Я сидел позади Бирнса и не видел его лица. Я знал, что в этой игре он участвует без определенного плана и цели. Его слабость во время этих переговоров с русскими я усматривал в том, что ему нужно было просто достигнуть с ними какого-либо соглашения. Реальное содержание такого соглашения, по моему убеждению, мало интересовало Бирнса, поскольку оно касалось румын, корейцев или иранцев, о которых он ничего не знал. Его интересовал лишь политический эффект, который соглашение произведет в нашей стране, и русские знали это. За поверхностный успех своей миссии он был готов заплатить реальными уступками.
   После заседания я отправился домой ужинать вместе с Мэтьюсом, а также моим коллегой из английского посольства Робертсом и его женой. Мэтьюс был в подавленном настроении, и мы пытались его развеселить. Тем, кто впервые попадал в Советский Союз, как он, всегда надо помочь приспособиться к новой обстановке.
   21 декабря 1945 года
   Утром говорил с болгарским министром (иностранных дел). Он начал порицать оппозицию за отказ от участия в выборах, сказав, что этим они сами исключили себя из участия в политической жизни страны. Я раздраженно заметил, что нас, американцев, занимают не вопросы представительства в парламенте и т. п., а то, что у них правящий режим полицейскими мерами подавляет права и свободы граждан, а в этой ситуации, по нашему убеждению, подлинная демократия невозможна. После этого он признал, что коммунисты представляют меньшинство населения, но указал, что очень желательно поскорее заключить мир и вывести русские войска из страны.
   22 декабря 1945 года
   Собирался спокойно провести вечер выходного дня, но пришел Пейдж и сказал, что послу требуется меморандум для госсекретаря по вопросу об экономическом положении Венгрии. Пришлось идти в канцелярию и работать до трех часов ночи вместе со Смитом.
   23 декабря 1945 года
   Утром я закончил работу над меморандумом, после чего отправился в резиденцию посла, чтобы организовать обед, на котором присутствовали Бевин и Молотов. Бевин удивил американцев и озадачил русских своим неформальным поведением. Например, когда предложили тост за короля, Бевин с юмором добавил: "И за остальных докеров" - и тут же рассказал какой-то анекдот, чтобы объяснить свою реплику. Молотов ушел сразу же по окончании обеда. Потом госсекретарь и посол занялись работой. Меморандум об экономическом положении Венгрии им так и не понадобился.
   В тот же вечер в Большом театре специально для высоких иностранных гостей давали "Золушку". Я решил, что мы с Аннелизой должны быть там, и я взял два последних билета из поступивших в посольство. Когда мы приехали туда, театр был полон. В правительственной ложе пустовали места для гостей, а Молотов и его помощники ожидали их в фойе. Я поднялся в ложу, где сидели помощник и личный секретарь посла. Прождав еще около четверти часа, я с улыбкой заметил, обращаясь к секретарю посла, что наш госсекретарь, должно быть, просто забыл прийти в театр. "О нет, - ответил тот, - просто они сидят в посольстве у Гарримана, выпивают, рассказывают разные истории, и никто не решается их прервать". Я выскочил из ложи и побежал вниз, в комнату администратора, чтобы позвонить оттуда. Телефон был, к сожалению, занят, а когда он освободился и я уже собирался звонить в посольство, ко мне подошел человек в отличном синем костюме, похожем на те, которые носили сотрудники органов безопасности, и, едва заметно улыбнувшись, сказал: "Они только что выехали". Я вернулся в ложу, а через пять минут действительно появился мистер Бирнс, заставив ждать около получаса 5 тысяч человек, в том числе нескольких членов правительственной ложи.
   Представление действительно было первоклассным, одним из лучших, на которых мне доводилось присутствовать, но публика держалась несколько напряженно. Я понял, что Сталин находится где-то в театре, хотя и не в правительственной ложе. Поэтому публика (кроме дипломатического корпуса), должно быть, состояла в основном из сотрудников органов безопасности, а они, я полагаю, боялись, что проявление излишнего восторга по поводу спектакля может выглядеть как отвлечение от выполнения их прямых обязанностей".
   Одна из аксиом дипломатии состоит в том, что тактика и методика в ней не менее важны, чем стратегия и общая концепция. За 18 месяцев службы в Москве я испытывал неприятные эмоции не только из-за наивности идей, которые лежали в основе наших отношений с советским правительством, но и из-за тех неправильных методов, которыми мы пользовались для достижения целей. Оба указанных аспекта нашей дипломатии были, конечно, взаимосвязаны. Методика была следствием нашей концепции взаимоотношений, но заслуживала внимания и сама по себе. Кажется, именно после визита в Москву госсекретаря Бирнса я почувствовал, что мое терпение кончилось, и я решил снова, как это не раз делал прежде, взяться за перо, чтобы изложить свои взгляды на этот вопрос. Я начал писать новый доклад, посвященный некоторым специфическим аспектам советско-американских отношений, который так и остался незаконченным. (Возможно, закончить его мне помешала большая телеграмма, о которой я расскажу особо.) Этому моему неоконченному труду так и не нашлось никакого применения. Отрывок из него я включил в приложение к данной книге под названием "США и Россия". Это сочинение представляет собой первую (насколько мне известно) попытку составить свод полезных правил для всех тех, кто имеет дело со сталинским режимом.
   Я предварил эти правила анализом механизма принятия решений в СССР и объяснил, что на советских участников переговоров можно, по моему убеждению, повлиять, только указав, какое значение то или иное предложение может иметь для интересов их режима. Затем я изложил сами эти правила, исходя, повторяю, из особенностей сталинского режима, как единственного российского режима, с которым я лично имел дело. Полный текст можно найти в приложении. Вот к чему сводились эти основные положения.
   1. Не ведите себя с ними (русскими) дружелюбно.
   2. Не говорите с ними об общности целей, которых в действительности не существует.
   3. Не делайте необоснованных жестов доброй воли.
   4. Не обращайтесь к русским ни с какими запросами иначе, как дав понять, что вы на практике выразите недовольство, если просьба не будет удовлетворена.
   5. Ставьте вопросы на нормальном уровне и требуйте, чтобы русские несли полную ответственность за свои действия на этом уровне.
   6. Не поощряйте обмена мнениями с русскими на высшем уровне, если инициатива не исходит с их стороны по крайней мере на 50 процентов.
   7. Не бойтесь использовать "тяжелое вооружение" даже по проблемам, казалось бы, меньшей важности.
   8. Не бойтесь публичного обсуждения серьезных разногласий.
   9. Все наши правительственные, а также частные отношения с Россией, на которые может повлиять правительство, следует координировать с нашей политикой в целом.
   10. Следует укреплять, расширять и поддерживать уровень нашего представительства в России.
   У человека, изучающего советско-американские отношения, который прочтет сегодня эти правила, возникнет, конечно, два вопроса: во-первых, применялись ли эти правила в последующие годы и продолжают ли они применяться сегодня; во-вторых, применимы ли они вообще в наши дни, когда Сталина уже нет и в мире произошло столько изменений. На оба эти вопроса я отвечу: "только частично". Но пояснить этот ответ более подробно значило бы забегать вперед.
   В середине февраля 1946 года я простудился и заболел, причем болезнь протекала с высокой температурой и сопровождалась воспалением верхнечелюстных пазух и зубной болью. К этому следует добавить осложнение от применения лекарств. Посол снова отсутствовал - он уже готовился покинуть свой пост, а я опять замещал его. В таких условиях, конечно, я очень тяготился своими повседневными обязанностями.
   Как раз в это время пришла одна официальная бумага, снова вызвавшая у меня отчаяние, но на этот раз причиной тому было не советское правительство, а наше собственное. Из Вашингтона поступила телеграмма с сообщением, что русские отказываются следовать рекомендациям Всемирного банка и Международного валютного фонда. Телеграмма, очевидно, была инспирирована нашим министерством финансов. У меня сложилось впечатление, что никто в Вашингтоне не был так наивен в своих надеждах на сотрудничество с Россией, как наши финансисты. Теперь они, похоже, поняли свое заблуждение, и послание из Вашингтона просто отразило жалобу, с которой, вероятно, обратилось в Белый дом наше министерство финансов.
   Чем больше я раздумывал над этим посланием, тем больше понимал, что это именно то, что мне нужно. Полтора года я пытался разъяснить разным людям, в чем состоит феномен московского режима, с которым мы здесь, в американском посольстве, сталкивались постоянно. До сих пор я обращался в Вашингтон, будто к каменной стене. Теперь вдруг они заинтересовались моим мнением по этому вопросу. Учитывая то обстоятельство, что я замещал посла, подобное обращение ко мне было естественным, но его обстоятельства, безусловно, являлись необычными.
   Я понимал, что для ответа на поставленный вопрос недостаточно просто изложить мои познания о взгляде советских властей на Всемирный банк и Международный валютный фонд. В Вашингтоне должны были узнать всю правду об этом вопросе. Поэтому я, поскольку мне трудно было в то время писать самому, обратился к моей опытной и многострадальной секретарше мисс Хессман и составил телеграмму из восьми тысяч слов для отправки в Вашингтон. Подобно речи протестантского проповедника в XVIII веке, эта телеграмма делилась на пять частей:
   основные черты советской послевоенной политики;
   корни этой политики;
   официальные аспекты ее проведения;
   неофициальные аспекты ее проведения (через различные политические организации и подставных лиц);
   значение всего этого для американской политики.
   Свое злоупотребление каналом телеграфной связи я оправдывал ссылками на то, что в телеграмме из Вашингтона поставлены вопросы столь сложные, запутанные и деликатные, что на них невозможно ответить кратко, не рискуя впасть в чрезмерное упрощение. Текст этого документа воспроизводится в приложении, и я не буду пытаться привести здесь его краткое изложение. Я сам теперь перечитываю это свое послание с изумлением, поскольку оно очень напоминает появившиеся позже сочинения разных комиссий конгресса, озабоченных предостережением наших граждан против коммунистического заговора. Этот факт также требует объяснений, но об этом будет сказано ниже.
   Не будет преувеличением сказать, что этот мой трактат вызвал тогда в Вашингтоне сенсацию. Наконец-то мое обращение к нашему правительству вызвало резонанс, который длился несколько месяцев. Президент, я полагаю, прочел мою телеграмму. Военно-морской министр мистер Форрестол{32} даже ознакомил с ней сотни наших высших и старших офицеров. Из Госдепартамента также пришел положительный ответ. Моему одиночеству в официальном мире был положен конец, по крайней мере на два-три года.
   Полгода назад подобное послание вызвало бы в Госдепартаменте недоумение и неприятие. Оно показалось бы чем-то излишним, подобно проповеди, адресованной людям, и так твердым в вере. Все это доказывает, по моему убеждению, что для Вашингтона играет роль не столько реальность сама по себе, сколько готовность или неготовность ее принять. Возможно, это естественно и вполне объяснимо. Однако встает вопрос, занимавший меня на протяжении целого ряда лет: зачем подобному правительству предаваться иллюзиям, будто оно способно проводить зрелую и обоснованную внешнюю политику? С годами я все больше и больше убеждался в том, что это закономерный вопрос.
   Завершая описание своей службы в Москве в послевоенные месяцы, я хочу упомянуть еще об одном очень серьезном деле, которое омрачило этот период моей работы.
   Читатель, возможно, заметил, что во всей структуре моих идей, касавшихся сталинской России, и тех проблем, которые этот феномен создавал для американских политиков, до сих пор почти не находила места проблема ядерного оружия. Те из нас, кто служил в Москве в 1945 - 1946 годах, конечно, знали о его существовании и применении в Японии. Но я не помню, чтобы эти знания как-то влияли, например, на мою концепцию наших взаимоотношений с Советским Союзом. Я не видел возможности, чтобы такого рода оружие могло сыграть положительную роль в наших взаимоотношениях с СССР.
   В своих бумагах того времени я могу найти только один документ на эту тему, выдержанный в негативном тоне и отражающий мое опасение, что и в этом вопросе мы будем руководствоваться стремлением оказать любезность советскому режиму, которое, как мне казалось, вдохновляло всю нашу внешнюю политику того времени. Я воспроизвожу этот документ в полном виде, потому что это дискуссионный вопрос, способный вызвать ряд серьезных критических замечаний, и мне нужно изложить свои взгляды по этой проблеме.
   Это мое послание в Вашингтон, датированное 30 сентября 1945 года. Я не помню, чем было вызвано его появление. Возможно, тем, что некоторые из наших руководителей в Вашингтоне считали нужным, в качестве знака доброй воли, предоставить Москве полную информацию об этом новом оружии и методах его производства. Вот что я написал:
   "Я, как человек, имеющий примерно 11-летний опыт работы в России, категорически заявляю, что было бы весьма опасно для нас, если бы русские освоили атомную энергию, как и любые другие радикальные средства разрушения дальнего действия, против которых мы могли бы оказаться беззащитными, если бы нас застали врасплох. В истории советского режима не было ничего такого, я это подчеркиваю, что дало бы нам основания полагать, что люди, находящиеся у власти в России сейчас или будут находиться у власти в обозримом будущем, не применят, без всяких колебаний, эти мощные средства против нас, коль скоро они придут к выводу, что это необходимо для укрепления их власти в мире. Это остается справедливым независимо от того, каким способом может советское правительство овладеть такого рода силой - путем ли собственных научно-технических исследований, с помощью ли шпионажа или же вследствие того, что такие знания будут им сообщены, как жест доброй воли и выражения доверия. Считать, что Советы..."
   (Здесь текст документа обрывается. - Дж. К.)
   Часть вторая
   Я глубоко убежден в том, что передача советскому правительству каких-либо сведений, имеющих важное значение для обороны Соединенных Штатов, без получения соответствующих гарантий возможного контроля за их использованием Советским Союзом, может нанести существенный урон жизненно важным интересам нашего народа. Надеюсь, что Госдепартамент учтет это и внесет на рассмотрение наряду с другими проблемами в комитеты нашего правительства, несущие за них ответственность.
   Вполне осознаю, что у прочитавшего эти строки может возникнуть и противоположное мнение - в какой-то определенной части или даже опосредованно, поскольку в Вашингтоне имеется достаточное число здравомыслящих и смотрящих на далекую перспективу людей. Готов согласиться с тем, что окончательный вывод по этому вопросу будет являться результатом симбиоза знаний и размышлений и отразит честную и серьезную реакцию на полученную информацию. Если бы я тогда знал то, что знаю теперь, вряд ли стал вообще писать об этом. Если бы я знал, сколь глубокой и ужасной была эта проблема, с которой я случайно ознакомился, к каким философским размышлениям она ведет и какими могут быть ответы на возникшие вопросы, а также степень неготовности всех нас к их восприятию, тяжесть на моей душе была бы еще большей с учетом той наивности в отношении могущества Сталина, которую мы испытывали в годы войны.
   Глава 12.
   Национальный военный колледж
   Длинная телеграмма из Москвы изменила мою дальнейшую жизнь. Мое имя стало известным в Вашингтоне. Меня стали рассматривать в качестве кандидата на должность, резко отличавшуюся от той, которую я тогда занимал. В апреле 1946 года меня отозвали в Вашингтон и направили во вновь открытый национальный военный колледж в качестве инструктора-инспектора по вопросам международных отношений. Это заведение, рассматривавшееся как высшее по отношению к ряду существовавших до того учебных заведений среднего звена в Вооруженных силах США, в том году открыло свои двери для слушателей из числа офицерского состава. Что же касалось моего положения, то меня назначили одним из трех заместителей начальника колледжа. В мою задачу входили организация и проведение занятий по политическим аспектам военно-политического курса.
   В Вашингтон мы попали в конце мая. Весь июнь и июль занимались подготовкой и составлением программ и учебного плана обучения слушателей колледжа. В конце июля и начале августа я провел несколько лекций, получив указание от Госдепартамента, по Среднему Западу и западному побережью, охватив Чикаго, Милуоки, Сиэтл, Портленд, Сан-Франциско и Лос-Анджелес.
   Это было, по сути дела, моим первым опытом публичного выступления (и конечно же не последним). Затем я прочитал лекции по истории России, упомянув и о своем интернировании в Бад-Наухайме, когда находился в Германии. До этого мне, правда, приходилось выступать раза два перед небольшими аудиториями, сильно нервничая и мямля. Да и размах был, конечно, не тот. По своей неопытности я не готовил письменного текста своих выступлений, полагаясь на несколько цифр и фактов да на свою память. Поэтому я подчас не знал, о чем следует говорить. Как бы то ни было, лекции мои носили спонтанный характер и проходили за счет энтузиазма, будучи не очень-то логично связанными. Аудитория, однако, слушала мои сентенции со вниманием и пониманием. И реакция слушателей меня иногда даже удивляла. Вспоминаю, как на званом завтраке какой-то лиги борьбы за женских избирателей (или что-то в этом роде) в моем родном городе Милуоки священник, сидевший совсем рядом и смотревший на меня с улыбкой, подошел ко мне после выступления, пожал руку и сказал: "Сын мой, вы зря потеряли свое призвание".
   Аудитории в своей готовности или способности понимать то, о чем я говорил, различались значительно. Самой лучшей аудиторией были бизнесмены, настроенные весьма скептически и критически, но слушавшие внимательно, погруженные в размышления и воспринимавшие мои слова диалектически, что позволяло мне видеть перед собой противника и вызывало желание разгромить его. В результате этого возникало понимание, что весьма серьезный советско-американский антагонизм можно устранить и не прибегая к войне. Наиболее трудной для меня являлась академическая аудитория, и не только из-за своей враждебности, а скорее из-за неготовности к восприятию того, о чем я говорил, и обеспокоенности за положение дел в этой области. Об их отношении к излагаемым проблемам я написал потом одному из официальных представителей Госдепартамента, который устроил нашу встречу. Я отмечал, в частности, что у них преобладает нечто вроде интеллектуального снобизма и претенциозности, подозрительности и сдержанности, а также инстинкта осторожности, которые обыкновенно перерастают в коллегиальность как либерального, так и консервативного толка... К ним следует добавить еще два обстоятельства, которые еще более усложняли дело. Одним из них являлось предубеждение против самого Госдепартамента, другим - чувство географической изоляции, предполагавшее, что Восток совместно с Госдепартаментом относятся свысока к западному побережью, пренебрегая мудростью и проницательностью, обычно присущими центру... С этим связаны определенный невроз и обида, что все важнейшие дела происходили на Востоке, а район Тихого океана оставался не столь важным, как Атлантика. Это, несомненно, играло значительную роль при рассмотрении вопросов о России, поскольку я видел, что многие из моих слушателей рассматривали "коллаборацию" (сотрудничество) с Россией как возможность повышения роли и значимости именно этого района. Они возлагали большие надежды на развитие связей через Тихий океан между западным побережьем Штатов и... Сибирью. Всю вину за то, что эти надежды не были материализованы, они возлагали на Госдепартамент.
   Я не мог отделаться от впечатления, что мнение академиков с западного побережья разделяло значительное число людей, если и не непосредственно членов коммунистической партии, то явно находившихся под ее влиянием. Полагаю, что именно мое недавнее пребывание в Москве позволило мне тогда разобраться в сложившейся ситуации, поскольку у меня уже выработалась привычка беспокоиться за интересы и безопасность государства.
   Не испытывая более никаких сомнений, я написал в Госдепартамент, что каждое сказанное мной слово будет еще до наступления следующего дня известно советскому консулу. В этом нет ничего опасного, и я не стал бы ничего изменять в том, что говорил. Однако если Госдепартамент намерен послать туда своих представителей для разговоров на конфиденциальные темы, то целесообразно предварительно проверить тех, кого будут приглашать на такие встречи.
   Ученые, занимавшиеся атомными проблемами и входившие в группу научно-исследовательского центра в Беркли, беспокоили меня в первую очередь.
   "То, как они относились к интересующему нас вопросу, - писал я, - точно мне неизвестно. Но как представляется, они одобрительно восприняли предложение Баруха о создании международной комиссии по атомной энергетике и выразили уверенность, что все будет хорошо, если им удастся показать советским ученым истинный характер атомного оружия. Как я думаю, они вряд ли понимали, что осознание характера огромной разрушительной силы атомного оружия заставит русских не активно включиться в международное сотрудничество, а, скорее всего, побудит их к поиску путей использования этой мощи в своих целях, не подвергая себя реальной опасности. В политическом плане эти люди соображали не более чем 6-летние дети. Пытаясь разъяснить им характер вещей, я чувствовал себя подобно человеку, бесполезно толковавшему о чистых идеалах молодежи, принимавшей все в штыки. Для них характерно, что они не верили в то, что я говорил и пытался доказать. Ими, как я полагал, владела убежденность: если и есть какой-то дьявол на земле, то он сидит в Госдепартаменте, который ничего не хочет понимать..."
   Перечитывая эти строки, мне подумалось, что у читателя могло возникнуть предположение о моем намерении стать постоянным консультантом сенатора Джо Маккарти. Чтобы развеять это мнение и показать, что такое суждение о коммунизме было не только у меня одного, приведу несколько замечаний, когда-то сделанных в ходе подготовки к моему выступлению в университете Виргинии месяцев через шесть после моих писем в Госдепартамент.
   Я отрицательно относился, в частности, к тому истерическому проявлению антикоммунизма, которое в нашей стране принимало все более широкий размах. Полагаю, что это связано с непроведением различия между несомненно прогрессивной социальной доктриной, с одной стороны, и чуждой нам политической машиной, злоупотреблявшей и присваивавшей себе лозунги социализма, - с другой. Я далеко не коммунист, но признавал, что в теории советского коммунизма (заметьте: в теории, а не на практике) имелись определенные элементы, являвшиеся, вне всякого сомнения, идеями будущего. Отрицать хорошее вместе с плохим - все равно что выплеснуть ребенка из ванночки одновременно с водой и, следовательно, оказаться в ложном положении на определенной странице истории.
   ...Исходя из этого, возвращаюсь к вопросу о необходимости подхода к проблеме России и коммунизма в целом весьма хладнокровно, софистически, очень хорошо все обдумав и взвесив.
   Как уже отмечалось, я не готовил письменных текстов своих выступлений, разъезжая по стране с лекциями летом 1946 года. Но по возвращении домой я записывал кратко - делая своеобразную стенограмму - то, о чем говорил. Такую запись я сделал и после встречи с Ливелин Томпсон - еще до выступления перед сотрудниками Госдепартамента 17 сентября 1946 года. Там я тоже говорил без предварительно написанного текста, но, судя по моей последующей стенограмме, в речи моей содержалось все то, о чем я упоминал в самых различных аудиториях страны.
   А начал я с раскрытия определенной двойственности политических лидеров, с которыми мы встречались в Москве. Некоторые из них вызывали симпатию и в определенной степени наше восхищение, о других же этого сказать было нельзя. У первых проявлялась большая приверженность к идее и принципам, говорили они со спартанской прямотой, проявляя неподдельный интерес к Западу и желание поближе познакомиться с нами и обменяться мыслями и идеями. У них отмечалась смесь гордости и стыда за Россию и ее отсталость, что было для нас вполне понятным. Другая же группа отличалась болезненным самомнением, а в искренности того, о чем они говорили, приходилось сомневаться. И мы приходили к выводу, что их высказывания преследовали вполне определенную цель. Для нас было ясно, что в своей политике нам следовало принимать во внимание обе эти группы - с тем чтобы "поощрять и не вызывать антагонизма у одних, дискредитируя в то же время других".
   С несговорчивыми же и непокладистыми можно разговаривать только с позиции военной мощи и политической силы.