— Охотно.
   Он садится со мною в фиакр, и я велю кучеру везти нас в трактир «Сент-Бом». Мы приезжаем, и я прошу брата обождать, сказав, что сейчас ворочусь с Марколиной, а сам отправляюсь к адвокату, который уже получил ордер и начал действовать по закону. Затем возвращаюсь я в «Тринадцать кантонов», запихиваю в баул все его пожитки и отвожу их ему в «Сент-Бом», где он сидит в комнате под охраной и беседует с трактирщиком, который ничего не может взять в толк. Но потом он увидел баул, а я, отведя его в сторону, поведал свою басню, и он, удовольствовавшись этим, удалился. Войдя к брату, я сказал ему, чтобы он завтра же готов был покинуть Марсель; дорогу до Парижа я ему оплачу, но если он не хочет ехать по своей воле, я от него отступаюсь, зная, что есть у меня способ изгнать его из Марселя.
   Трус расплакался и сказал, что поедет в Париж.
   — Значит, завтра утром ты едешь в Лион, но сперва напиши мне расписку, что ты должен подателю ее двенадцать луидоров.
   — Зачем?
   — Затем, что я так хочу. Не спорь, завтра утром я дам тебе двенадцать луидоров и порву расписку.
   — Я принужден слепо повиноваться вам.
   — Ничего другого тебе не остается.
   Он написал расписку. Я тотчас пошел взять ему место в дилижансе, а на другой день отправился вместе с адвокатом снять арест и забрать мои двенадцать луи, каковые отнес брату. Он немедля уехал, взяв рекомендательное письмо к г. Боно, какового я просил денег брату не давать и отправить в Париж дилижансом. Я вручил ему двенадцать луидоров, больше, чем нужно, и порвал расписку. Так я от него отделался. Мы встретились с ним в Париже месяц спустя, и в свой черед я расскажу, как он воротился в Венецию.
   Но еще за день до того, перед тем, как обедать с г-жою д’Юрфе, но уже отправив братовы пожитки в «Сент-Бом», пошел я переговорить с Пассано и выведать причину дурного его настроения.
   — Дурное мое настроение проистекает от того, что вы намерены прикарманить двадцать или тридцать тысяч экю золотом и бриллиантами, кои маркиза предназначила мне в дар.
   — Все может статься. Но вам до того дела нет. Скажу вам одно: я помешаю безумной ее идее дарить вам золото и бриллианты. Коль вы их домогаетесь, идите жалуйтесь маркизе, я вас не держу.
   — Так я, значит, буду для вас таскать каштаны из огня и все даром? Ну уж нет. Я хочу тысячу луидоров.
   — С чем вас и поздравляю.
   Я поднимаюсь к маркизе, объявляю, что кушать подано, но обедать мы будем вдвоем, ибо важные причины принудили меня отослать аббата.
   — Бог с ним, дураком. А Кверилинт?
   — После обеда спросим совета у Паралиса. У меня возникли подозрения на его счет.
   — У меня тоже. Мне кажется, он переменился. Где он?
   — Лежит в постели с мерзкой болезнью, кою я не смею вам назвать.
   — Уму непостижимо. Это деяние черных сил, но такого, сколько я знаю, никогда еще не случалось.
   — Никогда, но сперва поедим. У нас сегодня будет много дел после освящения олова.
   — Тем лучше. Придется совершить Оромазисов очистительный обряд, ужас-то ведь какой! Он должен был перевоплотить меня через четыре дня, а сам в таком ужасном состоянии?
   — Давайте обедать, прошу вас.
   — Я боюсь, что наступит час Юпитера.
   — Ни о чем не беспокойтесь.
   После Юпитерова обряда Оромазисов я перенес на другой день и без помех занялся кабалой, а маркиза переводила цифры в буквы. Оракул поведал, что семь саламандр отнесли истинного Кверилинта на Млечный Путь, а в постели в комнате на первом этаже лежал коварный Сен-Жермен, которому гномида сообщила ужасную болезнь, дабы стал он палачом Серамиды и та скончалась бы от недуга прежде назначенного срока. Оракул гласил, что Серамида должна предоставить Парализе Галтинарду (то бишь мне) отделаться от Сен-Жермена и не сомневаться в счастливом исходе перерождения, ибо сам Кверилинт ниспошлет мне силу с Млечного Пути на седьмой день моего поклонения Луне. Наконец, оракул решил, что я должен оплодотворить Серамиду спустя два дня по завершении обрядов, когда прелестная Ундина омоет нас в ванной в той самой комнате, где мы сейчас находились.
   Обязавшись переродить милую мою Серамиду, я подумал — зачем без нужды рисковать. Маркиза была пригожая, но старая. Могло статься, что у меня не хватит пороху ей соответствовать. В тридцать восемь лет роковое это несчастье стало частенько меня подстерегать. Прекрасной Ундиной, ниспосланной Луною, была Марколина, которой надлежало помочь мне в купальне обрести мужскую силу. Тут сомневаться не приходилось. Читатель увидит, как я пособил ей спуститься с небес.
   Я получил записку от г-жи Одибер и перед тем, как ехать ужинать к Марколине, посетил ее. Она радостно сообщила мне, что г-н П. П. получил из Генуи письмо от Н. Н., каковой просит отдать его дочь замуж за своего единственного сына, ту самую, что была ему представлена у г-на Паретти кавалером де Сейнгальтом (то бишь мною), каковой должен был отвезти ее в Марсель и вернуть в лоно семьи.
   — Г-н П. П., — сказала г-жа Одибер, — исполнен к вам самой глубокой признательности, какую только может питать любящий родитель к тому, кто по-отечески позаботился о дочери его. Дочь расписала ему вас в самых лучших красках, и ему не терпится с вами познакомиться. Скажите, когда бы вы могли поужинать у меня? Дочери не будет.
   — С превеликим удовольствием, ибо супруг м-ль П. П. по справедливости еще больше будет почитать жену, узнав, что я дружен с ее отцом, но только на ужин я остаться не могу; я приду, когда вы скажете, в шесть часов, пробуду с вами до восьми, и мы сведем знакомство до приезда жениха.
   Мы условились на послезавтра, и я отправился к Марколине рассказать ей последние новости и о том, каким манером намереваюсь я завтра избавиться от брата, — читателю о том уже известно.
   Послезавтра, как сели мы обедать, маркиза, улыбаясь, протянула мне длинное письмо, которое этот подлец Пассано написал ей на прескверном французском — но что-то разобрать было можно. Он извел восемь страниц, дабы убедить ее, что я обманщик, и в доказательство сей непреложной истины пересказал всю историю как есть, не упуская ни малейших обстоятельств, кои могли бы мне повредить. Еще он писал, что я приехал в Марсель с двумя девицами, он не знал, где я держу их, но уж, конечно, я отправлялся с ними спать каждую ночь.
   Я спросил у маркизы, возвращая письмо, достало ли у нее терпения дочесть до конца, а она отвечала, что ровно ничего не поняла, ибо пишет он на тарабарском наречии, да и не старалась она понять — ибо ничего там не может быть, кроме измышлений, призванных сбить ее с пути истинного в тот самый момент, когда ей никак нельзя от него отступать. Такая ее осмотрительность весьма пришлась мне по душе, ибо я не хотел, чтобы она заподозрила Ундину, без которой я не смог бы завести телесный свой механизм.
   Пообедав и наскоро совершив все обряды, потребные для укрепления духа бедной моей маркизы, я отправился к банкиру, выправил вексель на сто луидоров на Лион на имя Боно, и отослал ему с уведомлением, что эти сто луи Пассано надлежит выплатить в обмен на мое письмо, кое Пассано должен предъявить для получения ста луидоров в тот самый день, каковой будет означен в письме. Если он представит его после означенного дня, то в уплате следует отказать.
   Предприняв это, я написал Боно нижеследующее письмо, которое Пассано должен был ему вручить:
   «По предъявлению сего уплатите г-ну Пассано сто луидоров, если вам его представят сегодня, 30 апреля 1763 года. По истечении этого срока распоряжение мое теряет силу».
   С письмом в руке я вошел в комнату предателя, которому за час до того скальпелем продырявили пах.
   — Предатель, — говорю я ему. — Г-жа д’Юрфе не стала читать ваше письмо, но я прочел его. И вот что я вам предлагаю — но только без возражений, времени у меня нет. Либо вы немедленно перебираетесь в больницу, нам тут таких хворых, как вы, не надобно, либо через час отправляетесь в Лион и едете без остановок, ибо даю я вам всего шестьдесят часов на сорок перегонов. В Лионе вы немедля относите г-ну Боно сие письмо, и он по предъявлению его уплатит вам сто луи — я вам их дарю; потом делайте, что хотите, ибо у меня вы больше не служите. Я вам дарю карету, что мы выкупили в Антибе, и вот еще двадцать пять луидоров на дорогу. Выбирайте. Но учтите, что, если вы предпочтете больницу, я вам заплачу за месяц — и все, ибо с сегодняшнего дня вы уволены.
   Поразмыслив немного, он объявляет, что поедет в Лион, хоть и рискуя жизнью, ибо болен крепко. Тогда я позвал Клермона, чтоб он собрал его вещи, и упредил трактирщика, что постоялец съезжает — пусть немедля пошлет за почтовой упряжкой. Потом дал я Клермону письмо к Боно и двадцать пять луи, дабы он вручил их Пассано прямо перед отъездом, когда увидит, что тот сел в карету. Покончив с сим предприятием, я отправился к любимой. Мне надо было о многом переговорить с Марколиной, в которую, я чувствовал, день ото дня все сильнее влюблялся. Всякий день она твердила мне, что ей, чтобы быть совершенно счастливой, еще бы понимать по-французски да иметь хотя тень надежды, что я возьму ее с собой в Англию.
   Я ей того не обещал, и мне становилось грустно при мысли, что придется расстаться с девицей, исполненной любострастия и обходительности, которую врожденный темперамент делал ненасытной в постели и за столом, — она ела, как я, а пила еще больше. Она от души обрадовалась, что я отделался от Пассано и братца, и заклинала ходить с ней изредка в комедию, где все наперебой выспрашивали у прислужницы, кто она такая, и сердились, что она запрещала отвечать. Я обещал пойти с ней на следующей неделе.
   — Ибо нынче, — сказал я, — я все дни напролет занят одной магической операцией, и мне понадобится твоя помощь. Я одену тебя мальчиком, и в таком виде ты предстанешь перед маркизой, с которой я проживаю, и вручишь ей письмо. Не побоишься?
   — Нет. Ведь ты там будешь?
   — Да. Она к тебе обратится, но ты по-французски не говоришь, ответить не сможешь и сойдешь за немую. Так в письме и будет сказано. Еще там будет написано, что ты поможешь ей и мне омыться; она примет твои услуги, и в тот час, как она велит, ты разденешь ее догола, разденешься сама и разотрешь ее от носков до бедер, не более. Пока ты в ванне будешь все это с ней проделывать, я скину одежду и крепко обниму маркизу, а ты покамест будешь только смотреть. Когда я отстранюсь, ты ласковыми ручками своими омоешь любовные места ее и вытрешь насухо. Потом ты окажешь мне ту же услугу, и я хорошенько обниму ее второй раз. После второго раза ты опять омоешь сперва ее, потом меня и покроешь флорентийскими поцелуями инструмент, коим я недвусмысленно выкажу ей свою нежность. Я обниму ее в третий раз, и тут ты послужишь нам, лаская обоих до конца поединка. Тогда ты в последний раз совершишь омовение, вытрешь нас, оденешься, возьмешь то, что она тебе даст, и вернешься сюда. Через час я приду.
   — Я все сделаю, как ты хочешь, но знай, мне это будет стоить дорого.
   — А мне? Хотеть-то я буду тебя, а не старуху, которую ты увидишь.
   — Она и впрямь старуха?
   — Скоро семьдесят стукнет.
   — Так много? Мне жаль тебя, бедняжка Джакометто. А после ты приедешь ужинать и спать со мной?
   — Ну конечно.
   — В добрый час.
   В назначенный день повстречался я у г-жи Одибер с родителем бывшей моей племянницы и все ему рассказал как на духу, за выключением того, что спал с ней. Он обнимал меня и тысячекратно благодарил, уверяя, что я сделал для нее больше, чем он сам бы сумел. Он сказал, что получил и другое послание, куда было вложено письмо от сына, исполненное почтительности и уважения.
   — Он никакого приданого не просит, — прибавил он, — но я дам за ней сорок тысяч экю, и мы сыграем свадьбу здесь, ибо брак этот делает честь нашей семье. В Марселе всякий знает г-на Н. Н., и завтра я обо всем расскажу жене, которая ради такого счастливого случая дарует дочке полное свое прощение.
   Я обещался прийти на свадьбу вместе с г-жой Одибер, которая знала меня как заядлого игрока и удивлялась, что я у нее не бываю, ибо у нее играли по-крупному, но я приехал в Марсель созидать, а не разрушать. Всему свой черед.
   Марколине сшили зеленую бархатную куртку до пояса и такие же штанишки, я купил ей зеленые чулки, сафьяновые туфельки и перчатки того же цвета, зеленую сетку на испанский лад с длинной кисточкой сзади, укрывшую ее пышные черные волосы. В этом костюме она была столь восхитительна, что, покажись она на улицах Марселя, за ней бы все пошли следом, ведь за версту было видно, какого она пола. Я отвез ее после ужина к себе, одетую в женское платье, дабы показать, где ей укрыться в моей комнате после операции в тот день, когда я буду ее производить.
   В субботу с обрядами было покончено, и я посредством оракула назначил перерождение Серамиды на вторник на часы Солнца, Венеры и Меркурия, что в планетарной системе алхимиков идут один за другим, как то воображал Птолемей. То должны были быть девятый, десятый и одиннадцатый час дня, ибо во вторник первый час принадлежит Марсу. В начале мая час длится шестьдесят пять минут; и читатель, пусть он и не алхимик, видит, что я должен был совершить сие деяние с г-жой д’Юрфе с полтретьего до без пяти шесть. В понедельник, когда наступила ночь, повел я в час Луны г-жу д’Юрфе на берег моря, сопровождаемый Клермоном, каковой нес ларец весом в пятьдесят фунтов. Убедившись, что за нами никто не следит, я сказал г-же д’Юрфе, что время пришло, и велел Клермону поставить ларец и дожидаться нас в карете. Мы обратились с приличной молитвой к Селене и швырнули ларец в море — к великой радости г-жи д’Юрфе, но еще большей моей, ибо в преданном морю ларце покоилось пятьдесят фунтов свинца. Другой был в моей комнате, укрытый от нескромных взоров. Воротившись в «Тринадцать кантонов», оставил я маркизу, сказав, что ворочусь в трактир после того, как вознесу благодарность Луне в том самом месте, где семикратно поклонялся ей.
   Я пришел ужинать к Марколине и, пока она переряжалась, начертал римскими квасцами на белой бумаге печатными буквами:
   «Я нем, но я не глух. Я покинул Рону, чтоб искупать вас. Час настал».
    Вот это письмо, — сказал я Марколине, — ты вручишь его маркизе, как только предстанешь перед ней.
   Мы выходим из дома, никем не замеченные пробираемся в трактир, а потом я в своей комнате прячу ее в шкаф. Я надеваю халат и вхожу к маркизе, дабы сообщить ей, что Селена назвала час и перерождение должно начаться завтра до трех и завершиться не поздней полшестого, чтоб не осквернить час Луны, следующий за часом Меркурия.
   — Распорядитесь, сударыня, чтобы после обеда тут, у изножия вашей кровати, была приуготовлена ванна, а Бруньоль не входил к вам до ночи.
   — Я отпущу его на весь вечер, но Селена обещала нам Ундину.
   — Это правда, но я ее не видел.
   — Спросите оракула.
   — Как вам будет угодно.
   Она сама составляет вопрос, прося дух Паралиса не откладывать деяние, пусть даже Ундина и не появится, она готова омыться сама. Оракул ответствует, что предначертания Оромазиса неотвратимы и сомнения ее напрасны. Тут маркиза встает и совершает очистительный обряд. Мне трудно было жалеть эту женщину, уж очень она была смешная. Она поцеловала меня и сказала:
   — Завтра, милый Галтинард, вы станете мне мужем и отцом. Пусть ученые разгадывают сию тайну.
   Я прикрываю дверь, извлекаю из шкафа Ундину, каковая, раздевшись, ложится ко мне в постель, хорошенько усвоив, что должна поберечь мои силы. Мы проспали всю ночь, не взглянув друг на друга. Утром, перед тем как позвать Клермона, я покормил ее завтраком и упредил, чтобы после деяния она возвращалась в шкаф — нельзя было, чтобы кто-нибудь увидал, как она в таком виде покидает трактир. Я наново повторил ей урок, посоветовал быть веселой и ласковой, помнить, что она немая, но не глухая, и точно в половине третьего войти и, преклонив колено, протянуть бумагу маркизе.
   Обед был заказан к двенадцати, и, войдя в комнату маркизы, я увидал у изножия кровати ванну, на две трети наполненную водой. Маркизы не было, но через две или три минуты она вышла из туалетной комнаты с нарумяненными щеками, в тончайшей кружевной накидке и старомодном богатом платье, шитом золотом и серебром; шелковая ажурная косынка прикрывала грудь, краше которой не было во Франции сорок лет назад. В ушах изумрудные серьги, на шее ожерелье из семи аквамаринов, увенчанных изумрудом чистейшей воды, а цепочка была из сверкающих алмазов, в полтора карата каждый, числом восемнадцать или двадцать. На пальце у нее был карбункул, мне хорошо известный — она ценила его в миллион, но он был поддельный; все же прочие камни, коих я до тех пор не видал, были, как я потом удостоверился, отменные.
   Увидав Серамиду в таковом убранстве, я понял, что должен польстить ее самолюбию, и опустился на колени, чтоб облобызать ее руку; но она, не потерпев этого, обняла меня. Сказав Бруньолю, что до шести он свободен, мы принялись беседовать, пока не подали обед.
   Одному Клермону было дозволено прислуживать нам за столом, а она ничего, кроме рыбы, в тот день не пожелала. В полвторого велел я Клермону запереть ото всех наши комнаты и тоже отправляться погулять до шести, если есть у него охота. Госпожа начала волноваться, да и я стал выказывать признаки нетерпения, смотрел на часы, исчислял наново планетарные часы и твердил только одно:
   — Теперь время Марса, час Солнца еще не наступил.
   Наконец часы пробили два часа с половиною, и спустя две или три минуты явилась прекрасная Ундина с улыбкой на устах и, мерным шагом подойдя к Серамиде, опустилась на колено и протянула листок. Увидав, что я не встаю, она продолжает сидеть, но поднимает Духа стихий, приняв листок, и с удивлением видит, что он с обеих сторон белый. Я тотчас протягиваю ей перо, она понимает, что должна посоветоваться с оракулом. Она вопрошает его, что это за листок. Я беру у нее перо, преобразую вопрос в числовую пирамиду, она расшифровывает ее и получает: «В воде написанное в воде читается».
   — Все ясно, — говорит она, поднявшись, подходит к ванне, опускает листок, развернув сперва, и читает буквы белее бумаги:
   «Я нем, но я не глух. Я покинул Рону, чтоб искупать вас, час Оромазиса настал».
    Так искупай меня, дивный Дух, — произносит Серамида, кладет листок на стол и опускается на ложе.
   Тогда Марколина послушно снимает с нее чулки, потом платье, потом рубашку, нежно погружает ноги ее в ванну и, мгновенно скинув одежду, входит в воду по колено, тогда как я сам раздеваюсь и молю Духа обтереть ноги Серамиды и быть божественным свидетелем моего с ней соединения во славу бессмертного Оромазиса, короля саламандр.
   Едва произнес я молитву, как немая, но отнюдь не глухая Ундина исполнила просьбу, и я познал Серамиду, восхищаясь прелестями Марколины, коих дотоле мне не случалось столь сладостно зреть.
   Серамида была пригожая, но такая, как я сейчас; без Ундины деяние бы не свершилось. Серамида меж тем была нежной, влюбленной, привлекательной, отнюдь не отталкивающей, и я не испытывал отвращения.
   — Теперь подождем часа Венеры, — произнес я, кончив.
   Ундина очистила нас от следов любви; она обнимает супругу мою, омывает ей ляжки, ласкает, целует, потом то же проделывает со мной. Серамида вне себя от счастья, восхищается прелестями сего божественного создания, приглашает меня насладиться ими, я нахожу, что никакая земная женщина не может с нею сравниться. Серамида ласкается пуще, Венерин час настает, и, возбужденный Ундиной, иду я в другой раз на приступ еще более продолжительный, ибо час-то длится шестьдесят пять минут. Я вступаю на поле брани, тружусь полчаса, обливаясь потом, утомляя Серамиду, но кончить не могу, а плутовать стыжусь; она утирает мне со лба пот, что стекает с волос, смешавшись с помадой и пудрой, Ундина дерзновенно ласкает меня, сохраняя силы, меня оставляющие, когда я касаюсь дряхлого тела; природа отвергает негодные средства, избранные мной для достижения цели. Через час я наконец решаю кончить, изобразив все обыкновенные проявления счастливого исхода. Выйдя из боя победителем, еще полным сил, я не позволил маркизе сомневаться в моей доблести. Она сочла бы, что Анаэль несправедлив: он донес бы на меня Венере как на фальшивомонометчика.
   Даже Марколина обманулась. Начался третий час, надлежало ублажить Меркурия. Четверть времени провели мы в ванне, погрузившись до чресел. Ундина чаровала Серамиду ласками, о коих регент, герцог Орлеанский, даже не подозревал; маркиза сочла их свойственными речным духам и восхищалась тем, как женский дух трудился нежными пальчиками. Исполнившись признательности, она просила восхитительное создание осыпать меня дарами своими, и тут-то Марколина выказала все, чем славятся питомцы венецианской школы. Она обернулась лесбиянкой и, видя, что я восстал, подбодрила ублажить Меркурия; но вновь все то же: хоть молния и сверкает, гром никак не грянет. Я видел, что труд мой уязвлял Ундину, видел, что Серамида мечтала окончить поединок, длить его я больше не мог и решил обмануть ее второй раз агонией и конвульсиями, а затем полной неподвижностью, неизбежным следствием потрясения, кое Серамида сочла беспримерным, как она мне потом сказала.
   Сделав вид, что пришел в себя, вошел я в ванну и совершил короткое омовение. Я начал одеваться, Марколина принялась помогать маркизе, пожиравшей ее влюбленными очами. Марколина быстренько облачилась, и Серамида, вдохновленная своим Гением, сняла колье и повесила его на шею прекрасной купальщице, каковая, поцеловав ее по-флорентийски, убежала и спряталась в шкафу. Серамида спросила оракула, успешно ли свершилось деяние. Испугавшись вопроса, я отвечал, что солнечное семя проникло в ее душу и она родит в начале февраля себя самое, но только мужеского полу, а для того она должна сто семь часов лежать в постели.
   Исполнившись счастья, она сочла повеление отдыхать сто семь часов исполненным божественной мудрости. Я поцеловал ее, сказав, что проведу ночь за городом, дабы забрать остаток снадобий, оставшихся после свершения лунных обрядов, и обещал обедать с нею завтра.
   Я от души забавлялся с Марколиной до половины восьмого, ибо должен был дождаться ночи, чтобы выскользнуть с ней незамеченным из трактира. Я скинул красивый свадебный наряд, надел фрак и довез ее в фиакре до дому, прихватив ларец с небесными дарами, которые я честно заработал. Оба мы умирали с голоду, но отменный ужин обещал вернуть нас к жизни. Марколина сбросила зеленую куртку, облачилась в женское платье, отдав мне великолепное ожерелье.
   — Я продам его, моя милая, и верну тебе деньги.
   — Сколько может оно стоить?
   — Не менее тысячи цехинов. Ты вернешься в Венецию обладательницей пяти тысяч дукатов звонкой монетой, там сыщешь мужа, будешь поживать с ним в свое удовольствие.
   — Я отдам тебе все эти пять тысяч, только возьми меня с собой, милый друг, я буду любить тебя сильней жизни, холить, как родное дитя, и никогда не стану ревновать.
   — Мы еще поговорим об этом, хорошая ты моя, но сейчас, раз мы как следует подкрепились, пойдем в постель, я хочу тебя как никогда.
   — Ты, верно, устал.
   — Устал, но не от любви, ибо, слава тебе господи, всего только раз смог.
   — Мне показалось два. Какая милая старушка! До сих пор не лишена приятности. Лет пятьдесят назад она, верно, была первой красавицей Франции. Но старость гонит любовь.
   — Ты изрядно распаляла меня, а она охлаждала с еще большей силою.
   — Ты что, всякий раз ставишь перед собой юную девицу, когда хочешь с ней полюбезничать?
   — Отнюдь нет, прежде не требовалось делать ей ребенка мужеского полу.
   — Так ты, значит, подрядился сделать ей дитя? Держи меня, я помру со смеху. Она небось и впрямь решила, что беременна?
   — Ну, разумеется, ведь она знает, что приняла от меня семя.
   — Смех, да и только! Но что за глупость — на три раза подряжаться?
   — Я думал, что, глядя на тебя, легко с этим справлюсь, но ошибся. Под руками была дряблая кожа, перед глазами совсем иное, и миг блаженства никак не наступал. Этой ночью ты убедишься в истинности моих слов. Живо в постель, говорят тебе!
   — Лечу!
   Сила контраста была столь велика, что я провел с Марколиной ночь, подобную тем, что проводил в Парме с Генриеттой и в Мурано с М. М. Я не покидал постель четырнадцать часов и четыре из них посвятил любви. Я велел Марколине принарядиться и ждать меня перед началом представления. Большего удовольствия я не мог ей доставить.
   Г-жу д’Юрфе застал я в постели, всю разодетую, причесанную на манер молоденьких и такую довольную, какой я ее никогда не видал. Она объявила, что обязана мне счастьем, и принялась совершенно здраво изъяснять безумные свои идеи.
   — Женитесь на мне, — говорила она, — вы будете опекуном моего ребенка, вашего сына, и тем самым сохраните мне мое достояние, станете хозяином всего, что я должна унаследовать от г. де Понкарре, моего брата — он уже стар и долго не протянет. Если не вы позаботитесь обо мне в феврале месяце, когда я возрожусь в мужском обличьи, то кто же? Бог знает, в чьи руки я попаду. Меня признают незаконнорожденным, лишат восьмидесяти тысяч ренты, а вы можете мне их сохранить. Подумайте хорошенько, Галтинард. Я уже чувствую себя мужчиной в душе и признаюсь, влюбилась в Ундину, мне хотелось бы знать, смогу я лечь с ней через четырнадцать или пятнадцать лет. А почему нет, коли будет на то воля Оромазисова? Что за прелестное создание! Доводилось ли вам видеть подобную красавицу? Жаль, что она немая. Должно быть, ее любовник — водяной. Но, конечно, все водяные немы, в воде ведь не поговоришь. Странно даже, почему она не глухая. Я дивилась, отчего вы до нее не дотрагиваетесь. Кожа немыслимо нежная. Слюна благоуханная. Водяные изъясняются знаками, их язык можно выучить. Как бы мне хотелось поболтать с этим существом! Прошу вас, посоветуйтесь с оракулом, спросите, когда я должна родить; если же вы не можете жениться на мне, тогда, мне кажется, надобно продать все, что у меня есть, дабы обеспечить мою будущность, когда я возрожусь, ведь в раннем детстве я ничего не буду знать и понадобятся деньги, чтобы дать мне образование. Распродав все, можно получить ренту на огромную сумму, поместить ее в надежные руки, и тогда одних процентов достанет на все мои надобности.