я осведомился, есть ли у нее близкий друг; она отвечала с улыбкой, что весь Берлин в том убежден, но что люди ошибаются в ее друге: он скорей заменяет ей отца, нежели любовника.
   — Но вы достойны истинного возлюбленного, мне кажется невозможным, чтоб у вас его не было.
   — Уверяю вас, меня это не заботит. Я подвержена судорогам, составляющим несчастье моей жизни. Я хотела поехать на воды в Теплице, где, как меня уверяли, я поправлюсь, а король не дозволил; но я поеду на следующий год.
   Она видела мой пыл и, казалось, была довольна моей сдержанностью; я спросил, не будут ли ей в тягость частые мои посещения. Она, смеясь, отвечала, что, если я не против, она назовется моей племянницей или кузиной. На что я без смеха возразил, что это вполне вероятно, и она, возможно, мне сестра. Обсуждая это, заговорили мы о дружеских чувствах, кои отец ее всегда испытывал к моей матери, и незаметно перешли к ласкам, для родственников вполне невинным. Я откланялся, когда почувствовал, что зайду слишком далеко. Провожая меня до лестницы, она спросила, не желаю ли я завтра отобедать у нее. Я с благодарностью согласился.
   Распаленный, возвращался я в трактир, размышляя о совпадениях, и порешил в итоге, что я в долгу перед божественным провидением и должен согласиться, что родился под счастливой звездой.
   На другой день я приехал к Дени, когда все приглашенные были в сборе. Первым бросился мне на шею и расцеловал юный танцовщик по имени Обри, которого я знал в Париже фигурантом в опере, а в Венеции первым танцовщиком, знаменитым тем, что стал любовником одной из первых дам и любимчиком ее мужа, каковой иначе не простил бы жене, что она осмелилась соперничать с ним. Обри играл один против двоих и столь успешно, что спал между ними. Государственные инквизиторы с началом Великого поста выслали его в Триест. Десять лет спустя встречаю я его у Дени, и он представляет мне свою супругу, тоже танцовщицу, по прозванию Сантина, на которой женился в Петербурге, откуда они возвращались, чтоб провести зиму в Париже. После Обри ко мне подходит толстяк и объявляет, что мы дружны вот уже двадцать пять лет, но тогда были так молоды, что не признаем друг друга.
   — Мы познакомились в Падуе, — говорит он, — у доктора Гоцци, я Джузеппе да Лольо.
   — Как же, помню. Вы были на службе у российской императрицы и славились как искусный виолончелист.
   — Так точно. Нынче я возвращаюсь на родину, дабы более не покидать ее; и позвольте представить вам мою жену. Родилась она в Петербурге, она единственная дочь славного учителя музыки, скрипача Мадониса. Через неделю я буду в Дрездене, где рад буду обнять г-жу Казанову, вашу матушку.
   Я счастлив был оказаться в этом избранном обществе, но видел, что воспоминания двадцатипятилетней давности не по душе пленительной г-же Дени. Переведя разговор на события в Петербурге, что возвели на трон Екатерину Великую, да Лольо открыл нам, что был отчасти замешан в заговоре и потому благоразумно просил отставки, но он довольно разбогател, чтобы провести остаток жизни на родине, ни от кого не завися.
   Тогда Дени поведала, что десять или двенадцать дней назад ей представили некоего пьемонтца по имени Одар, каковой также покинул Петербург, после того как свил нить всего заговора. Государыня императрица велела ему уехать, наградив сотней тысяч рублей.
   Сей господин отправился в Пьемонт приобресть имение, рассчитывая жить долго, богато и покойно — было ему всего-то сорок пять лет, — но выбрал скверное место. Два или три года спустя в комнату влетела молния и убила его. Если удар этот направила рука невидимая и всемогущая, то, конечно, не рука ангела-хранителя российской империи, решившего отметить за смерть императора Петра III, — если бы этот несчастный государь жил и правил, он причинил бы тысячи бедствий.
   Екатерина, жена его, отослала, щедро наградив, всех чужеземцев, что помогли ей избавиться от супруга, бывшего врагом ей, сыну ее и всему русскому народу; и отблагодарила всех русских, споспешествовавших восхождению ее на престол. Она отправила путешествовать всех вельмож, коим сия революция пришлась не по нраву.
   Да Лольо и милая его жена подали мне мысль поехать в Россию, если Прусский король не сыщет мне приличного занятия. Они уверили, что там я составлю себе состояние, и дали превосходные письма.
   После отъезда их из Берлина я добился благосклонности Дени. Близость наша началась однажды вечером, когда у нее сделались судороги, длившиеся всю ночь. Я провел ночь у ее изголовья и утром был награжден за двадцатишестилетнюю преданность. Любовная наша связь длилась до моего отъезда из Берлина. Через шесть лет она возобновилась во Флоренции, о чем я расскажу в своем месте.
   Через несколько дней после отъезда да Лольо она любезно предложила сопровождать меня в Потсдам, чтоб показать все, достойное обозрения. Никто о нас не злословил, поскольку она всем рассказала, что я ее дядя, а я ее иначе как любезная племянница не называл. Ее друг генерал на сей счет подозрений не питал или не желал питать.
   В Потсдаме мы видели, как король задал на плацу смотр первому батальону, где у каждого солдата в кармане штанов лежали золотые часы. Так король вознаградил отвагу, с которой они покорили его, как Цезарь в Вифинии покорил Никомеда. Тайны из этого не делали.
   Окна в номере, где мы остановились, выходили на галерею, которой пользовался король, покидая замок. Ставни были затворены, и трактирщица изъяснила нам причину. Она поведала, что Реджана, прехорошенькая танцовщица, жила в том же номере, что мы, и король, проходя однажды утром, увидал ее голой и немедля приказал закрыть ставни; с тех пор минуло четыре года, но их уже более не растворяли. Он испугался ее прелестей. После любовной связи с Барбариной Его Величество стал относиться к женщинам сугубо отрицательно. Мы потом видели в королевской опочивальне портрет ее, а также девицы Кошуа, сестры комедиантки, на коей женился маркиз д’Аржанс, и императрицы Марии-Терезии в девичестве; желание сделаться императором пробудило любовь к ней.
   Восхитившись красотой и великолепием дворцовых покоев, поражаешься, как живет он сам. Мы увидали в углу комнаты за ширмой узкую кровать. Ни халата, ни туфель; бывший там лакей показал нам ночной колпак, который король надевал, когда простужался; обыкновенно он оставался в шляпе, что, верно, вовсе не удобно. В той же комнате возле канапе стоял стол, где лежали письменные принадлежности и наполовину обгоревшие тетради; мы узнали, что то была история минувшей войны, и пожар, погубивший тетради, так огорчил Его Величество, что он оставил свой труд. Но впоследствии он, верно, вновь за него принялся, ибо по смерти его сочинение напечатали, но никто к нему интереса не выказал.
   Через пять или шесть недель после короткой беседы моей со славным монархом милорд маршал сказал, что король предлагает мне место наставника в кадетском корпусе для дворянских недорослей из Померании, недавно им учрежденном. Числом их было пятнадцать, и он желал дать им пятерых наставников, из чего выходило, что каждый получал троих, да еще шестьсот экю жалования, а столовался с учениками. Посему счастливый наставник должен был тратиться только на платье. У него не было других обязанностей, кроме как всюду сопровождать воспитанников и особливо при дворе в дни празднеств, облачившись в мундир с позументами. Мне надлежало как можно скорее решиться, ибо четверо уже заступили, а государь ждать не любил. Я спросил милорда, где помещается коллегиум, дабы посмотреть место, и обещал дать ответ не позже, чем послезавтра.
   Мне понадобилось все хладнокровие, отнюдь мне не свойственное, чтобы удержаться от смеха, услыхав столь вздорное предложение от столь рассудительного человека. Но я еще более удивился, увидав, где живут пятнадцать дворян из богатой Померании. Я увидал три или четыре залы, почти без мебели, клетушки, где стояла убогая кровать, стол и пара деревянных стульев, юных кадетов двенадцати-тринадцати лет, скверно причесанных, одетых в скверные мундиры, смахивавших на крестьян. Меж ними видел я наставников, показавшихся мне их слугами, которые глядели на меня со вниманием, не смея вообразить, что я могу оказаться товарищем, коего они ожидают. Когда я собрался уходить, один из воспитателей глянул в окно и сказал:
   — Вон скачет король.
   Его Величество поднимается вместе с другом своим К. Ицилиусом и начинает все осматривать, видит меня и ни слова мне не говорит. На шее моей сиял орденский крест, я был в щегольском фраке из тафты. Но у меня руки опустились, когда я увидал, как Фридрих Великий во гневе вперился в ночной горшок, стоявший у постели кадета и являвший любопытному взору вековечный осадок, изрядно, видать, вонючий.
   — Чья это постель? — спросил король.
   — Моя, Сир, — отвечал один из кадетов.
   — Ладно, но до вас мне дела нет. Где ваш наставник?
   Тут счастливчик предстал пред светлые очи, и государь, назвав его дураком, устроил ему изрядную головомойку. Единственное, в чем он смилостивился, так это в том, что сказал, что у него есть прислуга и его дело наблюдать за чистотой в дому.
   Поглядев на бесчеловечную эту сцену, я бочком-бочком в дверь и поспешил к милорду маршалу: мне не терпелось поблагодарить его за великую удачу, какую небо ниспослало мне через его посредство. Он посмеялся, когда я в подробностях поведал ему все происшествие, и сказал, что был прав, презрев эту должность, но прибавил, что я должен непременно поблагодарить короля перед тем, как покинуть Берлин. Он все-таки сам вызвался уведомить Его Величество, что это место мне не подходит. Я сказал милорду, что думаю отправиться в Россию и начал взаправду готовиться к путешествию. Барон Трейден ободрил меня, обещав рекомендовать герцогине Курляндской, своей сестре, и я немедля отписал г-ну де Брагадину, чтоб получить рекомендацию к петербургскому банкиру, каковой будет мне ежемесячно выплачивать сумму, достаточную, чтоб жить безбедно.
   Приличия требовали, чтобы я взял с собой слугу, и вот судьба послала мне его, когда я оказался в затруднении. Заявляется к Рюфен юный лотарингец, держа в руках узелок — другой поклажи у него не было. Он сообщает, что зовут его Ламбер, что он только что прибыл в Берлин и намерен остановиться у нее.
   — Пожалуйста, сударь, но вы будете платить за каждый день.
   — Сударыня, у меня нет ни гроша, но мне вышлют, когда я напишу, где поселился.
   — Сударь, у меня для вас места нет.
   Увидав, что он, разобидевшись, уходит, я сказал, что за этот день за него заплачу, и спросил, что у него в мешке.
   — Две рубахи, — ответил он, — и два десятка книг по математике.
   Я препроводил его в свою комнату и, узнав изрядную его ученость, спросил, по какому случаю очутился он в таковом положении.
   — В Страсбурге, — отвечал он, — кадет такого-то полка дал мне в кофейне пощечину. На другой день явился я к нему в комнату и убил на месте. Я тотчас воротился в комнату, в которой проживал, сунул в мешок книги и рубашки и покинул город с двумя луидорами и паспортом в кармане. Я шел всю дорогу пешком и денег мне достало до сегодняшнего утра. Завтра я отпишу в Люневиль матушке, и я уверен, она пришлет мне денег. Я рассчитываю поступить здесь на службу в инженерный корпус, ибо полагаю, что могу быть полезен, а на худой конец пойду в солдаты.
   Я сказал, что поселю его в каморке для прислуги и дам денег на пропитание, покуда не получит он от матери желанного вспомоществования. Он поцеловал мне руку.
   Я не почел его за обманщика затем, что он заикался, но все же тотчас отписал в Страсбург г-ну Шаумбургу, чтоб проведать истинно ли происшествие, о коем он рассказал.
   Назавтра поговорил я с офицером инженерного корпуса, который сказал, что молодых образованных людей так много в полку, что их более не принимают, если только они не соглашаются служить солдатами. Мне стало жаль, что парень принужден будет избрать сей путь. Я проводил с ним часы, с циркулем и линейкой в руках, и, видя обширные познания его, вознамерился взять с собой в Петербург и сказал ему о том. Он отвечал, что я составлю его счастье и что охотно станет прислуживать мне в дороге. Он дурно изъяснялся по-французски, но поскольку был родом из Лотарингии, меня это не удивляло; но я поразился, что он не только не знал латыни, но и, написав письмо под мою диктовку, сделал ошибки во всех словах. Я посмеялся, он не устыдился. Он сказал, что в школе учил одну геометрию да математику, радуясь, что скучная грамматика никакого касательства до этих наук не имеет. Сведущий в вычислениях, во всех прочих материях парень был круглым невеждой. Он не знал правил обхождения и по ухваткам своим и поведению выглядел совершеннейшей деревенщиной.
   Дней через десять — двенадцать г. Шаумбург написал мне из Страсбурга, что о Ламбере никто не слыхивал и в названном полку ни один кадет не был ни ранен, ни убит. Когда я показал ему письмо, укоряя за ложь, он отвечал, что, желая поступить на воинскую службу, надумал прослыть храбрецом, и я должен извинить его, что он рассказывал, будто мать вышлет денег. Ни от кого он помощи не ждал и принялся уверять, что будет мне верен и никогда более не обманет. Я посмеялся и сказал, что мы уедем дней через пять или шесть.
   Я отправился в Потсдам с бароном Бодиссоном, венецианцем, каковой намеревался продать королю картину Андреа дель Сарто, чтоб предстать перед Его Величеством, как то советовал лорд маршал.
   Государь прогуливался на плацу. Увидав меня, он тотчас направился в мою сторону, чтоб спросить, когда я намереваюсь ехать в Петербург.
   — Дней через пять или шесть. Сир, с дозволения Вашего Величества.
   — Счастливого пути. Но чего ищете вы в тех краях?
   — Того, что искал здесь. Сир, — понравиться господину.
   — Вас рекомендовали императрице.
   — Нет, Сир, только банкиру.
   — Правду, сказать, это много лучше. Коль будете возвращаться тем же путем, рад буду узнать от вас о тамошних новостях. Прощайте.
   Таковы были две беседы мои с великим монархом, коего я более не видал. Распрощавшись со знакомыми и получив от барона Трейдена письмо к г. Кайзерлингу, великому канцлеру Митавы, и еще одно, к г-же герцогине, я провел последний вечер с милой Дени, купившей мою почтовую коляску. Я отправился с двумя сотнями дукатов в кармане, которых хватило бы до конца поездки, если б я не оставил половину в Данциге на разудалой пирушке с молодыми купцами. Незадача эта не позволила подольше задержаться в Кенигсберге, где у меня были рекомендации к губернатору, фельдмаршалу Левальду. Я только на день остановился, чтоб иметь честь пообедать с сим любезным старцем, каковой дал мне письмо в Ригу к генералу Воейкову.
   У меня было довольно денег, чтоб пожаловать в Митаву знатным господином, и, наняв четырехместную карету, запряженную шестерней, я в три дня доехал до Мемеля вместе с Ламбером. В трактире я встретил флорентийскую «виртуозку» по имени Брегонци, которая стала расточать мне ласки, уверяя, что я любил ее, будучи еще ребенком и аббатом. Обстоятельства, о коих она поведала, делали историю вполне правдоподобной, но я никак не мог вспомнить ее лица. Я повстречал ее шесть лет спустя во Флоренции в ту пору, когда вновь повстречал Дени, жившую у нее.
   На другой день после отъезда из Мемеля, в полдень, человек, что стоял в одиночестве в чистом поле и в коем я тотчас распознал жида, объявляет мне, будто я нахожусь на участке земли, принадлежащем Польше, и должен заплатить пошлину за товары, кои могу везти; я возражаю, что никаких товаров со мной нет, а он отвечает, что обязан сделать досмотр. Я говорю, что он спятил, и велю кучеру трогать. Жид хватает лошадей под уздцы, кучер не смеет отхлестать прохвоста кнутом, я выхожу с тростью в одной руке и пистолетом в другой, и тот удирает, получив несколько добрых ударов, но во время стычки спутник мой даже не потрудился покинуть карету. Он сказал, что не хотел, чтобы жид мог сказать, что нас было двое против одного.
   Через два дня после сего происшествия приехал я в Митаву и остановился напротив замка. В кошельке у меня осталось три дуката.
   Наутро в девять часов я отправился к г. Кайзерлингу, который, прочтя письмо барона Трейдена, тотчас представил меня своей супруге и откланялся, чтоб поехать ко двору и отвезти г-же герцогине письмо от ее брата.
   Г-жа Кайзерлинг велела подать шоколад, каковой принесла горничная-полька ослепительной красоты. Она стояла предо мною с подносом в руке, опустив глаза, как будто дозволяя вволю любоваться редкостной ее красотой. И тут взяла меня охота, я не сдержался, извлек из кармана три последних моих дуката и, возвращая чашку, незаметно положил на поднос, продолжая беседовать с барыней о Берлине.
   Через полчаса канцлер воротился и известил, что герцогиня не может теперь меня принять, но приглашает на ужин и бал. От бала я тотчас отказываюсь, сказав правду, что у меня одни летние камзолы да еще черный. Стоял октябрь, и было уже холодно. Канцлер вернулся ко двору, а я вернулся в трактир.
   Через полчаса явился камергер, дабы приветствовать меня от имени Его Высочества и сказать, что будет дан бал-маскарад и я могу прийти в домино. Его нетрудно сыскать у жидов.
   — Был объявлен бал, но послали гоффурьеров известить дворянство, что будет маскарад, поскольку иностранец, прибывший проездом в Митаву, отослал свой багаж вперед.
   Я выказал сожаление, что послужил причиной этой перемены, но он уверил, что, напротив, бал-маскарад, более вольный, нравился всем не в пример больше. Назвав час, он удалился.
   Прусские деньги не имели хождения в России, и явившийся жид осведомился, не осталось ли у меня фридрихсталеров, предлагая обменять их на дукаты без какого-либо ущерба для меня. Я возразил, что у меня одни дукаты, он ответил, что сие ему известно и даже то, что я отдаю их задаром. Я не понял, что он имеет в виду, а он прибавил, что готов ссудить двести дукатов, коли я согласен возвратить их рублями в Петербурге. Несколько удивленный услужливостью жида, я сказал, что с меня довольно будет ста, и он тут же мне их отсчитал. Я выдал ему вексель на банкира Деметрио Папанелополо, к которому меня адресовал да Лольо. Он поблагодарил и ушел, обещав прислать домино. Ламбер поспешил за ним, чтоб приказать еще и чулки. Вернувшись, он объявил, что тот рассказал хозяину, что я швыряю деньги на ветер и дал три дуката горничной г-жи Кайзерлинг.
   Так вот, ничто в мире не бывает ни просто, ни трудно само по себе, а зависит единственно от наших деяний и прихоти фортуны. Я ни гроша бы ни сыскал в Митаве без этого сумасбродства с тремя дукатами. Чудо, что девица тут же все рассказала, и жид, чтоб заработать на обмене, помчался предлагать дукаты знатному господину, который сорил ими.
   Я велел к назначенному часу доставить меня ко двору, где сперва г. Кайзерлинг представил меня герцогине, а она меня герцогу, знаменитому Бирону или Бирену, который был фаворитом императрицы Анны Иоанновны и регентом Российским после ее смерти, а затем сослан на двадцать лет в Сибирь. В нем было шесть футов росту и видно было, что прежде был красив, но старость губит красоту. Два дня спустя я имел с ним долгую беседу.
   Через четверть часа после прибытия моего начался бал. Открывался он полонезом, и герцогиня почла необходимым оказать мне, как иностранцу, честь, избрав меня в партнеры. Я этого танца не знал, но он настолько прост, что любой, не учась, умеет его танцевать. Это настоящая процессия, где шествует множество пар, поворачивая за первой направо или налево. Несмотря на однообразие па, танец помогает паре выказать свое изящество. Это самый величественный и простой из танцев, где приглашенные на бал могут явить себя во всем блеске.
   После полонеза танцевали менуэты, и одна дама, скорее старая, чем молодая, спросила, умею ли я танцевать «любезного победителя». Я отвечал «да», ничуть не удивившись желанию дамы, ибо она, возможно, с блеском танцевала его в молодые годы. Со времен Регентства его более не танцевали. Все юные дамы были в восхищении.
   После главного контрданса, который я танцевал с девицей Мантейфель, самой красивой из четырех фрейлин герцогини, та велела сказать, что сейчас подадут ужин. Я тотчас отправился предложить ей руку и оказался рядом с ней за столом на двенадцать персон, где я был единственный мужчина. Остальные одиннадцать были пожилые дамы. Я удивился, что в маленькой Митаве столько знатных матрон. Герцогиня выказывала мне внимание, вовлекая в беседу, и в конце ужина преподнесла бокал напитка, который я принял за токайское, но то было всего лишь выдержанное английское пиво. Я расхвалил его. Мы вернулись в залу.
   Юный камергер, что пригласил меня на бал, познакомил меня с прекрасной половиной местного дворянства, но у меня не достало времени ни за кем поухаживать.
   На другой день обедал я у г. Кайзерлинга, а Ламбера отправил к жиду, чтоб ему сыскали приличный наряд.
   На следующий день я был приглашен ко двору герцога на обед, где были одни мужчины. Старый князь беспрестанно понуждал меня говорить. В конце обеда зашла речь о богатствах сего края, заключенных в рудах и минералах, и я позволил себе сказать, что богатства эти, от добычи зависящие, неверные, и, чтоб подкрепить свое мнение, принялся рассуждать о сих материях, как если б я знал их до тонкостей и в теории, и на практике. Пожилой камергер, управлявший рудниками Курляндии и Семигалии, покорно выслушав все, что подсказало мне воодушевление, углубился в сей предмет, возражая мне, но в то же время соглашаясь со всем, что я мог сказать дельного об экономии, от коей зависят доходы от добычи.
   Если б я знал, начав говорить как знаток, что слушает меня знаток подлинный, я бы, разумеется, был сдержанней в речах, ибо ничего в этом деле не смыслил; и много потерял бы, не сумев пустить пыль в глаза. Сам герцог отнесся с уважением к моим познаниям.
   После обеда он проводил меня в кабинет, где просил задержаться на две недели, если я не очень тороплюсь в Петербург. Я объявил, что всецело к его услугам, и он сказал, что камергер, который спорил со мной, покажет мне все заведения, что были во владениях его, и он будет благодарен за все замечания об экономном управлении ими, кои я соблаговолю написать. Я сразу согласился, и отъезд назначили назавтра. Герцог, весьма довольный тем, что я пошел ему навстречу, велел позвать камергера, обещавшего ждать меня на рассвете у ворот трактира в карете, запряженной шестеркой лошадей.
   Придя домой, я немедля собрался и велел Ламберу взять с собой готовальню; узнав, в чем дело, он уверил меня, что, хотя наука сия ему неведома, он готов споспешествовать мне в силу своего разумения.